Как мы уже сказали, Уайлдрейк в крайнем изумлении остался один. Ходили слухи, что Кромвель, этот серьезный и проницательный политик, хладнокровный и отважный полководец, человек, преодолевший столь большие трудности и вознесшийся на такую высоту, что, казалось, он уже оседлал покоренную страну, был, подобно многим гениальными людям, от природы склонен к меланхолии, которая иногда проявлялась в его словах и поступках; первые признаки ее были замечены, когда он полностью забросил беспутные чудачества юности и стал строго соблюдать религиозные обряды — они как бы сближали его с миром высшей духовности. Говорят, что этот необыкновенный человек в молодости был подвержен религиозному экстазу или, как он сам говорил, на него находило пророческое вдохновение: он предугадывал свое будущее величие и таинственную силу, которой ему было суждено обладать, так же как в юности ему было суждено предаваться необузданным шалостям и крайнему беспутству. Чем-то в этом роде можно было, вероятно, объяснить и гнев, вспыхнувший сейчас.

Изумляясь тому, что он видел и слышал, Уайлдрейк в то же время испытывал некоторое беспокойство за себя. Хоть он и не был самым осторожным из смертных, он обладал достаточно здравым смыслом, чтобы понять, насколько опасно оказаться свидетелем слабости людей, облеченных высокой властью; его так надолго оставили одного, что он уже начал опасаться, не собирается ли генерал принять меры, чтобы упрятать или удалить свидетеля своего унижения: ведь Уайлдрейк видел, как он, мучимый угрызениями совести, спустился с высот, где обычно парил над подлунным миром.

В этом Уайлдрейк был несправедлив к Кромвелю — тот не отличался ни чрезмерной подозрительностью, ни бессмысленной жестокостью. Примерно через час появился Пирсон, велел Уайлдрейку следовать за ним и провел его в дальние покои, где тот увидел генерала, сидевшего на низком диване. Дочь его была в той же комнате, но держалась поодаль, занятая каким-то рукоделием; она едва повернула голову, когда вошли Пирсон и Уайлдрейк.

По знаку главнокомандующего Уайлдрейк подошел к нему.

— Друг мой, — сказал тот, — твои прежние товарищи роялисты смотрят на меня как на врага и ведут себя по отношению ко «мне так, как будто хотят сделать и меня своим врагом. Говорю тебе, они действуют себе во вред; я всегда считал и считаю их честными и благородными безумцами, которые настолько лишились рассудка, что сами лезут в петлю и бьются головой об стенку во имя того, чтобы человек по имени Стюарт, и никакой другой, был королем над ними. Глупцы! Разве нельзя из букв составить слово, которое будет звучать не хуже, чем Карл Стюарт, если перед ним поставить этот магический титул?

Ведь слово «король» — как зажженная лампа, бросающая золотой свет на любое сочетание букв, а люди должны проливать кровь за какое-то имя! Но тебе я не сделаю зла. Вот письменный приказ очистить Вудстокский замок и передать его в ведение твоего господина или того, кого он назначит по своему усмотрению. Он, конечно, прихватит с собой дядю и хорошенькую кузину. Счастливого пути… Поразмысли над моими словами. Говорят, что красота — притягательная сила для долговязого молодца, которого ты знаешь, но я думаю, сейчас его путь направляют другие звезды, а не ясные глаза и белокурые волосы. Что бы там ни было, ты знаешь мои намерения, гляди в оба… зорко следи за каждым оборванцем, который слоняется у изгороди или по тропам: сейчас такое время, когда под плащом нищего может укрываться вельможная особа. Вот тебе несколько золотых — думаю, таких твой кошелек и не видывал.

Еще раз повторяю — помни, что слышал, и, — выразительно добавил он, понизив голос, — забудь, что видел. Мое почтение твоему господину, еще раз говорю: помни… и забудь…

Уайлдрейк откланялся, после чего вернулся в гостиницу и поспешно уехал из Уиндзора.

К вечеру того же дня роялист явился к своему другу круглоголовому, который, как было условлено, с нетерпением ожидал его в вудстокской гостинице.

— Где ты пропадал? Что видел? Почему ты так смущен? Почему не смотришь мне в глаза? Отчего не отвечаешь?

— Оттого, — отвечал Уайлдрейк, снимая дорожный плащ и шпагу, — что ты засыпал меня вопросами. У человека только один язык, а у меня он к тому же совсем прилип к гортани.

— А вино его развяжет? — спросил полковник. — Впрочем, я уверен, ты использовал это средство в каждом трактире по пути… Заказывай, друг, все, что хочешь, только поскорее.

