Горе, стыд, смятение, страх — все это сразу обрушилось на несчастную Клару Моубрей в миг, когда она рассталась с братом после бурного и грозившего ей новыми бедами объяснения, о котором нам уже пришлось поведать читателю. В течение ряда лет она жила под угрозой, что ее тайна обнаружится, мысль об этом беспрерывно угнетала ее, и вот то, чего она опасалась, наконец обрушилось на нее. Безудержное неистовство брата, дошедшее до того, что он стал угрожать ей смертью, в сочетании с прежним ее душевным смятением вызвало в ней такое острое чувство страха, которое, по-видимому, могло толкнуть ее только на одно действие — побег, подсказанный слепым инстинктом самосохранения, как самый легкий способ избавиться от смертельной опасности.

У нас нет возможности проследить каждый шаг несчастной девушки в ту ночь. Вероятно, она убежала из Шоуз-касла, услышав, как подъехал экипаж мистера Тачвуда, и решив, что явился лорд Этерингтон. Таким образом, пока Моубрей предавался надеждам, на которые, казалось, давало ему право все, рассказанное путешественником, сестра его во мраке, под проливным дождем брела по трудной и даже опасной горной тропе, которую мы уже описывали. Идти было настолько мучительно и опасно, что девушка, более изнеженная воспитанием, либо упала бы в полном изнеможении, либо вынуждена была бы возвратиться туда, откуда бежала. Но постоянные одинокие прогулки Клары приучили ее не уставать и не бояться хождения по ночам. А те более глубокие причины для страха, которые и обратили ее в бегство, сделали Клару нечувствительной к опасностям, подстерегавшим ее на дороге. Она миновала беседку, как доказывала оставленная там перчатка, и пешеходный мостик, хотя было почти чудом, что в такую темную ночь она так безошибочно прошла по узкой тропинке, где не раз при самом незначительном отклонении в сторону, несомненно, могла бы упасть с большой высоты и лишиться жизни.

Возможно однако, что душевные и физические силы Клары начали уже изменять ей, когда она приблизилась к Старому городку, — недаром она задержалась у одинокой хижины, где жила старая нищенка, которая на некоторое время приютила у себя умиравшую в раскаянии Ханну Эруин.

Обитательница хижины признала, что она слышала стук в дверь и жалобные стоны, с которыми Клара умоляла впустить ее. Но старая ведьма была из тех, чье сердце злосчастье превращает в камень: она упорно не открывала, побуждаемая скорее озлоблением против всего рода человеческого, чем охватившим ее суеверным страхом, хотя упрямо утверждала, что ночная путница упрашивала таким мелодичным и нежным голосом, который мог быть только у существа сверхъестественного. Старуха призналась также, что, когда она услышала, как несчастная просительница удаляется, сердце ее смягчилось и она уже намеревалась открыть дверь, чтобы предложить девушке хотя бы приют на ночь. Но не успела она «дотащиться до двери и поднять засов», как бедняжки уже и след простыл. Это лишь укрепило старуху в мысли, что все случившееся было дьявольским наваждением.

Есть основания полагать, что, получив отказ в приюте, бедняжка больше не пыталась пробудить в людях жалость и добиться доступа под чей-либо кров, пока не дошла до дома мистера Каргила там в самой верхней комнате еще горел свет по причине, требующей некоторого разъяснения.

Читателю известны причины, побудившие Балмера, присвоившего себе титул лорда Этерингтона, услать за пределы Англии единственного свидетеля, который, как он опасался, мог бы или пожелал бы раскрыть его гнусную проделку с несчастной Кларой Моубрей.

Из трех, помимо жениха и невесты, человек, присутствовавших при бракосочетании, один священник был полностью и до конца обманут. Солмза Этерингтон считал беззаветно преданным ему. Таким образом, если с помощью этого слуги как-нибудь устранить Ханну Эруин, то — не без основания считал он — никаких доказательств учиненного им предательства представить нельзя. Поэтому Солмзу, его сподручному, дано было, как, наверно, помнит читатель, поручение поскорее удалить ее куда-нибудь, и тот доложил своему господину, что старания его увенчались успехом.

