Комиссары готовились перебраться из замка в гостиницу в городе Вудстоке; как всегда бывает у важных особ, а тем более у тех, кто не совсем привык к такой роли, их сборы сопровождались шумом и суетой; тем временем у Эверарда произошел разговор с пресвитерианским священником, мистером Холдинафом.

Пастор вышел из спальни, где он ночевал, как бы бросив вызов тем чертям, из-за которых в замке был ночной переполох; судя по его побледневшим щекам и угнетенному виду, он провел ночь не лучше, чем другие обитатели замка. На предложение Эверарда добыть достойному джентльмену чего-нибудь перекусить тот ответил:

— Сегодня я не приму иной пищи, кроме той, которой хватит, чтобы поддерживать существование: ведь в писании сказано, что хлеб насущный нам будет дан, равно как и вода. Я пощусь не так, как паписты, которые считают пост одной из своих добродетелей — этих скопищ мерзостной чепухи. Я пощусь, ибо не хочу, чтобы яства туманили нынче мой рассудок и лишали искренности и чистоты мою благодарность небу за чудесное спасение.

— Мистер Холдинаф, — сказал Эверард, — я знаю, вы человек достойный и мужественный, я видел, как вы вчера ринулись исполнять свой священный долг, когда солдаты, даже испытанные в боях, изрядно оробели.

— Слишком уж я храбрый, слишком рьяный, — отвечал Холдинаф; от его отваги, казалось, не осталось и следа. — Все мы слабые существа, мистер Эверард, и чем сильнее мы себя считаем, тем слабее мы на самом деле… Полковник Эверард, — продолжал он; помолчав, как будто выдавливая из себя признание, — я видел такое, что по гроб жизни не забуду!

— Вы меня удивляете, достойный сэр, — отвечал Эверард, — прошу вас, говорите яснее. Я уже слышал много рассказов об этой безумной ночи, да и сам видел странные вещи, но мне хотелось бы знать, что вас так встревожило.

— Сэр, — начал священник, — вы человек осторожный, и я могу говорить с вами откровенно, не опасаясь, что все эти еретики, раскольники, браунисты магглтонианцы, анабаптисты и прочие сектанты получат повод торжествовать, радуясь моему посрамлению; вы ведь преданный сын нашей церкви, вы присягали в верности Национальной лиге и Ковенанту.

Давайте присядем, я попрошу принести стакан воды; чувствую, что ослабел телом, хотя, слава господу, ум мой настолько тверд и спокоен, насколько это возможно для простого смертного после такого зрелища.

Говорят, достойный полковник, подобные видения предвещают близкую смерть. Не знаю, правда ли это, но если так, я покину этот мир, как утомленный часовой, которого командир освободил от караула? радостно мне будет не видеть ослабевшим взором этот мир, не слушать глохнущими ушами лягушачье кваканье антипомистов, пелагиан, социниан, арминиан, ариан и безбожников, которые наводнили нашу страну, как мерзкие гады — жилище фараона.

В эту минуту вошел слуга с чашкой воды; он в остолбенении уставился на пастора, словно стремился понять его трагическое положение; выходя из комнаты, он покачал своей пустой башкой с таким видом, как будто понял, что дело неладно, хоть и не разобрался, в чем тут суть.

Полковник Эверард предложил достойному пастору подкрепиться чем-нибудь более существенным, но тот отказался.

— Я ведь до некоторой степени воин, — отвечал он, — хоть и потерпел поражение в последнем бою с врагом, но не потерял трубы, чтобы трубить тревогу, и острого меча, чтобы поразить неприятеля в следующей схватке; поэтому, подобно древним назареям, я не вкушу ни сока виноградного, ни вина и никаких крепких напитков, пока не минуют дни сражений.

Мягко, но настойчиво полковник снова стал убеждать мистера Холдинафа рассказать, что с ним случилось ночью. Пастор начал свой рассказ слегка самоуверенным тоном', естественным для проповедника, который умеет влиять на умы людей.

— В юности я учился в Кембриджском университете, — начал он, — и подружился там с одним студентом. Может быть, мы сблизились потому, что нас считали (впрочем, с моей стороны нехорошо упоминать об этом) подающими большие надежды студентами нашего колледжа; усердие наше было одинаково, и трудно было сказать, который из нас больше успевал в науках. Только наш наставник, мистер Пьюрфой, говорил, что товарищ мой способнее меня, зато мне ниспослано больше благодати; мой друг увлекся изучением нечестивых классиков, что бесполезно само по себе, да и к тому же нередко вводит в соблазн и побуждает к безнравственности; меня же осенила благодать божья заниматься священными языками.

