Посмотрев на слабо освещенное окно в надежде, что ей удастся совершить оттуда побег, Джини поняла, что об этом нечего и думать: оно находилось высоко в стене и было настолько узким, что если бы она даже и добралась до него, то не смогла бы протиснуться в узкое отверстие. Неудачная попытка побега могла привести лишь к тому, что к ней стали бы относиться гораздо хуже, чем сейчас, и поэтому она решила выждать удобный случай, прежде чем подвергать себя такому риску. С этой целью Джини тщательно осмотрела обветшалую глинобитную перегородку, отделявшую жалкую нишу, в которой она сейчас находилась; от остальной части хибарки. В перегородке, гнилой и трухлявой, было много трещин и щелей; осторожно и бесшумно расширив пальцами одну из них, Джини отчетливо увидела старую фурию и высокого грабителя, которого она называла Левиттом, сидевших у потухшего очага и занятых, очевидно, каким-то важным разговором. В первое мгновение Джини содрогнулась от ужаса при виде этой сцены: черты старухи, отвратительные и застывшие, выражали неукротимую злобу и закоренелый порок; лицо ее компаньона, само по себе, может, и не такое отталкивающее, было отмечено следами дурных привычек и преступной профессии.

— Но я вспомнила, — говорила впоследствии Джини, — как мой дорогой отец рассказывал нам в зимние вечера о тех временах, когда он находился в заточении с блаженным мучеником мистером Джеймсом Ренуиком, кто поднял упавшее знамя нашей истинной, реформированной шотландской церкви после того, как достойный и прославленный Дэниел Камерон, наш последний благословенный знаменосец, был сражен мечами нечестивцев в Эрсмосе; вспомнила я и про то, как сердца даже самых неисправимых преступников и убийц, с кем они были заключены, смягчились как воск, когда они услышали слова их праведной веры. И я подумала, что тот, кто помог им в беде, не оставит и меня без помощи и укажет мне как и когда избавиться от тех пут, в которые я попала. Мысленно я повторила слова блаженного псалмопевца в сорок втором и сорок третьем псалмах Священного писания: «Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься? Уповай на Бога, ибо я буду славить его, Спасителя моего и Бога моего».

Укрепив свой разум, от природы спокойный, твердый и уравновешенный, этими религиозными рассуждениями, бедная пленница смогла уловить и понять большую часть знаменательного разговора, который вели те, в чьи руки она попала; правда, задача была не из легких, ибо они говорили приглушенными голосами, прибегали иногда к воровскому жаргону, совершенно непонятному для Джини, и дополняли свои отрывистые фразы различными жестами и знаками, обычными для людей преступных профессий.

Разговор начал мужчина:

— Теперь ты видишь, почтеннейшая, что я друзьям не изменяю. Я не забыл, что это ты помогла мне дать тягу из камеры Йоркской тюрьмы, и поэтому-то я сейчас и помогаю тебе и даже вопросов не задаю; я знаю, что за услугу платят услугой. Но теперь, когда эта луженая глотка Мэдж утихомирилась, а безмозглый наш висельник шлепает за старой кобылой, ты должна выложить мне все как есть начистоту, потому что провалиться мне на этом месте, если я трону девчонку или дам ее в обиду, раз у нее есть пропуск Джима Рэта.

— Ты парень честный, Фрэнк, — сказала старуха, — да больно мягкотел для нашего дела; твое нежное сердце тебя до добра не доведет. Ты так и до виселицы докатишься, помяни мое слово, — а все потому, что какой-нибудь олух, кого ты вовремя не полоснешь по глотке, донесет на тебя.

— Ну уж, не завирайся, старуха, — ответил грабитель, — я знавал не одного молодчика, который в первое же лето как вышел на большую дорогу, так сразу и попался, а все потому, что был больно падок на нож. И потом мне хочется хоть годика два на совести ничего не иметь. Словом, живо выкладывай, в чем тут дело и какая тебе нужна помощь, но подлостей от меня не жди.

— Да ты и сам знаешь, в чем тут дело, Фрэнк. Но раньше хлебни-ка вот отсюда: чистая голландская!

Она достала из кармана флягу и налила ему большую чашку, которую тот сразу же осушил, заметив:

— Водка что надо, первый сорт.

