Я вам уже говорил, мой добрый Трешем, — и для вас это едва ли оказалось новостью, — что главным моим недостатком было непреодолимое болезненное самолюбие, причинявшее мне немало огорчений. Я еще не признался самому себе, что люблю Диану Вернон, но как только Рэшли заговорил о ней как о милой безделушке, валяющейся под ногами, которую он по произволу мог подобрать или оставить на дороге, каждый шаг бедной девушки, в простоте своего чистого сердца искавшей моей дружбы, стал казаться мне самым оскорбительным кокетством. «Вот как! Она, стало быть, думает приберечь меня про запас — на худой конец, если мистер Рэшли Осбалдистон не соизволит сжалиться над нею! Но я ей докажу, что меня не так-то легко завлечь, — она поймет, что я вижу насквозь все ее уловки и презираю их!»

Ни на миг не пришло мне на ум, что негодовать я не вправе, и если все же негодую — значит, далеко не равнодушен к чарам мисс Вернон. Я сел за стол в озлоблении против нее и всех дочерей Евы.

Мисс Вернон слушала с удивлением мои неучтивые ответы на игриво-насмешливые замечания, которые она роняла со свойственной ей вольностью; однако, не подозревая, что я намеренно стараюсь обидеть ее, она отражала мои грубые выпады шутками в том же роде, но смягченными добрым расположением духа и сверкающими остроумием. Наконец она заметила, что я и впрямь сердит, и на мою очередную грубость ответила так:

— Говорят, мистер Фрэнк, что можно и у дураков поучиться уму-разуму! Я слышала на днях, как наш кузен Уилфред отказался продолжать с кузеном Торни драку на дубинках, потому что Торни разозлился и ударил, кажется, сильней, чем допускают правила этой мирной забавы. «Захоти я всерьез проломить тебе голову, — сказал наш добрый Уилфред, — плевал бы я на то, что ты злишься: мне было бы только легче; но чтоб меня дубасили по башке, а я бы только для виду размахивал палкой — это уж нечестно!» Мораль вам ясна, Фрэнк?

— До сих пор я не испытывал нужды, сударыня, вылавливать жалкие крохи здравого смысла из речей моих милых сородичей.

— «Не испытывал нужды», «сударыня»! Вы меня удивляете, мистер Осбалдистон.

— Очень сожалею, если так.

— Должна ли принимать всерьез ваш капризный тон? Или вы прибегаете к нему, чтобы тем выше ценили ваше хорошее настроение?

— Вы пользуетесь правом на внимание стольких благородных рыцарей в этом замке, что не стоит вам доискиваться, отчего я не в духе и вдруг поглупел.

— Как! — сказала она. — Неужели вы даете мне понять, что изменили моему знамени и перешли на сторону противника?

Затем, посмотрев через стол на сидевшего напротив нее Рэшли и заметив, что тот следит за нами с напряженным вниманием, отразившимся в резких чертах его лица, она добавила:

О, мысль ужасная!.. Иль это правда? Глядит, угрюмо улыбаясь, Рэшли И указует на тебя: «Мое!»

— Но, слава Богу, мое беззащитное положение научило меня терпеливо сносить многое, и я не обидчива; чтобы мне не пришлось волей-неволей рассориться с вами, я удаляюсь раньше, чем обычно. Желаю вам благополучно переваривать ваш обед и ваше дурное расположение духа.

С этими словами она встала из-за стола. Когда мисс Вернон ушла, мне стало стыдно за мое поведение: я оттолкнул сердечное участие, всю искренность которого так полно доказали недавние события, и был готов оскорбить прелестную и, как сама она подчеркивала, беззащитную девушку, предложившую мне его. Мое поведение казалось мне самому скотски грубым. Желая побороть или отстранить эти мучительные мысли, я чаще обычного подливал в свой бокал вина, оживлявшего наш обед. Тревога моя и непривычка к излишествам привели к тому, что вино быстро бросилось мне в голову. Завзятые пьяницы, думается мне, приобретают способность нагружаться вином в изрядном количестве, и оно лишь слегка затуманивает их рассудок, который и в трезвом состоянии не слишком-то ясен; но люди, чуждые пороку пьянства, как постоянной привычке, в большей мере подвержены действию хмеля. Возбужденный, я быстро потерял над собою власть: много говорил, спорил о вещах, в которых ничего не смыслил, рассказывал анекдоты, забывая их развязку, и потом безудержно смеялся над собственной забывчивостью; я бился об заклад, сам не понимая, по какому поводу; вызвал на борьбу великана Джона, хотя он второй год удерживал первенство по Хэксхему, а я ни разу не участвовал в состязаниях.