Мы расходились также и в отношении к англиканской церкви — он поддерживал арминиан, Лода и всех тех, кто стремится соединить духовное со светским, отдать церковь во власть суетного человека; словом, он поддерживал претатистов — как догматы их, так и обряды. Мы расстались в слезах, и пути наши совершенно разошлись: он получил прибыльное место и в своих сочинениях стал ревностно защищать епископов и королевский двор; я, как вам хорошо известно, тоже очинил свое перо и в меру своих скромных сил встал на сторону бедных и угнетенных, тех, кто, внимая голосу совести, отверг ритуалы и обряды, более подходящие для папистской, чем для протестантской церкви. Эти ритуалы принудительно насаждались ослепленным двором. Потом началась гражданская война, и я, по зову совести, не предвидя и не опасаясь тяжких последствий восстания этих индепендентов, решил помочь великому делу духовной поддержкой и трудом своим; так я стал капелланом в полку полковника Гаррисона. Правда, я никогда не пускал в ход оружия, поражающего плоть человеческую, — от этого избави бог всякого священнослужителя, — но я проповедовал, убеждал, в случае нужды становился хирургом, неся исцеление и телу и душе. Однажды в конце войны отряд роялистов засел в укрепленном замке в графстве Шрусбери; замок был расположен на островке посредине озера, добраться до него можно было только по узкой дамбе.

Отсюда роялисты делали набеги на окрестные селения и опустошали их; надо было их усмирить, вот и послали отряд из нашего полка; меня также попросили пойти с отрядом — солдат послали не так уж много, а замок был сильно укреплен. Тут наш полковник и рассудил, что мои увещания вдохнут в воинов храбрость. Таким образом, против своего обыкновения, я отправился в поход и последовал даже на поле боя. Обе стороны храбро сражались, но мятежники благодаря крепостным орудиям имели перед нами преимущество. Когда ворота были разбиты нашим пушечным залпом, полковник Гаррисон приказал солдатам наступать по дамбе и взять замок штурмом.

Наши люди вели себя храбро, наступали в образцовом порядке, но мятежники встретили их ураганным огнем со всех сторон, строй смешался, наши стали отступать с большими потерями. Сам Гаррисон храбро прикрывал отступление, по мере сил защищая своих солдат, но враг предпринял вылазку, начал преследовать наших и разил их почем зря. Должен вам сказать, полковник Эверард, что нрав у меня от природы горячий; теперь вы видите, что я сдержан и терпелив, — это под влиянием учения более высокого, чем Ветхий завет. Я не мог видеть, как паши израильтяне бегут от филистимлян, и кинулся на дамбу с библией в одной руке и с алебардой в другой (алебарду я подобрал по дороге). Я загородил дорогу отступавшим и убеждал их вернуться, грозил изрубить тех, кто сделает шаг назад. Я указывал им на священника в сутане (так это у них называется): он бежал впереди вместе с мятежниками; я спрашивал наших солдат, неужели они не сделают по зову истинного служителя неба то, что нечестивцы делают для жреца Ваала, Мои увещания и несколько ударов сделали свое дело, солдаты повернули обратно и с криком: «Погибни, Ваал и его служители!» так внезапно атаковали мятежников, что не только отбросили их в беспорядке назад в замок, но и ворвались туда, как говорится, на их плечах. Я тоже оказался в замке, меня увлек общий поток, да и сам я хотел убедить наших солдат быть помилосерднее, а то они совсем рассвирепели; сердце мое обливалось кровью, когда я видел, как братьев во Христе, да еще англичан, разят саблями и прикладами, точно дворняжек во время облавы на бешеных собак. Так добрались мы до крыши самой высокой башни; солдаты в ярости разили все кругом, а я взывал к милосердию. Часть крыши была выстлана свинцом — туда-то и отступили, как в последнее убежище, уцелевшие роялисты. Меня по винтовой лестнице втолкнули на крышу наши солдаты — они ринулись на добычу, точно гончие, а когда я выбрался наверх, то увидел ужасное зрелище.

