Наконец настал знаменательный день, о котором так много думало и говорило благородное общество Сент-Ронанских вод. Чтобы сделать его более интересным и значительным, леди Пенелопа Пенфезер уже давно подала мистеру Моубрею мысль, что гости, обладающие талантом и светскостью, могли бы предложить остальным членам общества занятное развлечение, представив несколько сцен из какой-нибудь популярной пьесы: сама она ни одной минуты не сомневалась, что тут-то ей и предстоит особенно ярко блеснуть. Мистер Моубрей, на этот случай, видимо, передавший все бразды в ручки ее милости, отнюдь не возражал против ее предложения, он только заметил, что уже не остается времени приготовить для спектакля старый холл Шоуз-касла, и потому сценой и декорациями неизбежно должны будут служить расположенные на старинный лад живые изгороди и аллеи сада. Но когда план этот стал обсуждаться с другими членами общества, он провалился по обычной в подобных случаях причине, а именно потому, что трудно было найти исполнителей для второстепенных персонажей. На первые роли кандидатов было более чем достаточно, но это оказались большей частью люди слишком важные, чтобы потешать других, разве что им дана была возможность выступить в самой главной роли. Среди же немногих представителей лишенной честолюбия мелкоты, которых можно было так уговорить и улестить, чтобы они согласились сыграть второстепенных персонажей, было столько людей со слабой памятью, короткой памятью, предательской памятью, что в конце концов от этого плана пришлось с отчаяния отказаться.

Тогда леди Пенелопа предложила другое. Речь шла о том, что итальянцы называют комедией масок, то есть не о настоящей драме, в которой актеры исполняют текст, написанный определенным автором, а такой, где заранее намечена интрига и разработаны наиболее важные сцены, а диалог актеры должны сымпровизировать в зависимости, как говорит Петруччо, от того, сколько им природой отпущено ума. Развлечение это очень любят в Италии, особенно в Венеции, где в подобных пьесах с давних пор фигурируют одни и те же персонажи, ставшие уже традиционными: этот род представлений, в котором больше от игры масок, чем от настоящего театра, именуется commedia dell’arte. Но именно вследствие того, что здесь требуется все время проявлять импровизированное остроумие или же способность к заменяющей его живой болтовне, он для застенчивого характера британцев еще более чужд, чем настоящее драматическое представление, где вся ответственность за диалог и чувства персонажей лежит на авторе, а исполнителям остается только подобающим образом выразить все это через игру».

Но в леди Пенелопе недаром жил дух пламенный, деятельный и жаждущий новизны: дважды потерпев неудачу, она выработала третий проект, имевший больше успеха. Предложение ее состояло на этот раз в следующем: некоторая — и немалая — часть гостей, одетых в костюмы хорошо известных исторических личностей или сценических персонажей, должна была составить группу, представлявшую некое историческое событие или сцену из пьесы. В подобном представлении, которое можно назвать живой картиной, не нужно было даже играть пантомимически: от исполнителей требовалось лишь одно — составить группу, олицетворяющую один из ярких и важных моментов какой-нибудь хорошо известной сцены, действующие лица которой как бы застыли в паузе без слов и без движения. В подобного рода представлениях не подвергаются испытанию ни изобретательность, ни память участников. К тому же — ив глазах благородного общества это являлось добавочным преимуществом — здесь не было резкого различия между героем и героиней группы и менее важными персонажами, окружавшими его или ее на сцене. Каждый, кто не сомневался в своей внешней привлекательности или в преимуществах своего костюма, мог рассчитывать на значительную долю внимания и одобрения со стороны публики, даже если он стоял не на первом и самом видном месте, как главные персонажи. Поэтому, когда предложено было, чтобы собравшееся общество или те из гостей, что пожелают одеться подходящим образом, образовало одну или несколько групп, которые можно будет по желанию разнообразить и видоизменять, предложение это было принято с восторгом, как блестящая идея, сулившая каждому участнику существенную долю возможного успеха.

Моубрей, со своей стороны, обещал так приспособить место действия, чтобы актеры немого представления оказались отделены от зрителей и могли разнообразить живые картины, удаляясь со сцены, а затем появляясь на ней снова в иных, еще не изображавшихся сочетаниях. Подобного рода постановка, где красивые одежды и выразительные позы заменяют искусство или талант, оказалась весьма по вкусу большинству присутствующих дам, И даже леди Бинкс, смягчить вечное недовольство которой редко кому удавалось, согласилась на это предложение — с полнейшим, конечно, равнодушием, но все же несколько менее угрюмо, чем обычно.