— Так вот, Фрэнк, ты должен знать, что… Выпей еще немного для храбрости.

— Ну нет, хватит. Коли женщина толкает тебя на какую-то подлость, она всегда раньше угощает водкой. Плевать мне на пьяную храбрость. Уж коли я что и сделаю, — так в трезвом виде, так оно вернее будет.

— Ну так вот, ты же знаешь, — снова начала старуха, больше не пытаясь задобрить его, — что эта девка идет в Лондон.

После этого Джини удалось уловить только еще одно слово — «сестра».

Грабитель ответил громче:

— Это верно. А тебе-то, черт возьми, что до этого за дело?

— Значит, есть дело, коли говорю. Если на той потаскушке не затянут петли, этот болван женится на ней.

— Ну и пусть себе женится. Кому какое дело до этого?

— Кому, балда, дело? Мне дело, вот кому! Да я скорее своими руками задушу ее, чем допущу, чтобы она заняла место Мэдж.

— Место Мэдж? Да ты что, ослепла, что ли? Да чего ради будет он жениться на этой идиотке Мэдж? Вот так помер, нечего сказать, — жениться на Мэдж Уайлдфайр! Ха! Ха! Ха!

— Заткнись ты, душегуб окаянный, побирушка, вор прирожденный! — вскипела карга. — Пусть не женится на Мэдж, но тогда и другой ему не видать! Нет, никто не будет его женой — это место моей дочке принадлежит! Да! Это из-за него она сумасшедшая, а я нищая! Но и я кое-что о нем знаю — такое знаю, что его тут же вздернут, будь он хоть о семи головах! Да, да, все про него знаю, все, все! И его вздернут, вздернут, вздернут!

Злорадно улыбаясь, она твердила эти страшные слова, словно бес, одержимый местью.

— Так что же ты не вздернешь его, не вздернешь его, не вздернешь его? — спросил Фрэнк, с презрением передразнивая ее. — В этом было бы больше проку, чем мстить двум девчонкам, не причинившим тебе и твоей дочери никакого зла!

— Никакого зла? — повторила старуха. — А вдруг он женится на этой арестантке, если ее выпустят оттуда?

— Но ведь он все равно никогда не женится на пташке из твоего выводка; чего же ради ты так кипятишься? — спросил снова грабитель, пожимая плечами. — Если можно было бы чего-то добиться, я бы уж так и быть, влез в это дело, но пакостить без всякой цели не стану.

— А месть, по-твоему, не цель? — спросила ведьма. — Месть это самый лакомый кусочек из всех блюд, что готовят в аду!

— Пусть дьявол и жрет этот кусочек, — ответил грабитель, — а мне, черт возьми, не по вкусу соус к этому блюду.

— Месть! — продолжала старуха. — Да это самая лучшая награда, которой удостаивает нас дьявол за наши труды в этом и в том мире. Сколько сил я потратила на нее, сколько мук натерпелась и грехов натворила, и я добьюсь своего, добьюсь во что бы то ни стало, а если нет — значит, нет справедливости ни в небесах, ни в преисподней.

Левитт зажег трубку и с невозмутимым видом слушал неистовые и мстительные откровения старой фурии. Образ жизни, который он вел, настолько ожесточил его, что он не возмущался ими, а равнодушие и, возможно, природная тупость мешали ему уловить скрытую в них неукротимую ярость.

— Послушай, мамаша, — сказал он после паузы, — если уж ты так загорелась местью, то и вымещала бы ее на самом парне.

— И я бы того хотела, — ответила она, втягивая воздух, словно томимый жаждой человек, которому кажется, что он пьет. — Как бы я того хотела! Да нет, не могу. Не могу!

— А почему? Что тебе стоит донести на него за эту шотландскую историю? Вот его и повесят. Ведь шуму эта история наделала столько, словно весь Английский банк ограбили.

— Вот у этой высохшей груди я вынянчила его, — проговорила старуха, прижимая к груди руки, словно укачивая ребенка, — и хотя он оказался змеей подколодной, хотя он погубил и меня и моих близких и сделал из меня сообщницу дьявола, — ежели только есть дьявол, — и из-за него я отправлюсь в ад, — ежели только и вправду есть ад, — все же я не могу погубить его! Нет, не могу, — продолжала она в ярости на самое себя, — я думала об этом, я пробовала, но я не смогла одолеть это дело, Фрэнк Левитт! Нипочем! Нипочем! Он был первым ребенком, которого я вырастила, хоть я совсем больная была тогда; но разве может мужчина понять, что чувствует женщина к первому младенцу, которого она прижмет к груди?