Осажденные рассыпались по площадке — кто защищался с исступленным отчаянием, кто опустился на колени и молил о пощаде таким голосом, что у меня сердце разрывается, как вспомню об этом, кто взывал к милосердию божьему — и пора было: люди всякое милосердие потеряли. Осажденных рубили саблями, били прикладами, сбрасывали с башни в озеро; дикие крики победителей, стоны и вопли побежденных — все сливалось в такой ужасающий шум, что только смерть может вырвать его у меня из памяти.

Люди зверски убивали себе подобных, а ведь нападавшие были не язычниками из далеких диких стран и не разбойниками — отбросами и подонками нашего народа. В хладнокровном состоянии это были люди здравомыслящие, даже верующие, пользовавшиеся доброй славой на земле и благосклонностью небес… Ох, мистер Эверард, страшное ремесло у вас, у военных! Избегать его следует и страшиться! Люди становятся волками и набрасываются на себе подобных.

— Это суровая необходимость, — заметил полковник Эверард, опустив глаза, — вот все, что можно сказать в их оправдание… Но продолжайте, достойный сэр Я не понимаю, при чем тут этот штурм, ведь мы говорили о событиях минувшей ночи. Во время войны много бывало таких приступов с обеих сторон.

— Сейчас вы все услышите, — сказал мистер Холдинаф, немного помедлив, как будто хотел успокоиться прежде чем продолжать рассказ, который его сильно волновал. — В этой адской сумятице, — продолжал он, — ибо никто на свете так не напоминает обитателей ада, как люди, коварно нападающие на своих ближних, в этой сумятице я заметил того самого священника, которого видел на дамбе: его загнали в угол вместе с несколькими мятежниками. Они потеряли всякую надежду на спасение и решили стоять насмерть… Тут я его увидел… узнал… О, полковник Эверард!..

Он громко зарыдал, схватил Эверарда за руку левой рукой, а правой прикрыл лоб и глаза.

— Это был ваш университетский товарищ? — спросил Эверард, предчувствуя трагический конец.

— Мой старый, мой единственный друг… С ним я провел счастливые дни моей юности… Я кинулся вперед… боролся, умолял… но у меня не хватило ни голоса, ни нужных слов… все они потонули в диком реве: «Погибни, жрец Ваала… Убить Мафана, убить, находись он даже в алтаре!» И ведь я же сам это провозгласил!.. Я видел, как его загнали на зубчатую стену, но он искал спасения и ухватился за дождевой желоб. Тогда солдаты стали бить его по рукам. А потом я слышал, как он рухнул в бездонную пропасть.

Простите… Я не в силах продолжать.

— Но, может быть, он спасся?

— Ох, нет, нет, нет… Башня была высотой в четыре этажа. Многие бросались в озеро из нижних окон, чтобы спастись вплавь, но и они все погибли.

Наши всадники озверели, как и те, кто пошел на Приступ: они скакали вдоль берега озера и стреляли во всякого, кто пытался уплыть, рубили тех, кто выбирался на берег. Всех зарубили… уничтожили… Упокой, господи, тех, чья кровь была пролита в тот день…

Да примет ее земля в свои недра! Пусть пролитая кровь навеки смешается с черными водами озерами пусть не взывает к отмщению тем, чей гнев был неистов и кто убивал в исступлении своем! О боже! Да простится тому заблудшему, который пришел на их совет и возвысил голос свой в пользу жестокой расправы… О Олбени, брат мой, брат мой… Я скорблю по тебе, как Давид по Ионафану!

Достойный пастор громко рыдал, а полковник Эверард проникся таким сочувствием к его горю, что не стал тревожить его расспросами, пока не стих порыв глубокого раскаяния. Порыв был сильный и страстный, может быть, потому, что человеку с таким суровым и аскетическим характером непривычно было предаваться пылким чувствам; его душевное волнение перешло всякие границы. Крупные слезы катились по худому, обычно угрюмому лицу. Эверард пожал пастору руку; тот ответил на пожатие, словно благодаря за это выражение сочувствия.

Немного спустя мистер Холдинаф отер глаза, высвободил свою руку из руки Эверарда, слегка пожав ее, и продолжал более спокойным тоном:

— Простите мне этот порыв безудержного горя, достойный полковник. Я понимаю, не к лицу человеку в моем облачении, который должен утешать других, предаваться такому отчаянию — это по меньшей мере слабость, а то и грех; кто мы такие, чтобы плакать и роптать на то, что допустил господь бог?.. Но Олбени был мне как брат. С ним провел я счастливейшие дни моей жизни, до той поры, когда долг призвал меня вмешаться в эти раздоры… но я постараюсь рассказывать покороче. — Тут он придвинул свой стул поближе к Эверарду и с таинственным и значительным видом прошептал:

— Я видел его прошлой ночью.