Теперь оставалось только порыться в местной библиотеке и найти какую-нибудь пьесу, достаточно знаменитую, чтобы привлечь к себе внимание, и в то же время подходящую для намеченной цели. Во время этих розысков просмотрены были «Британский театр» Белла, «Современная и старинная драма» Миллера и еще около двадцати случайно попавших под руку томов, где самые разнообразные трагедии и комедии соседствовали друг с другом без малейшего намека на какой-либо отбор или план, словно пассажиры в почтовой карете. Но леди Пенелопа безапелляционно и решительно высказалась за Шекспира, как автора, чьи бессмертные творения неизменно живы в памяти у всех. Поэтому был избран Шекспир, а из его произведений — «Сон в летнюю ночь», пьеса, которая изобиловала разнообразными персонажами и множеством сцен, подходящих для предполагавшейся постановки. Тут большинство членов общества принялись соревноваться друг с другом в розысках наивозможно большего количества экземпляров отдельных изданий «Сна в летнюю ночь» или того тома собрания сочинений Шекспира, куда эта пьеса входит, какое только можно было раздобыть в округе: несмотря на заявление леди Пенелопы, что всякий грамотный человек знает Шекспира наизусть, выяснилось, что те из его произведений, которые редко идут «а сцене, мало кому известны в Сент-Ронане, если не считать лиц, пышно именуемых «любителями чтения».

Как только предполагавшиеся участники постановки освежили в своей памяти содержание пьесы, первым делом приступили к распределению ролей. Роль Тезея единогласно поручили Моубрею, как хозяину, которому, естественно, и подобало изображать герцога Афинского. Костюм амазонки — пернатый шлем, короткое платье и узкие котурны небесно-голубого шелка с бриллиантовыми пряжками — примирил леди Бинкс с ролью Ипполиты. Мисс Моубрей оказалась выше ростом, чем леди Пенелопа, и потому ей по необходимости выпала роль Елены, а леди пришлось удовлетвориться ролью строптивой Гермии. Решено было сделать приятное юному графу Этерингтону, предложив ему изображать Лизандра, однако его милость отклонил это предложение и, предпочитая комическое трагическому, согласился выступить лишь в роли великодушного Основы. Тут он столь замечательно проявил свою способность к юмору, что все пришли в восхищение как от его согласия исполнить роль актера, изображающего Пирама, так и от исполнения им этой роли.

Изображать Эгея единодушно поручили капитану Мак-Терку, и его упорный отказ выступить иначе, как в полном костюме шотландского горца, едва не расстроил все предприятие. Под конец это препятствие было устранено ссылкой на авторитет Чайлд-Гарольда, отметившего сходство между одеянием греков и шотландских горцев, и все общество, пренебрегши различием в окраске, решило, что пестрая юбка из шерсти цвета клана Мак-Терка вполне сойдет за юбку греческого горца, что Эгей может быть арнаутом, а капитан — Эгеем. Четтерли и художник, скитальцы по профессии, согласились скитаться по сцене в ролях влюбленных афинян, Деметрия и Лизандра. А мистера Уинтерблоссома, который по лености своей строптиво и упорно отказывался от участия в представлении, леди Пенелопа в конце концов подкупила античной или якобы античной камеей и уговорила сыграть роль Филострата, распорядителя увеселений при дворе Тезея, разумеется, если подагра почтенного джентльмена позволит ему достаточно долго оставаться на лужайке — их сценических подмостках.

Кисейные усыпанные блестками шаровары, огромный тюрбан из серебристого газа и крылышки из него же, вкупе с вышитыми туфельками, сразу превратили мисс Диггз в Оберона, короля эльфов, хотя царственной важности его не слишком соответствовала беззаботная веселость этого подростка и неудержимый восторг, с которым девушка облачилась в свои прелестные одежды. Младшая сестра ее изображала Титанию, а два-три подчиненных им эльфа избраны были в семьях, обслуживавших целебный источник: убедить родителей оказалось нетрудно, и они позволили своим еще совсем юным детям покрасоваться в изящных костюмах, хотя и покачивали головами как при виде мисс Диггз в одних панталонах, так и в не меньшей степени при взгляде на весьма откровенно выставленную всем напоказ правую ногу леди Бинкс, чем сент-ронанская публика обязана была ее костюму древней амазонки.

Доктору Квеклебену поручили изображать Стену с помощью деревянной кобылы или ширмы, на которых развешивается для просушки белье. Старик стряпчий пригодился для роли Льва. Прочие персонажи драмы, сочиненной Основой, легко нашлись среди безымянных посетителей источника. Теперь, когда отыскалась подходящая пьеса, все весело приступили к репетициям в костюмах и прочим приготовлениям.

Однако даже красноречие доктора не смогло заставить миссис Блоуэр принять участие в этом предприятии, хотя всем очень хотелось, чтобы она выступила в роли Тисбы.

— Правду сказать, — ответила она ему, — не очень-то я люблю все эти представления. Джон Блоуэр, славный мой муженек, — моряки ведь всегда ищут, где бы повеселиться, — повел меня как-то раз поглядеть какую-то миссис Сиддонс; так пока мы вошли, я думала, нас до смерти задавят; платье, что на мне было, перевернулось сзаду наперед, не говоря уже о том, что влетело это нам в четыре новешеньких шиллинга; а потом появились три страшенные старухи с метлами — такие и жену моряка околдуют. Я там достаточно долго сидела, ну и решила убираться подобру-поздорову, и Джон Блоуэр вывел меня оттуда, но пришлось-таки ему поработать локтями. Миледи Пенелопа Пенфитер и другие важные господа пусть думают что хотят, а по мне, доктор Кваклебен, выставляться не в том виде, в каком творец нас создал, — самое настоящее кощунство. Да и менять имя, которое нам дали при крещении, по мне, не лучше самого богопротивного язычества. И хотя Тисби — я думаю, это Тибби, только по-гречески, — может, и хорошее имя, но окрестили меня Маргарет, так я Маргарет и останусь до самой смерти.

