Темной октябрьской ночью, сменившей тот вечер, когда был убит Томкинс, у полковника Эверарда, кроме его постоянного помощника Роджера Уайлдрейка, за ужином был гость, мистер Ниимайя Холдинаф. После вечерней молитвы, произнесенной по пресвитерианскому обычаю, друзьям была подана легкая закуска с двойной порцией пунша. Было девять часов — время для них необычно позднее. Мистер Холдинаф туч же начал полемическую речь против сектантов и индепендентов, не понимая, что такое красноречие не очень интересовало его главного собеседника; мысли Эверарда тем временем улетели в Вудсток, к обитателям замка — к принцу, который скрывался там, к дяде и прежде всего — к Алисе Ли. Что до Уайлдрейка, то, после того как он послал про себя проклятие и сектантам и пресвитерианам — ни те, ни другие, по его мнению, ничего не стоили, — он вытянул ноги и, вероятно, вздремнул бы, если бы его, как и Эверарда, не мучили мысли, отгоняющие сон.

За столом прислуживал мальчик, похожий на цыганенка, в сильно потрепанной оранжево-красной куртке, обшитой шерстяной тесьмой. Шалун был маловат ростом, но по его живым черным глазам было видно, что малый он смышленый и очень проворный.

Это был слуга Уайлдрейка, он взял его по своему выбору и дал ему nom de guerre Злючка, обещав повысить в должности, как только его собственный юный воспитанник, Завтрак, сможет исполнять обязанности пажа. Нечего и говорить, что хозяйство велось полностью за счет полковника Эверарда, который позволял Уайлдрейку устраивать все по своему усмотрению. Когда паж время от времени обносил вином всю компанию, он не забывал предоставить Уайлдрейку вдвое больше случаев утолить жажду, чем полковнику и его почтенному гостю.

Итак, все они были заняты: достойный священник — своими рассуждениями, а его слушатели — собственными мыслями; вдруг, около половины одиннадцатого, их внимание было привлечено стуком в дверь.

Для тех, у кого сердце неспокойно, всякий пустяк — причина тревоги.

Даже такая простая вещь, как стук в дверь, иногда может вызвать неясные опасения. То было не робкое постукивание, возвещающее скромного пришельца, и не настойчивый грохот — торжественное предупреждение о прибытии какого-нибудь тщеславного гостя; стук этот не походил и на официальный вызов по официальному делу и не возвещал желанного посещения друга. То был единственный удар, торжественный и важный, почти угрожающий.

Кто-то из домашних отворил дверь; на лестнице раздались тяжелые шаги; в комнату вошел тучный человек и, опустив край плаща, прикрывавший его лицо» сказал:

— Маркем Эверард, приветствую тебя во имя господа!

Это был генерал Кромвель.

Эверард, изумленный, захваченный врасплох, тщетно пытался найти слова, чтобы выразить свое удивление. Началась суета: генералу помогли снять плащ и в молчании приветствовали его поклонами.

Он окинул комнату проницательным взглядом, остановил его на священнике и обратился к Эверарду с такими словами:

— С тобой, я вижу, почтенный человек. Ты не из тех, добрый Маркем, кто даром теряет время и тратит его бесполезно. Отложив все дела мирские, ты стремишься вперед, к деяниям будущей жизни…

Именно так мы должны употреблять наше время в этой бедной юдоли земных грехов и забот, тогда мы можем надеяться… Но что это? — Он внезапно переменил тон и спросил отрывисто, резко и тревожно:

— Кто-то вышел из комнаты после того, как я вошел?

Уайлдрейк действительно выходил на минуту, но теперь вернулся и выступил вперед из оконной ниши, как будто он все время был здесь и его просто не заметили.

— Нет, сэр, — сказал он, — я держался на заднем плане из уважения к вам. Достойный генерал, я надеюсь, в государстве все в порядке, хотя ваше превосходительство и удостоили нас своим посещением в такую позднюю пору. Не желает ли ваше превосходительство…

— А! Это наш верный господин посредник… наш честный поверенный… — сказал Оливер, устремив на него строгий и внимательный взгляд. — Нет, сэр, сейчас мне ничего не нужно, кроме доброго приема, который, боюсь, мой друг Эверард не торопится мне оказать.

— Добрый прием ожидает вас всюду, милорд, — ответил Эверард, с трудом заставляя себя говорить, — могу только надеяться, что не плохие новости побудили ваше превосходительство так поздно пуститься в путь, и осмелюсь спросить, так же, как мой адъютант, какую закуску прикажете вам принести?.