— Этого уж мы, точно, не знаем, — сказал Левитт. — Но, мамаша, говорят, что с другими младенцами которые попадались тебе в руки, ты не была такой доброй? А ну-ка, брось этот нож, черт возьми, и не забывай, что я тут главарь и командир, — так что не бунтовать!

Старая ведьма, услышав вопрос Фрэнка, схватилась было за рукоять большого ножа, но при последних его словах разжала руку и, отведя ее в сторону, опустила вниз; криво усмехнувшись, она продолжала:

— Младенцы! Да ты, парень, шутишь! Разве можно обижать беззащитных крошек? У Мэдж, бедняжки, правда, с одним младенцем беда стряслась, а что до другого… — Здесь она заговорила так тихо, что Джини, как ни вслушивалась, не могла уловить ни слова; она разобрала только самый конец фразы, когда старуха снова повысила голос: -… и Мэдж, эта дурочка, бросила его, наверно, в озеро Норт-лох.

Мэдж, отличавшаяся, как и все умственно расстроенные люди, чутким сном, произнесла со своего ложа:

— И вовсе нет, матушка, ничего такого я не делала.

— Помалкивай там, дьявольское отродье! — крикнула мать. — Не то другая девка проснется.

— Это и впрямь будет опасно, — проговорил Фрэнк и, встав, направился за Мэг Мардоксон к перегородке.

— Встань, — сказала ведьма своей дочери, — не то я пропущу нож через стенку прямо в твою дурацкую спину.

По-видимому, она подкрепила угрозу действием и кольнула кончиком ножа Мэдж, потому что последняя, слабо вскрикнув, отодвинулась, и дверь открылась.

Старуха держала в одной руке свечу, а в другой нож. Левитт, непонятно с какой целью, следовал за ней: то ли чтоб помешать ей в осуществлении злого умысла, то ли, наоборот, помочь. Но Джини не растерялась в эту страшную минуту и тем спасла себя. У нее хватило присутствия духа принять вид и позу человека, погруженного в глубокий сон; она смогла даже соответственно регулировать свое дыхание, невзирая на охватившее ее страшное волнение.

Старуха приблизила свечку к лицу Джини; как девушка сама впоследствии рассказывала, ужас ее в этот момент был так велик, что ей показалось, будто она ясно видит сквозь сомкнутые ресницы тех, кто, несомненно, замышлял убить ее. Тем не менее у нее хватило мужества продолжать притворство, от которого, может быть, зависела ее жизнь.

Левитт испытующе посмотрел на нее, потом вытолкнул старуху за дверь и вышел следом за ней. Там они снова сели, и Джини, к великому ее облегчению, услышала, как грабитель сказал:

— Спит, словно в сонном царстве. А теперь, старуха, провалиться мне, ежели я хоть что-то понимаю в твоей истории: что тебе за польза повесить одну девку и мучить другую? Но так уж и быть, я всегда рад помочь своим и тебе тоже послужу, как ты того желаешь. Дело это, как я вижу, грязное; но мне, думаю, удастся затащить ее к заливу Уош, а оттуда переправить на люгер Тома Муншайна, где мы продержим ее недели три или четыре. Хватит с тебя? Но черт меня возьми, ежели я разрешу кому-нибудь тронуть ее хоть пальцем, — я тому шею сверну. Затея эта подлая, Мэг, и я бы много дал, чтобы ты с твоими затеями вместе провалилась в преисподнюю.

— Ну, ну, голубчик Левитт, не хорохорься. Будь по-твоему: я не отправлю ее на небеса прежде времени. Что мне до того, останется она жива или подохнет, — все дело в ее сестре, а не в ней!

— Ладно, договорились, и хватит об этом. Вон Том идет. Да и время уже на боковую.

Все улеглись, и вскоре в этом убежище порока воцарилась тишина.

Джини долго лежала без сна. На рассвете она услышала, как двое грабителей, пошептавшись о чем-то со старухой, вышли из лачуги. Сознание, что теперь ее охраняют только женщины, несколько приободрило Джини, и, сраженная непреодолимой усталостью, она заснула.