— У вас, дорогая миссис Блоуэр, совершенно ошибочный взгляд на эти вещи, — сказал доктор. — Ничего серьезного не будет, это всего-навсего некое placebo — небольшое развлечение с целью повысить настроение публики и тем самым помочь целебному действию вод: веселость — великая возбудительница здоровья.

— Вы уж мне о здоровье не говорите, доктор Киттлпин! Разве бедный Мак-Дарк станет здоровее от того, что будет на манер вывески табачника в морозное утро красоваться в шотландской юбке со своими коленками, несчастными, худосочными, посиневшими, словно васильки? Должна вам сказать, жалкое это зрелище. Или, может быть, кому-нибудь полезно и приятно будет видеть вас самих, доктор, как это вы разгуливаете с деревянной ширмой на спине, окленной бумагой и раскрашенной под оштукатуренную каменную стену? Не стану я и смотреть на весь этот суетный вздор, доктор Киттлкин, и, если не найдется ни одного порядочного человека, чтобы со мной побыть — я ведь не намерена целый вечер сидеть одна, — так я пойду к мистеру Сауербраусту, солодовнику. Он человек приятный и любезный, к тому же весьма положительный, а сестрица его — женщина вполне достойная.

«Будь он проклят, этот Сауербрауст! — подумал доктор. — Знай я, что он станет мне поперек дороги, он бы не так скоро вылечился от своей диспепсии». Дорогая миссис Блоуэр, — продолжал он, но уже вслух, — я сам готов признать эту затею нелепой, но все без исключения элегантные и светские люди, что приехали на воды, решили присутствовать на представлении. Вот уж месяц, как вся округа только о нем и говорит, и еще с год будет говорить. Советую вам, дорогая моя миссис Блоуэр, подумайте, как плохо это будет выглядеть, если вы не появитесь. Ведь тогда никто не поверит, что вам был послан пригласительный билет, никто, даже если вы повесите его себе на шею, как ярлычок на аптечную склянку, миссис Блоуэр.

— Если вы это имели в виду, доктор Кикхербен, — сказала вдова, встревоженная тем, что она может оказаться вне хорошего общества, — так я пойду на представление, как и все. А если дело это постыдное и греховное, то пусть весь стыд падет на голову тех, кто его затеял. Но только я уж ни за что не надену никаких папистских личин — я ведь и девушкой и замужней женщиной прожила в Норт Лите, не знаю уж сколько лет, а характер у меня такой, что я ни святому, ни грешнику не уступлю. Ну, а кто обо мне позаботится, раз вы собираетесь изображать оштукатуренную стену, доктор Кикинбен?

— Дорогая моя миссис Блоуэр, если таково ваше твердое решение, я не стану разыгрывать роль стены. Ее милость должна будет принять во внимание мою профессию; она, наверно, поймет, что первое дело для меня и гораздо более важное, чем все спектакли в мире, — оберегать своих пациентов, а если речь идет о том, чтобы позаботиться о такой больной, как вы, миссис Блоуэр, то мой долг пожертвовать всей драматургией, от Шекспира до О’Кифи.

Сердце вдовы ликовало, когда она выслушала столь великодушное решение. Ведь и правда, не откажись доктор от намерения, которому она выразила столь крайнее неодобрение, она усмотрела бы в его упорстве самое меньшее признак полного нарушения верности. Поэтому по взаимному между ними уговору решено было, что доктор доставит свою милую вдову в Шоуз-касл без маски и плаща и что размалеванная ширма вместо спины доктора Квеклебена будет водружена на широкие плечи некоего захудалого адвоката, вполне подходящего для роли Стены, ибо череп его по твердости мог поспорить с известкой и камнем самого добросовестного строителя.

Нам незачем распространяться о том, как много физических и духовных сил затрачено было всем обществом в промежутке между разработкой столь замечательного плана и приведением его в исполнение. Не станем мы и пытаться рассказывать, как богачи в поисках восточных украшений засыпали письмами эдинбургский «Модный пассаж» и посылали туда комиссионеров; как те, кому бриллианты были не по карману, заменяли их стекляшками или бристольскими подделками; как местных лавочников выводили из себя требования на товары, о которых они до того и понятия не имели; и, наконец, как трудолюбивые пальчики наиболее бережливых девиц и дам скручивали тюрбаны из носовых платков, превращали нижние юбки в шальвары, пороли и шили, кроили и резали и портили множество вполне приличных платьев и юбок, стараясь изготовить нечто напоминающее древнегреческие одеяния. Кто опишет чудеса, которые неутомимые иголки и ножницы с помощью наперстков и ниток создавали из серебристого газа и узорчатой кисеи? И кто достойным образом покажет, как нимфы источника, которым, может быть, и не вполне удалось уподобиться греческим язычницам, достигли, во всяком случае, того, что утратили даже малейшее сходство с добропорядочными христианками?

