Новоприбывшие согласно обычаю, принятому во всем мире на подобных празднествах, оказались наряженными в своеобразные маскарадные костюмы и изображали тритонов и сирен, которыми старинные предания и народные поверья населяют просторы северных морей. Тритонами, или на языке шетлендцев того времени — шупелтинами, были причудливо одетые юноши с накладными бородами из льняной кудели, в таких же париках и в венках из водорослей с нанизанными на них ракушками и другими дарами моря. Подобные же украшения красовались на их светло-голубых или зеленоватых мантиях из неоднократно уже упоминавшегося уодмэла. В руках они держали трезубцы и прочие подобающие им эмблемы. Верный своему классическому вкусу, Клод Холкро, изобретавший костюмы для ряженых, не забыл и огромных конических раковин, в которые время от времени дуло то одно, то другое из этих сказочных существ, извлекая из них резкие и хриплые звуки, к величайшему неудовольствию всех стоящих поблизости.

Участвующие в кортеже нереиды и морские нимфы были одеты, как и следовало ожидать, с гораздо большим вкусом и намного наряднее, чем божества мужского пола. Фантастические одеяния из зеленого шелка и других дорогих и изысканных тканей были задуманы и выполнены так, чтобы, приближаясь по возможности к одежде сказочных обитательниц вод, соответственно нашему о них представлению, выгодно показать стройность и красоту очаровательных масок. Браслеты и ракушки, украшавшие шеи и щиколотки прелестных сирен, нередко переплетались с настоящими жемчугами, и, в общем, дочери страны Туле выглядели так, что, пожалуй, оказали бы честь двору самой Амфитриты, особенно принимая во внимание их светлые кудри, голубые глаза, нежный румянец и тонкие черты лица. Мы не беремся утверждать, что наряженные сиренами девушки изображали их с той же точностью, как прислужницы Клеопатры, которые, по словам комментаторов Шекспира, умудрились устроить себе даже рыбьи хвосты, и притом так искусно, что эти путы или концы (упомянутые комментаторы никак не могут сказать, какое чтение правильнее: bends или ends) выглядели как настоящие украшения. Да и в самом деле, если бы шетлендские сирены не оставили своих ножек в их естественном состоянии, как могли бы они тогда исполнить прелестный танец, которым отблагодарили присутствующих за оказанный им радушный прием?

Вскоре обнаружилось, что ряженые были совсем не пришельцами, а частью гостей, которые незадолго до того незаметно скрылись, чтобы переодеться и еще одной новой забавой оживить праздничный вечер. Муза Клода Холкро, весьма деятельная в подобных случаях, снабдила их подходящей песней, образец которой мы прилагаем ниже.

Пели поочередно сирена и тритон, а затем женские и мужские полухоры подхватывали припев и вторили голосам главных исполнителей.

С и р е н а Собирая жемчуг скатный, В недрах моря мы живем И о дивной славе ратной Древних викингов поем. В наши тайные затоны Долетает грозный шквал, Как возлюбленного стоны, Что к ногам любимой пал. И, как жаворонков стая, Ввысь вспорхнувшая с земли, К детям северного края Мы на празднество пришли. Т р и т о н На морских конях гарцуя, Грозно пеня все кругом, Гоним мы змею морскую, Весть о буре подаем. Громко трубим мы, коль в море Меж чудовищ бой идет, Но напев наш полон горя, Если гибнет утлый бот. И, бразды в морях взрывая, Словно плугом — грудь земли, Дети северного края, К вам на праздник мы пришли. С и р е н ы  и  т р и т о н ы В глубине морской пучины Ваша радость нам слышна, Только голоса кручины Не домчит до нас волна. Ваши пляски так нам любы, Что веселою гурьбой, Наши раковины-трубы, Смех и песни взяв с собой, Мы из бездны океана, Что вздымает корабли, К вам, сыны страны туманной, И плясать, и петь пришли.

В заключительном хоре слились голоса всех участников, кроме тех тритонов, которых научили дуть в раковины и производить, таким образом, своего рода грубый аккомпанемент, звучавший, впрочем, весьма эффектно. Слова песни, так же как исполнение ее, были встречены громкими рукоплесканиями тех присутствующих, которые считали себя достойными в этой области судьями, но в особенный восторг пришел Триптолемус Йеллоули: ухо его уловило родные ему звукосочетания «плуг» и «бразды», а так как мозг его настолько пропитался пуншем, что мог воспринимать все слышимое лишь в буквальном смысле, то он, призывая Мордонта в свидетели, во всеуслышание заявил, что хотя стыд и позор потратить такое количество доброй кудели на какие-то там бороды и парики для тритонов, но в песне содержались единственные осмысленные слова, которые он слышал за весь день.

