В холле Шоуз-касла граф Этерингтон встретился с Моубреем, который возвратился после безуспешного преследования человека, доставившего анонимное письмо, и только сейчас узнал, что граф Этерингтон беседует с его сестрой. Оба были несколько смущены: Моубрей никак не мог выбросить из головы то, что стояло в анонимном письме; а лорд Этерингтон, несмотря на хладнокровие, которое ему удалось сохранить, был все же сильно взволнован своим бурным объяснением с Кларой. Моубрей спросил графа, видел ли он его сестру, и пригласил его вернуться в гостиную. Лорд ответил на это самым безразличным тоном, какой ему удалось принять, что он уже имел честь пробыть несколько минут в обществе молодой леди и не хочет больше докучать мисс Моубрей.

— Полагаю, вы были достаточно любезно приняты, милорд? — спросил Моубрей. — Надеюсь, что Клара в мое отсутствие достойным образом выполнила обязанности хозяйки дома?

— Мое неожиданное появление, по-видимому, застало мисс Моубрей несколько врасплох, — ответил граф, — слуга ввел меня без доклада. А если первая встреча происходит внезапно и случайно, всегда возникает известная неловкость, особенно когда нет третьего человека, выступающего в роли церемониймейстера. Судя по тому, как держала себя молодая леди, я подозреваю, что вы недостаточно строго хранили нашу тайну, друг мой. Я и сам ощущал некоторое смущение при первой беседе с мисс Моубрей, но теперь это все позади. Раз уж лед сломан, я надеюсь, что мне еще не раз представится благоприятный случай гораздо больше оценить счастье, которым является для меня личное знакомство с вашей прелестной сестрой.

— Будем надеяться, — сказал Моубрей. — Но раз уж вы теперь покидаете нас, я хотел бы обменяться с вашей милостью несколькими словами, а холл место для этого неподходящее.

— Не возражаю, дорогой Джек, — ответил Этерингтон, следуя за ним с ощущением какой-то смутной тревоги: так, может быть, чувствует себя паук, когда он видит, что расставленной им паутине угрожает опасность, и, раскачиваясь в самом центре ее, смотрит во все стороны и не понимает, куда ему раньше всего броситься на защиту. Такова часть — и немалая часть — расплаты, всегда ожидающей тех, кто, пренебрегая «правилами честной игры», добивается своих целей интригами и обманом.

— Милорд, — сказал Моубрей, когда они вошли в комнату, где лэрд хранил свои ружья, рыболовную снасть и другие принадлежности для спорта, — должен признать, вы проявили со мной полную искренность, более того — вы охотно шли мне навстречу. Поэтому когда до меня доходят слухи, порочащие вашу милость, я не могу не довести их тотчас же до вашего сведения. Вот анонимное письмо, которое я только что получил. Может быть, ваша милость узнает почерк и сумеет, таким образом, обнаружить автора.

— Узнаю, чья это рука, — ответил граф, взяв протянутое ему Моубреем письмо, — и должен вам сказать, что это единственная рука, которая посмела бы начертать порочащую меня клевету. Я надеюсь, мистер Моубрей, что для вас просто немыслимо рассматривать эти гнусные выпады иначе, как заведомую ложь?

— То, что я, не наведя предварительно никаких справок, сразу передал письмо вашей милости, ясно говорит о том, что я считаю его содержание ложью, милорд. В то же время я ни на одно мгновение не усомнюсь, что ваша милость имеет полную возможность самым убедительным и очевидным образом опровергнуть столь неискусную клевету.

— Без сомнения, я могу это сделать, мистер Моубрей, — сказал граф. — Не говоря уже о том, что я действительно владею сейчас состоянием и титулом моего отца, покойного графа Этерингтона, я готов представить в подтверждение моих прав брачный контракт моего отца, свидетельство о моем крещении и показания всей округи. Все это и будет представлено мною в кратчайший срок: я полагаю, вы согласитесь, что никто не возит с собой подобных документов в почтовой карете.

— Разумеется, милорд, — сказал Моубрей, — достаточно, если их можно получить, как только они потребуются. Но разрешите мне спросить, милорд, кто писал это письмо и какое злобное чувство рассчитывает он утолить столь наглым и столь легко опровержимым обвинением?