Нет также необходимости перечислять все различные средства передвижения, к коим прибегнул бомонд, чтобы перебраться с источника на зрелище в Шоуз-касл. Они были так же разнообразны, как возможности и притязания их владельцев — от господских выездов с форейторами до скромных наемных экипажей с оплатой по таксе, — впрочем, нет, именно не по таксе, — в которых прибывали особы более низкого ранга. Ради этих последних две почтовые кареты гостиницы превратились, можно сказать, в регулярно курсирующие дилижансы — так часто совершали они рейсы между гостиницей и замком. Это был удачный день для форейторов, но чистое мучение для несчастных почтовых лошадей: редко бывает, чтобы в каком-нибудь обществе все составляющие его группы либо только благоденствовали, либо только страдали от одних и тех же причин.

И действительно, нехватка средств передвижения была так велика, что пришлось обратиться к самой Мег Додз с униженной просьбой предоставить ее старое уиски для курсирования (фраза была сформулирована именно так) по Сент-Ронанскому курорту на один лишь этот день и за весьма приличную мзду. Но ради низкой корысти неукротимая Мег, разумеется, не стала мириться со своими соседями из ненавистной курортной гостиницы.

— Моя коляска, — заявила она, — обслуживает только моего постояльца и пастора, и даже самому черту я не дам ею пользоваться. Пусть каждый заботится сам о себе.

В соответствии с этим данное средство передвижения и выехало в назначенный час, скрипя своим старым кожаным верхом, а в нем, заботливо скрытый шторками от взоров деревенской мелкоты, сидел набоб Тачвуд в костюме индийского купца или, как они именуются, «шрофа». Священнослужитель, может быть, и не проявил бы такой же пунктуальности, если бы к нему непрерывно не поступали письма и записки от его клейкемского приятеля, многочисленные, как куски газет, украшающие хвост змея, которого запускает школьник; они с раннего утра до самого вечера вынуждали его быть начеку, так что мистер Тачвуд нашел его вполне одетым, а уиски прождало у дверей только десять минут, употребленных мистером Каргилом на поиски очков, каковые наконец были благополучно обнаружены у него же на носу.

В конце концов мистер Каргил, вместе со своим новым другом, здрав и невредим прибыл в Шоуз-касл. Ворота этого дома с визгом обступила толпа ребятишек, которые при виде странных фигур, вылезавших из каждого экипажа, выражали столь необузданный восторг, что даже пасмурное чело и всем хорошо известный голос приходского сторожа Джонни Терлснека оказались бессильны совладать с ними, хотя Джонни находился во дворе с этой именно целью. Однако два грума или конюха, вооруженные кнутами, все же оттеснили со двора эту шумную ораву, которой, по всеобщему мнению, несколько покровительствовала Клара Моубрей; и детям осталось лишь приветствовать визгом и восторженными кликами пестро разодетых гостей, по мере того как те проходили по дорожке от ворот к крыльцу.

Клейкемского набоба и пастора встретили возгласы не менее громкие. Первый заслужил их непринужденностью, с какой он носил белый тюрбан; второй — тем, что вообще редко появлялся на людях; оба же вместе — необычайностью зрелища, которое представлял собою почтенный священнослужитель в одежде более старомодного покроя, чем теперь можно увидеть даже на вселенском соборе шотландской церкви, выступавший рука об руку и, видимо, состоявший в наилучших отношениях с парсом купеческого звания. Оба они на миг задержались у ворот внутреннего двора, любуясь фасадом старинного дома, чья величавость потревожена была столь непривычно веселым событием.

Шоуз-касл, хоть и назывался замком, отнюдь не походил на укрепление, и сохранившееся до наших дней здание исстари предназначалось лишь для того, чтобы в нем с удобством проживала мирная семья. У него был низкий, тяжелый фасад, перегруженный украшениями того напыщенного стиля, который не столько сочетал в себе, сколько смешивал античность и готику и был весьма распространен в царствование Иакова VI Шотландского и его злосчастного сына. Двор представлял собою небольшой квадрат, две стороны которого заняты были строениями, предназначавшимися для владельца и его семьи, а третья — конюшнями, единственной частью замка, которой уделялось достаточно внимания, ибо нынешний мистер Моубрей привел их в отличный порядок. С четвертой стороны квадрат замыкала защитная стена, в которой пробиты были главные ворота. Все вместе представляло собою одно из тех сооружений, которые еще можно обнаружить в некоторых старых шотландских поместьях, где безудержное стремление сделать их парковыми (одно время употребляли именно такое выражение) не заставило владельцев снести благородные защитные пристройки, которыми их более мудрые отцы прикрывали свои дома, и подставить жилье резкому северо-западному ветру, уподобляясь пятидесятилетней старой деве, готовой дрожать от холода, лишь бы она могла услаждать общество выставленными напоказ костлявыми красными локтями и морщинистой шеей и грудью.

