— Не знаю, что мне с вами делать, мистер Осбалдистон, — сказал Мак-Грегор, подвигая мне бутылку, — вы не едите, не хотите спать и даже не пьете, хоть это бордо не уступает винам из погребов сэра Гилдебранда. Если бы вы были всегда таким трезвенником, вы не навлекли бы на себя смертельную ненависть вашего двоюродного брата.

— Будь я всегда благоразумен, — сказал я и покраснел, вспомнив ту постыдную сцену опьянения, — меня миновало бы худшее зло — укоры собственной совести.

Мак-Грегор метнул на меня острый, почти грозный взгляд, как будто желая прочесть, намеренно ли вложил я в свои слова порицание, которое ему, как видно, почудилось в них, но понял, что я думаю о себе, не о нем, и с глубоким вздохом отвернулся к огню. Я последовал его примеру, и оба мы отдались на несколько минут мучительному раздумью. В хижине все, кроме нас, уснули или, во всяком случае, замолкли.

Мак-Грегор первый прервал молчание, заговорив тем тоном, каким говорит человек, когда решился затронуть мучительный для него вопрос.

— Мой кузен Никол Джарви беседовал со мной из добрых побуждений, — сказал он, — но он слишком сурово осуждает человека моего склада и моего положения, если вспомнить, кем я был и кем я стал… а главное — что меня вынудило стать тем, что я есть.

Он умолк. Сознавая, на какую скользкую почву может завести этот щекотливый разговор, я все же позволил себе сказать, что многое в настоящем положении Мак-Грегора должно, очевидно, сильно задевать его чувства.

— Я был бы счастлив услышать, — добавил я, — что вам предоставлена возможность на почетных условиях перейти к другому образу жизни.

— Вы говорите как мальчик, — возразил Мак-Грегор глухим голосом, прозвучавшим словно отдаленный гром, — как мальчик, который думает, что старый дуб так же легко пригнуть к земле, как молодое деревце. Разве могу я забыть, что я был поставлен вне закона, заклеймен именем предателя, что голова моя была оценена, точно я волк! Что семью мою травили, как самку и детенышей горного лиса, которых каждому разрешено терзать, поносить, унижать и оскорблять; что самое имя мое, унаследованное от длинного ряда благородных воинственных предков, запрещено упоминать, точно оно, как заклятье, может вызвать дьявола из ада.

Он продолжал в том же духе, и мне было ясно, что он нарочно разжигает в себе гнев перечислением обид, чтобы оправдать перед самим собой те ошибки, которые совершил из-за них. Это ему удалось в полной мере; зрачки его светло-серых глаз то суживались, то расширялись, и казалось от этого, будто в них и впрямь полыхает пламя; он наклонился, отставил ногу назад, сжал эфес кинжала, вытянул руку, стиснул кулак и наконец встал со скамьи.

— Но они узнают, — сказал он, и в его глухом, но глубоком голосе звучала подавленная страсть, — они узнают, что имя, поставленное ими под запрет, имя Мак-Грегор, действительно таит в себе заклятье и может вызвать самого лютого дьявола… Они услышат о моей мести — все те, кто с усмешкой слушал рассказ о моих обидах… Жалкий шотландский скотовод, банкрот, босоногий бродяга, лишенный всего своего достояния, обесчещенный и гонимый, потому что жадность людская зарилась на большее, чем могло дать это скудное достояние, — он встанет перед ними страшным оборотнем. Кто глумился над земляным червем, кто давил его пятой — тот завопит и взвоет, когда увидит над собой крылатого дракона с огненною пастью. Но к чему я это говорю? — сказал он более спокойным тоном, усаживаясь вновь. — Вы, впрочем, понимаете, мистер Осбалдистон: трудно не выйти из себя, когда вчерашние друзья и соседи травят тебя, как выдру, как тюленя, как лосося на мели; когда на тебя занесено столько клинков, столько наведено дул, как было сегодня у брода на Эйвон Ду. Не то что у горца — у святого истощилось бы терпение; а горцы никогда не отличались терпеливостью, как вам, вероятно, доводилось слышать, мистер Осбалдистон. Но одно меня угнетает из того, о чем говорил Никол: мне больно за детей, мне больно, что Хэмиш и Роберт должны жить жизнью их отца.

