Во дворе принял у нас лошадей ливрейный слуга сэра Гилдебранда, и мы вошли в дом. Я был поражен, а моя прелестная спутница еще того больше, когда в прихожей мы увидели Рэшли Осбалдистона, который тоже не скрыл своего удивления при встрече с нами.

— Рэшли, — сказала мисс Вернон, не дав ему времени задать вопрос,

— вы услышали о деле мистера Фрэнсиса Осбалдистона и переговорили о нем с судьей?

— Разумеется, — спокойно сказал Рэшли, — для того я сюда и приехал. Я старался, — добавил он с поклоном в мою сторону, — сослужить кузену посильную службу. Но я огорчен, что вижу его здесь.

— Как другу и родственнику, мистер Осбалдистон, вам уместней было бы огорчиться, встретив меня где-нибудь еще в такой час, когда позорное обвинение требовало от меня спешно явиться сюда.

— Правильно. Но, судя по тому, что мы услышали от отца, вам, полагал я, неплохо бы удалиться на время в Шотландию, покуда здесь полегоньку замнут это дело…

Я ответил с жаром, что не вижу оснований для мер предосторожности и не хочу ничего заминать; напротив, я сюда явился требовать опровержения гнусной клеветы и решил разоблачить ее.

— Мистер Фрэнсис Осбалдистон невиновен, Рэшли, — сказала мисс Вернон, — он требует расследования по возведенному на него обвинению. И я намерена его поддержать.

— В самом деле, прелестная кузина? Но, мне думается, мистеру Фрэнсису Осбалдистону мое присутствие окажет не меньшую помощь, чем ваше, и оно будет более совместимо с приличием.

— О, несомненно! Но ум хорошо, а два, как вы знаете, лучше.

— В особенности такой ум, как ваш, моя прелестная Ди, — сказал Рэшли и, подойдя, взял ее за руку с ласковой фамильярностью; и в эту минуту он показался мне во сто раз безобразнее, чем его создала природа.

Но мисс Вернон отвела его в сторону. Они совещались вполголоса, и она, по-видимому, настаивала на каком-то требовании, на которое он не хотел или не мог согласиться. Никогда не видал я столь резкой противоположности в выражении двух лиц. Серьезность на лице мисс Вернон сменилась негодованием, глаза и щеки ее пылали; она стиснула маленький свой кулачок и, постукивая об пол крохотной ножкой, казалось, слушала с презрением и гневом оправдательные доводы Рэшли, которые, как я заключил по его любезно-снисходительному тону, по его спокойной и почтительной улыбке, по наклону его тела скорее вбок, чем вперед, и по другим внешним признакам, собеседник слагал к ее стопам. Наконец она отпрянула от него со словами: «Я так хочу».

— Это не в моей власти. Нет никакой возможности… Как вам это нравится, мистер Осбалдистон? — обратился он ко мне.

— С ума вы сошли? — перебила она его.

— Как вам это нравится! — продолжал он, не обратив внимания на ее слова. — Мисс Вернон уверена в том, что мне не только известна ваша невиновность (в которой действительно никто не может быть сильнее убежден, чем я), но что я должен также знать, кто на самом деле совершил ограбление — конечно, если оно и впрямь имело место. Ну есть ли в этом здравый смысл, мистер Осбалдистон?

— Ваше обращение к мистеру Осбалдистону недопустимо, Рэшли, — сказала молодая леди, — он не знает, как знаю я, насколько широко простирается ваша осведомленность во всем и как она точна.

— Скажу как джентльмен: вы мне оказываете больше чести, чем я заслуживаю.

— Не чести, только справедливости, Рэшли, и только справедливости я жду от вас.

— Вы деспот, Диана, — ответил он со вздохом, — своенравный деспот, и управляете вашими друзьями железной рукой. Приходится подчиниться вашему желанию. Но вам не следовало бы оставаться здесь, вы это знаете. Лучше бы вам уехать со мной.

Потом, отвернувшись от Дианы, которая стояла словно в нерешительности, он подошел ко мне с самым дружественным видом и сказал:

— Не сомневайтесь в моем участии к вам, мистер Осбалдистон. Если я покидаю вас в этот час, то лишь затем, чтобы действовать в ваших же интересах. Но вы должны оказать свое влияние и убедить нашу кузину вернуться домой: ее присутствие вам не сослужит службы, а ей навредит.