— Видели его? Кого? — спросил Эверард. — Неужели того, кто…

— Кто был зверски убит на глазах моих, — сказал священник, — моего старого университетского друга, Джозефа Олбени.

— Мистер Холдинаф, ваш сан и облачение должны удержать вас, от шуток подобного рода, — Шутки — воскликнул Холдинаф. — Я скорее бы отважился шутить на смертном одре своем… скорее стал бы насмехаться над библией.

— Но вы, несомненно, ошиблись, — торопливо сказал Эверард, — эта трагическая сцена, наверно, часто всплывала у вас в памяти, а в минуту, когда воображение берет верх над рассудком, фантазия разыгрывается и показывает нам странные картины. Это вполне возможно: когда ум возбужден сверхъестественным зрелищем, в воображении обязательно возникает какая-нибудь химера, а взбудораженные чувства мешают ее рассеять.

— Полковник Эверард, — сурово возразил Холдинаф, — выполняя свой долг, я привык говорить людям правду в глаза; скажу вам откровенно (я вам раньше говорил, но более осторожно), у вас есть склонность примешивать мирские знания и оценки к исследованию таинственных сил потустороннего мира; это так же бессмысленно, как вычерпывать пригоршней воду из Айсиса. В этом ваше заблуждение, дорогой сэр, и оно дает, людям много поводов смешивать ваше почтенное имя с именами тех, кто защищает колдунов, вольнодумцев, атеистов и даже таких людей, как Блетсон. Если бы правила нашей церкви свято исполнялись, как было в начале этого великого раздора, его бы давно отлучили и подвергли телесному наказанию, чтобы спасти его душу, пока еще не поздно.

— Вы ошибаетесь, мистер Холдинаф, — сказал полковник Эверард, — я не отрицаю сверхъестественных явлений, не могу я, да и не осмеливаюсь, поднимать голос против свидетельства многих веков, подтвержденного такими учеными мужами, как вы. Я допускаю возможность подобных явлений, но должен сказать, что в наши дни не слыхал ни об одном факте, который был бы так достоверен, чтобы можно было точно и определенно сказать: «Тут замешаны Сверхъестественные силы, не иначе».

— Тогда слушайте, что я, вам поведаю, — сказал богослов, — даю слово человека, христианина и, более того, служителя нашей святой церкви, хоть, и, недостойного, но учителя и пастыря христианских душ.

Вчера я поместился в полупустой комнате с таким огромным зеркалом, что Голиаф из Гефа мог бы свободно осматривать себя с головы до ног в медных доспехах. Я нарочно выбрал эту комнату: мне сказали, что она ближе всего к галерее, где, говорят, на вас самого напал вчера дьявол… Так это, разрешите спросить?

— На меня действительно напал там какой-то злоумышленник, — ответил полковник Эверард, — это вам верно сказали.

— Вот я и избрал себе позицию получше, подобно отважному генералу, который раскидывает лагерь и роет окопы как можно ближе к осажденному городу.

Правду вам скажу, полковник Эверард, я почувствовал страх; ведь даже Илия и другие пророки, повелевавшие стихиями, страдали некоторыми недостатками, присущими нашей бренной природе; что же говорить о таком ничтожном грешнике, как я… Но я не терял веры и мужества, я припоминал тексты из священного писания, которые могли пригодиться не в качестве заговоров и талисманов, как у ослепленных папистов — у них ведь много всяких бесполезных знаков вроде крестного знамения; для меня же это было подкрепление и поддержка, которой, как щитом, вооружает человека истинная вера, и упование на божественное провидение, чтобы отвратить и одолеть огненные стрелы сатаны; вооружился я и подготовился таким образом, сел и стал читать и писать, чтобы направить свои мысли в русло, подходящее к тому положению, в котором я оказался; я стремился не дать разыграться страху, порожденному праздным воображением. Поэтому я обдумал и стал излагать на бумаге то, что считал полезным для нашего времени; может быть, какая-нибудь жаждущая душа и воспользуется плодами того, что я тогда сочинил.

— Вы поступили правильно и мудро, достойный и благочестивый сэр, — заметил полковник Эверард. — Продолжайте, прошу вас.