Но с тех пор, как Солмз подчинился влиянию Тачвуда, ему все время приходилось срывать все те планы, которым он якобы самым ревностным образом содействовал путешественник же тешился (и это было для него величайшим наслаждением) тем, что под каждую мину, заложенную Балмером, он подводил контрмины и мог рассчитывать на приятную возможность взорвать сапера его же собственным снарядом. С этой целью Тачвуд, едва он узнал, что у его фирмы затребованы оригиналы документов, сданных на хранение покойным графом Этерингтоном, тотчас же направил туда письмо с распоряжением послать только копии и, таким образом, воспрепятствовал отчаянной попытке Балмера завладеть этими бумагами. По той же причине, когда Солмз доложил ему о настоятельном желании своего господина удалить Ханну Эруин из пределов страны, Тачвуд велел слуге позаботиться, чтобы больную осторожно перенесли в пасторский дом

— Каргила он без труда уговорил предоставить ей временное убежище.

Для этого славного человека, которого смело можно было назвать добрым самаритянином, безотрадное положение несчастной женщины являлось вполне достаточным основанием для того, чтобы приютить ее. Он был, разумеется, не из тех, кто стал бы спрашивать, не заразная ли у нее болезнь, или добиваться каких-либо других сведений, нередко оказывающихся препятствием для благотворительности и гостеприимства иных, более осторожных человеколюбцев. Но для того чтобы еще больше заинтересовать пастора в ее судьбе, мистер Тачвуд написал ему, что больная (которую священник, впрочем, знавал и раньше) располагает некоторыми существенно важными сведениями, касающимися одной весьма уважаемой и знатной семьи, и что он сам, а также мистер Моубрей сент-ронанский в качестве должностного лица собираются сегодня же вечером явиться к нему в приходский дом, чтобы снять с нее показания по этому важному делу. Таково в действительности и было намерение путешественника, и, вероятно, он осуществил бы его, если бы этому не помешали, с одной стороны, его самолюбивое желание действовать по-своему и придавать своей особе излишнюю значительность, а с другой — бешеное нетерпение Моубрея, которое, как известно читателю, заставило его галопом ускакать в Шоуз-касл, а Тэчвуда — последовать за ним в карете. Об этой перемене Тачвуд известил священника запиской, которую отправил, когда садился в карету.

В записке этой он просил окружить больную самым заботливым уходом, обещал быть в пасторском доме вместе с мистером Моубреем рано утром и, проявляя в данном случае свою неизменную, прочно укоренившуюся в нем самоуверенность, побуждавшую его все и всегда делать самому, настоятельно просил своего друга, мистера Каргила, до его приезда не принимать от больной показаний или исповеди, разве что она будет находиться при последнем издыхании.

Солмзу удалось без труда перевезти больную из убогой хижины в дом священника. Правда, появление сообщника ее преступления сперва напугало эту женщину. Но Солмз не постеснялся убедить ее, что он, так же как она, раскаивается в совершенном и намерен доставить ее в место, где с них обоих будут сняты показания, благодаря чему они смогут хотя бы до известной степени исправить причиненное ими обоими зло. А когда он пообещал ей также, что за нею станут хорошо ухаживать и позаботятся о ее детях, она охотно отправилась вместе с ним в дом священника. Сам же он решил держаться в стороне, пока все дело не разъяснится, и отнюдь не показываться на глаза своему хозяину, чья звезда, как он отлично понял, быстро опустится с высоты, на которой до того блистала.