Через двустворчатую, гостеприимно распахнутую по случаю празднества дверь все общество вступило в темный и низкий холл, где стоял сам Моубрей в костюме Тезея, но без герцогской шапочки и мантии, с должной любезностью встречая гостей и указывая, куда каждому из них следует идти. Тех, кому предстояло принять участие в утреннем представлении, провели в одну из старых гостиных, превращенную в артистическое фойе и соприкасавшуюся с рядом комнат в правом крыле дома, приспособленных на скорую руку под актерские уборные, где артисты могли привести в порядок или закончить свой туалет. Все прочие, кто не участвовал в затеваемом спектакле, направлены были налево, в большую, ничем не обставленную столовую, которой уже давно не пользовались, откуда решетчатая стеклянная дверь вела в сад с дорожками, обсаженными тисом и остролистом; садовник, старый и седовласый, подрезал и подстригал эти кусты по правилам, которые некий голландец почел достойными прославления и воспел в дидактической поэме об Ars topiaria.

Небольшая дикая рощица, окружавшая прелестную, совершенно гладкую зеленую лужайку и, в свою очередь, окаймленная высокой живой изгородью, вроде описанной выше, сочтена была самым подходящим местом для живых картин. Она была удобна во многих отношениях: прямо против лужайки возвышался небольшой холмик, на котором устроили сиденья для зрителей, получавших тем самым полную возможность обозревать весь этот театр под открытым небом, так как мелкую поросль и кустарник вырубили и на месте их водрузили временные ширмы, которые раздвигались приставленными для этого слугами и, таким образом, заменяли поднимающийся занавес. Крытые шпалеры, проходившие через другую часть сада и примыкавшие к двери в правом крыле замка, казалось, были прямо-таки предназначены для предполагавшегося зрелища, ибо давали участникам представления удобный и незаметный для зрителей доступ на сцену. Столь подходящие со всех точек зрения условия побудили действующих лиц — во всяком случае, тех, кто согласился с такой постановкой дела, — расширить до некоторой степени свой первоначальный план: вместо одной картины, как предполагалось сначала, оказалось возможным показать избранному обществу три или четыре, взятые из разных частей пьесы, что делало спектакль и более длительным и более разнообразным, не говоря уже о таком преимуществе, как чередование эпизодов трагических и комических.

Сперва гости бродили по саду, что мало кому было интересно, и пытались угадать, кто именно, заразившись праздничным настроением, переоделся странствующим певцом, коробейником, пастухом, горцем и так далее, а затем потянулись к месту, куда привлекали их приготовленные для зрителей скамьи и ширма, скрывавшая естественную театральную сцену в рощице, и где все подогревало любопытство, особенно же водруженный над лужайкой транспарант с надписью, взятой из пьесы: «Вот эта зеленая лужайка будет нашей сценой, эти кусты боярышника — уборной, и мы можем представлять все в точности».

Прошло минут десять, и по рядам зрителей уже пробегал приглушенный ропот нетерпения, как вдруг из-за ближайшей живой изгороди раздался первый звук скрипки Гоу — там расположился его маленький оркестр. Когда он с пылом истинного горца заиграл стратспей, все тотчас же смолкло. Когда же бурный темп танца сменился адажио и полились замирающие жалобные звуки «Розлин-касл», эхо восторженных рукоплесканий, которыми шотландцы всегда встречали и награждали талантливого певца их страны, вывело старые стены замка из сонного оцепенения.

— Вот поистине достойный сын своего отца, — сказал Тачвуд священнику, так как они оба поместились рядом, почти в самом центре мест, отведенных для зрителей. — Немало лет прошло с тех пор, как я в последний раз слышал старину Нийла, в Инвере и, правду сказать, до поздней ночи с ним засиделся за оладьями и этелским пивом. Никогда я не думал, что еще при жизни его услышу другого такого же исполнителя. Но тсс! Занавес поднимается.

Действительно, ширма была отодвинута, и глазам зрителей предстали Гермия, Елена и их возлюбленные в позах, соответствующих сцене всеобщей путаницы, вызванной ошибкой Пэка.

Мистер Четтерли и художник исполняли свои роли не лучше и не хуже, чем это вообще делают любители; они испытывали довольно сильное смущение из-за экзотических одеяний, в которых красовались на глазах у всего общества, — и это все, что о них можно было сказать.

Что до леди Пенелопы, то от подобной неуместной слабости она была защищена несокрушимой броней самомнения. Она жеманничала, передвигалась мелкими шажками и, несмотря на невзрачность всей своей особы и на ущерб, который время нанесло ее лицу, и без того никогда не отличавшемуся красотой, видимо, изо всех сил стремилась как можно ярче изобразить прекрасную дочь Эгея. Некоторая мрачность, свойственная характеру Гермии, еще увеличилась, когда леди Пенелопа обнаружила, что мисс Моубрей одета лучше, чем она: открытие это было сделано лишь недавно, ибо Клара только один раз участвовала в репетициях, да и то не в сценическом костюме. Однако ее милость не допустила, чтобы там, где она рассчитывала на триумф, тягостное чувство собственного несовершенства возобладало над ее стремлением блеснуть своей игрой и заставило ее существенно изменить заранее выработанную манеру исполнения. Характер представления не давал актерам много лицедействовать, но леди Пенелопа заменила движение такой серией ужимок, которая — по крайней мере разнообразием— могла поспорить с необычайной манерой самого Гаррика: он недаром говаривал, что «колесит» по сцене. Неказистые свои черты она искажала то гримасой безумной любви, обращая лицо к Лизандру, то с выражением изумления и оскорбленного достоинства поворачивала его к Деметрию; под конец она устремила взор на Елену, и черты ее постарались как можно лучше изобразить ярость соперницы, которая уже не в состоянии облегчить наболевшее сердие одними слезами и вот-вот прибегнет к помощи ногтей.