И, предавшись печали не о себе самом — о своих сыновьях, он опустил голову на руки.

Уилл, я был глубоко взволнован. Меня всегда больше трогало отчаяние, сокрушающее гордого, сильного духом и могущественного человека, чем легко пробуждаемые печали более мягких натур. В душу мне запало желание помочь ему, хоть это и казалось трудной или даже неразрешимой задачей.

— У нас широкие связи за границей, — сказал я. — Не могут ли ваши сыновья при известном содействии, — а они имеют право на все, что может дать торговый дом моего отца, — найти достойные средства к жизни в службе за рубежом?

На моем лице, должно быть, отразилось искреннее чувство. Но собеседник, взяв меня за руку, не дал мне продолжать и сказал:

— Благодарю, благодарю вас! Но оставим этот разговор. Не думал я, что взор человека когда-либо увидит вновь слезу на ресницах Мак-Грегора. — Тыльной стороной руки он отер влагу с длинных рыжих ресниц. — Завтра поутру, — добавил он, — мы поговорим об этом, и поговорим также о ваших делах; мы ведь поднимаемся рано, чуть свет, даже когда посчастливится уснуть в хорошей постели. Не разопьете ли со мной разгонную?

Я отклонил приглашение.

— Тогда, клянусь душой святого Мароноха, я должен выпить один! — И он налил в чарку и выпил единым духом по меньшей мере полкварты вина.

Я лег, решив отложить расспросы до другого раза, когда мой хозяин будет в более спокойном состоянии духа. Этот необыкновенный человек так завладел моим воображением, что я невольно смотрел на него еще несколько минут после того, как растянулся на ложе из вереска и прикинулся спящим. Он шагал из угла в угол и время от времени крестился, бормоча латинские слова католической молитвы; потом завернулся в плед, оставив под ним обнаженный меч на одном боку, пистолет — на другом и так расположив складки, что в случае тревоги мог в одно мгновение вскочить с оружием в обоих руках и немедленно ринуться в бой. Через несколько минут его ровное дыхание показало, что он крепко спит. Разбитый усталостью, оглушенный множеством неожиданных и необычных событий истекшего дня, я вскоре тоже поддался сну, глубокому и неодолимому, и, хотя обстановка требовала от меня большей бдительности, не просыпался до утра.

Когда я открыл глаза и вполне очнулся, я увидел, что Мак-Грегора уже нет в хижине. Я разбудил мистера Джарви, который после долгих охов, вздохов и тяжких жалоб на ломоту в костях — следствие непривычных трудов минувшего дня — оказался наконец способным оценить приятное известие, что похищенные Рэшли Осбалдистоном бумаги благополучно мне возвращены. В тот миг, как смысл моих слов дошел до его сознания, он забыл все свои горести, быстро вскочил и тотчас же принялся сличать содержимое пакета, который я передал ему в руки, с памятной записью Оуэна, то и дело приговаривая:

— Правильно, правильно… вот они… Бэйли и Уиттингтон… где здесь Бэйли и Уиттингтон? .. Семьсот, шесть, восемь — совершенно точно, до единого пенни… Поллок и Пилмен — двадцать восемь, семь… точно до полушки, хвала Создателю! Граб и Грайндер — отменнейшие люди, лучше и быть не может… триста семьдесят… Глиблед — двадцать… Глиблед, по-моему, пошатнулся… Слипритонг — Слипритонг прогорел… но за этими двумя небольшие суммы, просто мелочь… Все остальное в порядке. Слава Богу! Документы у нас в руках, и мы можем уехать из этой печальной страны. Всякий раз, как вспомню я о Лох-Арде, мурашки так и бегут по спине.