Мордонту, однако, некогда было отвечать агроному, ибо он не отрывая глаз следил за движениями одной из масок, которая, как только вошла, незаметно коснулась его руки, подкрепив этот жест весьма выразительным взглядом, и хотя Мордонт не знал, кем могла она оказаться, он ждал от нее какого-то весьма важного сообщения. Сирена, подавшая ему столь смелый знак, была замаскирована с гораздо большей тщательностью, чем ее подруги: свободный и широкий плащ скрывал всю ее фигуру, а лицо было закрыто шелковой маской. Мордонт заметил, что она, мало-помалу отдаляясь от своих спутников, в конце концов оказалась, словно привлеченная свежим воздухом, возле приоткрытой двери. Тут она еще раз выразительно взглянула на юношу и, воспользовавшись тем, что внимание окружающих было приковано к остальным ряженым, выскользнула из залы.

Мордонт не колеблясь бросился вслед за своей таинственной путеводительницей — так мы по справедливости можем назвать маску, которая на миг остановилась, чтобы он видел, куда она направляется, а затем быстро пошла к берегу воу, или соленого озера, широко раскинувшегося перед замком. Небольшие легкие волны сверкали и переливались в свете полной луны, которая, присоединяя свои лучи к ясным сумеркам летней северной ночи, делала совершенно нечувствительным отсутствие солнца: на западе след от его захода еще виден был на волнах, тогда как восточная часть горизонта уже загоралась утренней зарей.

Для Мордонта не представляло поэтому никакого труда следить за своей таинственной вожатой, которая шла перед ним через холмы и ложбины прямо к морю, обогнула прибрежные скалы и направилась к месту, где он в дни своей прежней дружбы с обитателями Боро-Уестры собственными руками соорудил нечто вроде уединенной беседки, под сенью которой дочери Магнуса проводили обычно в хорошую погоду большую часть времени. Здесь, значит, и должно было произойти объяснение, ибо маска остановилась и после минутного колебания опустилась на грубую скамью. Из чьих же уст суждено ему было услышать это объяснение? Сначала на ум Мордонту пришла Норна, но ее высокая фигура и медленная, торжественная поступь резко отличались от роста и движений изящной сирены, шедшей впереди него таким легким шагом, словно она в самом деле была настоящей жительницей вод, которая замешкалась на берегу и теперь, страшась навлечь на себя гнев Амфитриты, спешила вернуться в свою родную стихию. Но если это не Норна, то одна только Бренда, думал Мордонт, могла таким образом увлечь его за собой. И когда незнакомка опустилась на скамью и сняла с лица маску, она действительно оказалась Брендой. Хотя Мордонт не чувствовал перед ней никакой вины и ему нечего было бояться встречи с ней, однако робость так легко овладевает молодыми и чистыми существами независимо от их пола, что он смутился, словно в самом деле стоял перед лицом справедливо обиженной им девушки. Бренда испытывала не меньшее замешательство, но поскольку она сама искала этого свидания и понимала, что оно должно быть по возможности кратким, то заговорила первая.

— Мордонт, — нерешительно начала она, но тотчас поправилась и продолжала, — мистер Мертон, вас, конечно, удивляет, что я позволила себе такую необычайную вольность.

— До сегодняшнего утра, — ответил Мордонт, — никакие знаки дружеского участия со стороны вас или вашей сестры не могли бы удивить меня, и то, что вы без всякого к тому повода избегали меня в течение стольких часов, удивляет меня гораздо больше, чем теперешнее ваше решение со мной встретиться. Во имя неба, Бренда, скажите, чем оскорбил я вас и почему наши отношения так резко изменились?

— Так было угодно отцу, — ответила Бренда, — вот все, что я могу сказать. Разве этого не достаточно?

— Нет, не достаточно! — воскликнул Мертон. — Ваш отец мог так внезапно и решительно изменить свое мнение обо мне и отвернуться от меня только под влиянием какого-то жестокого заблуждения. Скажите мне, умоляю вас, в чем оно заключается, и я согласен пасть в ваших глазах до уровня самого низкого простолюдина на этих островах, если не сумею доказать, что перемена ко мне вашего отца основана на каком-то досадном недоразумении или чудовищном обмане.

