Осеннее утро дышало живительной свежестью, когда мы с Ферсервисом встретились по уговору у дома мистера Джарви, неподалеку от гостиницы миссис Флаттер. Эндрю привел наших лошадей, и я сразу обратил внимание на его собственного скакуна: как ни жалка была кляча, великодушно пожалованная мистеру Ферсервису его юрисконсультом, клерком Таутхопом, в обмен на кобылу Торнклифа, мой слуга умудрился расстаться с нею и приобрести взамен новую, отличавшуюся самой удивительной и совершенной хромотой: она как будто пользовалась для передвижения только тремя ногами, четвертая же у нее болталась в воздухе и отсчитывала такт.

— С чего вы вздумали привести сюда этого одра, сэр? Где лошадь, на которой вы доехали до Глазго? — спросил я с понятным раздражением.

— Я ее продал, сэр. Кляча была никудышная; на корму у Лаки Флаттер она бы нажрала больше, чем стоит сама. Я, ваша честь, купил за ваш счет другую. Дешевка — по фунту с ноги. Всего четыре фунта. А шпат у нее отойдет, как проскачем милю-другую. Знаменитый бегун. Зовется Резвый Томми.

— Клянусь спасением души, сэр, — сказал я, — вы, я вижу, не угомонитесь, пока ваши плечи не познакомятся с резвостью моего хлыста! Идите сейчас же и достаньте другого коня, не то вы дорого заплатите за ваши проделки!

Эндрю, однако, не испугался моих угроз, утверждая, что ему придется уплатить покупателю гинею отступного, иначе он не получит назад своего коня. Я чувствовал, что мошенник меня надувает, но, как истый англичанин, готов был уже заплатить ему, сколько он требовал, лишь бы не терять времени, когда на крыльцо вышел мистер Джарви — в плаще с капюшоном, в ботфортах, в пледе, точно приготовился к сибирской зиме, — меж тем как двое конторщиков под непосредственным руководством Мэтти вели под уздцы степенного иноходца, который иногда удостаивался чести нести на своем хребте особу глазговского бэйли. Но, прежде чем «взгромоздиться в седло» — выражение, более применимое к мистеру Джарви, нежели к странствующим рыцарям, к которым оно отнесено у Спенсера, — он спросил о причине несогласия между мной и моим слугой. Узнав, в чем заключался маневр честного Эндрю, он тотчас положил конец спорам, заявив, что если Ферсервис не вернет немедленно трехногого одра его владельцу и не приведет обратно более годную лошадь, о четырех ногах, которую сбыл, то он, бэйли, отправит его в тюрьму и взыщет с него половину жалованья.

— Мистер Осбалдистон, — сказал он, — подрядил на службу обоих, и коня и тебя, — двух скотов сразу, бессовестный ты негодяй! Смотри, в дороге я буду следить за тобой в оба!

— Штрафовать меня бесполезно, — дерзко ответил Эндрю, — у меня нет на уплату штрафа ни медной полушки. Это все равно что снять с горца штаны.

— Если не можешь ответить кошельком, ответишь шкурой, — сказал бэйли, — уж я прослежу, чтоб тебе так или иначе воздали по заслугам.

Приказанию мистера Джарви Эндрю вынужден был подчиниться. Он только процедил сквозь зубы:

— Слишком много господ, слишком много, как сказало поле бороне, когда каждый зубец стал врезаться ему в тело.

Очевидно, он без труда отделался от Резвого Томми и восстановился в правах собственности на прежнего своего буцефала, потому что через несколько минут он вернулся, успешно совершив обмен, да и впоследствии он ни разу не пожаловался мне, что уплатил из своего кармана неустойку за расторжение сделки.

Мы тронулись в путь, но не успели доехать до конца улицы, где проживал мистер Джарви, как услышали за спиной громкие оклики и прерывистый крик: «Стой, стой!» Мы остановились, и нас нагнали два конторщика мистера Джарви, несшие два доказательства заботы Мэтти о своем хозяине. Первое выразилось в объемистом шелковом платке, громадном, похожем на парус его шхуны, ходившей по водам Вест-Индии, — мисс Мэтти настоятельно просила бэйли намотать этот платок на шею в добавление к прочим оболочкам, что тот и сделал, вняв мольбам. Второй юнец принес только словесное поручение домоправительницы, и мне показалось, плутишка, выкладывая его, еле сдерживал смех: Мэтти напоминала хозяину, чтоб он остерегался сырости.

— Ну-ну! Глупая девчонка! — ответил мистер Джарви, но добавил, обратившись ко мне: — Это, впрочем, показывает, какое у нее доброе сердце. У такой молоденькой девицы — и такое доброе сердце! Мэтти очень заботлива.

Тут он пришпорил коня, и мы выехали из города без дальнейших задержек.