— Он является, — сказал Этерингтон, — или, во всяком случае, по общему мнению, считается близким, к сожалению весьма даже близким моим родственником, в сущности — братом по отцу, но незаконным. Отец мой любил его, я тоже: у него есть необыкновенно привлекательные черты, и он слывет человеком отлично образованным. Но при этом голова у него не совсем в порядке, коротко говоря — он в некотором смысле помешанный, что и проявляется довольно обычным образом: несчастный юноша часто оказывается во власти нелепых фантазий и верит в свое высокое достоинство и величие — это, может быть, наиболее частое следствие безумия, — которые и внушают ему глубочайшую неприязнь к самым близким его родственникам и в особенности ко мне. Внешне, однако, речью, манерами, он производит впечатление вполне нормального человека, настолько, что многие мои друзья усматривают в его выходках скорее злонамеренность, чем помешательство. Но думаю, мне простительно, если я более мягко сужу о том, кто, как полагают, является отпрыском моего отца. И правда, мне очень жаль беднягу Фрэнка, который мог бы показать себя в свете самым достойным образом.

— Могу я спросить, как зовут этого джентльмена? — сказал Моубрей.

— Снисходительность моего отца дошла до того, что он дал ему наше фамильное имя — Тиррел, и назвал Фрэнсисом, как звали его самого. Но единственное имя, на которое он по-настоящему имеет право, — Мартиньи.

— Фрэнсис Тиррел! — вскричал Моубрей. — Но ведь так зовут того человека, который здесь, на водах, всех перебудоражил как раз перед приездом вашей милости. Вы, может быть, видели вывешенное тут объявление.

— Видел, мистер Моубрей, — ответил граф. — Пожалуйста, не будем больше касаться этого предмета: он-то и является причиной, по которой я не хотел упоминать о моем родстве с этим несчастным человеком. Но для людей с повышенной возбудимостью довольно обычная вещь — затевать безо всякого повода ссоры, а затем бесславно уклоняться от последствий.

— Впрочем, — сказал мистер Моубрей, — ему могли и помешать вовремя появиться на месте поединка — это, кажется, было как раз в тот день, когда ваша милость получили рану. А если я не ошибаюсь, вы тоже нанесли удар человеку, который вас ранил.

— Моубрей, — произнес лорд Этерингтон, понизив голос и взяв его за руку, — правда, я это сделал и рад отметить, что, каковы бы ни были последствия этого происшествия, серьезными они быть не могут. После мне пришло в голову, что человек, который на меня таким странным образом напал, имел некоторое сходство с несчастным Тиррелом, но ведь я не видел его много лет. Во всяком случае, он не очень пострадал, если способен сейчас продолжать свои козни с целью оклеветать меня.

— Ваша милость довольно спокойно относитесь к этой истории, — заметил Моубрей, — спокойнее, думается мне, чем отнеслись бы многие люди, едва-едва избежавшие, подобно вам, такой беды.

— Ну, во-первых, я вовсе не уверен, что риск подобного несчастья был так уж велик, — сказал лорд Этерингтон. — Как я вам неоднократно говорил, мне не удалось по-настоящему разглядеть негодяя. Во-вторых, я вполне уверен, что сколько-нибудь длительных последствий для него столкновение наше не имело. Слишком уж я старый охотник на лисиц, чтобы прийти в ужас от прыжка лошади, коли она уж прыгнула, и не похож на героя известного рассказа, потерявшего сознание утром при виде пропасти, по краю которой он полз ночью, будучи пьян. Человек, писавший это, — тут лорд Этерингтон кончиком пальца дотронулся до письма, — жив настолько, что способен угрожать мне, и если он был ранен моей рукой, то это случилось тогда, когда он покушался на мою жизнь: шрам, напоминающий об этом происшествии, останется у меня на всю жизнь.

— Я, разумеется, далек от того, чтобы осуждать вашу милость, — сказал Моубрей, — за то, что вы сделали при самозащите, но обстоятельства могли все же обернуться весьма неприятным образом. Смею я спросить, что намерены вы предпринять в отношении этого злосчастного джентльмена, находящегося, по всей вероятности, где-то неподалеку от нас?

— Прежде всего я должен обнаружить его местопребывание, — ответил лорд Этерингтон, — а потом уж обдумать, что надо сделать для безопасности бедного малого, а заодно и моей. Весьма возможно также, что найдутся стяжатели, способные покуситься на сохранившееся у него имущество: уверяю вас, что средства у него достаточные для того, чтобы соблазнить очень и очень многих, которые преспокойно оберут несчастного, потакая всем его причудам. Могу я просить вас навести, с вашей стороны, справки и известить меня, если вы увидите его или прослышите о нем?