— Может быть, и так, — ответила Бренда, — я надеюсь, что это так, и мое желание встретиться здесь с вами подтверждает, как сильна эта надежда. Но только мне очень трудно, вернее — просто невозможно, объяснить вам, почему так разгневан отец. Норна уже спорила с ним из-за этого, и боюсь, что они расстались чуть ли не в ссоре, а вы знаете, что так просто они не поссорятся.

— Я заметил, — сказал Мордонт, — что ваш отец всегда считается с мнением Норны и прощает ей такие чудачества, каких никогда не простил бы другому; да, это я заметил, хотя он не из тех, кто слепо верит в сверхъестественное могущество, на которое она претендует.

— Они дальние родственники, — ответила Бренда, — в юности были друзьями и даже, как я слышала, должны были пожениться. Но, после того как умер отец Норны, у нее появились странности, и тогда дело разладилось, если оно вообще было когда-либо слажено. Отец, разумеется, очень уважает ее, и я боюсь, что его предубеждение против вас пустило уже очень глубокие корни, раз он из-за этого чуть не поссорился с Норной.

— О Бренда, благослови вас небо за то, что вы назвали чувства вашего отца предубеждением! — с жаром воскликнул Мертон. — Вы всегда были такой доброй — понятно, что вы не могли долго выказывать даже напускную жестокость.

— Да, она была в самом деле напускной, — ответила Бренда, мало-помалу снова впадая в тот доверчивый тон, каким привыкла разговаривать со своим другом детства. — Я никогда не думала, Мордонт, никогда серьезно не верила, что ты способен дурно отзываться о Минне и обо мне.

— Что? — воскликнул Мордонт, давая волю своей природной вспыльчивости. — Но кто же посмел говорить подобные вещи? Ну, пусть не надеется, что я дам его языку безнаказанно болтаться между зубами! Клянусь святым мучеником Магнусом, я вырву этот язык и швырну его стервятникам!

— Нет, нет, не надо! — взмолилась Бренда. — Когда ты сердишься, ты пугаешь меня, и тогда я лучше уйду.

— Уйдешь, — повторил Мордонт, — и не скажешь мне, ни что это за клевета, ни кто этот грязный клеветник?

— О, он был не один, — ответила Бренда, — многие внушали моему отцу, что… Нет, я не могу повторить их слова, но только многие говорили…

— Да будь их хоть целая сотня, Бренда, я расправлюсь с ними так, как сказал. Великий Боже! Обвинять меня, что я дурно отзывался о тех, кого я уважаю и ценю больше всего в мире! Я сейчас же вернусь в замок и заставлю твоего отца признать мою правоту перед всеми присутствующими.

— О нет, ради всего святого! — воскликнула Бренда. — Не возвращайся туда, или ты сделаешь меня самым несчастным существом на свете.

— Тогда скажи мне по крайней мере, верно ли я думаю, — продолжал Мордонт, — что Кливленд — один из тех, кто порочил меня?

— Нет, нет, — с жаром возразила Бренда, — ты впадаешь из одной ошибки в другую, еще более ужасную. Ты назвал меня своим другом, и я хочу отблагодарить тебя тем же; подожди немного и послушай, что я хочу сказать тебе. Наш разговор и так уже затянулся слишком долго, и с каждым мгновением нам все опаснее оставаться вместе.

— Так скажи мне, — спросил Мордонт, глубоко тронутый крайним волнением и страхом молодой девушки, — чего ты требуешь, и знай: какова бы ни была твоя просьба, я приложу все усилия, чтобы ее выполнить.

— Ну так вот, этот капитан, — начала Бренда, — этот Кливленд…

— Я знал это, клянусь небом! — воскликнул Мордонт. — Я предчувствовал, что этот молодчик так или иначе причина всех зол и недоразумений.

— Если ты не в силах помолчать и потерпеть хоть минуту, — ответила Бренда, — я сейчас же уйду. То, что я хотела сказать, касается совсем не тебя, а другого лица, ну… одним словом, моей сестры Минны. Я могу не говорить о ее неприязни к тебе, но с грустью должна рассказать о его привязанности к ней.

— Но ведь это сразу заметно, это просто бросается в глаза, — сказал Мордонт, — и если я не обманываюсь, то его ухаживания принимаются с благосклонностью, а может быть, и с более глубоким чувством.

