Четыре комнаты, расположенные в западном крыле старого замка Камнор, были убраны необыкновенно роскошно. Эта работа была выполнена всего за несколько дней до того, как началось наше повествование. Мастерам, присланным из Лондона, не было разрешено покидать замок до окончания работ, и они превратили эту часть замка из заброшенной и полуразрушенной монастырской обители почти во дворец. Во всем соблюдалась строжайшая тайна: работники приходили и уходили ночью, и были приняты все меры, чтобы избежать назойливого любопытства поселян, которые могли бы наблюдать и строить разные догадки о переменах, происходивших во владениях их некогда жившего весьма скромно, а ныне богатого соседа Энтони Фостера. Необходимая скрытность была осуществлена столь удачно, что за пределы замка не просочилось ничего, кроме смутных и неопределенных слухов, которые, правда, распространялись и повторялись, но особенного доверия к себе не внушали.

В описываемый вечер вновь отделанная анфилада была впервые озарена огнями, да так, что их блеск можно было различить чуть ли не за пять-шесть миль, если бы не дубовые ставни, тщательно закрепленные болтами и замками и завешенные длинными шелковыми и бархатными шторами с золотой бахромой, которые не пропускали наружу ни малейшей полоски света.

Главных комнат, как уже говорилось, было четыре, и они следовали одна за другой. Подняться в них можно было по широкой лестнице, необычайно длинной и высокой, которая приводила к двери передней, похожей на галерею. Этой комнатой аббат иногда пользовался как залой для совещаний, но теперь она была очень красиво обита превосходно отполированным темно-коричневым деревом, доставленным, как говорили, из Вест-Индии и отшлифованным в Лондоне с превеликими трудностями и изрядным ущербом для столярных инструментов. Темный цвет этой отделки несколько смягчался многочисленными свечами в серебряных канделябрах, развешанных по стенам, и шестью огромными картинами в дорогих рамах работы лучших художников того времени. Массивный дубовый стол, стоявший в дальнем углу комнаты, служил для вошедшей тогда в моду игры в триктрак. В другом конце находилось возвышение для музыкантов и певцов, которых иногда приглашали для большей пышности приемов.

Из передней можно было пройти в небольшую столовую, способную ослепить взоры вошедшего богатством убранства. Стены, еще недавно столь голые и мрачные, были теперь закрыты занавесями из небесно-голубого бархата с серебром. Резные стулья были из черного дерева с подушками под цвет занавесей, а место серебряных канделябров, освещавших переднюю, здесь заняла огромная люстра из того же драгоценного металла. Пол был покрыт испанским ковром, где цветы и плоды были изображены столь ярко и естественно, что на такое великолепное изделие человеческих рук страшно было даже ступить. Дубовый стол уже был покрыт превосходной скатертью, и на него был поставлен довольно большой переносный буфетик с открытыми дверцами, причем видны были полки, уставленные фарфоровым столовым сервизом. Посредине стола стоял судок итальянской работы — красивый и изящный столовый прибор фута в два вышиной, представлявший собой фигуру великана Бриарея, сто серебряных рук которого предлагали гостям различные сорта пряностей для приправы.

Третья комната называлась гостиной. Она была Увешана великолепными гобеленами, изображавшими падение Фаэтона. Фландрские ткачи в те времена увлекались классическими сюжетами. Главной мебелью здесь было высокое кресло, поднятое ступеньки на две от пола и настолько широкое, что на нем можно было поместиться вдвоем. Оно было увенчано балдахином, который, как и подушки, боковые занавеси и подножие, был сделан из алого бархата, вышитого мелким жемчугом. В верхней части балдахина помещались две короны, напоминающие короны графа и графини. Табуреты, покрытые бархатом и несколько подушек, разбросанных по полу на мавританский манер и украшенных вышитыми арабесками, заменяли в этой комнате стулья. Здесь же находились различные музыкальные инструменты, приборы для вышивания и другие предметы для развлечения дам в свободное время. Помимо малых подсвечников, гостиная освещалась четырьмя высокими свечами из чистого воска. Каждую из них держала статуя вооруженного мавра, который в левой руке держал круглый серебряный отполированный до блеска щит, помещавшийся между грудью и свечой, ярко отражавшейся в нем, как в хрустальном зеркале.