— Республика жива и здорова, полковник Эверард, — сказал генерал, — даже несмотря на то, что многие из ее слуг, которые до сих пор были ее помощниками и добрыми советчиками, радетелями за народное благо, теперь охладели в своей любви и привязанности к богоугодному делу, которому мы все должны быть готовы служить по первому зову; И каждый должен служить ему по своей способности не слишком поспешно и не чересчур медленно, не слишком равнодушно и не чересчур рьяно, но в такой мере и в таком расположении, чтобы усердие и благочестие встречались и обнимались в деяниях и помыслах наших. И все-таки мы колеблемся после того, как уже положили руку на плуг, и от этого сила наша слабеет.

— Простите меня, сэр, — сказал Ниимайя Холдинаф, который слушал довольно нетерпеливо и начал догадываться, кто к ним явился, — простите меня, я облечен правом говорить об этом.

— А! достойный сэр, — сказал Кромвель, — но ведь мы, конечно, гневим господа, когда останавливаем поток, который, как источник, льющийся из скалы…

— Нет, здесь я не согласен с вами, сэр, — возразил Холдинаф, — подобно тому, как рот передает телу пищу, а желудок переваривает посланное небом, так и проповеднику ведено поучать, а народу — слушать, пастырю — загонять овец в ограду, а овцам — пользоваться заботами пастыря.

— А! почтеннейший сэр, — сказал Кромвель елейным тоном, — мне кажется, вы очень близки к великому заблуждению, когда полагаете, что церкви — это большие, высокие дома, построенные каменщиками, прихожане — люди, богачи, которые платят десятину крупную и мелкую, а священники — люди в черных рясах или серых плащах, получающие оную, — единственные раздатчики христианской благодати…

По моему разумению, более по-христиански будет, если предоставить алчущей душе искать поучения там, где она может его найти, — в устах ли светского учителя, которому право проповедовать дано одним только небом, или у тех, кто получил духовный сан и свои духовные степени от синодов и университетов — в лучшем случае собраний таких же жалких грешников, как они сами.

— Вы сами не знаете, что говорите, сэр, — нетерпеливо возразил Холдинаф. — Разве может свет явиться из тьмы, смысл — из невежества, а знание таинств религии — от таких неученых врачевателей, которые вместо полезных лекарств дают яд и набивают омерзительной грязью желудки тех, кто просит у них пищи?

На эти слова, о жаром произнесенные пресвитерианским священником, генерал ответил чрезвычайно мягко:

— Жаль, жаль! Ученый человек, но невоздержанный; его снедает чрезмерное усердие… Увы, сэр, сколько бы вы ни говорили о ваших евангельских кушаньях, но слово, сказанное в подходящий момент человеком, который сердцем близок к вашему сердцу, как раз тогда, быть может, когда вы скачете в бой с врагом или идете на штурм, — для бедной души это подобно ломтю ветчины на угольях; голодный предпочитает его роскошному пиру, тогда как пресыщенного тошнит и от меда. Но несмотря на это, хоть я и говорю по своему недостойному разумению, я бы не стал принуждать ничью совесть и предоставил бы ученому следовать за ученым, а мудрому учиться у мудрого; бедным же простым душам нельзя запрещать пить из реки, текущей у дороги… Да, поистине, какое прекрасное зрелище явит собой Англия, если люди будут, как в лучшем мире, снисходить к слабостям друг друга и взаимно делить все блага земные… Ведь богатый всегда пьет из серебряных кубков, а бедный — из простых деревянных чарок; и пусть так оно и будет, раз оба пьют одну и ту же воду.

Тут отворилась дверь, и вошел какой-то офицер; Кромвель прервал свою елейную протяжную речь, которая, казалось, будет продолжаться до бесконечности, и спросил отрывистым и повелительным тоном:

— Ну что, Пирсон, он пришел?

— Нет, сэр, — ответил Пирсон, — мы спрашивали там, где вы приказали, и в других местах, где он бывает.

— Негодяй! Неужели он оказался предателем? — с горечью воскликнул Кромвель. — Нет, нет, тут слишком велика была и его выгода. Мы сейчас найдем его… Послушай…

Читатель легко представит себе тревогу Эверарда во время этого разговора. Ему было ясно, что Кромвель явился к нему собственной персоной по какой-то причине первостепенной важности, и он сильно подозревал, что генерал получил сведения о местопребывании Карла. Если бы Карла схватили, пришлось бы опасаться немедленного повторения трагедии тридцатого января, и неизбежным следствием была бы гибель всей семьи Ли, включая, вероятно, и самого Маркема.