— Очень сожалею, кузен, — сказал Мак-Грегор, входя в хижину при этом последнем замечании, — что обстоятельства не позволили мне оказать вам такой прием, как я желал бы; тем не менее, если б вы соизволили посетить мое бедное жилище…

— Чрезвычайно вам обязан, чрезвычайно, — поспешил ответить мистер Джарви. — Но нам пора уезжать. Мы очень спешим — мистер Осбалдистон и я; дела не ждут.

— Прекрасно, родственник, — возразил горец, — вы знаете наш обычай: встречай гостя, когда он приходит, провожай, когда он спешит домой. Но вам нельзя возвращаться на Драймен; я должен проводить вас на Лох-Ломонд, а оттуда доставить на лодке к Баллохской переправе да туда же кружным путем прислать ваших лошадей. Умный человек всегда соблюдает правило — не возвращаться той дорогой, которой пришел, если свободна другая.

— Как же, как же, Роб, — молвил бэйли, — это одно из тех правил, которые вы усвоили, когда торговали скотом: вы не любили встречаться с фермерами в тех местах, где ваши быки пощипали мимоходом траву, а я подозреваю, что теперь вы оставляете за собою следы похуже, чем в те времена.

— Значит, теперь и вовсе не годится часто проезжать одной и той же дорогой, родственник, — ответил Роб. — Я посылаю наших лошадей в обход к переправе с Дугалом Грегором, который превратился по этому случаю в слугу господина бэйли; и этот бэйли едет вовсе не из Эберфойла и не из страны Роб Роя, как вы, может быть, думаете, а из города Стерлинга мирным путешественником. Ага, вот и он!

— Ни за что не узнал бы я бездельника! — сказал мистер Джарви.

И в самом деле, нелегко было узнать горца, когда он появился перед дверью дома, наряженный в шляпу, парик и кафтан, недавно еще признававшие своим владельцем Эндрю Ферсервиса, и сидя верхом на лошади мистера Джарви, а мою держа в поводу.

Он получил от своего господина последние наказы: избегать тех мест, где легко мог навлечь на себя подозрения; дорогой собирать сведения и ждать нашего прибытия в условленном месте близ Баллохской переправы.

В то же время Мак-Грегор пригласил нас отправиться вместе с ним в путь, уверяя, что нам непременно нужно сделать прогулку в несколько миль перед завтраком, и предлагая глотнуть на дорогу водки, в чем бэйли его поддержал, заявив, что «пить натощак спиртное, вообще говоря, беспутная и вредная привычка, кроме тех случаев, когда нужно предохранить желудок (а это очень деликатная часть организма) от злого действия утреннего тумана; при таких обстоятельствах мой отец, декан, рекомендовал глоток водки и подкреплял совет примером».

— Совершенно верно, родственник, — ответил Роб, — и по этой причине мы, Сыны Тумана, правы, когда пьем водку с утра до ночи.

Подкрепившись по рецепту покойного декана, бэйли взгромоздился на горного пони. Предложили лошадку и мне, но я отказался, и мы — совсем иначе провожаемые и с другими видами на будущее — пустились в тот же путь, какой проделали накануне.

Нас эскортировали Мак-Грегор и пять-шесть самых красивых, самых рослых, хорошо вооруженных горцев из его отряда, которые и составляли обычно свиту вождя.

Когда мы приблизились к месту, где накануне разыгралось сражение и совершилось жестокое дело, Мак-Грегор поспешил заговорить, но не в связи с чем-либо высказанным мною, а как будто угадав, что пронеслось в моем уме, — словом, отвечая не на слова мои, а на мысли.

— Вы, верно, сурово осуждаете нас, мистер Осбалдистон; и было бы странно, если бы вы судили иначе. Но вспомните, по крайней мере, что не мы зачинщики. Мы грубый и невежественный народ, может быть горячий и необузданный, но не жестокий, нет. Мы едва ли нарушили бы мир и закон страны, если б нам давали спокойно пользоваться благами мира и закона. Но наш род преследовали из поколения в поколение.

— А преследование, — вставил бэйли, — делает и мудрого безумным.

