По просьбе начальника «Джеков» отец Евстафий вернулся в башню вместе с ним. Закрыв за собой дверь, Кристи приблизился к помощнику приора и весьма самоуверенно и развязно приступил к изложению своего дела.

— Мой господин, — сказал он, — шлет вам через меня свои лучшие пожелания, преподобный сэр. Вам — больше, чем всей братии и даже самому аббату; хотя он всюду именуется лордом и прочее, всему свету известно, что козырный туз в колоде — это вы.

— Если у вас есть надобность поговорить со мной о о делах обители, — сказал помощник приора, — хорошо бы это сделать незамедлительно. Время дорого, и участь Хэлберта Глендининга не дает мне покоя.

— Ручаюсь за его целость своей головой, руками и ногами, — воскликнул Кристи, — повторяю вам, он жив-здоров не хуже меня.

— Не следует ли мне передать эту радостную весть его несчастной матери? — сказал отец Евстафий. — Впрочем, лучше подождем, пока раскопают могилу. Итак, сэр «джек», что велел передать мне твой господин?

— Моему лорду и повелителю стало известно, — начал Кристи, — что аббатство святой Марии поверило в россказни некоторых притворных друзей (барон в свободную минуту еще отблагодарит их!) и будто у вас считают, что Джулиан Эвенел отдаляется от святой церкви, связывается с еретиками и с их покровителями и зарится на богатства обители.

— Покороче, любезный нарочный, — перебил его помощник приора. — Дьявол всего опаснее, когда он опутывает своими назиданиями.

— Короче? Можно! Мой господин желает жить с вами в дружбе, и, чтобы посрамить клеветников, он посылает вашему аббату того самого Генри Уордена, который своими проповедями взбудоражил весь мир. Можете поступить с ним так, как велит святая церковь и как будет угодно господину аббату.

При этом известии глаза отца Евстафия так и засверкали. Уже давно считалось, что очень важно захватить этого проповедника, рвение которого находило такой отклик в сердцах, что он, пожалуй, был не менее любим народом и не менее страшен для римской церкви, чем сам Джон Нокс.

Научившись весьма искусно приспособлять свои доктрины применительно к потребностям и вкусам варварской эпохи, римская церковь позднее, с изобретением книгопечатания и развитием пауки, уподобилась огромному Левиафану, в тело которого, колеблемое волнами, вонзали свои гарпуны десятки тысяч реформатских рыбаков. В Шотландии римская церковь уже дышала на ладан, но, повинуясь инстинкту самосохранения, она, истекая кровью, напрягала все усилия, чтобы отразить удары врагов, наседающих на ее владения и на ее авторитет. Во многих больших городах монастыри были сметены с лица земли народной яростью, кое-где дворяне, примкнувшие к повой церкви, захватывали монастырские земли, однако католическое духовенство оставалось под защитой государства и сохраняло свои богатства и привилегии повсюду, где оно опиралось на силу и заставляло себя уважать. Именно в таком положении находилось аббатство святой Марии в Кеннаквайре. Ни территория обители, ни ее влияние не были ущемлены; соседние крупные землевладельцы воздерживались от расхищения монастырского имущества — отчасти потому, что партия, к которой они принадлежали, по-прежнему поддерживала старую религию, отчасти потому, что каждый из баронов зарился на всю добычу целиком и опасался, что при дележе ему мало достанется. Сверх того, было известно, что аббатство святой Марии находится под покровительством могущественных графов Нортумберленда и Уэстморленда, ревностных сторонников католичества, впоследствии ставших во главе восстания в десятый год правления Елизаветы.

Приверженцы отживающей римской церкви считали, что пример неустрашимости со стороны монастыря, сохранившего свои привилегии и право суда над еретиками, может сдержать распространение новых веяний; при поддержке законов, никем не отмененных, при покровительстве королевы, монашество, оставаясь на должной высоте, сохранит за Римом владения шотландских монастырей и, может быть, даже вернет в лоно церкви утраченные ею поместья.