Невозможно было представить себе большего несходства в выражении лица, фигуре, поведении, чем между Гермией и Еленой. Последнюю изображала мисс Моубрей, такая прекрасная в своем чужеземном наряде, что все взоры были прикованы к ней. Она стояла на сцене, как часовой на том месте, где ему велели быть. Она еще раньше заявила брату, что хотя, уступая его докучным настояниям, ей и пришлось согласиться на участие в представлении, она будет лишь частью картины, но не действующим лицом. И действительно, вряд ли изображение на картине могло быть неподвижнее, чем она. Лицо мисс Моубрей выражало, по-видимому, глубокую печаль или озабоченность, что вполне соответствовало ее роли, и временами по нему пробегала легкая тень иронии или насмешки, словно она втайне презирала все это представление и даже самое себя за свое согласие принять в нем участие. Однако прежде всего она робела, и чувство это окрасило ей щеки румянцем, хотя и легким, но все же слишком ярким для ее обычной бледности. И когда зрители увидели во всем изяществе и роскоши пышного восточного одеяния ту, кого они привыкли видеть одетой весьма скромно, неожиданность этого контраста еще усилила для них ее очарование, так что взрыв рукоплесканий, наградивший участников представления, относился, можно сказать, к ней одной и мог по своей непосредственной искренности поспорить с тем, которого добивается от публики самый совершенный исполнитель.

— Ох, бедняжечка леди Пенелопа! — вздохнула достойная миссис Блоуэр, которая, преодолев свои сомнения насчет допустимости подобного спектакля, теперь смотрела его с живейшим интересом. — И жалко же мне ее бедного личика: оно у нее работает, как паруса на кораблике Джона Блоуэра в свежий ветер; ох, доктор Каклехин, как вы думаете, а ведь хорошо было бы, будь это только возможно, пройтись по нему горячим утюжком, чтобы хоть немножко разгладить морщины?

— Тсс, тсс, милая моя миссис Блоуэр! — сказал доктор. — Леди Пенелопа — дама знатная и моя пациентка, такие люди всегда замечательно играют, и вы должны понимать, что на любительских спектаклях свистеть не принято, гм!

— Можете говорить что хотите, доктор, но нет ничего глупее старой дуры. Другое дело, если бы она была так же молода и хороша, как мисс Моубрей, — я и понятия не имела, что это такая красавица: все ведь от платья, вся разница. Какая на ней шаль! Смело можно сказать, что во всей Шотландии такой не сыщешь. Настоящая индийская, ручаюсь.

— Настоящая индийская! — произнес мистер Тачвуд презрительным тоном, несколько смутившим миссис Блоуэр. — А как они, по-вашему, выглядят?

— Да, право, не знаю, сэр, — ответила она, придвигаясь поближе к доктору, так как, по сделанному ею впоследствии признанию, ей не понравились иноземный облик и резкий тон путешественника. Затем, оправив на плечах свой собственный покров и собравшись с мужеством, вдова добавила: — В Пейзли выделывают превосходные шали, их и не отличишь от заграничных.

— Не отличишь пейзлийских шалей от индийских? — переспросил Тачвуд. — Да ведь разницу и слепой распознает, едва дотронется до них кончиками пальцев. Но эта шаль действительно самая лучшая, какую я видел в Британии, и, глядя отсюда, можно подумать, что это и впрямь настоящая този.

— Да, в ней должно быть очень приятно, в этой козе, — сказала миссис Блоуэр. — Теперь я ее хорошо разглядела и должна сказать, что это просто красота.

— Они называются «този», а не «кози», сударыня, — продолжал путешественник, — хотя шрофы в Сурате в тысяча восемьсот первом году и говорили мне, что их выделывают из козьего пуха.

— Вы, наверно, хотели сказать — овечьего, сэр? Козья шерсть слишком груба для пряжи.

— Верно, сударыня, для пряжи она не очень-то годится, но надо иметь в виду, что они употребляют только подшерсток. А какие у них краски! Эта този сохранит свой цвет, даже когда от нее останется один лоскуток, — люди там передают такие шали по наследству своим внукам.

— Да, цвет и впрямь красивый, — заметила дама, — вроде как шерсть на спине у мыши, только с красноватым оттенком. Интересно, как он у них называется.

— Цвет этот там очень любят, сударыня, — сказал Тачвуд, оседлав своего любимого конька. — Мусульмане говорят, что он представляет нечто среднее между цветом шкуры слона и груди фаугхта.

— По правде сказать, я и сейчас не очень-то пойму, что это за цвет.