Священник пошел проведать несчастную больную, что делал неоднократно и раньше, когда она жила в хижине неподалеку от него, и велел как можно лучше ухаживать за ней. В течение всего дня она, казалось, чувствовала себя лучше. Но оттого ли, что ее начали слишком хорошо кормить, дабы поддержать изможденную плоть, оттого ли, что угрызения совести стали мучить ее с удвоенной силой, когда нужда перестала угрожать ей, — во всяком случае, около полуночи наступил кризис, и находившаяся при ней сиделка пошла доложить священнику (всецело занятому в это время осадой Птолемаиды), что весьма сомневается, доживет ли больная до утра, а между тем на сердце у нее лежит какая-то тяжесть, и она хотела бы, как выразилась сиделка, «признаться чистосердечно», прежде чем умереть или потерять сознание.

Возвращенный к действительности столь плачевным событием, мистер Каргил сразу же стал энергичным, хладнокровным и решительным человеком с ясным умом, каким он неизменно становился, когда ему приходилось вступать на стезю долга. Понимая по различным намекам своего друга Тачвуда, что дело это было крайне важное, он как из чувства человечности, так и сознавая свою неопытность решил послать за каким-нибудь сведущим человеком. Слуге своему он велел взять верховую лошадь и ехать на воды за доктором Квеклебеном. А так как одна из горничных заметила, что «миссис Додз как никто умеет обходиться с больными», девушку тут же отправили позвать на помощь хозяйку Клейкемской гостиницы, ибо она никогда не отказывала в своем содействии, если оно могло принести пользу. Слуга оказался «злосчастным послом», как говорят шотландцы: он либо не нашел доктора, либо нашел его занятым каким-то более доходным делом, чем оказание помощи нищенке по вызову священника, от которого не приходилось ожидать особенно хорошего вознаграждения. Девушка была удачливей. Хотя наша приятельница катушка Додз собиралась уже укладываться спать — в необычно поздний час из-за беспокойства по поводу неожиданного отсутствия мистера Тачвуда, добрая старушка только поворчала немного на священника, которому с чего-то взбрело на ум пускать к себе нищенок, но тем не менее тотчас же надела плащ с капюшоном и деревянные калоши и пошла к воротам со всей поспешностью доброй самаритянки одна из служанок освещала ей путь фонарем, другая осталась стеречь дом и обслуживать мистера Тиррела, который добровольно вызвался посидеть и дождаться возвращения Тачвуда.

Но еще до того, как госпожа Додз прибыла в пасторский дом, больная вызвала к себе мистера Каргила и потребовала, чтобы он записал ее признания, пока она еще живет и дышит.

— Я боюсь, — добавила она, приподнявшись на постели и дико озираясь по сторонам, — что если я признаюсь в своем грехе человеку, не имеющему священнического сана, дух зла, которому я служила, унесет свою добычу — и плоть и душу, пока они еще не отделились друг от друга, как бы мало времени ни оставалось им пребывать вместе.

Мистер Каргил хотел сказать ей несколько слов духовного утешения, но она ответила нетерпеливо и раздраженно:

— Не надо лишних речей, не надо! Дайте мне произнести то, что я должна сказать, и собственноручно подписаться под своим признанием. И, пожалуйста, как верный слуга божий, призванный свидетельствовать истину, пишите только то, что я вам скажу, и ничего больше. Я хотела поведать все это Сент-Ронану и даже начала рассказывать другим, но рада, что не сделала этого, ибо я знаю вас, Джосайя Каргил, хотя вы меня давно забыли.

— Весьма возможно, — сказал Каргил. — Но я вас и вправду не припомню.

— А ведь когда-то вы знали Ханну Эруин, — сказала больная, — Ханну Эруин, которая была подругой и родственницей мисс Клары Моубрей и которая сопутствовала ей в ту греховную ночь, когда она была обвенчана в сент-ронанской церкви.

— Вы хотите сказать, что вы и есть та самая девушка? — сказал Каргил, подняв свечу, чтобы увидеть лицо больной. — Не могу этому поверить!

— Не верите? — спросила больная. — И правда, есть разница между пороком, торжествующим во всех своих кознях, и пороком, окруженным всеми ужасами смертного ложа.

— Не отчаивайтесь, — сказал Каргил. — Благодать божья всемогуща, одно сомнение в этом — уже великий грех.