— Вот этого-то я и боюсь, — промолвила Бренда. — Мне сначала тоже понравились красивая внешность, свободное обращение и романтические рассказы этого человека.

— Внешность! — повторил Мордонт. — Да, правда, он довольно строен и красив, но, как сказал старый Синклер из Куэндейла испанскому адмиралу: «Плевать я хотел на его красоту! Видел я, как еще и не такие красавчики болтались на виселице Боро-Мура». По манерам он мог бы быть капитаном капера, а по речи — владельцем балагана, расхваливающим своих марионеток, ибо он ни о чем другом, кроме своих подвигов, не говорит.

— Ты ошибаешься, — возразила на это Бренда, — он чудесно рассказывает обо всем, что видел и слышал. В самом деле, он ведь побывал во многих далеких странах и участвовал во многих опасных сражениях; говорит он о них, правда, с большим увлечением, хотя и достаточно скромно: так и кажется, что видишь огонь и слышишь грохот орудий! Но он может говорить совсем по-иному, например, когда описывает чудесные деревья и плоды далеких стран, где все не так, как у нас, и люди круглый год ходят в одеждах еще более легких, чем наши летние платья, да и вообще редко надевают что-либо, кроме батиста и кисеи.

— Честное слово, Бренда, он знает, чем позабавить молодых девиц, заметил Мордонт.

— Да, знает, — простодушно согласилась Бренда. — Представь себе, что сначала он понравился мне даже больше, чем Минне. Она, разумеется, гораздо умнее меня, но зато я лучше знакома с жизнью, так как видела больше городов: один раз я была даже в Керкуолле, а кроме того, три раза в Леруике, когда там стояли голландские суда, и потому, видишь ли, я не так легко дам себя обмануть.

— А что же именно, Бренда, — спросил Мордонт, — заставило тебя изменить мнение о молодом человеке, который казался тебе вначале столь обворожительным?

— А вот что, — ответила Бренда после минутного раздумья. — Сперва он был гораздо веселей, и рассказы его еще не были такими грустными или страшными, и он чаще смеялся и танцевал.

— И, может быть, в те дни танцевал чаще с Брендой, чем с ее сестрой? осведомился Мордонт.

— Нет, в этом я не уверена, — ответила Бренда. — Говоря откровенно, я ничего не подозревала, пока он одинаково ухаживал за нами обеими, и знаешь, мы относились тогда к нему так же, как, например, к тебе, Мордонт Мертон, или к младшему Суортастеру, или к любому другому молодому человеку с наших островов.

— Но почему же тогда, — спросил Мордонт, — ты не можешь спокойно смотреть, как он ухаживает за твоей сестрой? Он богат или, во всяком случае, слывет таковым. Ты говоришь, что он хорошо образован и очарователен: какого же еще жениха хотела бы ты для Минны?

— Ты забываешь, Мордонт, кто мы такие, — ответила девушка тоном величайшего достоинства, который, однако, в сочетании с ее наивностью так же шел ей, как и безыскусственная простота ее прежних речей. — Ведь Шетлендские острова — это наш маленький, обособленный мирок. Может быть, климат и почва у нас хуже, чем в других странах, — так по крайней мере говорят иноземцы, но зато это наш собственный мир, а мы, дочери Магнуса Тройла, занимаем в нем самое высокое положение. И не подобает, я думаю, нам, ведущим свой род от викингов и ярлов, бросаться на шею незнакомцу, залетевшему на наш остров, словно гага весной, Бог знает откуда и который, быть может, осенью улетит неизвестно куда.

— И сманит в далекие края шетлендскую серую утицу, — докончил Мордонт.

— Я не позволю шутить такими вещами! — возмутилась Бренда. — Минна, как и я, — дочь Магнуса Тройла, друга всех чужестранцев, но и отца Хиалтландии. Он оказывает пришельцам гостеприимство, в котором они нуждаются, но пусть даже самый знатный из них не думает, что может, когда ему только захочется, породниться с нами.