Спальная комната, завершавшая эту великолепную анфиладу, была убрана не столь изысканно, но не менее богато. Две серебряные лампы, наполненные ароматным маслом, струили по тихой комнате и приятный запах и дрожащий сумеречный свет. На полу лежал такой толстый ковер, что не слышно было даже самой тяжелой поступи; на постели с пуховой периной было покрывало из шелка с золотом, из-под которого виднелись батистовые простыни и одеяла, белые, как ягнята, некогда отдавшие свое руно для их изготовления. Занавеси из голубого бархата, отороченного алым шелком, были вышиты золотом, и на них были изображены эпизоды из истории любви Амура и Психеи. На туалете стояло превосходное венецианское зеркало в серебряной филигранной раме, а рядом — золотая чаша на случай, если вздумалось бы ночью чего-нибудь выпить. У изголовья висели пара пистолетов и кинжал в золотой оправе. Это было оружие, которое в те времена предлагалось ночью знатным гостям — скорее, видимо, в знак уважения, нежели для защиты от какой-то опасности. Следует упомянуть и о том, что делало еще более чести нравам того времени, а именно: в маленькой нише, озаренной свечой, перед аналоем из резного черного дерева лежали две бархатные подушечки для колен, отделанные золотом в стиле убранства ложа. Эта ниша была раньше молельней аббата, но распятие убрали и вместо него на аналой положил» два молитвенника в богатых переплетах с серебряными застежками. Такой спальне можно было позавидовать. Туда не доносилось ни единого звука, кроме вздохов ветра в ветвях дубов парка, и сам Морфей с удовольствием избрал бы ее себе для отдыха. К спальне примыкали два гардероба, или две туалетные комнаты, как их теперь именуют, снабженные всем необходимым и убранные в том великолепном стиле, который мы уже описали. Следует добавить, что часть соседнего флигеля была занята кухней и служебными помещениями для личной прислуги высокого и богатого вельможи, для коего и были предназначены все эти великолепные приготовления. Божество, ради которого украшали этот храм, было вполне достойно всех затрат и трудов. Оно сидело в вышеописанной гостиной, озирая довольным взглядом вполне естественного и невинного тщеславия всю роскошь и великолепие, столь внезапно созданные ради него. Так как ее пребывание в замке Камнорхолл именно и было причиной тайны, соблюдавшейся во время приготовления к открытию этих зал, то были приняты тщательные меры, чтобы она до вступления во владение ими никоим образом не узнала, что происходит в этой части старинного здания, и чтобы ее не увидели работники, занятые украшением этих помещений. Ее препроводили поэтому в тот вечер в ту часть здания, которую она раньше никогда не видела и которая показалась ей, по сравнению со всем остальным, волшебным дворцом. А когда она впервые все осмотрела и устроилась в этих великолепных комнатах, в ней вспыхнула дикая, неудержимая радость деревенской красавицы, которая внезапно очутилась среди роскоши, превзошедшей ее самые смелые желания, и в то же время — острое чувство любви в сердце, знающем, что все чудеса, окружающие ее, — дело рук великой волшебницы Любви.

И вот графиня Эми (ибо до этого титула она возвысилась благодаря своему тайному, но священному союзу с самым могущественным графом Англии) быстро пробежала по всем комнатам, восхищаясь каждым новым доказательством вкуса своего возлюбленного и мужа, и ее восхищение возрастало при мысли о том, что все, на что падал ее взор, было непрерывным доказательством его пылкой и преданной любви.

— Как красивы эти занавеси! А эти картины — они как живые! Какие украшения на серебряной посуде — словно все испанские галеоны были захвачены на морских просторах, чтобы доставить сюда это серебро! Ах, Дженет! — все время восклицала она, обращаясь к дочери Энтони Фостера, своей прислужнице, которая с таким же любопытством, но с несколько менее бурной радостью спешила не отстать от своей госпожи. — Ах, Дженет! Какое счастье думать, что все эти прелестные вещи собраны здесь его любовью, его любовью ко мне! И сегодня вечером, в этот самый вечер, темнеющий с каждой минутой, я смогу отблагодарить его за любовь, создавшую этот немыслимый рай, больше чем за все чудеса, которые в нем скрыты.