— Полковник Эверард, — возразил Уайлдрейк, — я сегодня не выпил даже стакана холодной воды.

— Так вот отчего ты не в духе! Полечись глоточком вина, если хочешь, но брось ты этот молчаливый и таинственный вид, тебя просто не узнать.

— Полковник Эверард, — важно отвечал роялист, — я теперь другой человек.

— Ты и вправду, кажется, меняешься с каждым днем и с каждым часом. Ну ладно, ладно; скажи-ка, ты видел генерала и достал у него приказ о том, чтобы комиссары очистили Вудсток?

— Видел я этого дьявола, — ответил Уайлдрейк, — и, как ты говоришь, достал у него приказ.

— Сейчас же давай его сюда! — вскричал Эверард, хватая пакет.

— Погоди, Марк, — остановил его Уайлдрейк. — Если бы ты знал, на каких условиях он получен…

Если бы ты знал то, о чем я не могу тебе рассказать, какие надежды основаны на том, что ты его примешь… Вот мое мнение, Марк Эверард: лучше бы ты схватил голыми руками раскаленную подкову с наковальни, чем принял этот клочок бумаги.

— Ладно, ладно, — нетерпеливо промолвил Эверард, — опять какое-нибудь возвышенное понятие о честности; все это хорошо в меру, но может с ума свести, если доводится до крайности. Раз я должен говорить с тобой открыто, не думай, что я без прискорбия смотрю на падение нашей древней монархии, что стремился заменить ее новой формой власти; но разве сожаление о прошлом должно мешать мне думать о будущем и стараться упрочить его по мере сил моих? Королевская власть ниспровергнута, хотя бы ты и все роялисты Англии поклялись, что это не так, — ниспровергнута и больше не возродится… во всяком случае, очень долго не возродится. Парламент обескровлен — из него силой выпроводили всех, у кого хватало мужества отстаивать свободу своих убеждений. Теперь он сведен к горсточке государственных деятелей, потерявших уважение народа за то время, что они стоят у власти. Парламент не сможет долго удержаться, не подчинив себе армию, а армия — в прошлом слуга, а теперь господин положения — откажется подчиниться. Воины знают свою силу, они понимают, что армия может получать жалованье и постой во всей Англии, где ей будет угодно. Говорю тебе, Уайлдрейк, надо поддерживать единственного человека, который может укрощать их и ладить с ними, а то в стране будет объявлено военное положение. Только мудрость и терпимость Кромвеля сохранят нам наши права. Теперь ты знаешь мои сокровенные мысли. Поверь, я понимаю, что это не лучший выход, но единственно возможный. И я желал бы, может быть не так горячо, как ты, но все же очень желал бы, чтобы король возвратился на престол на условиях доброго согласия, приемлемых и для него и для нас. Ну вот, дорогой Уайлдрейк, хоть ты и считаешь меня бунтовщиком, знай, что я бунтовщик поневоле. Видит бог, я всегда хранил в своем сердце любовь и уважение к королю, даже когда обнажал шпагу против его дурных советчиков.

— Ах, чума вас возьми! — воскликнул Уайлдрейк. — Вот в этом-то и есть ханжество! Все вы так поете! Все вы воевали против короля из чистой любви и преданности, а никак не иначе. Однако ж я вижу твои стремления, и, сознаюсь, они мне больше по душе, чем я предполагал. Теперь ваша армия — медведь, старик Нол — поводырь, а вы — как деревенский констебль, который умасливает поводыря, чтобы тот не спускал мишку с привязи. Ладно же, будет и на нашей улице праздник! Тогда и ты и все, кто покинул короля в трудную минуту и поддерживал того, кто сильнее, пожалуй, переметнетесь на нашу сторону.

Полковник Эверард, не слишком обращая внимание на речи друга, внимательно читал приказ Кромвеля.

— Такого решительного и безапелляционного приказа я не ожидал, — проговорил он. — Видно, генерал чувствует свою силу, если так смело выступает против Государственного совета и парламента.

— Ты готов пустить этот приказ в ход? — спросил Уайлдрейк.

— Разумеется, — ответил Эверард, — но мне нужно будет заручиться помощью мэра: думаю, он с радостью поглядит, как молодцы уберутся из замка.

Мне, по возможности, не надо прибегать к вооруженной силе.

Он подошел к двери и приказал слуге найти главу города и сообщить ему, что полковник Эверард желает видеть его как можно скорее.