— Фаугхта, сударыня, — слово, которым мавры (ибо у индусов он будет «холлах») обозначают одну породу голубя, священного у индийских мусульман, так как они считают, что грудка его окрасилась кровью Али. Но смотрите, сцена кончается. Мистер Каргил, вы сочиняете проповедь, друг мой? О чем это вы задумались?

В продолжение всей этой сцены мистер Каргил, не отрываясь, созерцал Клару Моубрей напряженным и тревожным взором, хотя, казалось, сам не сознавал этого. И когда голос приятеля вывел его из задумчивости, он воскликнул:

— Прелестная, несчастная!.. Да, я должен повидаться с ней и повидаюсь!

— Повидаться с ней? — переспросил Тачвуд, слишком привыкший к странностям своего друга, чтобы доискиваться, почему или зачем он говорит и делает то-то и то-то. — Ну конечно, вы повидаетесь и даже поговорите с ней, если вам этого так хочется. Говорят, — продолжал он, понижая голос до шепота, — будто Моубрей разорен. Не замечаю, чтоб это было так — одевает он свою сестру, как бегуму. Видали вы когда-нибудь такую великолепную шаль?

— Роскошь, весьма дорого стоящая, — сказал мистер Каргил с глубоким вздохом. — Хотел бы я, чтобы шаль была уже полностью оплачена!

— Что-то не похоже. Вероятнее всего, шаль взята в кредит. А что до цены, то я хорошо знаю, как однажды в Индии за такую вещь дали тысячу рупий. Но тсс, тсс, сейчас Натаниэл опять заиграет, право слово, да и ширму отодвигают. Ну, они, во всяком случае, щадят нас и не устраивают длинных перерывов в своих дурачествах. Люблю в подобных забавах быстрый темп и веселый огонек. Никакой радости нет, когда шутовство превращается в какие-то похороны, а бубенчики звенят на манер погребального колокола.

Раздались звуки музыки, сперва медленной, но закончившейся легким и стремительным аллегро, и на сцене возникли существа, созданные щедрым на самые богатые и чудесные выдумки воображением — шекспировские Оберон и Титания. Пигмейское величие предводителя фей было превосходно передано юной мисс Диггз. Скромность не помешала ее усилиям изобразить Оберона с должным достоинством, и она двигалась по сцене, вполне сознавая, сколь изящен изгиб ее ножек, облеченных в телесного цвета шелк, украшенных жемчужными нитями и возвышавшихся во всем этом блеске над сандалиями алого цвета. Сверкавший каменьями венец придавал еще больше величия хмурому челу короля эльфов в тот миг, когда он во главе своих приближенных вступил на сцену и приветствовал супругу, появившуюся в окружении своей свиты.

Неспособность детей оставаться продолжительное время неподвижными была должным образом принята во внимание, и их явление представляло скорее пантомиму, чем живую картину. Маленькая королева эльфов играла свою роль не хуже, чем ее сумрачный повелитель, и на высокомерие, сквозившее в его хмуром приветствии:

Не в добрый час я при сиянье лунном Надменную Титанию встречаю [65] —

она ответила взглядом, полным чисто женской раздражительности и пренебрежения.

Из прочих детей одни, как это всегда бывает, оказались сообразительными и смелыми, другие — неловкими и робкими. Но детской резвости всегда обеспечены аплодисменты, на которые не скупятся взрослые из чувства жалости, смешанного, быть может, с некоторой завистью. К тому же среди зрителей было немало любящих папаш и мамаш: шумные восторги, по-видимому относившиеся ко всем исполнителям, особенно пылко устремлялись из глубины родительских сердец к их собственным Джекки и Мариям — ибо имя Мэри, прелестнейшее и классичнейшее из шотландских имен, теперь не употребляется в нашей стране. Таким образом, эльфы порезвились, потанцевали и исчезли, сопровождаемые рукоплесканиями.

Затем на сцене появились антимаски, если можно так выразиться, Основа и его труппа, и гром аплодисментов встретил юного графа, с исключительным вкусом и умением превратившего себя в некое подобие афинского ремесленника. Он был в греческом одеянии, но так явственно отличавшемся от костюмов более благородных персонажей, что зрители сразу распознали облик неотесанного рабочего-ткача. В частности, особенно шумно выражал свой восторг Тачвуд, из чего легко можно было заключить, насколько удачен костюм: подобно многим другим критикам, сей почтенный джентльмен не отличался изысканным вкусом, но зато обладал превосходной памятью на мелочи, и, хотя наиболее выразительные черты и жесты актера могли пройти для него незамеченными, он не простил бы ему ошибки в покрое рукава или цвете шнурка для ботинок.