Когда пленница проснулась, солнце стояло уже высоко и утро было в полном разгаре. Мэдж Уайлдфайр была еще в закутке, служившем им спальней, и со свойственным ей видом бессмысленного ликования сейчас же пожелала Джини доброго утра.

— А знаешь, девушка, — сказала она, — пока ты находилась в сонном царстве, тут произошли диковинные вещи. Приходили полицейские, встретили мою мамашу в дверях и потащили ее куда-то к судье из-за пшеницы. Вот тоже! Эти английские скряги так же помешаны на своей пшенице и траве, как шотландские лэрды — на зайцах и куропатках. Если ты хочешь, девушка, мы сыграем с ними шутку: пойдем и погуляем, пока их нет. То-то будет им работенка нас искать! Но к обеду мы вернемся или, самое позднее, к вечеру, а пока что повеселимся на приволье. А может, ты хочешь позавтракать и снова лечь? Я по себе знаю: иногда я уткнусь головой в руку и день-деньской и словечка не вымолвлю, а бывает и наоборот — усидеть не могу на месте. Вот тогда-то люди мне покою не дают… Ну, да и я ведь девка не промах. Словом, пойдем, со мной не пропадешь!

Если бы Мэдж Уайлдфайр была даже буйнопомешанной, а не просто существом с неопределенным, путаным и изменчивым мышлением, поддающимся, очевидно, самым пустячным воздействиям, Джини и тогда не сопротивлялась бы предложению покинуть столь опасное для нее место заточения. Она горячо заверила Мэдж, что не хочет ни спать, ни есть, и, успокоив себя тем, что в ее словах нет ничего греховного, всецело одобрила желание своего безумного стража прогуляться в лесу.

— Я предложила это не только из-за леса, — сказала бедная Мэдж, — тебе, наверно, тоже хочется уйти подальше от этой компании. Они не то чтобы совсем уж плохие, но все-таки какие-то чудные, и мне кажется, что с тех пор как мать и я водим с ними дружбу, у нас с ней не все в порядке.

С поспешностью, радостью, страхом и надеждой, обуревающими освобожденного пленника, Джини схватила свой узелок и, выйдя вслед за Мэдж на свежий воздух, нетерпеливо огляделась вокруг, рассчитывая увидеть где-нибудь поблизости человеческое жилье. Но такового не оказалось. Почва была кое-где возделана, а кое-где представляла собой нетронутую целину, что объяснялось, очевидно, причудами ленивого земледельца. Невозделанные участки имели пустынный вид, местами они поросли карликовыми деревьями и кустами, на остальной же части простирались болота, высохшие луга и пастбища.

Внимание Джини было сосредоточено на том, чтобы определить, где находится проезжая дорога, с которой ее увели. Если бы удалось вернуться туда, то, наверно, ей встретился бы там какой-нибудь прохожий или она добралась бы до какого-нибудь дома, где могла поведать свою историю и попросить помощи. Но, оглянувшись, Джини с огорчением поняла, что понятия не имеет, какого направления следует держаться, и поэтому всецело зависит от своей безумной попутчицы.

— Не пойти ли нам к большой дороге? — спросила она Мэдж таким тоном, каким няня уговаривает капризного ребенка. — Ведь по дороге гулять удобней, чем среди диких кустов и колючек.

Мэдж, торопливо шагавшая впереди, при этих словах остановилась и бросила на Джини быстрый и испытующий взгляд, казалось, разгадав все ее тайные замыслы.

— Ага, девушка! — воскликнула она. — Вот ты куда захотела! А там ты удерешь от меня, не так ли?

Мэдж высказала вслух мысли самой Джини, и последняя подумала, что, может быть, так и следует поступить — избавиться от Мэдж, убежав от нее, ко она не знала, какого направления следует придерживаться, и не была уверена в том, что бегает быстрее Мэдж; зато она не сомневалась, что если сумасшедшая бросится за ней в погоню и настигнет ее, она не сможет справиться с такой противницей. Поэтому Джини оставила пока мысль о побеге и, кое-как усыпив подозрительность Мэдж, в страхе последовала за ней по извилистой тропинке, которую та выбрала для их прогулки. Мэдж, следуя без всякой цели вперед и легко приспосабливаясь к любой обстановке, как бы необычна она ни была, вскоре предалась своим обычным туманным и многословным рассуждениям.