— Сперва следует вознести благодарность господу, — возразила хорошенькая пуританка. — Он даровал вам, миледи, доброго и любезного супруга, любовь которого сделала для вас так много. Я тоже внесла сюда свой скромный вклад. Но если вы будете так дико метаться из комнаты в комнату, все усилия и труды моих щипцов для завивки исчезнут, как узоры на заиндевелом окне, когда солнышко уже высоко в небе.

— Ты это верно говоришь, Дженет, — сказала юная и прелестная графиня, внезапно оборвав свое восторженно-триумфальное шествие и оглядывая себя с ног до головы в большом зеркале, какого она раньше и в жизни-то не видывала и каких мало найдешь даже во дворце королевы. — Ты это верно говоришь, Дженет! — продолжала она, увидев с вполне извинительным самодовольством отражение в благородном зеркале таких прелестей, которые редко появлялись перед его гладко отполированной поверхностью. — Я больше похожа на молочницу, чем на графиню, особенно с этими пылающими щеками, с этими темными локонами, которые ты привела в порядок, а они разметались во все стороны, как побеги неподстриженной виноградной лозы. Мои брыжи натерли мне шею, и они открывают шею и грудь больше, чем допускает приличие. Пойдем, Дженет, мы будем приучаться к светским обычаям. Пойдем в гостиную, девочка, ты уложишь мои непокорные локоны и замкнешь в кружева и батист грудь, которая вздымается слишком высоко.

Они пошли в гостиную, и графиня весело опустилась на груду мавританских подушек и, полусидя-полулежа, то погружалась в собственные мысли, то прислушивалась к болтовне своей служанки.

В этой позе, с выражением томности и ожидания на прелестном, одухотворенном лице, она казалась воплощением такой красоты, что вы могли бы объехать, все моря и земли и не найти ничего подобного. Бриллиантовый венец на темных волосах не затмевал своим блеском лучей ее карих глаз, оттененных не очень темными изящно очерченными бровями и длинными ресницами. Быстрые движения, волнение ожидания и удовлетворенное тщеславие заставили вспыхнуть румянцем ее лицо, которое иногда порицали за некоторую бледность (красота, как и искусство, всегда находит суровых критиков). Молочно-белые жемчужины ее ожерелья, только что полученного в знак любви от супруга, не могли сравниться белизною с ее зубами и цветом кожи, — только на шее от радостного волнения кое-где проступили пунцовые пятна.

— Ну, дай же отдых своим неутомимым пальчикам, Дженет, — сказала она прислужнице, которая Усердно приводила в порядок ее волосы и платье, — Дай им отдых, говорят тебе. Прежде чем приедет милорд, я должна увидеться с твоим отцом, да заодно и с мистером Ричардом Варни, которого милорд так ценит за его заслуги. Но я могу сказать о нем такое, от чего он сразу лишится расположения милорда.

— Ах, не делайте вы этого, милостивая леди! — возразила Дженет. — Предоставьте его божьей воле. Бог наказывает всех злодеев в угодное ему время. Но вы-то не становитесь Варни поперек дороги. Ведь он имеет такое влияние на милорда, что мало кто из его противников добивался успеха.

— А от кого ты это услыхала, моя благоразумнейшая Дженет? — спросила графиня. — И зачем это мне иметь дело с такой низменной личностью, как Варни, раз я жена его господина и покровителя?

— Ну что ж, ваша милость, вам лучше знать, — ответила Дженет Фостер. — Но я слышала, как отец говорил, что он предпочтет встретиться с голодным волком, чем рискнет противодействовать планам Варни. И он часто предупреждал меня, чтобы я остерегалась вступать с ним в какие-либо сношения.

— Твой отец сказал тебе правильно, девочка, — ответила леди, — и он желает тебе добра. Жаль только, что его лицо и манеры мало соответствуют его истинным намерениям, а я думаю, что намерения у него все-таки добрые.

— Не сомневайтесь в этом, миледи, — откликнулась Дженет. — Не сомневайтесь, что отец желает всем добра, хотя он человек простой и по его грубому лицу нельзя судить о его сердце.