Он жадно искал поддержки во взгляде Уайлдрейка; однако лицо его помощника выражало тревогу, которую тот пытался скрыть под своим обычным спокойным видом. Но Уайлдрейк был слишком подавлен; он шаркал ногами, поводил глазами, судорожно сжимал руки, как запутавшийся свидетель перед проницательным судьей, которого не проведешь.

Тем временем Оливер ни на минуту не давал им возможности посоветоваться друг с другом. В то самое время, когда его невразумительное красноречие полилось таким извилистым потоком, что никто не мог определить, куда оно приведет, его острый, наблюдательный взгляд обрекал на неудачу все попытки Эверарда объясниться с Уайлдрейком хотя бы знаками. Правда, Эверард, улучив момент, посмотрел на окно, а потом взглянул на Уайлдрейка, как бы намекая на возможность бегства. Но кавалер в ответ чуть заметно отрицательно покачал головой. Тогда Эверард потерял всякую надежду; он с горечью сознавал, что надвигается неизбежное несчастье, и тревожно думал о том, в какой форме или с какой стороны оно их настигнет.

Но у Уайлдрейка еще оставалась искра надежды.

В ту минуту, когда в дверях появился Кромвель, он быстро вышел из комнаты и спустился к входной двери. Окрик «Назад! Назад!», повторенный двумя вооруженными часовыми, подтвердил его предположение, что генерал пришел не один и что его здесь ждали. Он повернул обратно, взбежал по лестнице и, встретив на площадке мальчика по прозвищу Злючка, поспешно увел его в маленькую комнатку, в которой жил сам. Уайлдрейк в то утро ходил на охоту, и на столе у него лежала дичь. Он выдернул перо из крыла вальдшнепа и торопливо сказал:

— Ради всего святого, Злючка, слушай мой приказ… Я спущу тебя из окна во двор… ограда невысокая… часового здесь нет… Лети в замок, как будто стремишься в рай, и, если сможешь, отдай это перо мисс Алисе Ли, а если нет, Джослайну Джолифу…

Скажи, что я выиграл пари у молодой госпожи. Понял, мальчик?

Смышленый мальчишка хлопнул рукой по ладони хозяина и ответил только:

— Сказано — сделано.

Уайлдрейк отворил окно, схватил мальчика за куртку и, хотя высота была немалая, благополучно спустил его на землю. Благодаря охапке соломы, на которую спрыгнул Злючка, он остался совершенно невредим, и Уайлдрейк видел, как он перелез через дворовую ограду с того угла, который выходил в переулок за домом; все произошло так быстро, что кавалер как раз успел вернуться в комнату, когда суета, вызванная появлением Кромвеля, утихла и его отсутствие было замечено.

Пока Кромвель читал свою проповедь о тщете различных религиозных верований, Уайлдрейк в тревоге думал о том, не лучше ли было бы послать весть на словах, если уж не было времени писать. Но мальчика могли задержать, его могло смутить то, что он несет спешное и важное сообщение; поэтому Уайлдрейк скорее был доволен, что предпочел более загадочный способ передать это известие. Итак, по сравнению с хозяином, у него было преимущество: оставалась еще искра надежды.

Едва лишь Пирсон закрыл за собой дверь, Холдинаф, так же готовый восстать против будущего диктатора, как он был готов бороться с мнимыми привидениями или домовыми Вудстока, возобновил свои нападки на раскольников, стараясь доказать, что все они душегубы, лживые братья и лжепророки; в подтверждение своих слов он начал уже было приводить тексты из священного писания, когда Кромвель, по-видимому устав от этого спора и желая начать речь, более соответствующую его действительным чувствам, прервал священника, хоть и очень вежливо, и овладел нитью разговора.

— Увы! — сказал он. — Достойный человек говорит правду, по мере своих познаний и своего разума; да, это горькая истина, ее трудно переварить, пока мы смотрим на все глазами людей, а не ангелов.