— Уверяю вас, сэр, — был мой ответ, — я в этом убежден не менее, чем вы. Я уговаривал мисс Вернон возвратиться со всею настоятельностью, какую она могла мне позволить.

— Я все обдумала, — сказала, помолчав, мисс Вернон, — и я не уеду, пока не увижу вас освобожденным из рук филистимлян. У кузена Рэшли, я не сомневаюсь, добрые намерения, но мы с ним хорошо друг друга знаем. Рэшли, я не поеду. Я знаю, — добавила она более мягким тоном, — если я останусь здесь, это будет для вас лишним основанием действовать быстро и энергично.

— Что ж, оставайтесь, безрассудная упрямица, — сказал Рэшли. — Вы знаете слишком хорошо, на кого положились.

Он поспешил удалиться из прихожей, и минутой позже мы услышали частый стук копыт.

— Слава Богу, ускакал! — сказала Диана. — А теперь идем, разыщем судью.

— Не лучше ли позвать слугу?

— О, ни в коем случае. Я знаю, как пройти в его берлогу. Мы должны нагрянуть неожиданно. Идите за мной.

Я послушно последовал за нею. Она вбежала по ступенькам темной лестницы, прошла сквозь полумрак коридора и вступила в приемную или нечто в этом роде, сплошь завешенную старыми картами, архитектурными чертежами и изображениями родословного древа. Две двустворчатые двери вели в приемную мистера Инглвуда, откуда доносилась обрывками старинная песенка, исполняемая кем-то, кто в свое время, вероятно, неплохо певал за бутылкой вина веселые куплеты:

О, Скриптон-ин-Кравен Не тихая гавань, — Он сведался с бурей суровой. Кто красотке в ответ Скажет глупое «нет», Пусть галстук наденет пеньковый!

— Вот те и на! — сказала мисс Вернон. — Веселый судья, видно, уже отобедал. Я не думала, что так поздно.

Она не ошиблась. Так как судебные разбирательства разожгли у него аппетит, мистер Инглвуд назначил обед раньше положенного времени и сел за стол в двенадцать, а не в час, как было принято в то время по всей Англии. Разнообразные происшествия этого утра задержали нас, и мы прибыли в Инглвуд-плейс несколько позже этого часа, самого важного, по мнению судьи, из всех двадцати четырех, и он не преминул использовать свободное время.

— Постойте здесь, — сказала Диана. — Я знаю дом и пойду позову кого-нибудь из слуг: если вы войдете неожиданно, старик, чего доброго, подавится с перепугу.

И она убежала, оставив меня в нерешительности — двинуться ли мне вперед или отступить. Я не мог не слышать урывками того, что говорилось в столовой, в частности неловкие отказы гостя петь, произносимые скрипучим голосом, который показался мне не совсем незнакомым.

— Не хотите петь, сэр? Матерь Божья! Но вы должны. Как! Вы у меня выхлестали бокал мадеры — полный бокал из кокосового ореха в серебряной оправе, а теперь говорите, что не можете петь! Сэр, от моей мадеры запела бы и кошка, даже заговорила бы. Живо! Заводите веселый куплет — или выметайтесь за порог. Вы, кажется, вообразили, что вправе занять все мое драгоценное время своими проклятыми кляузами, а потом заявить, что не можете петь?

— Ваше превосходительство совершенно правы, — сказал другой голос, который, судя по звучавшей в нем дерзкой и самодовольной нотке, мог принадлежать секретарю, — истец должен подчиниться решению суда: на его лбу рукою судьи начертано: «Canet».

— Значит, баста, — сказал судья, — или, клянусь святым Кристофером, вы у меня выпьете полный бокал соленой воды, как предусмотрено на подобный случай особой статьей закона.