Католики северной Шотландии деятельно обсуждали этот вопрос между собой и со своими единоверцами на юге страны. Отец Евстафий, связанный с католичеством и монашеским обетом и внутренними убеждениями, тоже загорелся пламенем нетерпимости и потребовал со всей суровостью покарать за ересь первого реформатского проповедника, или, проще говоря, первого видного еретика, который осмелится ступить на монастырскую землю. Человек от природы добрый и отзывчивый, он, как это нередко бывает, оказался на ложном пути, увлекаемый собственным благородством. Никогда отец Евстафий не стал бы страстным деятелем инквизиции в Испании, где инквизиторы были всемогущи, — их приговоры приводились в исполнение, а судьи не подвергались никакой опасности. В таком положении его суровость наверняка смягчалась бы в пользу преступника, которого он мог бы по собственной прихоти казнить или миловать. Но в Шотландии в эту переломную эпоху дело обстояло совсем не так. Тут надо было решить, отважится ли кто-нибудь из духовенства, рискуя жизнью, выступить в защиту прав церкви? Найдется ли человек, который решится испепелить грешника церковным громом? Или у церкви не больше власти, чем у намалеванного Юпитера, чьи громы вызывают одни только насмешки? Сплетение многих противоречивых обстоятельств не переставало терзать отца Евстафия — ему предстояло решить, хватит ли у него присутствия духа, сознавая грозящую ему опасность, со стоической суровостью совершить расправу, которая, по общему мнению, была выгодна для церкви, а по древнему закону и его собственному убеждению — заслуживала не только оправдания, но даже похвалы.

В то самое время, когда католики лелеяли эти планы, случай послал им в объятия искомую жертву. Пылкий и прямодушный, как все восторженные реформаторы этого века, Генри У орден так далеко перешагнул границы того, о чем его секте было дозволено рассуждать, что теперь, как выяснилось, личное достоинство шотландской королевы требовало предания его суду. Уорден бежал из Эдинбурга, заручившись рекомендательными письмами от лорда Джеймса Стюарта (впоследствии прославленного графа Мерри) к некоторым из малоземельных баронов, владения которых граничили с Англией. В этих письмах лорд Джеймс негласно просил помочь проповеднику благополучно переправиться через границу; одно из них было адресовано Джулиану Эвенелу, которого лорд считал одним из самых подходящих людей для подобного поручения. И в эти годы и долгое время спустя лорд Джеймс предпочитал полагаться на второстепенных деятелей, а не на влиятельных магнатов, державших большое войско. Джулиан Эвенел без всяких угрызений совести втирался в доверие к обеим партиям, но, при всей своей низости, никогда не причинил бы зла гостю, прибывшему с письмом от именитого лорда Джеймса, если бы проповедник не стал назойливо вмешиваться в его семейную жизнь. Решив, что он заставит старика раскаяться в своих оскорбительных нравоучениях и в безобразном переполохе, который он учинил в его доме, Джулиан, со своей обычной изворотливостью, придумал способ одновременно жестоко отомстить и хорошо нажиться, и вместо того, чтобы примерно наказать Генри Уордена в своем собственном замке, распорядился препроводить его в обитель святой Марии; отдавая своего обидчика монахам на растерзание, он получал право требовать от монастыря награду деньгами или земельными угодьями по низкой цене — в последнее время продажа земли из-под палки, за гроши, стала весьма распространенной формой, под прикрытием которой дворяне грабили духовенство.

Вот каким образом случилось, что стойкий, деятельный и неутомимый противник римской церкви очутился во власти помощника приора обители святой Марии, и тому теперь предстояло осуществить обещание, которое он дал своим единоверцам, и потопить ересь в крови одного из самых рьяных ее проповедников.

К чести отца Евстафия, доброта которого иногда шла вразрез с логикой, надо сказать, что известие о поимке Генри Уордена огорчило его больше, нежели обрадовало; правда, вскоре сердце его возвеселилось.

«Печально, — говорил он самому себе, — причинять человеку мучения и жестоко проливать кровь своего ближнего, но судья, которому доверены меч апостола Павла и ключ апостола Петра, не должен уклоняться от своего долга. Наше оружие обратится против нашей собственной груди, если мы не направим его неутомимой и безжалостной рукой против непримиримых врагов святой церкви. Pereat iste! Человек этот сам навлек на себя гибель, и пусть хоть все еретики Шотландии с оружием в руках встанут на его защиту, приговор над ним будет произнесен и, если возможно, приведен в исполнение».

— Введите этого еретика, — приказал он громко и властно.

Проповедника ввели. На ногах у него оков не было, а руки стискивала веревка.

— Пусть уйдут все, — распорядился отец Евстафий, — кроме необходимой стражи.

Из всего патруля остался один Кристи из Клинт-хилла, который, отослав своих дружинников, обнажил меч и стал у двери, показывая этим, что взял на себя обязанности часового.

Судья и подсудимый очутились лицом к лицу, и в чертах каждого светилось благородное убеждение в своей правоте. Монах собирался, невзирая на опасность, которой он подвергал себя и всю общину, выполнить до конца то, что он в своем невежестве считал священным долгом католика. Проповедник, столь же усердный и пламенный, черпая вдохновение из более просвещенного источника, был готов хоть сейчас принять муку во славу божью и скрепить собственной кровью свою миссию проповедника. Живя в более позднее время, мы можем вернее оценить правоту убеждений каждого из них, и нас бы не затруднил вопрос, чью веру считать истинной. Но страстность отца Евстафия была так же чиста и чужда личной корысти и себялюбия, как если бы она была направлена на защиту более достойного дела.