— До чего же оно должно довести таких, как мы, — живущих, как жили наши отцы тысячу лет назад, и таких же, как они, непросвещенных? Можем ли мы спокойно смотреть, как против нас издаются кровавые эдикты, как вешают, посылают на плаху, гонят и травят носителей древнего и почтенного имени, точно лучшего они не заслужили и надо топтать их, как враг не топчет врага? Вот я стою перед вами: двадцать раз побывал я в схватках, но ни разу не пролил крови человека иначе, как в пылу битвы; и все-таки они поймали б меня и повесили, как бездомную собаку, на воротах любого влиятельного человека, который за что-либо зол на меня.

Я ответил, что запрет, наложенный на его имя, и объявление вне закона членов его семьи не могут не казаться англичанину жестоким и бессмысленным произволом; и, успокоив его немного этими словами, я повторил свое прежнее предложение помочь ему самому, если он пожелает, и его сыновьям устроиться на военную службу за границей. Мак-Грегор сердечно пожал мне руку, задержал меня, пропуская мистера Джарви вперед, — маневр, которому послужила оправданием узкая дорога, — и сказал мне:

— Вы благородный и добрый юноша и, несомненно, умеете уважать чувства человека чести. Но вереск, который я топтал под ногами, покуда жил, должен цвести надо мною, когда я умру; сердце мое сожмется и рука ослабеет и поникнет, как папоротник на морозе, если я не буду видеть моих родимых гор; и никакие красоты мира не заменят мне вида этих вот диких утесов и скал, которые нас окружают здесь. А Елена — что станется с нею, если я покину ее, обрекая на новые глумления и жестокости? И как перенесет она разлуку с теми краями, где воспоминания о свершенной мести делают не такой горькой мысль о нанесенных ей обидах? Было время, когда мой Великий Враг, как я его по праву называю, так жестоко меня теснил, что я был вынужден отступить перед силой, сняться со всей семьей и народом с родной земли и перекочевать на время в страну Мак-Каллумора. И тогда Елена сложила свой «Плач» о нашем уходе, такой чудесный, что сам Мак-Риммон не сложил бы лучше, такой скорбный и такой жалостный, что у каждого из нас разрывалось сердце, когда мы сидели и слушали: точно кто-то оплакивал мать, породившую его. Слезы бежали по суровым лицам наших молодцов, когда она пела; и я не соглашусь еще раз причинить ее сердцу такую боль — нет, не соглашусь, хотя бы мне вернули все земли, какими владели в прошлом Мак-Грегоры.

— Но ваши сыновья? — сказал я. — Они в том возрасте, когда ваши соотечественники не прочь бывают повидать свет.

— Я не возражал бы, — сказал Мак-Грегор, — чтобы они попытали счастья на французской или испанской службе, как это в обычае среди шотландцев благородной крови, и вчера ваше предложение показалось мне вполне осуществимым. Но утром, пока вы спали, я успел переговорить с его превосходительством.

— Разве он ночевал так близко от нас? — сказал я, и сердце мое взволнованно забилось.

— Ближе, чем вы полагали, — был ответ Мак-Грегора. — Но он, похоже, некоторым образом ревнует вас к молодой леди и не хочет, чтоб она с вами виделась, так что, понимаете…

— Для ревности не было повода, — сказал я высокомерно, — я не покушаюсь на то, что принадлежит другому.

— Не обижайтесь понапрасну и не глядите на меня так угрюмо сквозь ваши кудри, точно дикая кошка сквозь заросли плюща. Вы же должны понимать, что он к вам искренне расположен и доказал это на деле. Из-за этого отчасти и загорелся сейчас наш вереск.

— Вереск загорелся? — повторил я. — Не понимаю, что вы хотите сказать?