Лжепророки, говорит почтенный пастор? Он прав, мир полон ими — бывают и такие, которые понесут ваше тайное послание в дом вашего заклятого врага и скажут ему: «Слушай! Мой хозяин едет с небольшой свитой и по такому-то пустынному месту; поторопись, встань и убей его». А другой знает, где прячется недруг вашего дома и ваш личный враг, но вместо того, чтобы предупредить хозяина, поспешит туда, где притаился недруг, и скажет ему; «Слушай! мой хозяин знает о твоем тайном убежище, вставай сейчас же и беги, иначе он бросится на тебя, как лев на добычу…»Но сойдет ли им это безнаказанно? — спросил он, глядя на Уайлдрейка уничтожающим взглядом. — Нет, клянусь своей бессмертной душой и тем, кто поставил меня владыкой над Израилем; такие лжепророки будут вздернуты на виселицу у края дороги, и правая рука их будет пригвождена высоко над головой, дабы указывать другим истинный путь, от которого сами они уклонились.

— Конечно, — сказал мистер Холдинаф, — это правильно — искоренять таких преступников.

— Спасибо, поп, — пробормотал Уайлдрейк, — разве пресвитерианин когда-нибудь упустит случай подать руку помощи дьяволу?

— Но, впрочем, — продолжал Холдинаф, — наш спор отклонился от темы, потому что лживые братья, о которых я говорил…

— Справедливо, дражайший сэр, это предатели из нашего собственного дома, — подхватил Кромвель, — этот добрый человек опять прав. Да, но о ком можно теперь сказать, что он наш истинный брат, даже если мы вышли из одной и той же утробы? Хотя бы мы с ним боролись за одно дело, ели за одним столом, поклонялись одному престолу — все-таки ему нельзя верить… Ах, Маркем Эверард, Маркем Эверард!

После этого восклицания он замолчал, и Маркем Эверард, желая тотчас же узнать, как далеко простираются подозрения Кромвеля, ответил:

— Ваше превосходительство, кажется, имеете что-то против меня. Могу я просить вас сказать прямо, чтобы я знал, в чем меня обвиняют? — Ax, Марк, Марк! — ответил генерал. — Зачем обвинителю держать речь, когда тихий голос говорит внутри нас! Разве на лбу твоем не выступил пот, Марк Эверард? Разве нет смущения в твоем взгляде?..

Разве не задрожал ты всем телом?.. А кто видел что-либо подобное у благородного и храброго Маркема Эверарда, чей лоб увлажнялся только тогда, когда он, бывало, носил шлем в жаркий летний день?.. Чья рука дрожала только тогда, когда он часами сражался тяжелым мечом?.. Но полно, Маркем, в тебе слишком мало доверия ко мне!

Разве ты не был мне братом, и разве я не прощу тебя и в семьдесят седьмой раз? Негодяй, который должен был сослужить нам важную службу, где-то запропастился. Воспользуйся случаем, Маркем; эту милость бог сверх ожидания дарует тебе. Я не говорю: упади к ногам моим, я прошу, будь со мной откровенен, как с другом.

— Я никогда не говорил вашему превосходительству ничего такого, что было недостойно слова, которым вы меня назвали, — гордо возразил полковник Эверард.

— Нет, нет, Маркем, — ответил Кромвель, — я этого и не говорю… Но… вам, полковник, следовало бы помнить о послании, которое я передал вам через этого человека, — он указал на Уайлдрейка, — и у вас на совести тот грех, что, несмотря на это послание, подкрепленное такими доводами, вы сочли возможным изгнать моих друзей из Вудстока, расстроить все мои планы и воспользовались моей милостью, а сами не исполнили условий, на которых она была оказана.

Эверард хотел было ответить, но тут, к его удивлению, Уайлдрейк выступил вперед и с достоинством, совсем для него необычным, сказал смело и спокойно:

— Вы ошибаетесь, мистер Кромвель, и обращаетесь не по адресу.

Слова эти были так неожиданны, что Кромвель отступил на шаг и схватился правой рукой за оружие, как будто ожидал, что за таким необычно смелым обращением последует какое-нибудь насильственное действие. Но он тотчас же снова принял прежнюю позу и, раздраженный улыбкой на лице Уайлдрейка, сказал с достоинством человека, давно привыкшего к тому, что все перед ним трепещут:

— Это ты мне сказал, приятель? А ты знаешь, с кем говоришь?