Когда мы подвигались рысцой по дороге, которая вела на северо-восток от Глазго, я имел случай оценить и отметить хорошие качества моего нового друга. Как и мой отец, он считал торговые сношения самой важной стороной человеческой жизни, но в своем пристрастии к коммерции все же не пренебрегал более общими знаниями. Напротив, при его чудаковатых и простонародных манерах, при тщеславии, казавшемся тем более смешным, что он постоянно прикрывал его легкой вуалью скромности, при отсутствии тех преимуществ, какие дает научное образование, мистер Джарви обнаруживал в разговоре острый, наблюдательный, свободолюбивый и по-своему изощренный, хотя и ограниченный ум. Он оказался к тому же хорошим знатоком местных древностей и занимал меня в дороге рассказами о замечательных событиях, какие разыгрывались некогда в тех местах, где мы проезжали. Превосходно знакомый с историей своего края, он видел прозорливым глазом просвещенного патриота зародыши будущего преимущества, которые проросли и дали плоды лишь теперь, в последние несколько лет. Притом я отмечал, к большому своему удовольствию, что, будучи ярым шотландцем, ревниво оберегающим достоинство своей страны, он все же относился терпимо и к братскому королевству. Когда однажды у Эндрю Ферсервиса (которого, кстати сказать, мистер Джарви не выносил) лошадь потеряла подкову и он попробовал приписать эту случайность губительному влиянию соединения королевств, бэйли дал ему суровую отповедь:

— Полегче, сэр, полегче! Вот такие длинные языки, как ваш, сеют вражду между соседями и между народами. Так уж, видно, повелось на свете: как ни хорошо, а мы всё недовольны, всё хотим лучшего. То же можно сказать и о соединении королевств. Нигде народ так против него не восставал, как у нас в Глазго: роптали, возмущались, собирали сходки. Но плох тот ветер, который никому не навеет добра. Каждый пусть судит о броде, когда сам его испробует. А я скажу: «Да процветает Глазго!» Недаром эти слова отчетливо и красиво вырезаны на гербе нашего города. С той поры, как святой Мунго ловил в Клайде сельдей, — что и когда так способствовало нашему процветанию, как торговля сахаром и табаком? Пусть мне на это ответят, а потом порочат договор, открывший нам дорогу на дальний Запад.

Эти доводы логики отнюдь не успокоили Эндрю Ферсервиса, и он, возражая, долго еще ворчал: дескать, странное это новшество, чтоб шотландские законы составлялись в Англии; лично он за все бочонки селедок в Глазго со всеми ящиками табака в придачу не поступился бы шотландским парламентом и не отослал бы нашу корону, наш меч, и скипетр, и Монс Мег на хранение обжорам англичанам в лондонский Тауэр. Что сказали бы сэр Уильям Уоллес или старый Дэви Линдсей по поводу соединения королевств и тех, кто нам его навязал?

Дорога, по которой мы ехали, развлекаясь подобными разговорами, стала открытой и пустынной, как только мы удалились от Глазго на милю-другую, и становилась чем дальше, тем скучней. Обширные пустоши расстилались впереди, позади и вокруг нас в своей безнадежной наготе, то плоские и пересеченные топями, расцвеченными предательской зеленью или черными от торфа, то вздыбленные большими, тяжелыми подъемами, которые по форме своей и размерам не могли быть названы холмами, но крутизной утруждали путника еще больше, чем обычные холмы. Не было ни деревьев, ни кустов, на которых глаз мог бы отдохнуть от рыжей ливреи полного бесплодия. Даже вереск был здесь той обиженной, жалкой разновидности, что почти лишена цветов, и представлял собой самую грубую и убогую одежду, в какую (насколько мне позволяет судить мой опыт) рядилась когда-либо мать-земля. Живых тварей мы не видели; изредка только пройдет небольшое стадо кочующих овец неожиданно странных мастей — черные, голубоватые, оранжевые; только на мордах и ногах преобладал у них темно-бурый цвет. Даже птицы как будто чуждались этих пустошей — и неудивительно: ведь им было совсем легко улететь отсюда; я слышал только монотонные и жалобные крики чибиса и кроншнепа, которых мои спутники называли по-северному пигалицей и каравайкой.

Впрочем, за обедом, который мы получили около полудня в захудалой корчме, нам посчастливилось убедиться, что эти унылые пискуны были не единственными обитателями болот. Хозяйка сказала, что ее хозяин «побывал под горой», и это послужило нам на пользу, ибо мы могли насладиться трофеями его охоты в виде какой-то жареной болотной дичи — блюда, составившего весьма существенное дополнение к овечьему сыру, вяленой лососине и овсяному хлебу; больше этот дом ничего не мог предложить. Незавидный эль по два пенни за кружку и стакан превосходного коньяку увенчали пиршество, а так как наши лошади тем временем отдали должное овсу, мы пустились в путь с обновленными силами.