— Ну, вы же отлично знаете, — отвечал Мак-Грегор, — что все зло на земле пошло от женщины и от денег. Я взял на подозрение вашего двоюродного брата Рэшли Осбалдистона с того самого часа, как он понял, что ему не получить в жены мисс Ди Вернон; и, я думаю, он по этой причине затаил злобу на его превосходительство. Потом вышел еще спор из-за ваших бумаг; а сейчас мы получили прямые доказательства, что, как только его принудили их вернуть, он поскакал в Стерлинг и донес правительству обо всем, что делалось втихомолку среди горцев, да еще прибавил то, чего и не было; потому, конечно, и был разослан по области приказ об аресте его превосходительства с молодою леди и устроена была неожиданно облава на меня. Я нисколько не сомневаюсь, что Рэшли, сговорившись с каким-нибудь сквайром из Низины, подбил злосчастного Морриса (он же вертел им как хотел) заманить меня в ловушку. Но был бы Рэшли Осбалдистон даже последним и лучшим в своем роду — пусть сам сатана перережет мне горло обнаженным палашом, если, встретившись с Рэшли лицом к лицу, мы разойдемся прежде, чем мой кинжал испробует его горячей крови!

Он произнес свою угрозу, зловеще сдвинув брови и положив для большей убедительности руку на кинжал.

— Я почти готов порадоваться всему, что случилось, — сказал я, — если предательство Рэшли действительно предупредит взрыв, подготовленный путем отчаянных и дерзких интриг, в которых он сам, как я давно подозреваю, играл немаловажную роль.

— На это не надейтесь! — сказал Роб Рой. — Слово предателя не может повредить честному делу. Правда, он посвящен во многие наши планы; если б не это, Эдинбургский замок и замок Стерлинг уже сегодня или через несколько дней были бы в наших руках. Теперь же на это рассчитывать трудно. Но в заговоре замешано так много народу и дело такое доброе, что люди от него не отступятся из-за первого доноса, — это очень скоро будет доказано. Итак, к чему я, собственно, и веду свою речь, — я вам премного благодарен за ваше предложение насчет моих сыновей! Еще минувшей ночью я всерьез подумывал о нем, но теперь, я вижу, измена злодея побудит наших знатных вождей немедленно стать во главе восстания и самим нанести первый удар, или их всех захватят, каждого в его доме, сосворят, точно собак, и пригонят в Лондон — как было с честными баронами и джентльменами в семьсот седьмом году. Гражданская война подобна василиску. Мы десять лет сидели на яйце, в котором он таился, и просидели бы еще десять лет; но приходит Рэшли, разбивает скорлупу, и змей вздымается среди нас, и настает пора огня и меча. Когда пошло такое дело, дорога каждая рука, способная поднять за нас оружие; не в обиду будь сказано испанскому и французскому королям — им я желаю тоже всяческих благ, — но король Иаков стоит любого из них, и у него первое право на Хэмиша и Роба, раз они родились его подданными.

Я понял, что эти слова предвещают потрясение для всей страны; и так как было бы и бесполезно и небезопасно оспаривать политические взгляды моего проводника в таком месте и в такой час, я только выразил сожаление о том, что всеобщее восстание в пользу изгнанного королевского дома широко раскроет ворота перед бедой и разорением.

— Пусть приходят, пусть! — ответил Мак-Грегор. — Невиданное дело, чтоб ненастье сменялось ясными днями без ливня, а когда мир перевертывают вверх дном, честный человек скорее сможет отрезать себе ломоть хлеба.

Я снова сделал попытку перевести разговор на Диану; но хотя обо всем прочем мой спутник высказывался очень словоохотливо, что не вызывало во мне особого восторга, а этом вопросе, единственно меня занимавшем, он проявлял предельную сдержанность и ограничился лишь сообщением, что леди, как он надеется, «уедет скоро в другую страну, где ей будет, наверно, спокойнее, чем в Шотландии». Я вынужден был удовольствоваться этим ответом и по-прежнему тешить себя надеждой, что случай, как вчера, окажется мне другом и доставит грустную радость хотя бы попрощаться с той, что занимала такое большое место в моем сердце — большее, чем я предполагал, — перед тем как мне расстаться с ней навек.