— Так я предавался своим занятиям часа три подряд, борясь с усталостью, но вдруг мной овладел странный трепет, мне почудилось, что огромная старинная комната стала еще обширнее, мрачнее, еще более похожей на пещеру; ночной воздух стал сырой и холодный — может быть, оттого, что огонь в камине начал угасать, а может быть, перед тем, что мне предстояло увидеть, всегда происходит что-то таинственное и создается атмосфера ужаса. И, как говорит Иов в известном изречении, «трепет объял меня, кости мои задрожали от страха». В ушах у меня зазвенело, голова закружилась, я походил на тех, кто взывает о помощи, когда вокруг нет никакой опасности, и хотел бежать, когда никто меня не преследовал. Именно в этот момент что-то промелькнуло позади меня и отразилось в большом зеркале, перед которым я поставил свой письменный стол; оно было освещено большой свечой, стоявшей на столе. Я поднял глаза и ясно увидел в зеркале человеческую фигуру… Клянусь, я не ошибся: это был не кто иной, как Джозеф Олбени, друг моей юности, тот самый, которого на моих глазах сбросили с башни замка Клайдстру в пучину озера.

— И что же вы сделали?

— Тут мне вдруг пришло на память, — ответил богослов, — как философ-стоик Афенодор избавился от чувства ужаса при виде призрака — он терпеливо продолжал свои занятия. Вот меня и осенила мысль, что я, христианский богослов, хранитель таинства, должен еще меньше страшиться зла, и я могу найти гораздо лучшее применение своим мыслям, чем язычник, ослепленный своей мнимой мудростью. Поэтому я не проявил никакого беспокойства, даже не повернул головы. И продолжал писать, но, признаюсь, сердце у меня колотилось и руки дрожали.

— Если вы вообще могли писать при таком волнении, — заметил полковник, — за подобное бесстрашие и твердость вас можно поставить во главе английской армии.

— Дружество не наша заслуга, полковник, — возразил богослов, — и здесь нечем хвалиться. И опять же: если вы считаете этот призрак плодом моего воображения, а не действительностью, представшей моему взору, позвольте еще раз сказать вам: ваша мирская мудрость приводит только к неразумным выводам относительно сверхъестественных явлений.

— А второй раз вы не взглянули в зеркало? — спросил полковник.

— Взглянул, после того как написал на бумаге душеспасительное изречение: «Ты затопчешь сатану стопами своими».

— И что же вы увидели?

— Того же самого Джозефа Олбени, — ответил Холдинаф, — он медленно проходил позади моего кресла: та же фигура, то же лицо, хорошо мне знакомое с юных лет, только очень бледное, на щеках морщины — он ведь погиб в преклонном возрасте.

— И что же вы тогда сделали?

— Я обернулся назад и совершенно ясно увидел, как фигура, отражавшаяся в зеркале, стала удаляться по направлению к двери, не быстро и не медленно, а мерной поступью, едва касаясь пола; на пороге она остановилась и, прежде чем исчезнуть, повернула ко мне мертвенно-бледное лицо. Как она вышла, в дверь или иначе, я не заметил, так я был взволнован, и сейчас никак не могу вспомнить, сколько ни напрягаю память.

— Очень странное видение, но в достоверности ваших слов сомнений быть не может, — ответил Эверард. — Однако ж, мистер Холдинаф, если даже тут действительно не обошлось без потустороннего мира, как вы предполагаете, а я не намерен это оспаривать, уверяю вас, проделки подобного рода не обходятся без участия дурных людей. Призраки, с которыми я встречался, обладали земной человеческой силой, да и оружие у них было, безусловно, настоящее.

— О, без сомнения, без сомнения, — согласился мистер Холдинаф. — Вельзевул любит атаковать и конным и пешим строем, как старый шотландский генерал Дэви Лесли. У Вельзевула есть черти телесные и бестелесные, он заставляет их помогать друг другу.

— Все может быть, достойный сэр, — ответил полковник, — ну, а что же вы посоветуете делать в этом случае?