Они подошли друг к другу, и каждый был вооружен и подготовлен для духовного поединка; их пронзительные взгляды скрещивались, как будто каждый из них выискивал какой-нибудь изъян в доспехах противника. Под этим пристальным взглядом в сердце каждого стали пробуждаться старые воспоминания, всегда возникающие при виде лиц, давно не виденных, сильно изменившихся, но не забытых. Постепенно разгладились суровые повелительные складки на челе отца Евстафия, и мало-помалу растаяло выражение предвзятого угрюмого вызова в глазах Генри Уордена; мрачная скованность на мгновение покинула обоих. Когда-то, в молодости, их связывала тесная студенческая дружба, они учились за границей в одном университете, но потом надолго потеряли друг друга из вида. Оба переменили имя: проповедник — в целях безопасности, а отец Евстафий — повинуясь монастырскому уставу; вот почему каждый из них не подозревал, какую враждебную роль играл его бывший друг в великой религиозной и политической драме того времени. Но сейчас помощник приора воскликнул: «Генри Уэлвуд!» Проповедник тотчас же отозвался: «Уильям Аллан!» Растроганные ушедшими в прошлое старыми именами и неизгладимыми воспоминаниями об университетской дружбе и университетских занятиях, они соединили руки в дружеском пожатии.

— Развяжи его, — приказал отец Евстафий и стал собственноручно помогать Кристи снять веревки, стягивавшие руки старика, хотя пленник несколько противился, восторженно повторяя, что бесчестие, которое он претерпевал, только укрепляло его веру. Но, когда его руки были освобождены, Уорден проявил свою признательность, ласково взглянув на отца Евстафия и вторично пожав ему руку.

Взаимные приветствия, сейчас сблизившие их, были чистосердечны и доброжелательны, но дружелюбная встреча эта все же напоминала рукопожатие противников, которые, враждуя, повинуются голосу чести, а не ненависти.

Тотчас почувствовав гнет того нового, что ныне разделяло их, они разъединили руки, отодвинулись друг от друга и застыли в неподвижности, выражая всем своим видом горестное спокойствие. Первым заговорил отец Евстафий:

— Так вот к чему привела эта неутомимая пытливость ума, эта пылкая и неутолимая жажда истины, которая толкала на взятие последних рубежей познания и, кажется, готовилась захватить приступом само небо? Вот как завершается жизненный путь Генри Уэлвуда? Как же случилось, что мы, зная и любя друг друга в самые светлые молодые годы, в старости встречаемся как судья и преступник?

— Нет, не как судья и преступник, — воскликнул Генри Уорден (во избежание недоразумений, мы будем называть его этим именем, ибо оно получило большую известность), — не как судья и преступник встречаемся мы, а как ослепленный угнетатель и его бестрепетная, обреченная жертва. Я тоже могу спросить, какой же урожай дали радостные надежды, которые возлагались на Уильяма Аллана с его классическим образованием, острым логическим мышлением и разнообразными познаниями? Неужто он опустился до положения одинокого, засевшего в своей ячейке трутня, на которого, в отличие от остального роя, возложена высокая миссия — по указке Рима беспощадно расправляться со всеми, кто противостоит его беззаконию.

— Будь уверен, — провозгласил монах, — что ни тебе и никому из смертных не намерен я отдавать отчет во власти, какою меня облекла святая церковь. Эта власть была мне вручена, чтобы я усердствовал в служении церкви, и усердствовать я буду, невзирая на опасности, никого не страшась и никому не покровительствуя.

— Ничего другого я и не ожидал от вашего ложно направленного рвения, — ответил проповедник. — Во мне вы встретили человека, над которым можете безбоязненно чинить свой суд, зная, что он останется силен, по крайней мере духом, подобно тому, как снег Монблана, которым мы вместе любовались, не тает под лучами самого палящего летнего солнца.

— Верю тебе, — сказал помощник приора. — Верю, что твой дух выкован из металла, — который силой не согнешь. Пусть же он уступит доводам. Обсудим наши расхождения — ведь некогда нам поручали вести схоластические диспуты, и мы часами, даже целыми днями, состязались в знаниях и способностях наших. Может случиться, что ты еще внемлешь голосу пастыря и вернешься в общее стадо.