Мы прошли берегом озера около шести английских миль по извилистой и живописной тропе, пока не добрались до своеобразной верхнешотландской фермы или разбросанного селения, лежавшего у зеркального залива, который назывался, если не ошибаюсь, Ледиарт или как-то в этом роде. Здесь уже стоял многочисленный отряд людей Мак-Грегора, приготовившийся нас принять. Вкус, как и красноречие, диких, или, точнее говоря, нецивилизованных, племен обычно бывает безошибочным, так как не скован никакими стеснительными правилами и никакими условностями; горцы доказали это выбором места для приема своих гостей. Кем-то было сказано, что британский монарх, разумно рассуждая, должен был бы принимать посольство державы-соперницы в каюте военного корабля; так и вождь горного клана поступил правильно, избрав такое местоположение, где величие природы, присущее его стране, могло произвести должное впечатление на гостей.

Мы поднялись ярдов на двести от берега озера вверх по бурливому ручью и оставили по правую руку пять или шесть хижин с клочками пахотной земли вокруг, такими маленькими, что их обрабатывали, наверно, не плугом, а лопатой; отвоеванные у зарослей кустарника, они радовали глаз колыхавшимися на ветру колосьями овса и ячменя. Над этой неширокой полосой круто поднималась гора, и на гребне ее мы увидели сверкающее оружие и развевающиеся плащи полусотни приверженцев Мак-Грегора. Они выстроились на чудесном месте, воспоминание о котором наполняет меня восторгом. Ручей мчал свои воды вниз с горы и, встретив каменную преграду, одолел ее в два прыжка: сперва он низвергался с высоты двенадцати футов, образуя мутный водопад, наполовину прикрытый сенью великолепного старого дуба, ревниво склонившегося над ним с другого берега; струи падали, дробясь, в красивый каменный бассейн почти правильной формы, точно он высечен был ваятелем, и, взбурлив над его кремнистым краем, делали второй головоломный прыжок — на дно темного и узкого ущелья, с высоты не менее пятидесяти футов, а затем быстрым, но сравнительно ровным бегом вырывались оттуда, чтобы влиться в озеро.

Следуя врожденному вкусу, присущему горцам, а в особенности горцам Северной Шотландии, склонным обычно, как я замечал, к романтике и поэзии, жена и приверженцы Роб Роя приготовили здесь для нас утренний завтрак в обстановке, которая не могла бы не внушить чужестранцу благоговейный трепет. К тому же по природе своей это суровый и гордый народ, и хотя мы считаем горцев неотесанными, у них существуют свои понятия о правилах учтивости, и соблюдаются они с крайней строгостью, которая казалась бы чрезмерной, если бы эта учтивость не сопровождалась демонстрацией силы, — ибо надо признать, что предупредительная вежливость и строгий этикет, которые казались бы смешными у обычного крестьянина, здесь, когда проявляет их горец, вооруженный с ног до головы, становятся уместными, как салют гвардейской части. Итак, нас встречали и принимали по всем требованиям формы. Завидев нас, горцы, рассеянные по склону горы, стянулись к одному месту и, стоя твердо и неподвижно, выстроились в тесную шеренгу позади трех фигур, в которых я скоро узнал Елену Мак-Грегор и двух ее сыновей. Сам Мак-Грегор оставил свою свиту в арьергарде и, предложив мистеру Джарви спешиться, так как подъем стал слишком крут, пошел с нами вперед, шагая сам во главе отряда. Мы слышали дикие звуки волынок, утратившие в сочетании с буйным шумом водопада свою природную дисгармонию. Когда мы подошли совсем близко, жена Мак-Грегора двинулась нам навстречу. Она была одета нарядно и тщательно, более женственно, чем накануне, но черты ее лица выражали тот же гордый, непреклонный и решительный характер. И когда она неожиданно и едва ли радушно обняла моего друга бэйли, я понял — по тому, как дрожали его парик, спина и лодыжки, — что он чувствует себя примерно так же, как человек, которого облапила бы вдруг медведица, когда он еще не разобрал, как она настроена — благодушно или яростно.

— Привет вам, родственник! И вам привет, чужестранец, — добавила она, обращаясь ко мне и выпуская из объятий моего напуганного спутника, который невольно отскочил назад и поправил на голове парик.