— Пусть так. Я ничего не могу поделать, сердце мое окаменело, мистер Каргил. И нечто таящееся здесь, — тут она положила руку на грудь, — шепчет, что если бы жизнь и здоровье возвратились ко мне, я забыла бы даже об этих своих муках и стала бы такой же, какой была. Я отвергла благодать божью, мистер Каргил, и не по неведению, ибо грешила с открытыми глазами. Я — отверженная, и потому не заботьтесь обо мне.

Он опять попытался прервать ее, но она продолжала:

— А если вы и впрямь желаете мне добра, дайте мне облегчить мое сердце от тяжкого бремени, и, может быть, тогда я стану лучше и способна буду вас слушать. Вы говорите, что не узнали меня. Но если я скажу вам, как часто вы отказывались совершить втайне то, о чем вас просили, как часто вы заявляли, что это против канонических правил если я скажу, каким доводам вы уступили, и напомню вам ваше намерение — признаться в нарушении канонов перед вашими собратьями на церковном суде, разъяснить им, что побудило вас это сделать, и подчиниться их решению, которое, как вы уверяли, не могло не быть суровым, — тогда вы убедитесь, что жалкая нищенка говорит с вами голосом некогда веселой, бойкой и находчивой Ханны Эруин.

— Верю! Верю! — вскричал мистер Каргил. — Убежден вашими доказательствами и верю, что вы та, чье имя произнесли.

— Значит, один трудный шаг уже сделан, — молвила она. — Я давно облегчила бы свою совесть признанием, если бы не проклятая гордыня, которая заставляла меня стыдиться нищеты, хотя и не остановилась перед грехом. Этими доводами, которые выставлял перед вами молодой человек, известный вам под именем Фрэнсиса Тиррела, хотя ему более подобало зваться Вэлентайном Балмером, мы ввели вас в грубый обман. Вам не послышалось, что сейчас здесь кто-то вздохнул? Надеюсь, в комнате никого нет. Надеюсь также, что умру после того, как мое признание будет подписано и запечатано, и я не услышу, как все будут повторять мое имя. Думаю, что вы не позвали сюда своих слуг, чтобы они стали свидетелями моей гнусности и позора? Я не могла бы этого перенести.

Она замолчала и прислушалась — слух, обычно ухудшающийся от болезни, иногда, наоборот, болезненно обостряется. Мистер Каргил уверил ее, что в комнате, кроме него, никого нет.

— Но, несчастная женщина, — добавил он, — к чему же вы подготовляете меня такими страшными словами?

— Как бы страшно ни было то, что вы подозреваете, правда еще ужаснее. Я была преступной сообщницей ложного Фрэнсиса Тиррела. Клара любила настоящего. Когда роковой обряд совершился, обмануты оказались и невеста и священник. А я была той преступницей, которая, потворствуя во всем еще худшему, если это возможно, злодею, помогла совершить и эту непоправимую беду.

— Несчастная! — вскричал священник. — Неужто вам мало было того, что вы делали? Зачем вы устроили так, чтобы невеста одного брата стала женой другого?

— Я делала, — ответила больная, — только то, что мне указывал Балмер, а он был настоящий мастер на гнусности. Через своего подручного, Солмза, ему удалось выдать меня замуж за человека, которого он изображал богачом. Но это был негодяй он худо обращался со мной, обобрал меня, продал. О, если дьяволы умеют смеяться — я слыхала, что умеют, — как они будут веселиться, когда Балмер и я попадем в их застенок! Но послушайте: сейчас я уверена — здесь кто-то дышит, дрожит.

— Вы только запутаетесь, если станете поддаваться воображению. Успокойтесь, говорите, но на этот раз, хотя бы на этот раз говорите правду!