— Мне нужно посовещаться с моими братьями, — отвечал богослов. — Если у нас в округе осталось хоть пять человек истинных служителей церкви, мы, как один, пойдем на сатану, и вы увидите, хватит ли у нас сил бороться и обратить его в бегство. Но если не соберется отряд воинов божьих, чтобы победить таинственных пришельцев из преисподней, то, по моему мнению, нужно предать огню этот вертеп колдовства и мерзости, это скверное гнездо древней тирании и распутства, чтобы дьявол не превратил его в удобное логово, откуда, как из крепости, он сможет делать вылазки по всей округе. Я, разумеется, не посоветую ни одной христианской душе жить в этом доме; если же оставить его необитаемым, он станет местом сборища колдунов и ведьм, которые будут справлять здесь свой шабаш; сюда потянет и тех, кто, подобно Димасу, в погоне за благами земными старается добыть золото и серебро при помощи ворожбы и заклинаний и доводит до гибели души стяжателей. Поверьте мне, лучше всего снести это гнездо до основания, чтобы здесь камня на камне не осталось.

— Это невозможно, мой добрый друг, — возразил полковник, — главнокомандующий лично разрешил брату моей матери, сэру Генри Ли, и его семейству вернуться в дом их предков; только под этой крышей старик и может приклонить свою седую голову.

— Это что же, сделано по вашему совету, Маркем Эверард? — сурово спросил богослов.

— Конечно, — ответил полковник, — а почему бы мне не воспользоваться своим влиянием и не добиться, чтобы у родного дяди было убежище?

— Клянусь твоей душой, — вскричал пресвитерианин, — скажи мне это кто-нибудь другой, я бы не поверил! Отвечай-ка мне, не тот ли это самый сэр Генри Ли, который со своими буйволовыми кафтанами и зелеными куртками по предписанию паписта Лода силой перетащил алтарь в восточный конец Вудстокской церкви?.. И не он ли клялся своей бородой, что повесит тут же, на улице Вудстока, всякого, кто откажется выпить за здоровье короля?.. И не его ли руки обагрены кровью защитников веры? И есть ли еще более отъявленный, наглый задира среди тех, кто сражается за епископов и за королевскую власть?

— Может, все это и так, достойный мистер Холдинаф, — отвечал полковник, — но дядя мой теперь стар и немощен, — у него остался только один слуга, а дочь его — такое существо, что ее вид до слез растрогает самого сурового человека, такое существо, которое…

— Которое, — прервал его Холдинаф, — для Маркема Эверарда дороже доброго имени, верности единомышленникам и религии. Теперь не время говорить обиняками. Вы встали на опасный путь. Вы стремитесь возродить папистский светильник, опрокинутый божьим гневом, вернуть в это обиталище нечистой силы тех самых грешников, которые осквернены колдовством. Я не допущу, чтобы они своим дьявольским нашествием приносили вред нашей округе. Они сюда не воротятся.

Эти слова он произнес запальчиво, стукнув тростью об пол; полковник же в крайнем раздражении заговорил довольно высокомерно.

— Вы бы лучше сначала рассчитали свои силы, мистер Холдинаф, прежде чем так опрометчиво угрожать, — сказал он.

— А разве мне не дана власть вязать и разрешать? — возразил священник.

— От этой власти мало толку, ей подчиняются разве только прихожане вашей церкви, — почти презрительно возразил Эверард.

— Осторожно, осторожно, — сказал богослов; он, как мы уже убедились, был человек добрый, но вспыльчивый, — не оскорбляйте меня. Уважайте посланца ради того, чью волю он выполняет. Прошу вас, не доводите меня до крайности. Говорю вам, я намерен исполнить свой долг, я поступил бы так, даже если бы от этого пострадал мой родной брат.

— Не понимаю, какой долг заставляет вас вмешиваться в здешние дела, — ответил полковник Эверард, — и предупреждаю вас — не суйтесь куда не надо.

— Прекрасно! Вы уже приказываете мне, как будто я ваш гренадер! — вскричал священник; худощавое лицо его задергалось от негодования, седые волосы вздыбились. — Но знайте, сэр, я не так бессилен, как вы думаете. Я призову каждого истинного христианина в Вудстоке собрать всю свою решимость и воспротивиться возрождению прелатизма, угнетения и смут в нашей округе. Я пробужу гнев праведников против притеснителя… измаилита… эдомитянина… против всего племени его, против тех, кто его поддерживает и подстрекает. Я буду взывать во весь голос, никого не пощажу, подыму даже тех, в ком остыл небесный огонь, даже тех, кто ко всему равнодушен. Здесь остались еще люди, которые послушают меня; тогда я возьму тот посох Иосифа, что был в руках Эфраима, и очищу этот замок от ведьм и колдунов, от злых чар; я закричу: «Неужели вы хотите стоять за Ваала? Неужели вы хотите ему служить? Уничтожайте жрецов Ваала, пусть ни один не скроется!»