К счастью, мой добрый дядя воспротивился и не дал осуществиться этой пьяной затее, которая могла окончиться только одним: мне сломали бы шею.

Злые языки утверждали, что я под действием винных паров пел какую-то песню; но так как я ничего такого не припоминаю и так как за всю свою жизнь, ни до того, ни после, никогда не пытался что-либо спеть, мне хочется думать, что эта клевета не имела никаких оснований. Я и без того вел себя достаточно глупо. Не утрачивая окончательно сознания, я быстро потерял всякую власть над собой, и бурные страсти закружили меня в своем водовороте. Я сел за стол угрюмый, недовольный, склонный к молчаливости, вино же сделало меня болтливым, придирчивым, расположенным к спорам. Что бы кто ни высказывал, я всему противоречил и, забыв всякое уважение к хлебосольному хозяину, нападал на его политические и религиозные убеждения. Притворная снисходительность Рэшли, которой он умел придать оскорбительный характер, раздражала меня больше, чем шумное бахвальство его буянов-братьев. Дядя, отдам ему должное, пытался нас утихомирить, но в пьяном разгуле страстей с ним никто не считался. Наконец, взбешенный каким-то оскорбительным намеком, действительным или мнимым, я не выдержал и хватил Рэшли кулаком. Ни один философ-стоик, взирающий с высоты на собственные и чужие страсти, не мог бы встретить обиду большим презрением. Однако если сам он счел ниже своего достоинства выказывать негодование, за него вознегодовал Торнклиф. Мы обнажили шпаги и сделали два-три выпада, но остальные братья поспешили нас разнять. Никогда не забуду дьявольской усмешки, покривившей изменчивые черты Рэшли, когда два юных титана поволокли меня из зала. Они доставили меня в мою комнату и для верности заперли дверь на ключ, и я, к своей невыразимой ярости, слышал, как они благодушно смеялись, спускаясь по лестнице. В бешенстве я пробовал вырваться на волю, но решетки в окнах и железный переплет двери устояли против моих усилий. Наконец, я бросился на кровать и, поклявшись нещадно отомстить на следующий день, забылся тяжелым сном.

Утренняя прохлада принесла раскаяние. С острым чувством стыда вспомнил я свое буйное и неразумное поведение и вынужден был признаться, что вино и страсть поставили меня по умственным способностям ниже самого Уилфреда Осбалдистона, которого я так презирал. Мое неприятное душевное состояние усугублялось мыслью, что нужно будет извиниться за свою неприличную выходку и что мисс Вернон неизбежно будет свидетельницей моего покаяния. Сознание, как непристойно и неучтиво я вел себя по отношению лично к ней, еще тяжелее угнетало меня, тем более что в этой своей провинности я не мог прибегнуть даже к такому жалкому оправданию, как действие хмеля.

Подавленный чувством стыда и унижения, я спустился к завтраку, как преступник, ожидающий приговора. Точно назло, из-за сильного холода пришлось отменить псовую охоту, и мне выпала на долю сугубая мука: встретить в полном сборе всю семью, за исключением Рэшли и мисс Вернон. Все сидели за столом, уничтожая холодный паштет из дичи и говяжий филей. Когда я вошел, веселье было в полном разгаре, и сама собой напрашивалась мысль, что предметом шуток служил не кто иной, как я. На самом же деле то, о чем я думал с мучительным стыдом, представлялось моему дяде и большинству моих двоюродных братьев милой, невинной проделкой. Сэр Гилдебранд, напомнив мне мои вчерашние подвиги, клялся, что по его суждению молодому человеку лучше напиваться пьяным трижды в день, чем, подобно пресвитерианину, заваливаться спать трезвым, оставив приятную компанию и нераспитую кварту вина. В подкрепление своих утешительных слов он налил мне громадный кубок водки, убеждая проглотить «волос укусившей меня собаки» — иначе говоря, опохмелиться.

— Ты не смотри на моих зубоскалов, племянник, — продолжал он, — они бы выросли такими же, как ты, тихонями, если бы я не вскормил их, можно сказать, на пиве и на водке.

У моих двоюродных братьев были, в сущности, не злые сердца: они видели, что я с болью и терзанием вспоминаю о вчерашнем, и с неуклюжей заботливостью старались рассеять мое тяжелое настроение. Один только Торнклиф глядел угрюмо и непримиримо. Он с самого начала невзлюбил меня; с его стороны я никогда не встречал знаков внимания, какие, при всей их неотесанности, проявляли ко мне иногда остальные братья. Если было правдой (в чем, однако, я стал сомневаться), что в семье на него смотрели как на будущего мужа Дианы Вернон, или если сам он считал себя таковым, в его душе, естественно, могла загореться ревность из-за явного расположения, каким угодно было девушке дарить человека, в котором Торнклиф мог, пожалуй, видеть опасного соперника.

