Читатель, вероятно, помнит, что когда Рочклиф и Джослайн были взяты в плен, в обозе эскортирующего их отряда было еще двое арестованных, а именно — полковник Эверард и преподобный Ниимайя Холдинаф. Когда Кромвель ворвался в Вудсток и начал поиски бежавшего принца, пленников поместили в камеру, прежде бывшую караулкой, с такими толстыми и прочными запорами, что она могла служить и тюрьмой; Пирсон приставил к ним часового. Свет зажигать не разрешили, и комната освещалась лишь углями, тлевшими в камине. Пленников поместили на некотором расстоянии друг от друга; полковник Эверард сидел с Ниимайей Холдинафом поодаль от доктора Рочклифа, сэра Генри Ли и Джослайна. Вскоре к ним присоединился Уайлдрейк; его втолкнули так бесцеремонно, что он едва не упал носом вниз посреди камеры, потому что руки его были связаны.

— Благодарю вас, добрые друзья мои, — сказал он, оглядываясь на дверь, которую запирали за ним солдаты. — Point de ceremonie — швырнули и даже не извинились. Зато я попал в хорошую компанию… Мое почтение всем вам, джентльмены… Как же это? A la mort , и нет ничего, чтобы поднять настроение и весело провести вечер?.. Это, верно, наш последний вечер; ставлю полпенни против миллиона, что завтра мы будем болтаться на виселице… Патрон, почтенный патрон, как дела? Я-то, возможно, и заслужил от него что-нибудь в этом роде, но с вами Нол сыграл подлую штуку.

— Прошу тебя, Уайлдрейк, сядь, — прервал его Эверард. — Ты пьян… Оставь нас в покое.

— Пьян? Я пьян? — закричал Уайлдрейк. — Я только ополоснул грот-мачту, как говорит Джек из Уоппинга… Попробовал республиканской водки, выпил полный бокал за здоровье короля, второй — за то, чтобы поперхнуться его превосходительству, а третий — за то, чтобы парламент шел к черту… И, может быть, еще бокал-другой, однако все с дьявольски добрыми пожеланиями. Но я совсем не пьян.

— Прошу тебя, друг, не ругайся, — сказал Ниимайя Холдинаф.

— А, мой пресвитерианский священничек, мой тощенький попик! И вам приходится сказать «аминь» этому свету, — продолжал Уайлдрейк. — Вот я-то здорово тут помучился… А, благородный сэр Генри, целую вашу руку… Говорю тебе, баронет, прошлой ночью острие моего толедского кинжала было ближе к сердцу Кромвеля, чем пуговица на его груди. Черт его подери, он носит под одеждой кольчугу… Хорош солдат! Если бы не проклятая стальная рубашка, я бы насадил его на вертел, как жаворонка… А, доктор Рочклиф!.. Ты-то знаешь, что я хорошо владею шпагой.

— Да, — ответил доктор, — а ты знаешь, что и я в этом деле не профан.

— Прошу тебя, успокойся, мистер Уайлдрейк, — сказал сэр Генри.

— Нет, добрый баронет — ответил Уайлдрейк, — будь снисходителен к товарищу по несчастью. Ведь это тебе не штурм Брентфорда. Потаскуха Фортуна была для меня настоящей мачехой. Я сочинил песню о своем невезении. Послушайте.

— Сейчас, капитан Уайлдрейк, мы не в таком настроении, чтобы слушать твою песню, — вежливо, но строго сказал сэр Генри.

— Нет, она поможет вашим молитвам… Черт добери, она звучит как покаянный псалом!

Был я глуп, был я мал, Сколько раз голодал И валялся, как пес, под забором. Был до баб я охоч, Дулся в карты всю ночь — Жил с ворами и сделался вором, И теперь я обут, Только здорово жмут Башмаки, что казна подарила. Чтобы черт их побрал, Чтобы дьявол продрал, Чтобы ведьма в аду их сносила! [83]

Едва Уайлдрейк прогорланил эти стихи, как дверь отворилась и в камеру ворвался часовой; он наградил певца титулом «богохульный бык вассанский» и ударил его шомполом по плечу; веревки не позволили Уайлдрейку ответить на этот знак внимания.

— Еще раз благодарю вас, сэр, — сказал он, поводя плечами. — Жаль, что у меня нет возможности выразить свою благодарность — я связан и должен держаться спокойно, как капитан Бобадил… Эй, баронет, вы слышали, как затрещали мои кости? Удар прозвучал гнусаво… Этот парень может драться даже в присутствии турецкого султана… Он не охотник до музыки, баронет… Его не тронут «сладкие созвучья». Пари держу, что он способен на измену, хитрость… А?.. Что нос повесил?.. Ладно… Сегодня пересплю на скамье, мне не впервой, и к утру буду готов идти на виселицу в приличном виде, а этого со мной еще не случалось.