— Мистер Холдинаф! Мистер Холдинаф! — в раздражении вскричал полковник Эверард. — Судя по той истории, которую вы мне сами рассказали, вы и так уж слишком рьяно к этому призывали.

Услышав эти слова, старик хлопнул себя рукой по лбу и упал в кресло, как будто полковник прострелил ему голову из пистолета. Эверард тут же раскаялся в том, что у него в запальчивости сорвался с уст этот упрек; он поспешил извиниться, безуспешно применяя все средства, какие пришли ему в ту минуту на ум, чтобы помириться с пастором. Но старик был слишком уязвлен, он не брал протянутой руки и отказывался выслушать Эверарда. Наконец он приподнялся и твердо проговорил:

— Вы обманули мое доверие, сэр… недостойно обманули… обратили его против меня же. Вы не посмели бы так поступить, если бы я носил оружие…

Наслаждайтесь вашей победой, сэр, победой над стариком, над другом вашего отца… Терзайте раны, которые обнажила перед вами моя безрассудная доверчивость.

— Достойный и уважаемый друг мой… — начал полковник.

— Друг! — вскричал старик, отпрянув назад. — Мы враги, сэр, отныне и навеки!

С этими словами он вскочил с кресла, где скорее лежал, чем сидел, и выбежал из комнаты так стремительно, как случалось с ним в минуты раздражения: вид у него был суетливый, он потерял всякое достоинство, бормотал что-то на бегу, как будто стремился подогреть свой гнев, беспрестанно повторяя, какая обида ему нанесена.

«Ну вот, — сказал себе полковник Эверард, — мало еще вражды между дядей и жителями Вудстока, так нужно было мне подогревать ее, распалять этого раздражительного и несдержанного старика; знал ведь я, как он увлекается своими идеями о церковной иерархии и как непреклонен ко всем тем, кто с ним не согласен! Вудстокскую чернь, конечно, легко подстрекнуть к бунту. На честное и правое дело он не поднял бы и двадцати человек во всем городе, но стоит ему призвать к убийству и грабежу, ручаюсь, у него найдется достаточно последователей. Дядя тоже запальчив и упрям. Он скорее пожертвует всем, что у него есть, но ни за что не пустит к себе в дом даже двух десятков солдат для охраны. А напади кто-нибудь на замок, он будет отстреливаться с одним только Джослайном, как будто командует гарнизоном в сто человек; и что из этого получится, как не кровопролитие?»

Эти невеселые мысли были прерваны возвращением мистера Холдинафа; он вбежал в комнату так же стремительно, как и выбежал, направился прямо к полковнику и сказал:

— Примите мою руку, Маркем, примите поскорее, старик Адам уже нашептывает мне, что унизительно так долго держать ее протянутой.

— От всей души жму руку вашу, мой почтенный друг, — вскричал Эверард, — верю, что это знак восстановленной дружбы.

— Конечно, конечно, — ответил богослов, сердечно пожимая ему руку, — ты, правда, наговорил мне много горького, но в этом была и доля истины; думаю, что слова твои, хоть и резкие, были сказаны из добрых побуждений. Правда твоя, я бы опять согрешил, если бы в запальчивости стал подстрекать к насилию, памятуя то, в чем ты меня упрекнул…

— Простите меня, достойный мистер Холдинаф, — сказал полковник Эверард, — я погорячился, я ведь совсем не хотел вас укорять.

— Полно вам, полно, — вскричал богослов, — говорю вам, вы упрекнули меня вполне справедливо…

Но у старика тут же желчь разлилась… Ведь соблазнитель, что таится внутри нас, всегда норовит поймать человека на приманку; я вспылил, а мне следовало принять ваш упрек как добрый совет: таковы раны, нанесенные верным другом. Я раз уже вовлек людей в кровавую бойню, своим злосчастным призывом отправил стольких живых к мертвецам и, боюсь, даже вызвал мертвецов к живым. Теперь я должен проповедовать мир и доброжелательность; наказует же пусть всевышний, ведь это его законы попираются; возмездие тому, кто сказал «Аз воздам».