— Нет, Аллан, — ответил проповедник, — нас разделяют не праздные вопросы, придуманные хитроумными школярами, которые так долго вострят о них свои мозги, пока от мозгов ничего не остается. Заблуждения, против которых я восстаю, подобны бесам — их можно изгнать только постом и молитвой. Увы, мало кто из мудрых и ученых наследует царствие небесное! В наши дни хижины и деревушки дадут больше избранных, чем католические школы и их ученики. Твоя собственная мудрость не что иное, как безумие. Побуждаемый безумием, ты, подобно древним грекам, называешь безумием то, что является единственной, подлинной мудростью.

— Вот он, язык невежества, — сурово произнес помощник приора, — которое в своей запальчивости отвергает знания и авторитеты, восстает против светоча истины, дарованного нам богом в постановлениях вселенских соборов и в учениях отцов церкви. Вы дерзаете заменить светоч сей опрометчивым, своенравным, произвольным толкованием священного писания по усмотрению каждого лжемудрствующего еретика.

— Не приличествует мне отвечать на подобное обвинение, — возразил Уорден. — Основное расхождение между твоей церковью и моей заключается в том, долито ли нас судить согласно священному писанию или согласно взглядам и решениям людей, так же склонных заблуждаться, как мы сами. Ваши пастыри исказили святое учение суетными измышлениями, воздвигли идолов из камня и дерева по образу и подобию усопших, которые при жизни были самыми обыкновенными грешниками, — а ныне их идолам вы заставляете воздавать поклонение, коим мы обязаны только творцу. Это ваши пастыри учредили счетную контору между небом и адом, этакое доходное чистилище, ключи от которого в руках у папы римского, так что он, подобно лихоимствующему судье, за взятки смягчает наказания и…

— Замолчи, богохульник, — сурово перебил его помощник приора, — не то я прикажу кляпом унять твое крикливое злоречие.

— Вот, — ответил Уорден, — таково оно, право христианина свободно высказываться на диспутах, куда нас любезно приглашают римские священники. Кляп… дыба… топор — вот ratio ultima Romae. Но знай, друг моей юности, что характер твоего старого приятеля с годами мало изменился, и он все так же дерзостно готов претерпеть во славу истины все муки, каковым дерзнет подвергнуть его твоя обуянная гордыней церковь.

— В этом я нисколько не сомневаюсь, — сказал монах, — ты по-прежнему лев, готовый метнуться на копье охотника, а не олень, трепещущий при звуке охотничьего рога. — Он молча сделал несколько шагов по комнате. — Уэлвуд, — произнес он наконец, — мы больше не можем быть друзьями. Наше вероучение, наша надежда, наш якорь спасения — все разделяет нас.

— Глубоко скорблю, что ты сейчас сказал истинную правду. Видит бог, — ответствовал проповедник, — я отдал бы последнюю каплю крови, чтобы обратить тебя на путь истинный.

— То же самое и с большим основанием я говорю тебе, — сказал помощник приора. — Такой человек, как ты, должен бы защищать твердыню церкви, а ты пробиваешь тараном брешь в ее устоях и открываешь дорогу, по которой в наш век нововведений устремляется для разрушения и наживы все низменное, все подлое, все шаткое и сумасбродное. Но если судьба препятствует нам сражаться бок о бок как друзьям, будем по крайней мере биться как благородные противники. Вы не могли забыть:

О, пыл и доблесть древних паладинов! Они сражались в битвах бесконечных!

— Впрочем, — продолжал он, прерывая цитату, — ваша новая вера, может быть, запрещает вам хранить в памяти стихи великих поэтов, воспевающие религиозную доблесть и возвышенные чувства.

— Вера Джорджа Бьюкэнана, — возразил проповедник, — вера Бьюкэнана и Безы не может быть враждебна литературе. Но стихи поэта, которые вы вспомнили, больше подходят для беспутного королевского двора, чем для монастыря.

— Я бы мог в связи с этим сообщить кое-что о вашем Теодоре Беза, — с улыбкой заметил отец Евстафий, — но мне противны суждения, напоминающие мух, которые пролетают мимо свежего мяса и садятся на гниль. Но обратимся к делу. Если я отведу или отошлю тебя как плен-пика в наше аббатство, то сегодня вечером ты попадешь в каземат, а завтра — на виселицу. Если бы я возвратил тебе свободу, то причинил бы этим вред святой церкви и нарушил бы свой торжественный обет. Между тем в столице могут прийти к другому решению; есть надежда, что в скором времени наступят лучшие времена. Согласен ли ты остаться нашим пленником под честное слово? Если тебя придут освобождать, ты не спрячешься от нас в кусты, как говорят воины нашей страны? Согласен ли ты поклясться мне, что по первому требованию явишься на суд аббата и капитула, что не отдалишься от этого дома дальше, чем на четверть мили? Согласен ли ты, повторяю я, дать мне в этом свое честное слово? И столь неколебимо доверяю я твоей совести, что ты останешься здесь без стражи и надзора, пленником на свободе, повинным лишь предстать перед нашим судом, когда тебя позовут.