Вошел наконец и Рэшли, с темным, как траур, лицом, раздумывая — я в том не сомневался — о непростительной и позорной обиде, которую я ему нанес. Я мысленно уже решил, как мне держаться в этом случае, и убедил себя, что истинная честь требует, чтобы я не оправдывался, а извинился за оскорбление, столь несоразмерное с причиной, на которую я мог сослаться.

Итак, я поспешил навстречу Рэшли и выразил свое величайшее прискорбие по поводу грубой выходки, допущенной мною накануне вечером.

— Никакие обстоятельства, — сказал я, — не могли бы вырвать у меня ни единого слова извинения, если бы сам я не понимал, что вел себя недостойно.

В добавление я выразил надежду, что мой двоюродный брат примет искренние изъявления моего раскаяния и поймет, что виною моего непристойного поведения отчасти было слишком широкое гостеприимство Осбалдистон-холла.

— Он помирится с тобою, мальчик, — воскликнул от всего сердца добрый баронет, — или, клянусь спасением души, он мне не сын! Как, Рэшли, ты все еще стоишь, точно пень? «Очень сожалею» — вот и все, что может сказать джентльмен, если ему случится сделать что-нибудь неподобающее, особенно за бутылкой вина. Я служил в Хаунслоу и кое-что смыслю, думается мне, в вопросах чести. Итак, ни слова больше об этой истории! Поедемте-ка на Березовую Косу и выкурим из норы барсука.

Лицо Рэшли, как я уже отмечал, не походило ни на одно из тех, какие мне доводилось встречать. Но особенность эта заключалась не в чертах его, а в том, как оно меняло свое выражение. Другие лица при переходе от печали к радости, от гнева к спокойствию требуют некоторого промежутка времени, прежде чем выражение победившего чувства окончательно вытеснит следы предыдущего. Наступает полоса сумерек — как между ночью и восходом солнца, — покуда смягчаются напряженные мускулы, темный взор проясняется, лоб разгладится и лицо, утратив угрюмые тени, станет спокойным и ясным. Лицо Рэшли изменялось без всякой постепенности: за выражением одной страсти едва ли не мгновенно следовало выражение страсти противоположной. Я могу сравнить это только с быстрой сменой декораций на сцене, где по свистку суфлера исчезает пещера и появляется роща.

На этот раз это свойство меня особенно поразило. Когда Рэшли только вошел в зал, он «стоял чернее самой ночи». С тем же мрачным, непреклонным видом выслушал он мои извинения и увещания отца; и только когда сэр Гилдебранд договорил, облако тотчас сбежало с его лица и он в любезнейших и самых учтивых словах объявил, что вполне удовлетворен моими «изящными извинениями».

— В самом деле, — сказал он, — у меня у самого очень слабая голова и не выдерживает ни капли сверх моих обычных трех стаканов, так что я, подобно честному Кассио, сохранил лишь смутное воспоминание о вчерашнем недоразумении, — помню какой-то общий сумбур, но никаких отчетливых подробностей; я знаю, мы сцепились, но не помню даже, из-за чего. А потому, дорогой кузен, — продолжал он, ласково пожимая мне руку, — вы сами поймете, какое облегчение для меня услышать, что я должен принять извинения, а не принести их. Не хочу вспоминать об этом ни единым словом; было бы крайне глупо с моей стороны настаивать на проверке счета, коль скоро я ожидал, что итог будет против меня, а он так приятно и неожиданно обернулся в мою пользу. Вы видите, мистер Осбалдистон, я уже упражняюсь в языке Ломбардской улицы и готовлюсь к своей новой профессии.

Я только что собрался ответить и с этой целью поднял глаза, как встретился взглядом с мисс Вернон: она вошла незамеченная в комнату во время разговора и слушала его с пристальным вниманием. В замешательстве и смущении я потупился и поспешил отойти к столу, где мои двоюродные братья деловито расправлялись с завтраком.