— Непременно сделаю это, милорд, — обещал Моубрей, — но единственное известное мне его обиталище— это старая Клейкемская гостиница, которую он избрал своим местопребыванием. Сейчас его там уже нет, но, может быть, старая ведьма хозяйка что-нибудь и знает о нем.

— Не премину навести справки, — сказал лорд Этерингтон. С этими словами он любезно распрощался с Моубреем, вскочил в седло и поехал по аллее к воротам.

«Хладнокровный молодчик, — подумал Моубрей, глядя ему вслед, — чертовски хладнокровный молодчик мой шурин, то есть будущий шурин: подстрелил сводного брата и ощущает при этом не больше угрызений совести, чем если бы стрелял в тетерева. Как бы он поступил со мной, если бы нам случилось повздорить? Ну что ж, я стреляный воробей и на ногу себе наступить не дам: дело иметь ему придется не с каким-нибудь простофилей, а с самим Джеком Моубреем».

Тем временем граф Этерингтон поспешил возвратиться к себе домой в отель. Не слишком довольный событиями текущего дня, он начал писать своему корреспонденту, агенту и доверенному капитану Джекилу письмо, которое, по счастью, мы имеем возможность представить вниманию читателя.

«Друг Гарри,

Говорят, что о беде, грозящей дому, узнают по тому, что из него убегают крысы; о беде, грозящей государству, — по отпадению его союзников; а о том, что плохи дела у человека, — по тому, что от него отворачиваются друзья. Если это верно, то твое последнее письмо не сулит мне ничего доброго. Думается мне, ты походил и пожил бок о бок со мною вполне достаточно для того, чтобы обрести некоторое доверие к моему savoir faire и хоть немножко поверить в мои возможности и способности. Какой же упорный дьявол внушил тебе вдруг то, что я, по твоему мнению, должен, видимо, считать разумной осмотрительностью или щепетильной совестливостью, но что, на мой взгляд, является лишь признаком робости и недружелюбия ко мне? Ты не можешь и помыслить о «поединке между столь близкими родичами», дело представляется тебе «весьма щекотливым и сложным»; далее ты утверждаешь, что суть его я тебе никогда полностью не разъяснил и — более того — что если я рассчитываю на твое деятельное участие в нем, то должен почтить тебя своим полным, ничем не ограниченным доверием, без которого ты не можешь оказать мне желаемую поддержку. Таковы твои выражения.

Что касается щепетильных соображений насчет близкого родства и тому подобного, то все обошлось более или менее благополучно и наверняка больше не повторится. Кроме того, разве тебе никогда не приходилось слышать о раздорах между друзьями? И разве они не имеют в таких случаях права на те привилегии, которые обычай предоставляет джентльменам? К тому же откуда мне знать, действительно ли этот чертов малый со мной в родстве? Говорят, что только очень уж умный сын точно знает, кто его отец; я же не притязаю на такой ум, который позволил бы мне распознать в человеке незаконного сына моего отца. Вот все, что можно сказать по поводу родства. Что же касается до полного и ничем не ограниченного доверия к тебе — ну, знаешь, Гарри, это то же самое, как если бы я попросил тебя посмотреть на свои часы и сказать мне, который час, а ты бы ответил, что не можешь сообщить этого в точности, так как не обследовал пружин, противовесов, колесиков и вообще всего внутреннего механизма этого приспособления для измерения времени. Суть же дела сводится к следующему. Гарри Джекил, парень не глупее всякого другого, полагает, что друг его, лорд Этерингтон, прижат к стене и что он, Гарри, достаточно хорошо зная обстоятельства жизни вышеназванного благородного лорда, может принудить его милость сообщить ему всю свою историю целиком. И, может быть, Гарри также вполне основательно считает, что являться хранителем некоей тайны в целом и почетнее и, вероятно, даже выгоднее, чем знать лишь половину ее. Короче говоря, он решил использовать все имеющиеся у него в руках козыри. Другой человек, добрейший мой Гарри, взял бы на себя труд напомнить тебе былые времена и обстоятельства и под конец высказать скромное мнение, что ежели Гарри Джекила сейчас попросили оказать какую-то услугу вышеупомянутому благородному лорду, то вознаграждение за нее Гарри получил заблаговременно. Но я не стану этого делать, так как содействие друга, помогающего мне в надежде на грядущие выгоды, я предпочитаю помощи, которую мне оказывают в благодарность за прошлые блага. Это ведь как на псовой охоте: в первом случае собака лучше чует след лисы и быстрее бежит за нею, во втором — след теряется, собака чует его хуже и не может догнать лису. Посему я уступаю обстоятельствам и готов поведать тебе всю историю, хоть она и длинновата, в надежде, что под конец ты почуешь такую дичь, за которой устремишься со всех ног.