— Приятель! — повторил Уайлдрейк, к которому вернулся весь его отважный юмор. — Я вам не приятель, мистер Оливер. Были времена, когда про Роджера Уайлдрейка из Скуоттлси-мир, в Линкольншире, красивого молодца с хорошим состоянием, никто не подумал бы, что у него приятель — обанкротившийся пивовар из Хантингдона!

— Молчи! — воскликнул Эверард. — Молчи, Уайлдрейк, если тебе жизнь дорога.

— За свою жизнь я не дам ни гроша, — ответил Уайлдрейк. — Черт побери! Если ему не нравится то, что я говорю, пусть берется за оружие! Впрочем, я знаю, у него в жилах храбрая кровь, я готов драться с ним во дворе, будь он хоть десять раз пивовар.

— Твоя брань, приятель, — сказал Оливер, — достойна только презрения. Но если тебе есть что сказать об интересующем меня деле, говори как человек, хотя ты больше похож на животное.

— Вот что я могу сказать, — ответил Уайлдрейк. — Если вы браните Эверарда за то, что он действовал согласно оказанной вами милости, как вы выражаетесь, то заявляю вам: он ничего не знал о ваших подлых условиях. Я и не подумал их передавать. Если угодно, можете мне отомстить.

— Раб! И ты смеешь так говорить со мной! — вскричал Кромвель, все еще сдерживая гнев, но чувствуя, что он готов разразиться и попасть в недостойную цель.

— Да вы каждого англичанина превратите в раба, если вам дать волю, — сказал Уайлдрейк без всякого смущения; страх, который он прежде ощущал наедине с этим незаурядным человеком, прошел, когда они стали ссориться при свидетелях. — Делайте что хотите, мистер Оливер, я говорю вам наперед — птичка улетела!

— Как ты смеешь так говорить?.. Улетела?.. Эй, Пирсон! Сейчас же подай солдатам команду: по коням! Ты глупый лжец! Бежал? Куда, откуда?

— Вот в том-то и вопрос, — сказал Уайлдрейк, — видите ли, сэр, что люди уходят отсюда, — это ясно, а как уходят и в каком направлении…

Кромвель слушал внимательно, надеясь по беспечно-дерзким речам кавалера угадать, куда мог скрыться король.

— И в каком направлении, как я уже сказал, — это, ваше превосходительство, мистер Оливер, потрудитесь выяснить сами.

С последними словами он выхватил шпагу из ножен и сделал полный выпад, метя Кромвелю в грудь.

Если бы клинок не встретил другого препятствия, кроме кожаной куртки, жизненный путь генерала здесь бы и окончился. Но генерал, опасаясь подобных покушений, носил под военной одеждой тончайшую кольчугу из лучшей стали, такую легкую и гибкую, что она почти совсем не мешала его движениям. Тут она доказала свою прочность: шпага отскочила и разлетелась на куски; Эверард и Холдинаф схватили ее владельца, а он в бешенстве швырнул рукоять на землю и воскликнул:

— Будь проклята рука, которая тебя выковала!..

Ты служила мне так долго и изменила как раз тогда, когда твоя верная служба прославила бы нас обоих навеки! Но ничего хорошего нельзя было от тебя ожидать с тех пор, как я направил тебя, пусть даже в шутку, в ученого богослова англиканской церкви.

В первый момент нападения, быть может подозревая, что Уайлдрейка поддержат другие, Кромвель наполовину вытащил из-за пазухи пистолет, но поспешно убрал его, заметив, что Эверард и священник удерживают кавалера от нового покушения.

В комнату ворвались Пирсон и двое солдат.

— Обезоружить его, — сказал генерал спокойным тоном человека, для которого опасность была таким обычным делом, что он даже не рассердился. — Связать его… Не так крепко, Пирсон, — добавил он, потому что солдаты, чтобы показать свое усердие, и за неимением веревок, снимали кушаки и грубо стягивали руки и ноги Уайлдрейка. — Он хотел меня убить, но я сохраню ему жизнь до заслуженного Приговора.

— Убить!.. Плевал я на ваши слова, мистер Оливер, — сказал Уайлдрейк. — Я предлагал вам честный поединок.

— Прикажете расстрелять его на улице для острастки? — спросил Пирсон Кромвеля, между тем как Эверард старался удержать Уайлдрейка от дальнейших выходок.