Бодрость, приданная недурным обедом, помогла мне справиться с унынием, незаметно подбиравшимся к сердцу, когда я смотрел вокруг на безотрадную местность и думал о сомнительном исходе своего путешествия. Дорога стала еще более пустынной и дикой, чем та, по которой мы проезжали в первую половину дня. Одинокие убогие хижины — слабый признак обитаемости этих мест — встречались все реже и реже, и наконец, когда мы начали подниматься по бесконечному склону поросшей вереском возвышенности, они исчезли вовсе. Теперь мое воображение получало некоторую пищу только тогда, когда особенно счастливый поворот дороги открывал перед нами по левую руку вид на темно-синие горы: хребет их тянулся к северу и северо-западу и манил обещанием страны, быть может такой же дикой, но, конечно, несравненно более интересной, чем та, где проходил сейчас наш путь. Вершины гор были настолько же дико причудливы и несхожи между собой, насколько холмы, видневшиеся по правую руку, были скучны и однообразны; и когда я глядел неотрывно в эти альпийские дали, мною овладевало желание исследовать их глубину, хотя бы это сопряжено было с трудами и опасностями. Так жаждет матрос променять невыносимое однообразие затянувшегося штиля на волнения и опасности битвы или бури. Я без конца расспрашивал своего друга мистера Джарви о названиях и местоположении этих замечательных гор, но его сведения были ограниченны — или он не желал делиться ими.

— Это просто шотландские горы, шотландские горы. Вы вдосталь на них насмотритесь, вдосталь наслушаетесь о них, прежде чем снова увидите глазговский рынок. Не могу я на них глядеть: как взгляну — так мурашки по спине бегут. Не от страха, вовсе не от страха, а от скорби за бедных людей, ослепленных, полуголодных, которые там живут. Но довольно об этом. Нехорошо говорить о горцах, когда находишься близ границы. Многие честные люди из моих знакомых не решились бы заехать так далеко в этот край, не составив наперед завещания. Мэтти очень неохотно собирала меня в дорогу, даже разревелась, глупышка. Но женщине плакать так же просто, как гусю ходить босиком.

Я попытался затем перевести разговор на личность и биографию человека, к которому мы ехали в гости, но мистер Джарви упорно отклонял мои попытки — может быть, из-за присутствия мистера Эндрю Ферсервиса, которому угодно было держаться все время поблизости, так что уши его не могли пропустить ни единого сказанного нами слова, между тем как его язык ни разу не упустил случая дерзко вмешаться в наш разговор. Поэтому мистер Джарви то и дело отчитывал моего слугу.

— Держитесь сзади и подальше, сэр, как вам подобает, — сказал бэйли, когда Эндрю сунулся вперед, чтобы получше расслышать его ответ на мой вопрос о Кэмбеле. — Вы так рветесь вперед, что готовы сесть коню на самую шею. Вот никак не желает человек знать свое место! А что касается ваших вопросов, мистер Осбалдистон, теперь, когда этот наглец не может нас услышать, я вам скажу, что в вашей воле спрашивать, а в моей воле отвечать или нет. Хорошего я мало могу сказать о Робине — эх, бедняга Роб! — а дурного я о нем говорить не хочу: помимо того, что он мой родственник, мы сейчас приближаемся к его стране, где за каждым кустом, насколько мне известно, может сидеть один из его молодцов. Послушайте моего совета и помните: чем меньше вы станете говорить о Робе и о том, куда мы с вами едем и зачем, тем вернее будет успех нашего предприятия. Очень возможно, что мы натолкнемся на кого-нибудь из его врагов, — их тут по всей округе слишком даже много; и хотя ему пока есть на что шапку надеть, я все же не сомневаюсь, что в конце концов они одолеют Роба: рано или поздно лисья шкура всегда попадает под нож живодера.

— Я готов, конечно, — отвечал я, — следовать во всем совету опытного человека.

— Отлично, мистер Осбалдистон, отлично! Но я должен еще поговорить по-своему с этим болтливым бездельником, потому что дети и дураки выбалтывают на улице все, что слышат дома у камелька. Послушайте вы, Эндрю! .. Как вас там? .. Ферсервис!

Эндрю, далеко отставший от нас после очередного выговора, не соизволил услышать зов.

— Эндрю, негодяй ты этакий! — повторил мистер Джарви. — Сюда, сэр, сюда!

— «Сюда, сюда» — так кличут собак, — сказал Эндрю, подъехав с нахмуренным лицом.

— Я тебя проучу как собаку, бездельник, если ты не будешь слушать, что я тебе говорю! Мы вступили в Горную Страну…

— Это я и сам соображаю, — сказал Эндрю.

— Молчи ты, плут, и слушай, что я хочу тебе сказать! Мы вступили теперь в Горную Страну…

— Вы мне это уже сказали, — перебил неисправимый Эндрю.