Проповедник задумался.

— Мне не по душе самому ограничивать себе свободу какими-либо добровольными обязательствами. Но я в вашей власти, и вы можете принудить меня к ответу. Значит, давая слово, что я не удалюсь за определенную черту и явлюсь, когда меня позовут, я не отказываюсь от свободы, которой располагаю и пользуюсь. Наоборот, находясь в оковах и в вашей власти, я благодаря этому соглашению приобрету свободу, которой пока не имею. Поэтому я принимаю твое предложение, ибо все, что с твоей стороны предлагается с учтивостью, может быть мною принято с честью.

— Постой, я упустил одно важное условие нашего договора, — спохватился помощник приора. — Ты еще должен обещать, что, будучи оставлен на свободе, не будешь ни прямо, ни косвенно распространять или проповедовать свою тлетворную ересь, которая в наши дни совратила столько душ, переманив их из царства света в царство тьмы.

— Если так, я отказываюсь, от нашего договора, — с твердостью объявил Уорден. — Горе мне, если я перестану проповедовать евангелие!

Лицо отца Евстафия омрачилось, и он снова зашагал по комнате, бормоча: — Провалиться бы тебе на месте, упрямый дурак! — Затем, круто остановившись, стал снова убеждать пленника:

— Опомнись, Генри, вспомни свои собственные доводы! Твой отказ — бессмысленное упрямство. В моей власти заточить тебя в такое место, где ничье ухо не услышит твоей проповеди. Таким образом, обещая мне воздержаться от своей деятельности, ты соглашаешься только на то, чего сам не в силах изменить.

— Этого я не знаю, — ответил Генри Уорден. — Ты действительно можешь бросить меня в подземелье, но может случиться, что творец приготовил для меня поле деятельности даже в том мрачном заточении. Цепи, налаженные на великомучеников, не раз служили им орудием против сатанинских сетей. Находясь в темнице, апостол Павел обратил в истинную веру своего тюремщика и всю его семью.

— Ну, знаешь ли! — гневно и презрительно воскликнул отец Евстафий.

— Если ты считаешь себя под стать святому апостолу, нам больше не о чем толковать. Готовься изведать все, что ты заслужил и ересью своей и своим упорством. Вяжи его, стражник!

С гордостью покоряясь своей участи и глядя на помощника приора с чуть заметной улыбкой, в которой угадывалось снисходительное сознание своего превосходства, проповедник сам протянул руки, чтобы их было удобнее связать.

— Вяжи крепче, не щади меня, — сказал он Кристи, потому что даже атот грубиян не решался стянуть веревку потуже.

Тем временем отец Евстафий, пристально следя за пленником, натянул свой клобук почти на самые глаза, как бы желая скрыть свое волнение. Такое чувство испытывает охотник при близкой встрече с благородным оленем, рога и осанка которого столь величественны, что у охотника не хватает духа в него прицелиться. Такое чувство охватывает стрелка, который поднял ружье на могу чего орла и не решается спустить курок, видя, что царственная птица продолжает парить в вышине и гордо презирает грозящую опасность. Сердце помощника приора (при всем его фанатизме) смягчилось, и он усомнился, окупит ли ревностное исполнение долга, как он его понимал, угрызения совести, которые будут его мучить, если он предаст смерти человека с такой благородной и независимой душой, да еще друга самых счастливых лет, когда они состязались в успешном овладении знаниями, а часы досуга посвящали труду более легкому — изучению античной и новой литературы.

Затенив рукой лицо, наполовину прикрытое клобуком, отец Евстафий потупил взор, словно скрывая борьбу чувств в своей душе и побеждающее милосердие.

«Если бы мне только уберечь Эдуарда от этой заразительной ереси! — думал он. — Не будь здесь Эдуарда, такого пылкого и восприимчивого ко всему новому, что его может увлечь видимость науки, я бы спокойно оставил этого упрямца с женщинами, должным образом предупредив их, как опасно и грешно прислушиваться к его бредням».

Продолжая раздумывать над участью пленника, но не отваживаясь произнести окончательный приговор, монах вдруг услышал шум, который отвлек его внимание, и в комнату, запыхавшись, пылая решимостью и отвагой, вбежал Эдуард Глендининг.