— Как чудесно в лесу в такое погожее, свежее утро! Мне тут больше по душе, чем в городе, где оборванные ребятишки стаями носятся за тобой, словно ты чучело гороховое, а все из-за того, что ты, может быть, немножко покрасивее, чем они, и получше одета. Смотри, Джини, никогда не гордись богатыми нарядами и красотой — горе мне! Все это один соблазн. Я тоже когда-то гордилась ими, а что получилось?

— Ты хорошо знаешь дорогу, по которой мы идем? — спросила Джини, которой стало казаться, что они забираются все глубже в лес, удаляясь от большой дороги.

— Знаю ли я дорогу? Разве я не прожила в этих краях много-много дней? Как же мне не знать дорогу? Конечно, я могла бы и забыть эти места, ведь я жила тут до моего несчастья, но есть такие вещи, которых никогда не забудешь, как ни стараешься.

К этому времени они зашли уже далеко в лес. Деревья стояли почти вплотную друг к другу, а у подножия одного из них, красивого тополя, возвышался небольшой холмик, покрытый густо разросшимися дикими цветами и мхом: вид его вызывал в памяти стихи поэта из Грасмира, в которых он воспел Сорн. Как только они достигли этого места, Мэдж Уайлдфайр, подняв над головой руки и издав громкий вопль, похожий на хохот, бросилась на холмик и неподвижно замерла там.

Первой мыслью Джини было воспользоваться таким удобным случаем и бежать, но это побуждение уступило место чувству глубокой жалости к бедному безумному существу, которое может погибнуть, оставшись здесь в одиночестве, без посторонней помощи. Сделав над собой усилие, поистине героическое в ее положении, она со словами успокоения склонилась над несчастной женщиной и попыталась приподнять ее. С трудом усадив Мэдж, Джини прислонила ее к дереву и с удивлением обнаружила, что лицо сумасшедшей, обычно румяное, было смертельно бледно и залито слезами. Несмотря на грозящую ей самой опасность, Джини почувствовала искреннее сострадание к своей спутнице; это участие объяснялось еще и тем, что Джини не могла не испытывать благодарности к Мэдж за доброжелательность, с которой та относилась к ней, несмотря на свое изменчивое душевное состояние и странное поведение.

— Оставь меня! Оставь меня! — сказала бедная женщина, когда приступ горя стал утихать. — Мне легче, когда я поплачу. Это случается со мной один-два раза в год, не чаще, и тогда я прихожу сюда, чтобы слезами увлажнить дерн: от них пышнее распускаются цветы и ярче зеленеет трава.

— Но что с тобой? — спросила Джини. — Почему ты так горько плачешь?

— Есть у меня на то причина, — ответила сумасшедшая, — да такая, что не всякий разум выдержит. Подожди немного, и я все расскажу тебе, потому что ты мне нравишься, Джини Динс. Когда мы жили в Плезансе, люди говорили про тебя только хорошее, и потом я помню, как ты дала мне попить молока, когда я просидела двадцать четыре часа на Артуровом Седле… Я поджидала тогда корабль, на котором должен был приехать кое-кто…

Слова эти действительно напомнили Джини, как однажды ранним утром она была напугана появлением у их домика сумасшедшей молодой женщины, но, так как последняя казалась совсем безвредной, страх Джини сменился жалостью, и она дала несчастной страннице немного еды, на которую та набросилась с жадностью умирающего от голода. Это событие, само по себе пустячное, приобрело теперь большую важность, раз оно смогло произвести такое благоприятное и запоминающееся впечатление на ту, которой Джини когда-то помогла.

— Да, — продолжала Мэдж, — я все расскажу тебе, потому что ты дочь того порядочного человека — почтенного Дэвида Динса, и ты, может быть, научишь меня, как выйти на правильную дорогу. Ведь знаешь, я с давних пор обжигаю в Египте кирпичи и брожу по бесплодной пустыне Синая. Но только когда я вспоминаю о своих грехах, от стыда у меня слова не идут с языка. — Она посмотрела на Джини и улыбнулась. — Как чудно, за десять минут я сказала тебе больше хороших слов, чем моей матери за много лет. И не то чтобы я не находила этих слов раньше — нет. Но, бывало, только захочу произнести их, как появляется дьявол, касается моих губ своим черным крылом, кладет свою широкую черную лапу на мой рот — да, да, Джини, у него черная лапа! — и изгоняет все мои хорошие мысли и добрые слова, а вместо них он внушает мне дурацкие песни и пустые затеи.