— Я не сомневаюсь в этом, девочка моя, хотя бы ради тебя. Но все-таки у него такое лицо, что невольно вздрогнешь, когда взглянешь. Я думаю, что даже твоя матушка, Дженет, — да оставь же наконец в покое эту кочергу! — вряд ли могла смотреть на него без содрогания.

— Если и так, госпожа, — ответствовала Дженет Фостер, — то у моей маменьки нашлись бы заступники. Да ведь и вы, миледи, задрожали и покраснели, когда Варни привез письмо от милорда.

— Вы дерзите, сударыня! — воскликнула графиня, подымаясь с подушек, где она сидела почти в объятиях своей прислужницы. — Знай, что дрожать иной раз заставляет то, что не имеет ничего общего со страхом. Однако, Дженет, — добавила она, сразу переходя опять на свой добродушный и доверительный тон, — поверь, что я постараюсь относиться к твоему отцу хорошо, тем более, милочка, что ты его дочь. Увы! Увы! — продолжала она, и внезапная печаль омрачила ее черты, а глаза наполнились слезами. — Я тем более должна сочувствовать твоему доброму сердцу, что мой собственный бедный отец не знает ничего о моей судьбе и говорят, что он лежит больной, полный горести о моем недостойном поведении! Но я скоро утешу его — весть о моем счастье и моих успехах возвратит ему молодость. А чтобы я могла скорее обрадовать его, — тут она утерла слезы, — я должна быть сама веселой. Милорд не должен застать меня бесчувственной к его доброте или печальной, когда он внезапно явится к своей отшельнице после столь долгой разлуки. Развеселись, Дженет, близится ночь, и милорд должен вскоре приехать. Позови сюда отца, позови и Варни. Я не таю против них обиды, и, хотя имею причины быть недовольной ими обоими, пусть пеняют на себя, если жалоба на них дойдет до графа из моих уст. Зови их сюда, Дженет.

Дженет Фостер повиновалась, и через несколько минут в гостиную вошел Варни с изящной учтивостью и безоблачным взором образцового придворного, который умеет под маской наружной вежливости скрывать собственные чувства и глубоко проникать в душу других людей. За ним приковылял и Энтони Фостер. Его обычный угрюмый и грубый вид обозначился как-то еще резче из-за неуклюжей попытки скрыть смесь тревоги и неприязни, с которыми он взирал на особу, до тех пор строго им охраняемую, а ныне представшую перед ним в великолепном одеянии и окруженную столь многими знаками внимания и любви своего супруга. Неловкий поклон, который он отвесил скорее не самой графине, а в честь графини, походил на признание. Это был поклон преступника судье, когда он и признает свою вину и умоляет о прощении. Это была одновременно и наглая и растерянная попытка защиты или оправдания, и признание в вине, и мольба о снисхождении.

Варни, который по праву благородства крови вошел в комнату впереди Энтони Фостера, знал лучше, что следует сказать, и высказал это с большей уверенностью и с более тонким изяществом.

Графиня приветствовала его с выражением сердечности, что, казалось бы, означало полное прощение всему тому, в чем он мог быть виноват перед нею. Она поднялась с места, сделала к нему два шага, протянула руку и сказала:

— Мистер Ричард Варни, вы привезли сегодня такие хорошие вести, что удивление и радость, боюсь, заставили меня забыть наказ милорда моего супруга — принять вас со всеми знаками уважения. Вот вам, сэр, моя рука, и помиримся.

— Я недостоин коснуться ее, — ответил Варни, преклонив колено, — разве только как подданный касается руки государя.

Он прикоснулся губами к этим прелестным тонким пальчикам, так богато унизанным кольцами и драгоценными перстнями. Затем он встал и со всем изяществом и учтивостью предложил подвести ее к креслу под балдахином, но она отказалась.

— Нет, любезный мистер Ричард Варни, я не займу этого места, пока милорд сам не возведет меня сюда. Сейчас я только тайная графиня и не хочу пользоваться преимуществами своего сана, пока не получу на это разрешения того, кому им обязана.

— Надеюсь, миледи, — сказал Фостер, — что, выполняя приказания милорда вашего супруга по поводу вашего заточения здесь и прочее и тому подобное, я не вызвал вашего неудовольствия, поскольку лишь выполнял свой долг в отношении вашего и моего господина. Ибо небо, как говорит священное писание, дало мужу превосходство и власть над женой — кажется, так или что-то вроде этого.