— Вы явились в нашу несчастную страну, когда кровь у нас была распалена и руки обагрены. Извините же простых людей, оказавших вам суровый прием, и вините в этом дурные времена — не нас.

Слова эти сказаны были с осанкой королевы и тоном придворной учтивости. В них не было ни тени той простонародности, которая, естественно, слышится англичанину в нижнешотландском наречии. Правда, Елена Мак-Грегор говорила с сильным местным акцентом, но тем не менее ее речь, мысленно переводимая ею с ее родного поэтического гэльского языка на английский, который она усвоила, как мы усваиваем иностранные языки, и едва ли когда-либо слышала в применении к будничным предметам обихода, — ее речь была красива и плавна, точно декламация. Муж ее, выступавший на своем веку во всяких ролях, говорил далеко не так возвышенно и выразительно. Но и его речь отличалась большей чистотой выражений (как вы могли заметить, если я правильно ее передал), когда он заговаривал о предметах волнующих и важных. И вообще, насколько я знаю горцев, мне кажется, что все они в дружеском и шутливом разговоре употребляют нижнешотландское наречие; когда же они серьезны и взволнованны, тогда их мысли складываются на родном гэльском языке; и в таком случае, если горец выражает эти мысли по-английски, речь его становится страстной, возвышенной и поэтической. В самом деле, язык страсти почти всегда чист и силен; нередко вы услышите, как шотландец, когда соотечественник обрушивается на него с горькими велеречивыми упреками, вдруг кольнет противника: «Эге, заговорил по-английски!»

Как бы там ни было, жена Мак-Грегора пригласила нас к завтраку, который был сервирован на траве и изобиловал всеми вкусными блюдами, какие могла предложить Горная Страна, но омрачался угрюмой и невозмутимой серьезностью, запечатленной на лице хозяйки, а также нашим затаенным и мучительным воспоминанием о том, что свершилось здесь накануне. Напрасно сам предводитель старался вызвать веселье: какой-то холод сковал наши сердца, точно трапеза наша была тризной, и каждый из нас вздохнул свободней, когда она закончилась.

— Прощайте, кузен, — сказала хозяйка мистеру Джарви, когда мы наконец поднялись. — Лучшее пожелание, какое может высказать другу Елена Мак-Грегор, — это никогда больше с ней не встречаться.

Мистер Джарви подыскивал ответ, вспоминая, верно, какое-нибудь изречение прописной морали; но спокойная и скорбная суровость Елены Мак-Грегор подавляла искусственную и чопорную важность бэйли. Он кашлянул, помялся, поклонился и молча отошел.

— А вам, чужестранец, я должна передать нечто на память от одной особы, которую вы никогда…

— Елена, — перебил Мак-Грегор громким и строгим голосом, — что это значит? Ты забыла приказ?

— Мак-Грегор, — ответила она, — я не забыла ничего, что надлежит мне помнить. Не таким рукам, как эта (она протянула вперед длинную, обнаженную по плечо мускулистую руку), передавать залог любви, если дар обещает что-либо, кроме горя. Молодой человек, — сказала она, передавая мне кольцо, в котором я сразу узнал одно из немногих украшений, какие носила иногда мисс Вернон, — это вам от той, кого вы больше никогда не увидите. Если это безрадостный дар, ему вполне пристало пройти через руки посредника, который и сам никогда не изведает радости. Последние слова ее были: «Пусть он забудет меня навсегда».

— И она думает, — воскликнул я помимо воли, — что это для меня возможно!

— Все можно забыть, — сказала необыкновенная женщина, вручившая мне кольцо, — все, кроме сознания утраченной чести и жажды мщения.

— Seid suas! — нетерпеливо крикнул Мак-Грегор, топнув ногой.

Волынки заиграли, и их пронзительные, режущие ухо звуки оборвали наш разговор. Безмолвными жестами распростились мы с хозяйкой и снова отправились в путь, причем я уносил с собой новое доказательство, что был любим Дианой — и навеки с нею разлучен.