Сдавшись на уговоры и угрозы, мой бывший попутчик — я больше не мог сомневаться, что он и был истец, — поднялся и голосом преступника, поющего на эшафоте свой последний псалом, затянул скорбную песню. Я услышал:

О добрые люди — вниманья на час! Прошу вас послушать правдивый рассказ О разбойнике грозном, который Грабил путников всех без разбору И свистал: фудль-ду, фа-людль-лю! И этот висельник лихой, Со шпагой в руке, с пистолетом — в другой, Меж Брендфордом и Кенсингтоном однажды К честным шести подошел отважно, Засвистал: фудль-ду, фа-людль-лю! А честные в Брендфорде плотно поели Да выпили каждый по пинте эля. Со словом, какое повторит не всякий, Вор кричит: «Кошелек или жизнь, собаки!» И свистит: фудль-ду, фа-людль-лю!

Едва ли честные путники, о чьем несчастье повествует эта жалобная песня, больше испугались при виде дерзкого вора, чем певец при моем появлении: ибо, наскучив ждать, пока обо мне кто-нибудь доложит, и полагая не совсем для себя удобным стоять и подслушивать у дверей, я вошел в комнату и предстал пред ним как раз в то мгновение, когда мой приятель, мистер Моррис (так он, кажется, прозывался) приступил к пятой строфе своей скорбной баллады. Голос его задрожал и оборвался на высокой ноте, с которой начинался мотив, когда исполнитель увидел прямо перед собой человека, которого он считал чуть не столь же подозрительным, как и героя своей баллады, и он замолчал, разинув рот, точно я держал перед ним в руке голову Горгоны.

Мистер Инглвуд, смеживший было веки под усыпляющее журчание песни, заерзал на стуле, когда она внезапно оборвалась, и в недоумении глядел на незнакомца, неожиданно присоединившегося к их обществу, покуда дремало бдительное око судьи. Секретарь — или тот, кого я принимал за него по наружности, — также утратил спокойствие; он сидел напротив мистера Морриса, и ужас честного джентльмена передался ему, хоть он и не знал, в чем дело.

Я прервал молчание, водворившееся при моем появлении:

— Мистер Инглвуд, меня зовут Фрэнсис Осбалдистон. Мне стало известно, что какой-то негодяй возбудил против меня обвинение в связи с потерей, которую он якобы понес.

— Сэр, — сказал сварливо судья, — в такие дела я после обеда не вхожу. Всему свое время, и мировому судье так же нужно поесть, как и всякому другому человеку.

Гладкое лицо мистера Инглвуда и впрямь показывало, что он отнюдь не изнуряет себя постами ни в судейском рвении, ни в религиозном.

— Прошу извинения, сэр, что являюсь в неурочный час, но затронуто мое доброе имя, а так как вы, по-видимому, уже отобедали…

— Отобедал, сэр, но это еще не все, — возразил судья. — Наравне с едой необходимо хорошее пищеварение, и я заявляю, что пища не пойдет мне впрок, если мне после плотного обеда не дадут мирно посидеть часа два за веселой беседой и бутылкой вина.

— Извините, ваша честь, — сказал мистер Джобсон, успевший за этот короткий срок, пока длился наш разговор, принести чернильницу и очинить перо, — поскольку дело идет о тяжком преступлении и джентльмену, видимо, не терпится, лицо, обвиненное в действиях contra pacem domini regis…

— К черту доминия регис! — сказал с раздражением судья. — Надеюсь, эти слова не составляют государственной измены? Но, право, можно взбеситься, когда тебя так донимают! Дадут ли мне отдохнуть хоть минуту от арестов, приказов, обвинительных актов, порук, заключений, дознаний? Заявляю вам, мистер Джобсон, что я не сегодня, так завтра пошлю к дьяволу и вас и звание судьи!

— Ваша честь, несомненно, вспомнит, каким достоинством облечена эта должность, должность одного из quorum и custos rotulorom, о которой сэр Эдвард Кок мудро сказал: «Весь христианский мир не имеет ей подобной, а потому да исполняется она добросовестно».

— Ладно! — сказал судья, несколько успокоенный этим панегириком своему званию, и утопил остаток недовольства в огромном кубке вина. — Приступим к разбирательству и постараемся поскорее свалить дело с плеч. Скажите нам, сэр, — вы, Моррис, вы, рыцарь печального образа, — скажите, признаете ли вы в мистере Фрэнсисе Осбалдистоне того джентльмена, на которого вы возводите обвинение как на соучастника грабежа?