Огорченное лицо старика просветлело от искреннего смирения, когда он изливал свою душу; полковник Эверард, знавший недостатки его характера и предрассудки, связанные с религиозными и общественными разногласиями, понял, чего тому стоила эта искренность, и поспешил выразить свое восхищение его христианской добродетелью, в душе упрекая себя за то, что так глубоко оскорбил чувства старика.

— Не вспоминайте, не вспоминайте об этом, достойный юноша, — настаивал Холдинаф, — мы оба были не правы; я в рвении своем забыл о милосердии, а вы, пожалуй, были слишком уж требовательны к старому брюзге, который только что излил страждущую душу на груди друга своего. Предадим все забвению! Пусть ваши друзья вернутся сюда, когда захотят, если только их не отпугнет то, что творится в Вудстокском замке. Коли они сумеют оградить себя от потусторонних сил, верьте, я сделаю все, что в моей власти, чтобы защитить их от врагов земных; уверяю вас, достойный сэр, к моему голосу еще прислушивается и уважаемый мэр, и почтенные олдермены, и именитые жители нашего города, хоть низшие классы и увлекаются теперь всякими новомодными учениями. Будьте также уверены, полковник, если брат вашей матушки или кто-нибудь из членов его семьи убедятся в том, что совершил опрометчивый поступок, вернувшись в этот злосчастный, нечестивый дом, если они почувствуют в душе угрызения совести и испытают нужду в духовном отце, Ниимайя Холдинаф и днем и ночью будет к их услугам, как будто они воспитаны в лоне той святой церкви, которой он является недостойным служителем; ничто не помешает мне сделать все, что в моих слабых силах, для их защиты и наставления: ни таинственные дела, которые творятся в этих стенах, ни заблуждения этого семейства, ослепленного воспитанием в духе прелатистских воззрений.

— Я чувствую всю глубину вашей доброты, достойный сэр, — отвечал полковник Эверард, — но не думаю, чтобы мой дядя стал утруждать вас такими просьбами. От земных опасностей он привык защищаться сам, а что до религиозных воззрений, то он уповает на свои молитвы и на молитвы его собственной церкви.

— Надеюсь, я не был слишком навязчив, когда предлагал свою помощь, — сказал старик, несколько уязвленный тем, что его духовная поддержка могла показаться назойливой, — если так, прошу простить меня, покорнейше прошу простить… Я не хочу, чтобы меня считали навязчивым.

Полковник поспешил предотвратить новую вспышку гнева; он знал, что у этого почтенного человека было только два недостатка — подозрительность ко всему, что могло унизить его достоинство, и природная горячность, которую он не всегда мог сдержать.

Дружеские отношения были полностью восстановлены, когда Роджер Уайлдрейк вернулся из хижины Джослайна и шепнул на ухо своему патрону, что успешно выполнил его поручение. Тогда полковник обратился к богослову и сообщил ему, что комиссары уже покинули Вудсток, а дядя его, сэр Генри Ли, намерен к полудню возвратиться в замок; сам же он, если его преподобие ничего не имеет против, будет сопровождать его в город.

— Разве вы не останетесь здесь, — спросил достойный пастор опасливо и слегка недоверчиво, — чтобы поздравить ваших родственников с возвращением в родной дом?

— Нет, мой дорогой друг, — ответил полковник Эверард, — в этих злосчастных раздорах я принял на себя такую роль, что дядюшка решительно настроен против меня; может быть, тут имела влияние и вера, в которой я был воспитан; мне придется, по крайней мере на время, стать чужим для его дома и семьи.

— Вот как! От всей души рад это слышать! — вскричал богослов. — Извините мою откровенность, я поистине очень рад, я подумал было… неважно, что я подумал… не хочу снова сердить вас. Однако, хоть девица и весьма миловидна, а старик как человек безупречен — это все говорят, все же… Но я вас опять огорчаю… Нет, нет… больше я не скажу ни слова до тех пор, пока вы сами не попросите моего доброго и беспристрастного совета; вы получите этот совет, но сам я не стану вам его навязывать. Ну, так идем вместе в город… Приятное уединение в лесу может расположить к тому, чтобы открыть друг другу сердца наши.

Они вместе отправились в городок. К удивлению мистера Холдинафа, полковник говорил с ним на разные темы, но не попросил у него совета, как вернуть любовь прелестной кузины. Пастор же, против ожидания полковника, сдержал слово и, как он сам заявил, не стал навязываться и давать непрошеные советы в таком щекотливом деле.