— Вы отвечаете за него головой. Отведите его в надежное место и хорошенько смотрите за ним, — приказал Кромвель; арестованный же воскликнул, обращаясь к Эверарду:

— Пожалуйста, оставь меня в покое… Я теперь не слуга тебе и никому другому, и я так же готов умереть, как прежде всегда был готов выпить чарку вина… И послушайте, вы, мистер Оливер, — раз уж я заговорил об этом, — вы когда-то были компанейским парнем, сделайте милость, пусть кто-нибудь из ваших вареных раков поднесет ту кружку к моим губам; я выпью за здоровье вашего превосходительства, спою песню и открою вам одну тайну!

— Освободите ему голову и подайте этой распутной скотине кружку, — сказал Оливер. — Пока он существует, грех лишать его той стихии, в которой он живет.

— Да снизойдет на вас благодать господня! — сказал Уайлдрейк; он продолжал эту бессвязную речь для того, чтобы выиграть время; дорога была каждая минута. — Прежде ты варил хорошее пиво, и за это тебе можно сказать спасибо. А мой заздравный тост и моя песня соединены вместе!

Чтоб издох ты, злодей, Вместе с шайкой твоей, Чтоб ты сгнил, словно пес, под забором, И тогда, сбросив гнет, Весь народ запоет Славу Карлу державному хором.

А вот и моя тайна, чтобы ты не мог сказать, что, я даром выпил вино… Песня моя вряд ли многого стоит… А тайна, мистер Кромвель, вот она: птичка улетела… И ваш красный нос побелеет, как саван, прежде, чем вы пронюхаете, в какую сторону.

— Замолчи, негодяй, — ответил Кромвель презрительно, — придержи свои непристойные шутки до виселицы.

— Я смелее буду смотреть на виселицу, — возразил Уайлдрейк, — чем вы при мне смотрели на портрет короля-мученика.

Этот упрек задел Кромвеля за живое.

— Подлец! — воскликнул он. — Тащите его отсюда, возьмите отряд и… Нет, стой, не сейчас… В тюрьму его… Пусть за ним смотрят со всей строгостью и заткнут ему рот, если он вздумает разговаривать с часовыми… Нет, постойте… Лучше поставьте к нему в камеру бутылку водки, и он сам онемеет, уж это точно… Настанет день, когда на его примере можно будет учить других, тогда я заткну ему глотку по-своему.

В перерывах между этими приказами генерал, по-видимому, успел овладеть своим гневом; начав говорить в бешенстве, он кончил с презрительной усмешкой человека, который смотрит свысока на брань такого ничтожного субъекта. Но что-то все-таки было у него на уме; он стоял как вкопанный, опустив глаза и приложив сжатую руку к губам, словно в глубоком раздумье. Пирсон хотел заговорить с ним, но отступил назад и сделал всем знак, чтобы они молчали.

Мистер Холдинаф не заметил или, во всяком случае, не послушался этого знака. Подойдя к генералу, он сказал почтительным, но твердым голосом:

— Правильно ли я понял намерение вашего превосходительства? Вы хотите, чтобы этот бедняга умер завтра утром?

— А? — воскликнул Кромвель, опомнившись. — Что ты говоришь?

— Я осмелился спросить, хотите ли вы, чтобы этот несчастный умер завтра?

— О ком ты говоришь? — спросил Кромвель. — Ты спрашиваешь про Маркема Эверарда, должен ли он умереть?

— Сохрани бог, — возразил Холдинаф, отступая назад. — Я спрашиваю про эту заблудшую овцу, Уайлдрейка, будет ли его жизнь оборвана так внезапно?

— Конечно, — сказал Кромвель. — Даже если вся Генеральная уэстминстерская ассамблея священников, весь пресвитерианский синклит предложит взять его на поруки.

— Если вы не хотите как следует обдумать это, сэр, — сказал Холдинаф, — по крайней мере не допускайте, чтобы у бедняги помрачился рассудок… Разрешите мне, как священнику, пойти туда, бодрствовать с ним на случай, если он в свой последний час может еще быть допущен в виноградник и приобщен к стаду, хоть он и пренебрегал зовом пастыря так долго, что времени у него почти не осталось…

— Ради бога, — сказал Эверард; до сих пор он молчал, зная характер Кромвеля, — подумайте, что вы делаете.

— Тебе ли учить меня? — ответил Кромвель. — Думай о своих делах и поверь, на это тебе понадобится весь твой ум… А что до вас, почтенный сэр, то мне не нужны исповедники при арестованных… Нечего выносить сор из избы. Если этот негодяй жаждет духовного утешения, хотя гораздо больше похоже, что он жаждет четверти водки, на это есть капрал Хамгаджон, начальник охраны: он может проповедовать и молиться не хуже любого из вас… Но эта задержка просто нестерпима!.. Что, тот болван так и не пришел?