Дядя, извлекая нравственный урок из событий минувшего дня, воспользовался случаем дать мне и Рэшли настоятельный совет разделаться с нашими «бабьими привычками», как он это называл, и постепенно приучиться употреблять подобающее джентльмену количество спиртного, не теряя головы, не затевая драк и не проламывая череп собутыльнику. Он предложил нам для начала выпивать регулярно по кварте белого вина в день, что с добавлением мартовского пива и водки составляло изрядную дозу для новичка в высоком искусстве пьянства. Желая нас приободрить, он добавил, что знавал джентльменов, которые дожили до нашего возраста, не умея выпить в один присест и пинты вина, но потом, втянувшись в честную компанию и следуя похвальному примеру, попали в число первых удальцов своего времени и могли спокойно опрокинуть в себя шесть бутылок, после чего не буянили, не заговаривались, а наутро вставали бодрые, не чувствуя тошноты.

Совет был мудрый и открывал предо мною отрадную перспективу, но все же я не спешил воспользоваться им — отчасти, может быть, потому, что, поднимая глаза от своей тарелки, я каждый раз встречал устремленный на меня взор мисс Вернон, в котором, мне казалось, я прочел глубокое участие, смешанное с сожалением и укором. Я стал придумывать способ объясниться с нею и принести свои извинения, когда она дала мне понять, что решила облегчить мне эту задачу, и назначила свидание сама.

— Кузен Фрэнсис, — обратилась она ко мне, назвав меня так же, как называла остальных Осбалдистонов, хотя, по справедливости, я не имел права числить себя ее родичем, — я нынче утром встретила трудный текст у Данте в «La Divina Commedia» не окажете ли вы мне любезность пройти со мной в библиотеку и помочь мне разобрать его? Когда же вы раскроете для меня неясную мысль загадочного флорентинца, мы догоним остальных на Березовой Косе и посмотрим, удастся ли нашим охотникам выследить барсука.

Я, разумеется, изъявил готовность услужить ей, Рэшли предложил нам свою помощь.

— Я лучше владею, — сказал он, — искусством выслеживать мысль Данте среди метафор и элизий его дикой и мрачной поэмы, чем выгонять безобидного маленького пустынника из его пещеры.

— Прошу извинить меня, Рэшли, — сказала мисс Вернон, — но так как вам предстоит занять место мистера Фрэнсиса в конторе торгового дома, вы должны передать ему обязанности по обучению вашей ученицы в Осбалдистон-холле. Впрочем, мы позовем вас, если в том появится надобность, так что, прошу вас, не смотрите так сумрачно. К тому же стыдно вам так мало смыслить в охоте. Что вы ответите, если ваш дядя с Журавлиной улицы спросит вас, по каким приметам выслеживают барсука?

— Правда, Ди, правда! — сказал со вздохом сэр Гилдебранд. — Я не сомневаюсь, Рэшли позорно провалится, если ему устроят экзамен. А он мог бы набраться полезных знаний, как все его братья: он, можно сказать, вскормлен на лугах, где знания сами растут из земли; но эта шутовская погоня за французской модой и книжной премудростью, за всяческими новшествами, и ренегаты, и ганноверская династия так изменили мир, что я не узнаю нашу старую добрую Англию. Едем с нами, Рэшли; ступай принеси мне мою рогатину. Кузина не нуждается сегодня в твоем обществе, а я не позволю, чтоб Диане докучали. Никто не скажет, что в Осбалдистон-холле была одна только женщина, да и ту уморили в неволе.

Рэшли поспешил исполнить приказание отца — однако, проходя, успел шепнуть Диане:

— Полагаю, что мне следует из скромности привести с собою дуэнью Церемонию и постучать, когда я подойду к дверям библиотеки?

— Нет, нет, Рэшли, — сказала мисс Вернон, — дайте отставку вашему фальшивому наперснику, великому магу Лицемерию, и это вернее откроет вам свободный доступ к нашим классическим занятиям.

С этими словами она направилась в библиотеку, и я последовал за нею, — чуть не добавил: как преступник на казнь, но, помнится, я уже раз, если не два, употребил это сравнение. Итак, скажу без всяких сравнений: я последовал за мисс Вернон с чувством глубокого и вполне понятного замешательства. Я много заплатил бы, чтоб избавиться от него. Это чувство казалось мне унизительным и недостойным джентльмена при тех обстоятельствах, так как я достаточно долго дышал воздухом континента и усвоил себе, что молодому человеку, когда красивая дама предложит ему беседу с глазу на глаз, приличествует легкость тона, учтивость и нечто вроде благовоспитанной самоуверенности.

Однако моя английская совесть оказалась сильнее французского воспитания, и я представлял собою, думается мне, довольно жалкую фигуру, когда мисс Вернон, величественно усевшись в тяжелом библиотечном кресле, как судья, готовящийся к слушанию важного дела, жестом пригласила меня занять стоявший напротив стул (я опустился в него, как подсудимый на свою скамью) и тоном горькой иронии повела разговор.