— Да, я скажу правду, скажу ее из ненависти к человеку, который, отняв у меня добродетель, отдал меня затем в жертву и на потеху самому низкому из таких людей, как он. Потому-то я и явилась сюда сорвать с него личину. Я прослышала, что он опять домогается женитьбы на Кларе, и добралась сюда, чтобы все рассказать Моубрею. Вы недоумеваете, почему я откладывала это до последней решительной минуты? Но разве легко мне было оказаться лицом к лицу с ее братом, если я так вела себя в отношении Клары? А между тем у меня уже не стало ненависти к ней, после того как я узнала, насколько она несчастна, несчастна до того, что находится на грани безумия. Я перестала ее ненавидеть. Мне жаль было, что судьба не связала ее с человеком получше Балмера, я полна была жалости к ней, когда Тиррел вырвал ее из его рук, и, может быть, вы помните, что это я уговорила вас не оглашать этого брака.

— Помню, — ответил Каргил. — Вы ссылались на то, что в случае огласки мисс Моубрей грозила бы опасность со стороны ее собственной семьи. Я и скрывал это, пока до меня не дошел слух, что она вторично собирается замуж.

— Так вот, — сказала больная, — Клара Моубрей должна бы простить меня. Зло, которое я причинила ей, уготовано было самой судьбою, добро же я сделала по своей воле. Мне надо увидеть ее, Джосайя Каргил, надо увидеть ее, прежде чем я умру: я не могу молиться, пока не увижусь с ней, я не могу слушать речей утешения, пока не увижу ее. Если я не получу прощения от такого же праха земного, как я сама, как же надеяться мне…

При последних словах она вздрогнула и слабо вскрикнула, ибо занавески кровати со стороны, противоположной той, у которой сидел Каргил, медленно раздвинула чья-то слабая рука, и в просвете показалась фигура Клары Моубрей: с ее промокшего платья и разметавшихся длинных волос стекали струйки дождя. Умирающая поднялась с подушек и, сидя, выпрямилась глаза ее вылезали из орбит, губы дрожали, лицо побелело изможденные руки судорожно сжимали простыню, словно она старалась удержаться за нее все существо ее выражало такой ужас, как будто эти слова признания вызвали призрак подруги, которую она предала.

— Ханна Эруин, — сказала Клара своим обычным мягким и нежным голосом, — моя давняя подруга, мой беспричинный враг! Обратись же к тому, у кого на всех нас хватит милосердия, обратись к нему с полной верой, ибо я простила тебя от всей души, словно ты никогда и не обидела меня обратись к нему от всей души, как сама я жажду отпущения своих грехов. Прощай! Прощай!

Она выскользнула из комнаты, прежде чем священник успел убедиться, что перед ним не бесплотный призрак. Он устремился вниз и позвал на помощь, но никто из слуг не откликнулся, ибо, слыша из комнаты умирающей глубокие, тяжкие стоны, все понимали, что она испускает дух. И миссис Додз со служанкой прибежали только для того, чтобы присутствовать при последовавшей вскоре кончине Ханны Эруин.

Не успело это совершиться, как прибежала в страшном испуге другая оставшаяся в гостинице служанка и сообщила своей хозяйке, что какая-то дама, словно призрак, вошла в дом и теперь умирает в комнате мистера Тиррела. Мы должны на свой лад рассказать, как именно это случилось.

Мисс Моубрей находилась все время в таком тяжелом душевном состоянии, что и менее сильное потрясение, чем то, которое причинил ей неистовый гнев брата, в сочетании с усталостью, опасностью и страхом, испытанными ею во время ночного бегства, могло бы лишить ее последних физических сил и совсем подорвать душевные. Ранее мы уже говорили, что свет в доме священника, по-видимому, привлек ее внимание, и среди общего смятения в доме, никогда не отличавшемся особым порядком, она беспрепятственно поднялась по лестнице, незамеченной вошла в комнату и подслушала исповедь Ханны Эруин — рассказ, которого было вполне достаточно для того, чтобы обострить ее душевную болезнь.