Но искусство графа Этерингтона не ограничивалось одной лишь удачной внешностью: не повези ему в жизни, он, подобно Гамлету, мог бы благодаря своим способностям получить хорошее место в театральной труппе. Пользуясь лишь средством пантомимы, ои так удачно изображал несокрушимое самодовольство Основы, что все зрители, особенно те, кто хорошо знал пьесу, бесконечно веселились. А когда Пэк «преобразил» его, он нес на своих плечах ослиную голову, символ его нового высокого положения, с таким самоуверенным величием, что метаморфоза, и без того достаточно забавная, стала неотразимо комической. Тот же юмор проявил он затем и в своих забавах с феями и в разговоре с господами Паутинкой, Горчичным Зернышком, Душистым Горошком и прочими слугами Титании: все просто помирали со смеху, видя с какой важностью он приглашает их доставить ему удовольствие — почесать его волосатую морду. Моубрей и для Пэка подобрал подходящего актера — это был странного вида мальчик из сент-ронанского Старого городка, с маленькими глазками и огромными ушами, торчавшими словно башенки готического строения. Это необыкновенное существо так удачно изображало веселого и насмешливого духа, что вся группа даже несколько напоминала общеизвестную очаровательную картину сэра Джошуа, изображающую Пэка и находящуюся в великолепной коллекции картин и рисунков на темы Достопамятного барда.

Однако это и погубило сент-ронанского Доброго малого Робина, из которого впоследствии не вышло ничего добропорядочного: он, по выражению Мег Додз, «свихнулся» и ушел с труппой странствующих актеров.

Представление закончилось парадным шествием всех исполнителей. Моубрей сообразил, что тут юный лорд мог незаметно для других, но обстоятельно рассмотреть хотя бы внешность его сестры Клары; при этом он невольно с молчаливой гордостью сделал заключение, что его сестра в своем театральном костюме, со всем, что прибавило к ее красоте искусство, превосходит даже блистательную амазонку, леди Бинкс. Правда, Моубрей был вообще не такой человек, чтобы отдать предпочтение одухотворенности черт бедной Клары перед напоминавшей восточную султаншу красотой надменной аристократки, ибо красота эта сулит поклоннику все разнообразие, которое можно найти в лице, привлекательном при любой перемене выражения и изменяющемся так часто, как этого требует страстная, неукротимая натура, не признающая никаких преград и презирающая все увещевания. Надо все же отдать Моубрею справедливость: даже если предпочтение его вызвано было не столько чистотой вкуса, сколько родственной пристрастностью, он в данном случае полностью ощутил все превосходство Клары. И в конце представления он с гордой улыбкой спросил у графа, доволен ли тот проведенным вечером. Остальные исполнители уже разошлись, а юный лорд все еще находился на сцене и с трудом освобождался от своей громоздкой личины, когда Моубрей задал ему этот вопрос, в который, несмотря на его бесхитростную форму, был, конечно, вложен затаенный смысл.

— Я согласился бы вечно носить свою ослиную голову, — ответил тот, при условии, что глаза мои всегда будут получать то же наслаждение, которые они испытывали во время последней сцены. Моубрей, ваша сестра — ангел.

— Смотрите, как бы эта ослиная голова не испортила вам вкус, милорд, — отозвался Моубрей. — Но зачем вы явились с нею на парад исполнителей? Я думаю, вам следовало ее снять.

— Стыдно сознаться, — возразил граф, — но ведь, по правде говоря, первое впечатление — самое важное, и я подумал, что мне разумнее не появляться в первый раз перед вашей сестрой в обличье хвастуна Основы.

— Тогда, милорд, вы все-таки переоденетесь к обеду, если мы назовем так наш второй завтрак?

— Я как раз собирался удалиться с этой целью в свою комнату, — ответил граф.

— Я же, — сказал Моубрей, — должен выйти на авансцену и распустить зрителей: они, я вижу, все еще сидят разинув рот и ждут продолжения.

На том они и расстались. Моубрей в костюме герцога Тезея вышел из-за ширмы и объявил об окончании живых картин, которые они имели честь представить перед уважаемым обществом, поблагодарил зрителей за весьма благосклонное отношение к исполнителям и добавил, что если собравшиеся соблаговолят для развлечения с часок погулять по саду, то по истечении этого времени звон колокола призовет их в дом, где им предложена будет закуска. Сообщение это встречено было аплодисментами, которых заслуживает Amphitryon ou l'on dine. Гости покинули свои места напротив импровизированной сцены и разбрелись по достаточно обширному саду, ища, чем бы поразвлечься, или стараясь своими силами изобрести для себя развлечения. В последнем им оказала большое содействие музыка, и вскоре пар двенадцать, а то и больше, «закружились в легкой причудливой пляске» (люблю процитировать неизбитую фразу) под звуки «Монимуска».

Прочие гуляли по саду, встречая в конце каждой зеленой аллеи какие-нибудь необычайные маски и заражая других веселым изумлением, которое они сами испытывали. Разнообразие костюмов, непринужденный юмор, проявленный в переодевании теми, кто им обладал, всеобщая готовность испытывать удовольствие и давать его другим, — все это делало маленький маскарад даже более веселым, чем другие развлечения, потребовавшие значительно более основательных и роскошных приготовлений. Содействовал этому также необычный и забавный контраст между фантастическими фигурами, блуждающими по саду, и самим садом — мирным убежищем, которому подстриженные живые изгороди, правильность планировки и старинный облик нескольких фонтанов и искусственных каскадов, где на этот раз хозяин заставил наяд вспомнить свои былые игры, придавали вид необыкновенной простоты и уединенности, так что вся эта сцена, казалось, более соответствовала нравам минувшего, чем нынешнего поколения.