— Постарайся, Мэдж, — сказала Джини, — привести в порядок свои мысли и рассказать мне все начистоту, тогда у тебя станет легче на душе. Не поддавайся дьяволу, и он убежит от тебя. Помни — это говорит мне обычно мой дорогой отец: «Нет более назойливого дьявола, чем наши собственные праздные мысли».

— Как это верно, девушка! — сказала, встрепенувшись, Мэдж. — Сейчас я пойду по такой дороге, по какой дьявол не посмеет за мной следовать. Тебе эта дорога тоже понравится, Джини, но я буду крепко держать тебя за руку, чтобы нам не преградил путь Апполион, как он это сделал в «Странствиях паломника».

С этими словами она встала и, взяв Джини за руку, быстро пошла вперед; вскоре, к великой радости своей спутницы, Мэдж вышла на проселочную дорогу, направление которой ей было, по-видимому, хорошо известно. Джини пыталась вернуть разговор к начатым признаниям, но мысли Мэдж были заняты уже чем-то другим. Рассудок этого больного создания напоминал ворох сухих листьев, который может оставаться в состоянии покоя лишь несколько мгновений, но начинает беспорядочно шевелиться при первом же случайном дуновении ветра. Теперь она была занята аллегорией Джона Беньяна и, забыв обо всем остальном, без умолку говорила о ней.

— Ты читала «Странствия паломника»? Ты будешь изображать ту женщину, Христиану, а я деву Милосердие, потому, что, как ты помнишь, Милосердие была гораздо красивей и соблазнительней своей спутницы. А если бы сейчас со мной был мой песик, то он изображал бы их проводника Отвагу, потому что он был у меня такой храбрый, что лаял даже на тех, кто был раз в двадцать больше, чем он. Это его и погубило, потому что как-то утром, когда они волокли меня к тюремной сторожке, он укусил капрала Мак-Алпайна за ногу, и капрал Мак-Алпайн убил моего маленького друга своим лохаберским топором — чтобы дьяволы переворошили его шотландские кости!

— Фи, Мэдж, — сказала Джини, — не говори таких слов.

— Ты права, — покачав головой, проговорила Мэдж. — Но как я могу забыть о бедном моем песике Снэпе! Ведь я сама видела, как он умирал, лежа в канаве. Но это очень хорошо, что он умер, потому что пока он был жив, то вечно мучился от голода и холода, а в могилке так хорошо и спокойно — и песику, и моему бедному младенцу, и мне.

— Твоему младенцу? — спросила Джини, полагая, что эта тема, если только она не была вымыслом, окажет успокаивающее действие на поведение ее спутницы.

Однако она ошиблась, ибо Мэдж покраснела и злобно ответила:

— Моему младенцу? Вот именно моему младенцу. А почему бы я не могла иметь младенца и потерять его точно так же, как и твоя красотка сестрица, эта Лилия Сент-Леонарда?

Ответ Мэдж сильно встревожил Джини, и, желая устранить раздражение, невольно ею вызванное, она сказала:

— Мне очень жаль, что с тобой стряслась такая беда…

— Жаль? А чего тебе жалеть? — спросила Мэдж. — Младенец был для меня сущим счастьем, то есть он был бы счастьем, если бы не моя мать, но моя мать такая чудная женщина! Видишь ли, там у нас был такой старый увалень, у него было много земли и деньги тоже водились, и он был ужасно похож на мистера Слабоумие или мистера Неуверенность, которого Отвага спас от великана Жестокосердие, когда тот собирался пристрелить его и сожрать, потому что Жестокосердие был из породы людоедов. Этот Отвага убил великана Отчаяние тоже, но мне кажется, что великан Отчаяние ожил снова, хотя в книге этого не сказано, потому что я иногда чувствую, как он шевелится у меня в сердце.