Итак, дело в следующем. Фрэнсис, пятый граф Этерингтон и мой глубокочтимый родитель, был, что называется, человеком весьма эксцентричным, то есть ни мудрецом, ни безумцем: у него хватало здравого смысла не бросаться в колодец, но тем не менее я сам свидетель, как во время находивших на него припадков гнева ему случалось впадать в такую ярость, что он способен был бросить туда кого-нибудь другого. Многие считали, что в голове у него не все в порядке, но я не хочу быть птицей, которая гадит в собственном гнезде и т. д., и потому умолкаю на этот счет. Сей не вполне уравновешенный пэр был в остальном человек привлекательной наружности и образованный, с выражением лица несколько высокомерным, но удивительно приятным, когда он того хотел, — одним словом, это был мужчина, который мог иметь успех у прекрасного пола.

Лорд Этерингтон, каким я его описал, совершая, по обычаю, путешествие во Францию, отдал свое сердце, — а кое-кто уверяет, что он не пожалел и руки, — некоей прекрасной сироте, Мари де Мартиньи. Считается (подчеркиваю, что я ни в чем не уверен), что отпрыском этого союза и является докучная личность по имени Фрэнсис Тиррел, как он себя называет, или Фрэнсис Мартиньи, как предпочел бы называть его я: последнее имя более соответствует моим видам, равно как первое — его претензиям. Я слишком хороший сын, чтобы согласиться с предполагаемой законностью брака моего глубокочтимого и добрейшего отца с означенной Мари де Мартиньи, ибо сей глубокочтимый и добрейший родитель мой по возвращении в Англию сочетался перед лицом церкви браком с моей горячо любимой и наделенной богатым приданым матушкой — Энн Балмер из Балмер-холла, от какового счастливого союза и происхожу я, Фрэнсис Вэлентайн Балмер Тиррел, столь же законный наследник достояния моих отца и матери, сколь гордым носителем их древних имен был я с самого начала. Но благородные эти и богатые супруги, хотя небо и благословило их союз, даровав им такой залог любви, как я, жили между собой весьма несогласно, и эти неважные отношения еще ухудшились, когда глубокочтимый батюшка мой, послав во Францию за Лжесозием, этим злосчастным Фрэнсисом Тиррелом-старшим, настоял, чтобы последний, вопреки приличиям, жил в его доме и во всех отношениях разделял преимущества того воспитания, которое так необыкновенно пошло на пользу настоящему Созию — Фрэнсису Вэлентайну Балмеру Тиррелу, в то время обычно именовавшемуся лордом Окендейлом.

Многообразны были супружеские ссоры, возникавшие между благородными лордом и леди из-за этого неблаговидного соединения двух отпрысков — законного и незаконного, и нередко мы, предмет всех раздоров, становились их свидетелями, что было столь же благоразумно со стороны родителей, сколь и благопристойно. Однажды моя высокочтимая матушка, дама, в выражениях не стеснявшаяся, нашла, что язык, принятый в ее кругу, не способен выразить всю силу ее великодушных чувств, и потому, позаимствовав у простонародья два крепких словца, она прилепила их к Мари де Мартиньи и ее сыну Фрэнсису Тиррелу Никогда еще особа, увенчанная графской короной, не приходила в ярость более необузданную, чем та, что нашла иа моего глубокочтимого батюшку: в пылу спора он, последовав примеру моей матушки, заявил ей, что если в его семье имелись когда-либо девка и байстрюк, то это как раз она и ее отпрыск.