Был я глуп, был я мал, Сколько раз голодал И валялся, как пес, под забором.

Тьфу! Не тот мотив.

Тут он улегся и сразу же заснул; понемногу его примеру последовали все товарищи по несчастью.

Пленникам было довольно удобно лежать на скамьях, предназначенных для отдыха караульных, хотя сон их, как можно себе представить, не был ни глубоким, ни спокойным. Но едва забрезжил дневной свет, как взрыв пороха и падение башни, под которую был подложен заряд, разбудили бы даже семерых спящих рыцарей или самого Морфея. Дым, проникший в окна, объяснил им причину грохота.

— Это взорвался мой порох, — заметил Рочклиф, — надеюсь, от него взлетело на воздух не меньше негодяев бунтовщиков, чем он мог бы уничтожить на поле битвы. Вероятно, порох вспыхнул случайно.

— Случайно?.. Нет, — сказал сэр Генри, — поверьте, этот фитиль поджег мой смелый Альберт, и при этом взрыве Кромвель взлетел по направлению к небесному замку, которого ему никогда не достигнуть… Ах, мой отважный мальчик! Наверно, сам ты пал жертвой, как юный Самсон среди непокорных Эфилистимлян… Но скоро я последую за тобой, Альберт.

Эверард поспешил к двери, надеясь получить от часового, который, вероятно, знал его чин и имя, объяснение этого грохота, казалось, возвещавшего какую-то ужасную катастрофу.

Между тем Ниимайя, Холдинаф, услышав звук трубы, подавшей сигнал к взрыву, в, ужасе вскочил и неистово закричал:

— Это труба архангела!.. Крушение нашего мира стихий!.. Зов к престолу Страшного суда! Мертвецы повинуются ее гласу! Они с нами… Он и среди нас… Встают в своем телесном образе… Идут звать нас на суд!

С этими словами он устремил взгляд на доктора Рочклифа, стоявшего напротив него. Когда доктор. вскочил со скамьи, шапочка, которую он носил по тогдашнему обычаю лиц духовного звания и государственных чиновников, слетела у него с головы и стащила вместе с собой широкую шелковую повязку, которую он надевал, вероятно, с целью маскировки, потому что на щеке под ней не оказалось никакого шрама, а глаз был такой же здоровый, как и второй, ничем не прикрытый. — Полковник Эверард отошел от двери и безуспешно пытался объяснить мистеру Холдинафу то, что узнал от часового: при взрыве погиб только один солдат Кромвеля. Пресвитерианский священник все тем же безумным взглядом смотрел на пастора епископальной церкви.

Но доктор Рочклиф слышал и понял объяснение полковника Эверарда. Оправившись от минутного испуга, из-за которого он в первый момент не мог сдвинуться с места, он подошел к кальвинисту, хотя тот пятился от него, и самым дружеским образом протянул ему руку.

— Изыди… изыди… — повторял Холдинаф, — живые не должны брать за руку мертвецов.

— Но ведь я, — сказал Рочклиф, — такой же живой, как и ты.

— Ты живой?.. Ты? Джозеф Олбени? Тебя на моих глазах сбросили с зубцов замка Клайдсро!

— Да, — ответил доктор, — но ты не видел, что я выплыл к болоту, поросшему осокой — fugit ad salices ; как это вышло, я объясню тебе в другой раз.

Холдинаф неуверенно тронул его за руку.

— Ты, в самом деле, теплый и живой, — сказал он, — а все же, после стольких ран и такого ужасного падения ты не можешь быть моим Джозефом Олбени.

— Я Джозеф Олбени Рочклиф, — сказал доктор, — это имя я получил от небольшого поместья моей матери, которое совсем сошло «а нет из-за штрафов и конфискаций.

— Неужели это, в самом деле, так, — обрадовался Холдинаф, — и я вновь обрел своего старого приятеля?

— Именно так, — ответил Рочклиф, — в этом же виде я являлся тебе в зеркальной зале…Ты держался так храбро, Ниимайя, что вся наша затея могла провалиться, если бы я не предстал перед тобой в образе погибшего друга. Но, поверь, это было против моего желания.

— И не стыдно тебе? — воскликнул Холдинаф, бросаясь к нему в объятия и прижимая его к груди. — Ты всегда был негодным проказником. Как мог ты сыграть со мной такую штуку?.. Ах, Олбени, помнишь доктора Пьюрфоя и колледж Кайюса?