— Я, сэр? — возразил Моррис, все еще не оправившийся от испуга. — Никакого обвинения я не возвожу. Я ничего не могу сказать против джентльмена.

— Тогда мы прекращаем обсуждение вашей жалобы, сэр, и делу конец. Без хлопот. Подвиньте-ка бутылку. Угощайтесь, мистер Осбалдистон!

Джобсон, однако, решил, что Моррис так легко не отвертится.

— Как же так, мистер Моррис! Тут у меня ваше собственное заявление, чернила еще не просохли, а вы позорно берете его назад!

— Почем я знаю, — дрожащим голосом пробормотал обвинитель, — сколько еще негодяев укрывается в сенях и готово ему помочь? Я читал о таких случаях у Джонсона в «Жизнеописаниях разбойников». Того и гляди раскроется дверь…

Дверь раскрылась, и вошла Диана Вернон.

— Хорошие у вас порядки, судья, — не видать и не слыхать ни одного слуги!

— А! — воскликнул судья, поднимаясь с несвойственной ему живостью, которая показывала, что в служении Фемиде и Комосу он не настолько отяжелел, чтобы забыть поклонение красоте. — Вот и она! Ди Вернон, нежный вереск Чевиота, цветок пограничного края, приходит поглядеть, как ведет свой дом старый холостяк? «Привет тебе, дева, как в мае цветам!»

— У вас прекрасный, открытый, гостеприимный дом, судья, но надо признать — посетитель напрасно стал бы здесь звать прислугу.

— Ах, подлецы! Все разбежались, сообразив, что часа два я их тревожить не буду. Жаль, что вы не пришли пораньше. Ваш двоюродный брат Рэшли отобедал со мной и сбежал, как трус, после первой бутылки. Но вы-то не обедали; сейчас распоряжусь, и нам мигом подадут чего-нибудь приятное для леди — что-нибудь легкое и нежное, как вы сами.

— Меня сейчас соблазнила бы и сухая корка, — ответила мисс Вернон,

— я сегодня в седле с раннего утра. Но я не могу долго у вас оставаться, судья. Я приехала сюда с моим кузеном, Фрэнком Осбалдистоном, которого вы видите здесь, и я должна проводить его обратно в замок, не то он заблудится в наших лощинах.

— Фью! Так вот откуда ветер! — сказал судья, — 

Его провожала и путь указала —  Прямую тропу к сватовству…

Нам, старикам, не на что, значит, надеяться, моя нежная роза пустыни?

— Не на что, сквайр Инглвуд. Но если вы окажетесь добрым судьей, быстро разберете дело Фрэнка и отпустите нас домой, я на той неделе привезу к вам дядю, и вы, надеюсь, угостите нас отменным обедом.

— Не сомневайтесь, жемчужина Севера… По чести, моя девочка, я не завидую молодым людям, когда они несутся верхом сломя голову, но как увижу вас, тут меня разбирает зависть к ним. Так вы просите не задерживать вас? Я вполне удовлетворен объяснениями мистера Фрэнсиса Осбалдистона. Здесь просто недоразумение, которое мы разрешим как-нибудь на досуге.

— Простите, сэр, — сказал я, — но я еще не слышал, в чем сущность обвинения.

— Да, сэр, — подхватил секретарь, который при появлении мисс Вернон отчаялся чего-нибудь добиться, но сразу осмелел и приготовился к новому натиску, встретив поддержку с той стороны, откуда никак ее не ждал. — Вспомним слова Дальтона: «Если кто заподозрен в преступлении, он не должен быть освобожден по чьему бы то ни было заступничеству, но может только быть отпущен на поруки или же взят под стражу с уплатой секретарю мирового судьи установленной суммы в залог или же на иждивение».

Судья, припертый к стене, согласился наконец кратко объяснить мне суть дела.

Видимо, шутки, которые я разыгрывал с Моррисом, произвели на того сильное впечатление; я убедился, что он ссылается на них в своих показаниях против меня — со всеми преувеличениями, какие может подсказать распаленное воображение труса. Выяснилось, что в тот день, когда мы с ним расстались, его остановили в пустынном месте два вооруженных молодца в масках и на борзых конях и разлучили с его возлюбленным дорожным товарищем — чемоданом.