— Для меня сейчас это такой приятный сюрприз, мистер Фостер, — ответила графиня, — что я не могу порицать суровой преданности, которая не допускала меня в эти залы, пока они не стали выглядеть по-новому и так пышно.

— Да, госпожа, — подтвердил Фостер, — все это обошлось во много золотых монет. А чтобы не было потрачено больше, чем это совершенно необходимо, я оставляю вас до приезда милорда с любезнейшим мистером Ричардом Варни, который, думается мне, хочет передать вам что-то на словах от вашего высокоблагородного лорда и супруга. Дженет, за мной, посмотрим, все ли в порядке.

— Нет, мистер Фостер, — возразила графиня, — мы хотим, чтобы ваша дочь осталась здесь, в нашей комнате, — в некотором отдалении, конечно, если Варни имеет сообщить мне нечто от моего мужа.

Фостер отвесил неуклюжий поклон и удалился с таким видом, как будто его раздражают огромные траты, ушедшие на то, чтобы превратить его жилище из жалкого, полуразрушенного сарая в азиатский дворец. Когда он вышел, его дочь взяла свое вышивание и притулилась в дальнем углу комнаты, а Ричард Варни, с невероятно смиренной любезностью, выбрал себе самый низкий стул, какой только мог найти, пододвинул его к груде подушек, на которую опять опустилась графиня, уселся и в глубочайшем молчании устремил взор на землю.

— Мне кажется, мистер Варни, — сказала графиня, увидев, что он не склонен начать разговор, — вы должны сообщить мне что-то по поручению милорда моего супруга. Так я по крайней мере поняла мистера Фостера и поэтому приказала девушке отойти. Если я ошибаюсь, то опять подзову ее поближе. Она не так уж искусно владеет иглой в стежке и вышивании крестиком, и за ней нужно присматривать.

— Сударыня, — ответил Варни, — Фостер понял меня не совсем верно. Я должен — нет, просто обязан — поговорить с вами не от имени вашего достойного супруга, а о нем самом, моем постоянном и благородном покровителе.

— Тема весьма приятная, сэр, — сказала графикя, — будь то о нем или от его имени. Но, пожалуйста, покороче, ибо я ожидаю, что вот-вот он должен прибыть сюда.

— Итак, коротко, сударыня, — согласился Варни, — и смело, ибо мои доводы требуют и быстроты и храбрости. Вы видели здесь сегодня Тресилиана?

— Да, сэр, но что с того? — ответила графиня довольно резким тоном.

— Меня, сударыня, это не касается, — смиренно ответствовал Варни. — Но неужели вы думаете, уважаемая графиня, что ваш супруг выслушает это с таким же спокойствием?

— А почему бы нет? Посещение Тресилиана было тягостным и горестным только для меня, потому что он привез известие о болезни моего дорогого отца.

— О болезни вашего отца, сударыня! — воскликнул Варни. — Значит, он заболел внезапно, совершенно внезапно. Ведь гонец, которого я послал по настоянию милорда, нашел доброго рыцаря на охотничьем поле, и он, как обычно, весело кричал «ату его! ату его!» своим гончим. Я полагаю, что Тресилиан просто выдумал все это. У него, сударыня, как вы знаете, есть некоторые основания стараться омрачить ваше теперешнее счастье.

— Вы несправедливы к нему, мистер Варни, — пылко возразила графиня, — вы к нему очень несправедливы. Он самый честный, самый откровенный, самый добрый человек на свете. Если не считать высокочтимого милорда, я не знаю никого, кому ложь была бы так отвратительна, как Тресилиану.

— Умоляю простить меня, сударыня, — сказал Варни. — Я не хотел быть несправедливым к этому джентльмену. Я не знал, как задевает вас все, что говорится о нем. Но в иных случаях люди скрывают правду ради высокой и честной цели. Если бы правду говорили всегда и в любых обстоятельствах, то на свете житья бы не стало.