— А как же? — ответил доктор, взяв пресвитерианского священника под руку и подводя его к скамье, стоявшей в стороне от других пленников, которые не могли надивиться на эту сцену. — Помню ли я колледж Кайюса? — продолжал Рочклиф. — Да, и какой славный эль мы пили и какие пирушки были у матушки Хафкен.

— Суета сует, — сказал Холдинаф, улыбаясь доброй улыбкой и все еще сжимая руку вновь обретенного друга.

— А набег на ректорский фруктовый сад… Ведь чисто было обделано дельце? — вспоминал доктор. — Это был мой первый заговор, и сколько я трудов потратил, чтобы уговорить тебя в нем участвовать.

— О, не поминай этого беззаконного дела, — перебил его Ниимайя, — уж я-то могу сказать, как говаривал благочестивый мистер Бэкстер, что эти мальчишеские проказы даром не прошли: ведь неумеренный аппетит к фруктам породил болезнь желудка. которой я страдаю и доныне.

— Верно, верно, любезный Ниимайя, — сказал Рочклиф, — но не обращай внимания… Глоток водки, и все как рукой снимет. Мистер Бэкстер был, — он чуть было не сказал «осел», но удержался и закончил так: — хороший человек, но, по-моему, слишком уж щепетильный.

Так они сидели рядом, как лучшие друзья, и в течение получаса с: восторгом вспоминали былые школьные проделки. Понемногу перешли к политическим темам; тут уж они перестали держаться за руки и время от времени обменивались такими фразами, как: «нет, любезный брат мой», или «здесь я не могу с тобой согласиться», или «по этому поводу я позволю себе думать иначе»; но когда они принялись ругать индепендентов и других сектантов, оба дружно понеслись вперед, и трудно было сказать, кто бежал быстрее. К несчастью, во время этого дружеского разговора как-то зашла речь о епископстве Тита, и тотчас же возник принципиальный вопрос об управлении церковью. Тут — увы! — мигом открылись шлюзы, и они стали изливать друг на друга греческие и еврейские тексты; глаза у них горели, щеки пылали, кулаки сжимались, и они стали больше похожи на свирепых противников, готовых выцарапать друг другу глаза, чем на христианских священников.

Роджер Уайлдрейк, услышав их спор, задумал еще больше разжечь его. Он, разумеется, самым решительным образом принял участие в споре, хотя предмет его был ему совершенно незнаком. Несколько озадаченный бойким красноречием и ученостью Холдинафа, кавалер с беспокойством наблюдал за лицом доктора Рочклифа; но когда он увидел гордый взгляд и непреклонность поборника епископальной церкви и услышал, что на греческие слова он отвечает по-гречески, а на еврейские по-еврейски, Уайлдрейк поддержал его доводы, а в подтверждение крепко ударил по скамье и торжествующе расхохотался в лицо пресвитерианскому священнику. В конце концов сэр Генри и полковник Эверард неохотно вмешались в спор и с трудом уговорили двух друзей отложить диспут; «их развели в разные стороны, и они бросали друг на друга такие взгляды, по которым было ясно, что старая дружба уступила место вражде.

Пока они косились друг на друга и страстно желали возобновить спор, чтобы доказать свою правоту, в камеру вошел Пирсон и тихим, взволнованным голосом сказал, что все должны приготовиться к немедленной смерти.

Сэр Генри Ли встретил приговор с мрачным спокойствием, которое не покидало его все время. Полковник Эверард попытался представить обоснованную и гневную апелляцию парламенту на решение военно-полевого суда и генерала. Но Пирсон отказался принять и передать такой протест и удрученно, с прискорбием повторил свое предупреждение, чтобы все приготовились умереть ровно в двенадцать; после этого он вышел из камеры.

Это известие удивительно подействовало на двух споривших служителей церкви. С минуту они смотрели друг на друга с добротой и раскаянием во взгляде; каждый великодушно стыдился своей горячности. Эти чувства потушили в них последние остатки гнева, и наконец оба вместе воскликнули.

— Брат мой… Брат мой, я согрешил, я согрешил, я оскорбил тебя! — Бросившись друг к другу в объятия и проливая слезы, они стали просить прощения один у другого. Как два воина, которые забывают личную ссору, чтобы идти на борьбу с общим врагом, Они вспомнили об обязанностях своего священного сана, приняли на себя роль, более им подходящую в таком печальном случае, и начали увещевать окружающих, чтобы они встретили объявленный приговор с твердостью и достоинством, которые может внушить только христианская вера.