Один из нападавших, как ему показалось, напоминал меня видом и осанкой, а когда грабители шепотом переговаривались между собой, пострадавший слышал, как второй грабитель назвал первого Осбалдистоном. Далее в заявлении указывалось, что, наведя справки о нравах семьи, носящей это имя, он, истец, установил, что нравы эти самые предосудительные, ибо все поголовно члены семьи были со времен Вильгельма Завоевателя якобитами и папистами, — так сообщил ему священник-диссидент, в чьем доме он остановился после злополучной встречи.

По совокупности всех этих веских улик он обвинил меня в причастности к насилию, учиненному над ним, когда он, истец, ехал по особому правительственному поручению, имея при себе важные бумаги, а также крупную сумму наличными для выплаты некоторым лицам в Шотландии, влиятельным и облеченным доверием правительства.

Выслушав это необычайное обвинение, я ответил, что доводы, на которых оно основано, отнюдь не дают права судебным или гражданским властям лишать меня свободы.

Я признал, что слегка запугивал мистера Морриса, когда мы ехали вместе, однако так невинно, что не возбудил бы никаких опасений в человеке менее трусливом и подозрительном. Но я добавил, что не видел его после того, как мы с ним разъехались, и если его действительно постигло то, чего он все время боялся, то я никоим образом не причастен к деянию, столь несообразному с моею честью и положением в обществе. Что одного из грабителей звали будто бы Осбалдистоном или что имя это было упомянуто в переговорах между ними — вздор, которому нельзя придавать значения. А что касается недоброжелательных отзывов о моей семье, то я готов, к удовлетворению судьи, секретаря и самого истца, доказать, что исповедую ту же религию, что и его друг, диссидентский пастор, воспитан в принципах революции как верноподданный короля и в качестве такового требую личной неприкосновенности и защиты закона, которую обеспечил англичанину великий переворот.

Судья заерзал, взял понюшку из табакерки и был, казалось, в сильном смущении, тогда как великий законник мистер Джобсон со всею своею профессиональной велеречивостью стал распространяться о статье тридцать четвертой статутов Эдуарда III, по которой мировой судья полномочен задержать и засадить в тюрьму всякого, против кого у него есть улики или подозрения. Негодяй умудрился даже обернуть против меня мои же показания, утверждая, что коль скоро я сам, по собственному моему заверению, принял обличье разбойника или злоумышленника, то я тем самым добровольно подверг себя подозрениям, на которые жалуюсь, и подвел себя под действие закона, «намеренно облачив свое поведение в цвета и одежды преступности».

Все его доводы и его судейский жаргон я отразил негодованием и насмешкой и добавил, что могу, если нужно, представить поручительство моих родных, которое судья не может отвести, не совершив тем самым правонарушения.

— Извините меня, мой добрый сэр, извините, — сказал несчастный секретарь, — перед нами тот случай, когда закон не допускает ни поручительства, ни залога: преступник, задержанный на основании тяжелых улик, по статье третьей статутов короля Эдуарда, не может быть отпущен на поруки, причем в законе сделана особая оговорка о лицах, обвиненных в грабеже, или в покушении на грабеж, или же в содействии таковому. Его милости, — добавил он, — следует помнить, что такие лица никак не могут быть освобождены ни по устному, ни по письменному поручительству.

В этом месте разговор был прерван появлением слуги, который вошел и передал мистеру Джобсону письмо. Едва пробежав его глазами, секретарь напустил на себя вид человека, который хочет показать, что досадует на помеху и сознает, какую ответственность налагают на него его многообразные обязанности, и воскликнул:

— Боже праведный! Этак у меня не будет времени блюсти ни общественные интересы, ни мои личные — не дают ни отдыху, ни сроку! От души хотел бы, чтобы в этих краях поселился еще один джентльмен нашей профессии!

— Боже упаси! — взмолился вполголоса судья. — Вполне довольно и одного из вашего племени.

— С разрешения вашей милости, здесь дело идет о жизни и смерти.