Она произнесла эти слова с большой страстностью, но тотчас же прибавила более мягким тоном:

— Нет, Мордонт, Минна Тройл не способна настолько забыть, кто ее отец и какая кровь течет в ее жилах, чтобы мечтать о браке с этим Кливлендом. Но она может увлечься им и тогда станет навеки несчастной. Ведь она из тех, чье сердце способно на глубокое и сильное чувство. Ты не забыл, как Улла Сторлсон изо дня в день подымалась на вершину Воссдэйл-Хэда взглянуть, не идет ли судно ее жениха, а он так никогда и не вернулся. Я помню ее усталую поступь, бледные щеки, взгляд, который мало-помалу угасал, как светильник, которому не хватает масла; я помню ее взор, горевший каким-то подобием надежды, когда по утрам она подымалась на скалу, и глубокое, мертвое отчаяние на ее челе, когда она возвращалась. Я хорошо помню все это — и могу ли не трепетать за Минну? Ведь ее сердце словно создано для того, чтобы с неизменной верностью хранить зародившуюся привязанность.

— Да, я понимаю тебя, — ответил Мордонт, горячо сочувствуя бедной девушке, ибо он не только слышал, как дрожал от волнения ее голос, но при свете белой ночи почти различал трепетавшие на ее ресницах слезы, в то время как она рисовала ему картину, которую мысленно относила к своей сестре. — Я понимаю, что ты должна испытывать и как бояться за Минну, к которой привязывает тебя самое чистое чувство, и если ты только укажешь мне, как могу я помочь твоей сестринской любви, ты увидишь, что я, если надо, с такой же готовностью пожертвую ради вас жизнью, с какой взбирался на скалы, чтобы достать для вас яйца кайры. И, поверь, что бы ни говорили твоему отцу или тебе о моем хотя бы малейшем неуважении или неблагодарности, знай, что все это ложь, какую мог измыслить только дьявол.

— Я верю тебе, — ответила Бренда, протягивая ему руку, — я верю тебе, и у меня легче стало на сердце, когда ко мне вернулось доверие к такому старому другу. Как можешь ты помочь нам — не знаю; я ведь решилась открыться тебе по совету, вернее — даже по приказанию, Норны и теперь сама удивляюсь, — прибавила она, оглядываясь по сторонам, — как у меня хватило мужества. Теперь ты знаешь все, что я вправе была сообщить тебе об опасности, грозящей Минне. Не спускай глаз с Кливленда, но берегись его, ибо в случае ссоры с таким опытным воином тебе будет грозить опасность.

— Я не очень-то понимаю, — заметил юноша, — почему опасность должна грозить именно мне? Я знаю только, что с теми силами и мужеством, какими одарило меня небо, и к тому же как поборник правого дела, я не боюсь ссоры, которой Кливленд, быть может, будет искать со мной.

— Но если не ради себя, то хотя бы ради Минны, — сказала Бренда, — ради нашего отца, ради меня, ради нас всех избегай с ним малейшего столкновения; достаточно того, если ты будешь следить за ним, попытаешься узнать, кто он такой и что ему от нас надо. Он говорил, что отправится на Оркнейские острова в поисках консорта, который сопровождал его в плавании. Но день уходит за днем, неделя за неделей, а он все не уезжает, и пока он беседует с нашим отцом за бутылкой вина и рассказывает Минне романтические истории о других народах и о битвах в далеких и неизведанных краях, время идет и человек, о котором мы ничего другого не знаем, кроме того, что он чужеземец, постепенно все теснее входит в наш круг. А теперь прощай! Норна надеется помирить тебя с нашим отцом и просит не уходить завтра из Боро-Уестры, какую бы холодность ни проявляли к тебе отец и Минна. Я тоже, — прибавила она, протягивая ему руку, — должна надеть личину равнодушия и держаться с тобой как с нежеланным посетителем, но в душе мы всегда останемся друг для друга Брендой и Мордонтом. А теперь разойдемся поскорее, ибо нас не должны видеть вместе.

Она протянула ему руку, но вдруг, как бы смутившись, отдернула ее, засмеялась и покраснела, когда Мордонт, повинуясь невольному порыву, хотел прижать ее к губам. Он пытался еще, хотя бы на мгновение, задержать девушку, ибо свидание с ней наполняло его таким счастьем, какого он, хотя много раз оставался с ней наедине, никогда не ощущал раньше. Но она вырвалась, махнула ему на прощание рукой и, указав на тропинку, противоположную той, по которой сама побежала к дому, вскоре скрылась за скалами.