У нас нет возможности установить, искала ли она Тиррела или же, как в первом случае, ее привлек свет в окне, горевший, несмотря на то, что кругом все уже было погружено во тьму. Во всяком случае, Клара явилась затем к своему злосчастному возлюбленному. Он сосредоточенно писал, как вдруг в большом старинном зеркале, висевшем на стене прямо против него, что-то блеснуло. Он поднял глаза и увидел фигуру Клары, державшей свечу (взятую ею в коридоре) в вытянутой руке. На мгновение он застыл, не спуская глаз с этого страшного призрака, и лишь потом решился повернуться к живому существу, отраженному в зеркале. Когда же он сделал это, неподвижные бледные черты Клары почти убедили его в том, что перед ним бесплотное видение, и он вздрогнул, когда она, склонившись к нему, взяла его за руку.

— Пойдемте, — торопливо сказала она, — пойдемте: мой брат преследует меня, он хочет нас обоих убить. Пойдемте, Тиррел, надо бежать, нам это будет нетрудно. Ханна Эруин опередила нас… Но если он нас догонит, не надо с ним биться… Вы должны мне обещать… Слишком часто уж это бывало… Но в будущем вы станете благоразумнее.

— Клара Моубрей! — воскликнул Тиррел. — Вот как мы наконец свиделись! Стойте, не уходите, — добавил он, так как она сделала движение, чтобы уйти, — останьтесь, останьтесь, сядьте.

— Мне надо идти, — ответила она, — надо идти, меня зовут. Ханна Эруин пошла вперед, чтобы все сказать, и я должна идти за ней. Вы меня не отпускаете? Если вы станете удерживать меня силой, я, конечно, должна буду сесть, но надолго меня вы все-таки не удержите.

Тут с Кларой сделался сильнейший приступ судорог, подтверждавший, что ей и вправду предстоит последний путь во мрак. Служанка, явившаяся наконец на крики и звонки Тиррела, придя в ужас от этого зрелища, тотчас же убежала в пасторский дом и, как мы уже знаем, сообщила там о случившемся.

Старая хозяйка гостиницы, для которой одно печальное событие сменилось другим, только дивилась на обратном пути, как это за одну ночь может произойти столько бед. Каково же было ее удивление, когда, вернувшись к себе, она нашла там девушку из дома, который всегда был ей дорог, хотя она давно не имела с ним общения, и нашла в состоянии почти полного безумия, причем у хлопотавшего подле нее Тиррела оставалось немногим больше душевных сил, чем у несчастной больной.

Чудачества миссис Додз были только поверхностной ржавчиной на ее характере, не затронувшей его прирожденную энергию и нравственную силу. Сострадание, которое она испытывала, отнюдь не лишало ее способности мыслить и действовать с решительностью, требуемой обстоятельствами.

— Мистер Тиррел, — сказала она, — мужчина тут лишний. Вставайте и уходите в другую комнату.

— Я не двинусь отсюда ни на шаг, — заявил Тиррел. — Я не оставлю ее ни на миг, пока она или я еще живы.

— Это недолго будет продолжаться, мистер Тиррел, если вы не прислушаетесь к голосу рассудка.

Тиррел встал, словно до него дошло кое-что из ее слов, но стоял, не двигаясь с места.

— Ну, ну, — сказала сострадательная хозяйка, — нечего вам стоять и смотреть на зрелище, от которого перевернется сердце и почерствее вашего. Вы сами должны понять, что нельзя вам здесь оставаться, а мы хорошо позаботимся о мисс Кларе, и я каждые полчаса буду извещать вас, как она себя чувствует.