Я и тогда был малый сообразительный, и меня весьма потрясли эти слова, вырвавшиеся в необузданном раздражении у моего глубокочтимого батюшки. Правда, он тотчас же овладел собою и так как, может быть, вспомнил слово «двоеженство», а моя мать подумала о последствиях превращения из графини Этерингтон в миссис Балмер — ни жену, ни девицу, ни вдову, между ними и установился мир, не нарушавшийся в течение некоторого времени. Но разговор этот глубоко врезался в мою память, тем более что однажды, когда я попытался повести себя в отношении любезного друга Фрэнсиса Тиррела со всем авторитетом законного сына и лорда Окендейла, старик Сесил, доверенный камердинер моего отца, пришел в негодование и даже намекнул на возможность того, что нам с братом придется обменяться местами. В обоих этих случаях я усмотрел некий ключ к длинным проповедям, которыми часто угощал нас, мальчиков, особенно же меня, наш батюшка, — проповедям на тему об исключительном непостоянстве судеб человеческих, о шаткости даже самых обоснованных расчетов и надежд и о необходимости настолько преуспеть во всех полезных отраслях знания, чтобы успехи в них могли при неблагоприятных обстоятельствах заменить положение и богатство. Как будто искусство или наука могут заменить графский титул и двенадцать тысяч в год! Все эти разглагольствования весьма тревожили мой ум, ибо я усматривал в них стремление подготовить меня к неприятным житейским переменам. Когда же я подрос настолько, что оказался в состоянии потихоньку навести все справки, какие только были в пределах возможного для меня, то еще больше убедился, что мой высокочтимый батюшка питает намерения превратить Мари де Мартиньи в честную женщину, а Фрэнсиса — в моего законного старшего брата, если не при жизни своей, то хотя бы посмертно. Окончательно же убедился я в этом после того, как небольшая интрижка, которую я завел с дочкой моего воспитателя, навлекла на мою голову жесточайший гнев родителя: он услал меня и моего брата в Шотландию с очень жалким содержанием и без всяких рекомендательных писем, если не считать письма к некоему весьма степенному, чтобы не сказать угрюмому, старому профессору, и запретил мне носить звание лорда Окендейла, приказав довольствоваться именем моего деда по матери — Вэлентайна Балмера, поскольку имя Фрэнсиса Тиррела уже занято.

Тут уж, несмотря на страх, который внушали мне приступы отцовской ярости, я решился заметить, что раз мне приходится отказаться от титула, то не могу ли я сохранить хотя бы свою фамилию, а брат мой пусть носит фамилию своей матери. Видел бы ты гневный взгляд, который папенька метнул в мою сторону, когда я произнес эти смелые слова! «Ты, — сказал он и остановился, словно подыскивая выражение посильнее, чтобы заполнить паузу, — ты сын своей матери и вылитый ее портрет» (ничего хуже он, видимо, придумать не мог); носи же ее имя, носи его терпеливо и не выставляясь напоказ, не то, клянусь честью, тебе во всю твою жизнь не носить другого».

Угроза эта наложила мне на уста печать. Затем, уже по поводу моей интрижки с упомянутой выше дочерью воспитателя, отец стал распространяться насчет безумия и преступности тайных браков; предупредил меня, что в стране, куда я еду, нередко под ворохом цветов таится брачная петля и человек ощущает ее на своей шее в момент, когда он меньше всего рассчитывал украситься подобным галстуком; наконец, уверил меня, что у него особые намерения насчет моего и Фрэнсиса устройства в жизни и что он никогда не простит тому из нас, кто, поторопившись завязать подобные узы, воспрепятствует его планам.

Сие перемешанное с угрозами наставление я выслушал спокойнее, ибо оно в равной степени относилось и к моему сопернику. Итак, нас выпроводили в Шотландию, сосворенных словно два пойнтера в одной упряжке и — за одного из нас я, во всяком случае, могу поручиться — с обоюдным неприязненным чувством. Неоднократно ловил я устремленный на меня странный взгляд Фрэнсиса, выражавший нечто вроде жалости и тревоги; раз или два он как бы попытался начать разговор о положении, в котором мы оказались по отношению друг к другу, но у меня не было желания вести задушевную беседу. Ввиду того, однако же, что, по указанию отца, мы должны были считаться не родными, а двоюродными братьями, между нами вскоре установились отношения если не дружеские, то, во всяком случае, товарищеские.

Что думал Фрэнсис, я не знаю; но, со своей стороны, должен признаться, что рассчитывал при первой же возможности поправить отношения с отцом, хотя бы и за счет соперника. Но Фортуна, не предоставив мне подобной возможности, вместо того завела нас обоих в такой странный и запутанный лабиринт, какого эта капризная богиня не ставила на пути еще ни одному человеку и из которого я и посейчас стараюсь выбраться хитростью или силой. Доныне дивлюсь я странному стечению обстоятельств, сплетшему такую сложную сеть событий.