— Нет, сэр, — ответил Пирсон. — Не лучше ли нам отправиться в замок? Иначе они могут проведать о том, что мы здесь.

— Верно, — сказал Кромвель, отведя офицера в сторону, — но ты знаешь. Томкинс не советовал идти туда, потому что в этом старом замке столько лазеек, тайных входов и выходов — он похож на кроличью нору, и улизнуть оттуда можно у нас перед носом, если он не пойдет с нами и не покажет все двери, где нужно поставить стражу. Он, правда, говорил, что может опоздать на несколько минут, но вот уже полчаса, как мы его ждем.

— Ваше превосходительство, — спросил Пирсон, — вы думаете, на Томкинса можно положиться?

— Несомненно, если дело для него выгодное, — ответил генерал. — Он всегда был для меня насосом — с его помощью я высасывал мозг из многих заговоров, в особенности — замыслов надутого дурака Рочклифа, этого простофили, который думает, будто такого молодца, как Томкинс, не может купить всякий, кто больше даст. Но уже поздно… Боюсь, придется нам идти в замок без него… А все-таки, взвесив все, я подожду здесь до полуночи. Ах, Эверард, ты мог бы избавить нас от хлопот, если бы захотел!

Неужели какие-то глупые принципы, нелепые предрассудки для тебя важнее, чем мир и благоденствие Англии, чем верность твоему другу и благодетелю, который и впредь не оставит тебя, чем счастье и безопасность твоих родных? Неужели все это значит для тебя меньше, чем спасение негодного мальчишки?

Ведь он, его отец и дом его отца вот уже пятьдесят лет сеют смуту в Израиле!

— Я не понимаю, ваше превосходительство, что это за услуга, которую я могу честно оказать вам, — ответил Эверард. — Надеюсь, вы не потребуете от меня чего-нибудь несовместимого с честью.

— Вот что мне нужно — это не противоречит твоей честности или твоей щепетильности, называй как хочешь, — сказал Кромвель. — Ты, конечно, знаешь все выходы во дворце Иезавели?.. Скажи, где поставить часовых, чтобы никто не улизнул?

— В этом я не могу вам помочь, — сказал Эверард. — Я не знаю всех потайных дверей и выходов в Вудстоке, а если бы и знал, совесть не позволяет мне сообщить вам что-либо об этом, — Обойдемся и без вас, сэр, — высокомерно возразил Кромвель, — и, если найдем улику против вас, помните, что вы потеряете право на мое покровительство.

— Мне очень жаль потерять вашу дружбу, генерал, — сказал Эверард. — Но я полагаю, что, как англичанин, я не нуждаюсь ни в чьем покровительстве.

Я не знаю закона, который мог бы заставить меня быть шпионом или доносчиком, даже если бы мне представился благоприятный случай оказать вам услугу в одной из этих почетных должностей.

— Хорошо, сэр, — сказал Кромвель, — однако же, несмотря на все ваши привилегии и достоинства, я позволю себе сегодня ночью взять вас с собою в замок, чтобы произвести дознание по государственному делу. Подойди ко мне, Пирсон. — Он вынул из кармана набросок плана Вудстокского замка с дорогами, ведущими к нему. — Посмотри сюда. Мы разделимся на два отряда и пойдем по возможности бесшумно; ты обойдешь это нечестивое гнездо сзади с отрядом в восемьдесят солдат и расставишь их вокруг замка, как найдешь нужным. Возьми с собой этого почтенного человека. Он должен остаться цел и невредим во что бы то ни стало и будет служить проводником.

Сам я остановлюсь перед фасадом замка, и когда ты закроешь все выходы из норы, то подойдешь ко мне за дальнейшими приказаниями. Безмолвие и точность — вот главное. А этот пес Томкинс, который так подвел меня, пусть найдет себе оправдание, или горе сыну его отца! Ваше преподобие, будьте добры сопровождать этого офицера. Полковник Эверард, вы последуете за мной, но прежде отдайте вашу шпагу капитану Пирсону и считайте себя арестованным.

Эверард без возражений отдал свою шпагу Пирсону и, предчувствуя надвигающееся несчастье, последовал за республиканским генералом, повинуясь приказу, которому бесполезно было противиться.