— Можешь быть уверен, он прибежит, как собака на свист, — сказал Уайлдрейк. — В наши дни, когда одна шпага стоит больше, чем полсотни цеховых уставов, при слове «капитан» или «полковник» жирный горожанин бегает рысью. Но там ведь есть солдаты и тот мрачный плут, которого я напугал тогда вечером, просунув голову в окошко. Ты думаешь, мошенники не будут сопротивляться?

— Приказ генерала стоит больше, чем дюжина постановлений парламента, — ответил Эверард. — Но пора тебе поесть, если ты и вправду за всю дорогу ни разу не перекусил.

— Успею еще, — сказал Уайлдрейк, — говорю тебе, твой генерал попотчевал меня таким завтраком, что долго будешь сыт, если сможешь переварить его.

Клянусь мессой, этот завтрак камнем лежал на моей совести; я снес его в церковь и постарался переварить вместе с остальными грехами. Но ничего не получилось.

— То есть к дверям церкви? — поправил Эверард. — Знаю я тебя, ты всегда почтительно снимаешь шапку у порога. Ну, а насчет того, чтобы войти, так это с тобой редко случается.

— Ну что ж, — сказал Уайлдрейк, — я, конечно, снимаю там шапку и преклоняю колена, но разве не полагается держать себя в церкви так же почтительно, как во дворце? Нечего сказать, приятно смотреть, когда ваши анабаптисты, браунисты и прочие сходятся на проповедь, как свиньи к корыту. И богослужения-то никакого! Но вот и еда; прочтем молитву, если я припомню хоть одну.

Эверард был так поглощен судьбой дяди и своей прекрасной кузины, так полон надежд вернуть их в мирное жилище под защитой того страшного жезла, который, по общему мнению, уже правил Англией, что не стал говорить о том, сколь значительна перемена в поведении его друга. Судя по движениям руки, в душе Уайлдрейка шла борьба между старыми привычками и новым решением воздерживаться от вина; забавно было видеть, как часто рука новообращенного тянулась к большому черному кувшину с двумя галлонами крепкого эля, а затем, под влиянием лучших побуждений, исцеленный пьяница хватался вместо этого за кувшин с чистой и целебное водой.

Нетрудно было заметить, что воздержание — для него дело непривычное, и, если сознание требовало решимости, тело подчинялось неохотно. Но честный Уайлдрейк был так поражен встречей с Кромвелем, что принял несвойственное католику торжественное решение: если он с честью выйдет из этой переделки, то докажет, что осознал благодеяние небес, отказавшись от грехов, наиболее ему присущих, и особенно от пьянства — к этому он и его буйные товарищи были очень привержены.

Это решение, или обет, подсказывалось отчасти благоразумием, а не только религиозными чувствами; он сообразил, что при создавшемся положении в его Руки могут попасть дела трудного и опасного свойства, и тут понадобится оракул посерьезнее, чем бутылка, которую прославил Рабле. В соответствии с таким мудрым решением он не притронулся ни к элю» ни к виски и решительно отказался от красного вина, которым его друг хотел украсить стол. Однако ж когда мальчик, унося тарелки и салфетки вместе о упомянутым большим черным кувшином, сделал несколько шагов к двери, грешная рука роялиста, как бы нарочно для этого удлинившись (она высунулась далеко за пределы складок его потертого камзола), преградила путь уходящему Ганимеду, схватила кувшин и поднесла его к губам, которые со вздохом проговорили:

— Черт возьми… я хотел сказать… прости меня господи… мы, бедные земные создания… один глоточек можно позволить себе в угоду нашей слабости.

С этими словами он поднес огромный кувшин к губам, и голова его стала медленно откидываться назад по мере того, как рука опрокидывала сосуд.

Эверард не сомневался, что пьющий и сосуд расстанутся только тогда, когда все содержимое последнего перельется внутрь первого. Но Роджер Уайлдрейк остановился после того, как, по скромному подсчету, проглотил залпом галлона полтора.

Тогда он поставил кувшин на поднос, глубоко вздохнул, чтобы наполнить легкие воздухом, тоном раскаяния велел мальчику удалиться с остатками вина и, повернувшись к своему другу, стал пространно восхвалять умеренность, прибавив, что глоточек, который он только что выпил, доставил ему больше удовольствия, нежели четырехчасовая попойка.

Друг его ничего не ответил, но невольно подумал, что с этим единственным глотком из сосуда ушло столько вина, сколько более умеренные пьяницы тянули бы, сидя за столом, целый вечер. Но разговор прекратился, когда вошел хозяин и доложил его чести полковнику Эверарду, что достойный мэр Вудстока вместе с преподобным Холдинафом явились засвидетельствовать ему свое почтение.