Отец мой был страстный охотник, и мы с Фрэнсисом оба унаследовали его склонность, но увлечение наше было еще острей и восторженней. Эдинбург, где довольно сносно зимой и весной, летом становится неприятен, а осенью это самое унылое sejour, на какое только может быть осужден смертный. Все увеселительные заведения закрыты; из порядочного общества никого в городе не остается, а те, кто не имеет возможности уехать, скрываются в каком-нибудь укромном уголке, словно стыдятся, что их могут увидеть на улице. Дворяне отправляются в свои поместья, горожане — на морские купанья, адвокаты разъезжаются по судебным округам, стряпчие — к своим сельским клиентам, и все вообще — на охоту. Мы, горестно чувствовавшие, как зазорно оставаться в городе во время мертвого сезона, не без труда добились от графа разрешения поехать в какое-нибудь глухое местечко, где можно стрелять дичь, если только нам удастся получить на это разрешение просто как английским студентам Эдинбургского университета, не ссылаясь на что-либо иное.

В первый год нашей ссылки мы ездили в горные местности Шотландии, но так как нашей охоте всячески препятствовали лесные сторожа и их помощники, на второй год мы обосновались в деревушке Сент-Ронан, где тогда не было курорта, фешенебельной публики, игорных столов, не было и никаких чудаков, кроме полоумной старухи — хозяйки гостиницы, в которой мы поселились. Местечко пришлось нам по вкусу. Наша хозяйка поддерживала дружеские связи с неким стариком, доверенным лицом одного дворянина, не живущего в своем поместье, — так получили мы разрешение охотиться на его землях, которым и воспользовались — я с большим увлечением, Фрэнсис с несколько меньшим. Нрава он был задумчивого, довольно замкнутый и часто предпочитал охоте одинокие прогулки среди красивого дикого ландшафта, окружающего деревушку. Кроме того, он любил рыбную ловлю — нелепейшую из людских забав; это тоже способствовало тому, что мы очень часто блуждали порознь. Меня это, пожалуй, даже устраивало: не то чтобы я в то время ненавидел Фрэнсиса, не то чтобы общество его было мне противно — нет, просто неприятно постоянно быть с человеком, чьи интересы, на мой взгляд, находились в полном противоречии с моими. Кроме того, я даже несколько презирал его за, видимо, все усиливающееся у него равнодушие к охоте. Но у этого джентльмена вкус был лучше, нежели я думал: если он не охотился за куропатками среди холмов, так зато выследил в лесу фазана.

Кларе Моубрей, дочери владельца сент-ронанского поместья, которое отличалось не столько доходностью, сколько живописностью, было в то время лет шестнадцать; воображению трудно представить себе более живую в своей непосредственности и более прекрасную лесную нимфу, чем была она, неискушенная, как ребенок, во всем, что касалось мирских дел, но с острым, как игла, умом во всем, чему ей удалось обучиться; ни от кого не ждавшая зла и по природе обладавшая жизнерадостным складом ума, который вносил оживление и веселье всюду, где бы она ни появилась. Делала она что хотела, следуя лишь своим влечениям: отец ее, довольно угрюмый и ворчливый старик, был прикован подагрой к своему креслу, а единственная ее подружка, девушка более низкого звания, привыкла с почтением относиться ко всем причудам мисс Моубрей, сопутствуя ей, правда, во всех ее пеших и верховых прогулках, но и не помышляя о том, чтобы препятствовать ее прихотям и забавам.

Пустынность этой местности (в то время) и простота ее жителей делали подобные блуждания, видимо, вполне безопасными. Фрэнсис — везло же ему, собаке! — сделался спутником обеих девушек благодаря вот какому случаю. Мисс Моубрей и подружка ее переоделись крестьянками, чтобы подшутить над семьей одного довольно состоятельного фермера. Проказа эта вполне удалась, и они возвращались домой после захода солнца, как вдруг им повстречался деревенский парень, своего рода Гарри Джекил, который, пропустив предварительно один-два стакана виски, не распознал за крестьянским платьем голубую кровь и пристал к дочери сотни благородных предков, словно она простая молочница. Мисс Моубрей стала громко возмущаться, спутница ее принялась кричать; вот тут-то появился кузен Фрэнсис с ружьем за плечами и вскоре обратил мужлана в бегство.

Таково было начало знакомства, которое стало уже довольно близким, когда я его обнаружил. Прекрасная Клара поняла, видимо, что бродить по лесам под охраной более безопасно, чем одной, и мой начитанный и чувствительный родич сделался почти что постоянным ее спутником. В их возрасте естественно было, что они не так-то скоро поймут друг друга, однако полное доверие и близость установились между ними еще до того, как я услышал об их встречах.

Здесь, Гарри, мне придется сделать паузу и заключение послать тебе в другом конверте. Рана в локоть, которую я получил в тот день, отдается в кончиках пальцев, и ты, уж пожалуйста, не слишком брани меня за почерк».