— Я раскрою тебе башку, — сказал взбешенный бэйли, приподнявшись в седле, — если ты не придержишь язык!

— Если язык держать за зубами, — ответил Эндрю, — изо рта потечет пена.

Видя, что мне пора вмешаться, я властным тоном приказал Эндрю замолчать, чтоб не вышло худо для него же.

— Молчу, — сказал Эндрю. — Я всегда исполню всякое ваше законное приказание и слова не скажу наперекор. Моя бедная мать говорила бывало:

Хороший он или дурной, Тому служите, кто с мошной.

Так что можете говорить хоть до ночи — для Эндрю все одно.

Мистер Джарви, воспользовавшись передышкой в речи садовника после приведенной им пословицы, сделал ему наконец необходимое внушение:

— Так вот, сэр: если б дело шло только о вашей жизни — ей, конечно, цена невелика: горсточка серебряных монеток. Но тут мы все трое можем поплатиться жизнью, если вы не запомните того, что я вам скажу. На тот постоялый двор, куда мы сейчас заедем и где, может статься, заночуем, заворачивают люди самого разного роду-племени, горцы всех кланов и жители Нижней Шотландии; там, когда виски возьмет свое, скорее увидишь в руках обнаженный кинжал, чем раскрытую Библию. Смотрите ж, не мешайтесь в споры и никого не задевайте вашим длинным языком; сидите смирно, пусть каждый петух дерется сам за себя.

— Ох, как нужно все это мне говорить! — сказал презрительно Эндрю.

— Точно я никогда не видывал горцев и не знаю, как с ними обходиться! Да ни один человек на земле не сумеет лучше моего сговориться с Доналдом. Я с ним торговал, ел и пил…

— А дрались вы с ним когда-нибудь? — спросил мистер Джарви.

— Ну нет, — ответил Эндрю, — этого я остерегался: красиво было б разве, если б я, художник в своем ремесле, почти что ученый, полез в драку с жалкими голоштанниками, которые не умеют назвать ни одной травинки, ни одного цветка не только что на латыни — на простом шотландском языке!

— Тогда, если вы хотите сохранить свой язык во рту, — сказал мистер Джарви, — и уши на голове (а вам недолго их лишиться, потому что они у вас пренахальные), я вам советую никому в клахане не говорить без надобности ни единого слова, плохого или хорошего. И особенно запомните, что вы не должны называть имен — ни моего имени, ни имени вашего хозяина; не должны трубить и раззванивать, что это, дескать, бэйли, мистер Никол Джарви с Соляного Рынка, сын достопочтенного декана Никола Джарви, известный всему городу, а это — мистер Фрэнк Осбалдистон, сын главного пайщика и руководителя лондонского торгового дома «Осбалдистон и Трешем».

— Довольно, довольно, — ответил Эндрю, — добавлять тут нечего! Подумаешь, большая мне нужда говорить о том, как вас зовут! Точно я не найду для разговора предметов поважнее!

— Поважнее? Я больше всего боюсь, как бы ты не затронул важные предметы, болтливый гусак. Ты не должен произносить ни слова, ни плохого, ни хорошего, когда будет хоть малейшая возможность обойтись без слов.

— Если вы полагаете, что я не вправе разговаривать, — как всякий другой человек, — обиделся Эндрю, — пусть мне заплатят мое жалованье и харчевые, и я поеду обратно в Глазго. Расстанемся без печали, как сказала старая кобыла разбитой телеге.

Видя, что упрямство Эндрю Ферсервиса опять дошло до точки, на которой оно начинало грозить мне неприятностями, я счел нужным объяснить своему слуге, что он может вернуться, если ему заблагорассудится, но что я в таком случае не заплачу ему ни полфартинга за прошлую службу. Аргумент ad crumenam, как он зовется в шутку у риторов, оказывает свое действие на большинство людей, и Эндрю в этом нисколько не отличался от других. Он тотчас, по выражению мистера Джарви, «спрятал свои рога» и, отказавшись от всяких бунтарских намерений, выразил полную готовность подчиняться любым моим приказаниям.

Итак, согласие в нашей небольшой компании благополучно восстановилось, и мы снова двинулись в путь. Дорога, шесть или семь английских миль поднимавшаяся непрерывно в гору, шла теперь под гору на те же шесть миль по местности, которая ни в смысле плодородия, ни в смысле живописности не могла похвалиться никакими преимуществами перед той, что лежала позади; изредка лишь какой-нибудь причудливый и грозный пик шотландских гор, встав на горизонте, нарушал однообразие. Мы, однако, ехали без остановок вперед и вперед; и даже когда надвинулась ночь и укрыла мглою безрадостную степь, нам, как я узнал от мистера Джарви, оставалось до места ночлега еще три мили с лишним.