— Бог ты мой! Надеюсь, не судебное! — сказал встревоженный блюститель закона.

— Нет, нет, — ответил с важным видом мистер Джобсон. — Дедушка Рутледж из Граймз-хилла собирается отойти в лучший мир; он послал одного нарочного за доктором Кил-Дауном, чтобы тот взял его на поруки, а другого — за мной, чтобы я уладил его земные дела.

— Ну что ж, поезжайте, — сказал торопливо мистер Инглвуд, — случай может оказаться из тех, когда закон поручительства не допускает, или обернется так, что смерть-судья сочтет лекаря неплатежеспособным и отклонит его поручительство.

— Но как же быть? — сказал Джобсон, обернувшись на полпути к дверям. — Ведь и здесь мое присутствие необходимо. Я могу сейчас же составить приказ об аресте, а констебль стоит внизу. Вы слышали, — добавил он, понижая голос, — мнение мистера Рэшли.

Остального, сказанного шепотом, я не разобрал.

Судья ответил громко:

— Нет, любезный, нет, мы подождем вашего возвращения — тут каких-нибудь четыре мили. Эй, дайте сюда бутылку, мистер Моррис! Не унывайте, мистер Осбалдистон. И вы, моя роза пустыни, — стаканчик легкого вина освежит румянец на ваших щеках.

Диана вздрогнула, очнувшись от задумчивости, в которую, казалось, была погружена, пока между нами шел этот спор.

— Нет, судья, боюсь, как бы румянец не перешел на другую часть лица, где вряд ли он послужит к украшению. Но я охотно выпью чего-нибудь прохладительного.

И, наполнив стакан водой, она торопливо сделала несколько глотков. Ее порывистые движения плохо вязались с напускной веселостью.

Мне, однако, было некогда наблюдать за ее поведением, так как я был слишком занят борьбою с новыми и новыми препятствиями к немедленному расследованию возведенного на меня позорного и наглого обвинения. Но судья не поддавался на уговоры разобрать дело до возвращения секретаря: отъезд Джобсона, видно, радовал его, как школьника праздник. Он упорно старался развеселить общество, хоть всем нам было не до веселья — мы были озабочены кто собственным своим делом, кто тревогой за другого.

— Полно, мистер Моррис, вас не первого ограбили и, верно, не последнего. И сколько теперь ни горюй, пропажу не вернешь. А вы, мистер Осбалдистон, тоже не первый сорванец, остановивший на дороге честного человека. В молодые дни был у меня друг-приятель Джек Уинтерфилд, лучший в мире товарищ: скачки ли, петушиный ли бой — он тут как тут; нас, бывало, водой не разольешь. Подвиньте бутылку, мистер Моррис, всухую не поговоришь. Много чарок вина опрокинули мы с бедным Джеком, много ставили ставок на боевых петухов. Был он из хорошей семьи… острослов… умница, и честнейший был человек, даром что помер такой смертью! Выпьем в его память, джентльмены. Бедный Джек Уинтерфилд! А раз уж мы заговорили о нем и о таких вещах, — благо этот окаянный секретарь отправился рыскать по собственным нуждам и мы сидим уютно в своей теплой компании, — скажу вам, мистер Осбалдистон: послушайте моего совета и прекратите такие дела. Закон суров, очень суров. Бедного Джека Уинтерфилда повесили в Йорке, невзирая на все его родственные связи и всяческие хлопоты, а всего лишь за то, что он отобрал у одного жирного прасола из западной стороны выручку за двух-трех быков. Вы уже видели, честный мистер Моррис испугался до полусмерти, и все такое… Довольно, черт возьми! Верните бедняге его чемодан и кончайте шутку.

У Морриса сразу посветлели глаза, и он, запинаясь, начал уверять, что не жаждет ничьей крови, когда я пресек для него всякую надежду на полюбовную сделку, объявив, что я оскорблен предложением судьи, который, очевидно, считает меня виновным, тогда как меня привело в его дом намерение опровергнуть клевету. В эту неловкую для всех минуту отворилась дверь, и слуга сказал:

— Вашу честь дожидается неизвестный джентльмен.

Тот, о ком он так доложил, без долгих церемоний вошел в комнату.