Тиррел не мог отрицать ее правоты и потому позволил увести себя в другую комнату, оставив мисс Моубрей на руках хозяйки и ее помощниц. В смертельной тревоге отсчитывал он время не столько по часам, сколько по тому, как часто верная своему обещанию миссис Додз появлялась возвестить ему: сперва — что Кларе не лучше, затем — что ей хуже, потом — что она, по всей видимости, не доживет до утра. Доброй хозяйке пришлось прибегнуть ко всем мольбам и уговорам, на какие она только была способна, чтобы удерживать Тиррела, обычно спокойного и хладнокровного, но приходившего в безудержное неистовство, когда в нем начинали говорить страсти: он непременно хотел ворваться в комнату больной и собственными глазами убедиться, как чувствует себя его возлюбленная. Наконец наступил долгий промежуток — несколько часов,

— настолько долгий, что Тиррел начал обретать радостную надежду: ему казалось, что Клара спит и сон может восстановить ее душевные и телесные силы. Миссис Додз, решил он, не входит к нему, чтобы не потревожить забытье больной. И, словно движимый теми же чувствами, какие он приписывал ей, Тиррел перестал расхаживать от волнения взад и вперед по комнате и, бросившись на стул, старался не пошевелить даже мизинцем и задерживал, сколько мог, дыхание, как будто он сидел у изголовья больной.

Было уже довольно позднее утро, когда хозяйка снова вошла к нему с лицом серьезным и озабоченным.

— Мистер Тиррел, — сказала она, — вы христианин.

— Тес, тес, ради бога! — прошептал он. — Вы потревожите мисс Моубрей.

— Ее, бедняжку, уже ничто не потревожит, — сказала миссис Додз. — Но те, кто довел ее до этого, должны получить по заслугам.

— Да, должны, должны, — произнес Тиррел, ударяя себя кулаком по лбу, — и я отомщу за нее всем и каждому! Можно мне увидеть ее?

— Лучше не надо, — ответила добрая женщина, но он пронесся мимо нее и ворвался в комнату.

— Она мертва? Не осталось ни искры жизни? — вскричал он, обращаясь к местному врачу, достойному человеку, которого вызвали ночью из Марчторна. Медик покачал головой. Тиррел бросился к кровати и собственными глазами убедился, что существо, чьи горести он и вызвал и разделил, уже нечувствительно ко всем земным страданиям. С воплем отчаяния схватил он бледную руку умершей, орошал ее слезами, покрывал поцелуями и некоторое время вел себя как человек, лишившийся рассудка. Под конец, вняв беспрерывным уговорам и просьбам присутствующих, он дал увести себя в другую комнату, куда за ним последовал врач, желая хоть немного облегчить его горе теми скорбными утешениями, которые еще были в данном случае возможны.

— Раз вы принимаете так близко к сердцу участь этой девушки, — сказал он, — для вас, может быть, будет утешением, хотя и грустным, если вы узнаете, что причиной смерти явилось давление, на мозг, вероятно сопровождавшееся кровоизлиянием. По симптомам, которые я наблюдал, могу смело сказать, что, если бы даже удалось спасти жизнь больной, рассудок не возвратился бы к ней никогда. В подобном случае, сэр, даже самые любящие родственники должны признать, что смерть — благо по сравнению с таким существованием.

— Благо? — переспросил Тиррел. — Почему же мне в нем отказано? Знаю, знаю почему! Я должен жить, пока не отомщу.

Он вскочил со стула и быстро сбежал вниз по лестнице. Но у самых дверей гостиницы его остановил Тачвуд, который только что с самым тревожным и мрачным выражением лица вышел из подъехавшего экипажа.

— Куда это вы? Куда? — спросил он, хватая Тиррела за плечо и с силой останавливая его.

— Мстить! Мстить! — вскричал Тиррел. — Прочь с дороги, не то — берегитесь!

— Отмщение принадлежит богу, — произнес старик, — и он поразил виновного. Сюда, сюда, — продолжал он, таща Тиррела в дом. — Знайте, — сказал он, как только привел или, вернее, втолкнул его в комнату, — что Моубрей Сент-Ронан полчаса назад дрался на поединке с Балмером и убил его на месте.

— Убил? Кого? — переспросил пораженный Тиррел.

— Вэлентайна Балмера, названого графа Этерингтона.

— Вы принесли весть о смерти в дом, который посетила смерть. И мне теперь не для чего жить, — ответил Тиррел.