Мордонт стоял и глядел ей вслед. Он испытывал доселе незнакомые ему чувства. Иногда человек может долго и без малейшего риска ступать по нейтральной территории между любовью и дружбой и вдруг совершенно неожиданно вынужден бывает признать власть той или иной силы, и тогда нередко случается, что тот, кто на протяжении долгих лет считал себя только другом, неожиданно превращается в возлюбленного. В том, что такое изменение произошло с Мордонтом как раз в ту минуту, хотя сам он и не мог еще отдать себе ясного в этом отчета, не было ничего удивительного. Ему неожиданно с неподдельной искренностью открыла свою душу красивая и обворожительная девушка, которая еще недавно, как ему казалось, относилась к нему с презрением и неприязнью. И если что-либо могло сделать это превращение, уже само по себе удивительное и чудесное, еще более опьяняющим, так это невинная и чистосердечная простота Бренды, которая придавала особую прелесть всем ее словам и движениям. Известное воздействие могла оказать на Мордонта и окружающая природа, но в данном случае в этом не было необходимости, хотя прекрасное лицо выглядит еще прекраснее при свете месяца, а нежный голос звучит еще нежнее среди шепчущих голосов летней ночи. Поэтому-то Мордонт, который между тем вернулся в замок, был готов с необычным для него терпением и снисходительностью выслушивать восторженные излияния Клода Холкро по поводу лунного света: поэт, чтобы разогнать пары доброго пунша, которому он отдал должное во время обеда, успел уже совершить небольшую прогулку на свежем воздухе, и это пробудило в нем вдохновение.

— Солнце, видишь ли, мой мальчик, — сказал он, — это фонарь, что светит каждому несчастному труженику; оно встает, сияя с востока, и возвращает весь мир к тяжелым обязанностям и горькой действительности, в то время как веселый месяц зовет к развлечениям и любви.

— А также к безумию, если верить тому, что говорят, — добавил Мордонт, желая что-либо ответить поэту.

— Ну что же, пусть даже и так, — согласился Холкро, — лишь бы оно не обернулось черной меланхолией. Мой милый юный друг, прозаические обитатели сей планеты слишком уж стремятся не потерять рассудка, или, как они выражаются, быть всегда в здравом уме. Меня, насколько я знаю, часто называют полоумным, а между тем я прожил на свете так же хорошо, как если бы мне была отпущена двойная доля ума. Но постой… на чем бишь я остановился? Ах да, на лунном свете! Так вот, дорогой мой, лунный свет — это сама душа любви и поэзии. Да был ли в мире хоть один настоящий влюбленный, который не начал бы словами: «О ты, прекрасная…» — сонета в честь луны?

— Луна, — сказал Триптолемус, который к тому времени уже еле ворочал языком, — наливает зерно — так по крайней мере говорят старые люди, и наполняет орехи, что, конечно, не так важно — sparge nuces, pueri.

— Штраф, штраф! — закричал при этом юдаллер, который тоже уже достиг своего предела. — Агроном заговорил по-гречески! Ну, клянусь костями моего патрона, святого Магнуса, придется ему все-таки осушить полный «баркас» пунша, а не хочет, так пусть тут же споет нам песню!

— Говорят, что от избытка воды и мельник тонет, — ответил Триптолемус, — а мозги мои нуждаются сейчас скорее в просушке, чем в новой поливке.

— Тогда пой, — приказал неумолимый хозяин, — ибо никто не смеет говорить здесь ни на каком языке, кроме благородного норвежского, веселого голландского и датского, или уж в крайнем случае — на чистейшем шотландском наречии. Эй, Эрик Скэмбистер, тащи сюда «баркас» да налей его до краев штраф управляющему за просрочку!

Но, прежде чем чаша успела дойти до несчастного агронома, тот, увидев, что «баркас» уже пустился в плавание и приближается, правда, короткими галсами, ибо Скэмбистер и сам к тому времени не очень-то был тверд на ногах, сделал отчаянное усилие и запел, или, вернее, закаркал, песню йоркширских жнецов, которую исполнял, бывало, его отец, когда случалось ему выпить, на мотив «Эй, Доббин, погоняй лошадок!». Унылая физиономия певца и безнадежно фальшивые звуки его пения составляли такой восхитительный контраст с веселыми словами и мелодией, что немало порадовали слушающих. Почтенный Триптолемус со своей песнью выглядел не менее комично, чем гость, явившийся на праздник в воскресном кафтане своего дедушки. Этой шуткой и закончился вечер, ибо даже могучий и крепкий во хмелю Магнус начал испытывать на себе власть Морфея. Гости, кто как сумел, разошлись по отведенным им углам и закоулкам, и в скором времени замок, еще недавно столь шумный, погрузился в глубокое молчание.