— У вас совесть придворного, мистер Варни, — ответила графиня, — и ваша правдивость, мне думается, не помешает вашей карьере в свете, каков он есть на самом деле. Но что до Тресилиана, я должна отдать ему должное, ибо поступила с ним нехорошо, и вы знаете это лучше, чем кто-либо другой. Совесть Тресилиана другого рода, свет, о котором вы говорите, никаким соблазном не в силах совлечь его с пути истины и чести. Он не станет жить с запятнанным именем, как горностай не зароется в нору хищного хорька. За это мой отец любил его, за это и я любила бы его… если бы могла. И в данном случае у него были, как ему казалось, весьма основательные причины увезти меня отсюда — ведь он не знал, что я замужем, и за кем, — и я охотно верю, что он сильно преувеличил вести о нездоровье отца, а потому ваши добрые новости могут быть ближе к истине.

— Поверьте, сударыня, что так оно и есть, — подхватил Варни. — Я отнюдь не притязаю на роль безоговорочного защитника этой самой нагой добродетели, именуемой истиной. Я могу согласиться, чтобы на ее прелести было наброшено легкое, прозрачное одеяние, хотя бы ради приличия. Но вы составили себе о моем уме и сердце худшее мнение, нежели вам следовало бы иметь о том, кого милорд удостаивает чести называть своим другом, если вы предполагаете, что я могу сознательно и бесцельно преподносить вашей милости ложь, которую так легко изобличить, да еще там, где дело идет о вашем счастье.

— Мистер Варни, — сказала графиня, — я знаю, что милорд ценит вас и считает, что вы верный и надежный кормчий в морях, где он отважился пуститься в опасное плавание. Не думайте поэтому, что я хотела сказать вам колкость, говоря правду в защиту Тресилиана. Я, как вы хорошо знаете, выросла в деревне, и простая сельская искренность мне милее придворной лести. Но, кажется, в ином кругу мне придется изменить и мои вкусы.

— Справедливо, сударыня, — согласился Варни с улыбкой. — И хотя вы сейчас шутите, не худо было бы, чтобы всерьез ваша речь уже теперь сообразовалась бы с вашими целями. Придворная дама — возьмите вы самую благородную, самую добродетельную, самую безупречную из тех, что окружают трон королевы, — она ведь воздержится сказать правду или то, что она считает правдой, в похвалу отвергнутого поклонника при подчиненном и доваренном лице своего благородного супруга.

— А почему бы мне, — сказала графиня, покраснев от нетерпения, — не отдать должное достоинствам Тресилиана перед другом моего мужа, или перед самим мужем, или, наконец, перед целым светом?

— И с той же откровенностью, — подхватил Варни, — ваша милость сегодня вечером скажет благородному милорду вашему супругу, что Тресилиан обнаружил ваше местопребывание, столь тщательно скрываемое от всех, и что он имел с вами беседу?

— Безусловно, — ответила графиня. — Первым делом я и расскажу ему об этом, все от начала до конца, каждое слово Тресилиана и каждое мое в ответ ему. Я выскажу все, не стыдясь, ибо упреки Тресилиана, менее справедливые, нежели он полагал, все же не лишены основания. Я буду говорить с болью в душе, но я скажу все, все.

— Как вам угодно, — ответил Варни, — но думаю, что было бы хорошо, раз ничто не вынуждает вас к подобной откровенности, избавить себя от этой боли, благородного милорда — от беспокойства, а мистера Тресилиана, о котором ведь не позабудут, — от опасности, которая может потом ему угрожать.

— Не вижу я тут никаких ужасных последствий, — спокойно ответила леди, — если не приписывать благородному милорду недостойных мыслей, которые, как я уверена, никогда не гнездились в его великодушном сердце.

— Я далек от этой мысли, — возразил Варни. И затем, после минутного молчания, он добавил с откровенной или наигранной простотой, столь отличной от его мягкой учтивости:

— Так вот, госпожа, я докажу вам, что придворный осмелится сказать правду, как и всякий другой, когда дело идет о благе тех, кого он уважает и любит, да, хотя бы это влекло за собой угрозу опасности для него самого.

Он умолк, как бы ожидая приказания или по крайней мере позволения продолжать. Но леди хранила молчание, и он начал говорить снова, правда с большой осторожностью:

— Бросьте вокруг себя взгляд, благородная леди, — сказал он, — и обратите внимание на заграждения, окружающие это место, на строжайшую тайну, препятствующую восхищенному взору увидеть самую блистательную жемчужину Англии. Посмотрите, с какой суровостью ограничены ваши прогулки, как любое ваше движение подчинено мановению этого грубого мужика Фостера. Подумайте обо всем этом и решите сами — в чем тут причина.