— Ну, дальше? Что? Этот старый увалень… — сказала Джини, страстно желавшая докопаться до подлинной истории Мэдж, ибо подозревала, что каким-то странным и необъяснимым образом она связана с судьбой ее сестры. Кроме того, ей хотелось, если удастся, вызвать свою собеседницу на такой разговор, который она вела бы в более приглушенном тоне, ибо страшно боялась, что громкий и возбужденный голос Мэдж направит ее мать и обоих грабителей по их следам.

— Да, так вот этот старый увалень… — продолжала Мэдж, — посмотрела бы ты, как он при ходьбе переваливался с ноги на ногу и подпрыгивал, словно обе его ноги принадлежали разным людям. А как здорово его передразнивал Джентльмен Джордж, — я, бывало, просто со смеху помирала, глядя, как он ковыляет на его манер! Да, тогда я смеялась ото всей души, не то что теперь, хотя сейчас я, может быть, и чаще смеюсь.

— А кто такой Джентльмен Джордж? — спросила Джини, пытаясь вернуть ее к рассказу.

— Да это Джорди Робертсон, — ну, ты же знаешь — там, в Эдинбурге… Только это не настоящее его имя, на самом деле его звать… А какое тебе дело до его имени? — спохватилась она, словно вспомнив что-то. — Ты зачем спрашиваешь меня про то, как кого звать? Может быть, захотела, чтобы я нож промеж твоих ребер пропустила, как моя мать говорит?

Слова эти были сказаны с такой яростью и сопровождались такими грозными жестами, что Джини поспешила в самых умиротворяющих выражениях уверить ее в полной непреднамеренности своего вопроса, и Мэдж Уайлдфайр, успокоившись, продолжала:

— Никогда не спрашивай про то, как кого зовут, это невежливо; у своей матери я встречаю много самого разного люда, и никто из них не называет друг друга по имени. Папаша Рэт говорит, что самое правильное — это никогда не интересоваться именами людей, потому что судьи имеют привычку задавать самые беспокойные вопросы, например — когда ты видела вот такого-то человека, а когда вот такого-то. А ежели тебе их имена незнакомы — значит, к тебе никто и приставать с вопросами не станет.

«В какой странной школе, — подумала Джини, — обучалось это несчастное создание! Где ей смогли внушить такие дальновидные меры предосторожности против преследования судебных властей? Что скажут отец или Батлер, если им доведется от меня услышать, что на свете существуют подобные люди? Злоупотребить неведением этого безумного создания! О, как бы мне хотелось быть снова дома, среди близких мне, честных и порядочных людей! До конца дней моих я буду славить Бога за то, что живу среди тех, кто чтит его и на кого он простирает свое благотворное влияние!»

Ее размышления были прерваны безумным смехом Мэдж Уайлдфайр, смотревшей на сороку, которая прыгала по дороге.

— Смотри-ка! Вот точно так же семенил ко мне мой старый возлюбленный, да только не так проворно, — ведь у него не было крыльев, которые помогали бы его хилым ногам. И все-таки я должна была выйти за него замуж, а то мать меня бы просто со свету сжила. Но потом случилась та история с моим ребенком, и мать подумала, что старому увальню придется не по вкусу детский писк, и поэтому она спрятала малютку, чтобы он не мешал, вон под тот бугорок, где дерн; наверно, вместе с ним она положила туда и мои мозги, потому что с тех пор я стала просто сама не своя. И ты только подумай, Джини, моя мать так постаралась для этого старого дурака, а он вместо благодарности задрал свой нос и больше не стал даже смотреть на меня. А мне наплевать на него, я и так живу очень весело. Стоит только какому-нибудь бравому джентльмену заметить меня, как он чуть с лошади не падает! И все потому, что влюбился! А некоторые из них даже опускают руку в карман и вытаскивают для меня целых шесть пенсов! И все это просто за мою красоту!

После этого рассказа прошлое Мэдж перестало казаться Джинн таким загадочным: очевидно, за ней ухаживал какой-то богач, которого поощряла ее мать, невзирая на его старость и уродство. Потом Мадж соблазнил какой-то повеса, и, чтобы спасти репутацию дочери и не потерять выгодного жениха, мать без всяких колебаний погубила плод греховной связи. Последствия этой истории, выразившиеся в полном психическом расстройстве ума, от природы непостоянного и легкомысленного, не представляли из себя ничего удивительного. И действительно, история безумия Мэдж Уайлдфайр была именно такова.