— Желание милорда, — ответила графиня. — Других причин я искать и не собираюсь.

— Да, это его желание, — согласился Варни, — и это желание возникает из его любви, достойной существа, которое ее внушило. Но тот, кто обладает сокровищем и дрожит за него, часто тревожно-подозрителен, в соответствии с тем, как он ценит это сокровище, и жаждет утаить его от алчных вожделений других лиц.

— К чему все эти разговоры, мистер Варни? — осведомилась леди. — Вы хотите заставить меня поверить, что милорд ревнив. Ну, допустим, что так. Но тогда я знаю лекарство от ревности.

— Вот как, сударыня? — с интересом подхватил Варни.

— Да, да, — продолжала она. — И вот оно — всегда говорить милорду правду, хранить перед ним свои мечты и мысли чистыми, как это полированное зеркало. И если он заглянет в мое сердце, он должен увидеть там только свое собственное отражение.

— Я умолкаю, сударыня, — смиренно объявил Варни. — Но так как у меня нет причин печалиться о Тресилиане, который с удовольствием исторг бы из меня окровавленное сердце, если бы, конечно, сумел это сделать, я легко готов примириться с участью, угрожающей этому джентльмену в случае, если вы откровенно поведаете о том, как он дерзнул проникнуть в ваше уединение. Вы, знающая милорда получше, чем я, можете сами судить, оставит ли он это оскорбление неотомщенным.

— О нет, если бы мне только могла прийти в голову мысль, что я стану причиной гибели Тресилиана, — возразила графиня, — я, уже причинившая ему столько горя, я бы, может быть, и молчала. Но какой в этом был бы толк, раз его уже видел Фостер да, вероятно, и еще кое-кто? Нет, нет, Варни, оставьте свои уговоры. Я все расскажу милорду и умолю его простить безумство Тресилиана, да так, что благородное сердце милорда склонится скорее к тому, чтобы помочь ему, а отнюдь не покарать.

— Вы судите обо всем гораздо лучше меня, сударыня, — ответил Варни, — особенно ежели вы собираетесь испробовать крепость льда, прежде чем ступить на него, упомянув имя Тресилиана в разговоре с милордом и посмотрев, как он к этому отнесется. Ведь Фостер и его слуга в лицо-то Тресилиана не знают, а я легко могу объяснить им под благовидным предлогом появление незнакомца.

Леди с минуту помолчала, а затем ответила:

— Вот что, Варни, если действительно это правда и Фостер еще не знает, что человек, которого он видел, это — Тресилиан, то признаюсь, что мне не хотелось бы, чтобы он узнал что-то о нем. Он держится ужасно сурово, и я вовсе не хочу, чтобы он был судьей или членом тайного совета в моих личных делах.

— Ну, это вздор! — воскликнул Варни. — Какое отношение имеет этот грубый мужлан к вашей милости? Не больше, чем цепной пес, стерегущий его двор. Ежели он противен вашей милости, я рад буду заменить его управителем, более для вас приятным.

— Мистер Варни, — сказала графиня, — прекратим этот разговор. Жаловаться на прислужников, которыми милорд окружил меня, я буду ему самому. Тише! Я слышу стук копыт. Он приехал! Он приехал! — воскликнула она, прыгая от восторга.

— Вряд ли это он, — заметил Варни. — Разве только вы способны расслышать топот его коня через наглухо замкнутые бойницы.

— Не удерживайте меня, Варни, мой слух тоньше вашего. Это он!

— Но, сударыня, сударыня, — тревожно восклицал Варни, все время пытаясь заградить ей путь, — смею думать, что сказанное мною по смиренному долгу преданности не обернется для меня гибелью! Надеюсь, что мой искренний совет не будет истолкован мне во вред? Умоляю вас…

— Довольно! Довольно! — прервала его графиня. — Не цепляйтесь за мое платье, вы забываетесь, стараясь удержать меня. Успокойтесь, о вас я и не думаю.

В этот момент двери широко распахнулись, и мужчина величественного вида, закутанный в длинный темный дорожный плащ, вошел в комнату.