По вечерам мы с Михалычем занимались не только разборкой, налаживанием рыболовных и охотничьих принадлежностей. Нередко вместо этого Михалыч доставал из шкафа какую-нибудь из своих любимых книжек и начинал читать нам вслух. Чаще всего Некрасова или Алексея Толстого. Из Некрасова Михалыч обычно читал «Крестьянских детей», «Коробейников», «Мороз, Красный нос» или «Псовую охоту».

Всё это мы с Серёжей давно уже знали наизусть, но каждый раз слушали с одинаковым удовольствием.

Из Толстого нам больше всего нравился «Садко».

Михалыч читал его так здорово, что прямо казалось, будто ты и сам находишься на дне океана в подводном тереме.

Начнёт, бывало, Михалыч читать о том, как водяной царь готовится к пляске:

Сперва лишь на месте поводит усом, Щетинистой бровью кивает…

И вдруг сам очень ловко станет пошевеливать усами и как-то особенно забавно приподнимать одну бровь. Выражение лица у него при этом получается такое задорное, весёлое, точно вот-вот притопнет ногой да и припустится в пляс…

Мы с Серёжей в таких местах от восхищения даже взвизгивали.

А как удивительно хорошо, как просто и задушевно Михалыч не читал, а прямо рассказывал нам стихи Некрасова:

Опять я в деревне, хожу на охоту, Пишу мои вирши, живётся легко. Вчера, утомлённый ходьбой по болоту, Зашёл я в сарай и заснул глубоко…

Слушаешь и не можешь понять, что это — Некрасов так написал или Михалыч вспоминает что-то своё, что с ним самим когда-то случилось.

В такие вечера мы обычно долго засиживались в кабинете Михалыча. Придёт, бывало, мама, чтобы звать нас с Серёжей спать, придёт да и сама заслушается. А время бежит и бежит.

Вот уж часы в столовой бьют десять часов.

Мама будто очнётся:

— Что же это я делаю? Забыла, зачем пришла! Ну, дети, скорее, скорее умываться и спать!

Ох, как не хочется уходить в спальню, кажется, так бы всю ночь сидел и слушал.

Михалыч читал нам не только Некрасова и Толстого, но и других поэтов. Читал он и Лермонтова и Пушкина.

У Лермонтова мне больше всего нравился кулачный поединок из «Купца Калашникова», а у Пушкина — «Полтавский бон».

Вообще я очень любил слушать, когда читают и стихи и рассказы. Даже не знаю, что мне нравилось больше. А вернее, всё было хорошо по-своему.

Придя после чтения в спальню, я обычно долго не мог заснуть, думал о только что прочитанном, а ещё о том, как это ловко придумано, как хорошо написано.

«А что, если мне самому попробовать сочинить стихи?» — мелькнула как-то смелая мысль. Мне показалось, что это совсем не так уж трудно. Сочиняли же Толстой, Некрасов, Пушкин да и многие другие. Почему же я не могу? Ну, если сразу не выйдет, попрошу помочь Михалыча. Он-то уж наверное сможет. Он всё может: и операции делает, и стихи читает так, что животики надорвёшь, и усами при этом шевелить умеет, точь-в-точь как царь водяной. Попрошу его он и поможет написать поинтереснее.

Итак, я решил начать сочинять стихи. Затруднение было только в том, о чём их писать и кому.

Но вскоре подвернулся подходящий случай.

Нам с Серёжей кто-то из знакомых привёз в подарок по альбому для стихов. Они были очень красивые, в бархатном переплёте: мой в тёмно-красном, а Серёжин — в голубом. В верхнем уголке каждого из них был нарисован летящий белый голубок, он нёс в клюве письмо.

Что же написать на первой странице такого чудесного альбома? Мы решили написать друг другу на память стихи, но какие? Серёжа вышел из этого положения очень просто.

В моём альбоме чётко и ясно, без всяких помарок, он написал:

Когда мы будем жить в разлуке И не увидишь ты меня, Тогда возьми альбом сей в руки И вспомни, кто любил тебя.

Стихи мне очень понравились. Только жаль, что их выдумал не сам Серёжа, а кто-то другой. Мне же захотелось написать ему на память именно своё собственное стихотворение.

Незадолго перед этим Михалыч опять читал нам Пушкина «Полтавский бой». И вот под этим впечатлением я решил тоже придумать что-нибудь военное. Сел и довольно быстро сочинил:

Когда войска зашевелились, Наши полки уж на ногах. Они ужасно ополчились И колют, режут в пух и прах.

Эти стихи я и написал на первой странице Серёжиного альбома. К сожалению, я тогда только ещё начинал учиться писать. Учила меня мама и очень огорчалась, что я пишу на редкость грязно и некрасиво.

Увидя, что я натворил на самой первой странице его новенького альбома, Серёжа приуныл. Однако из чувства товарищества он не сказал мне ничего обидного, наоборот, даже поблагодарил за сочинённое стихотворение. Но скрыть своё огорчение он, конечно, не смог, и меня оно тоже очень опечалило.

И всё же эта первая литературная неудача не заставила меня упасть духом. Наоборот, я твёрдо решил продолжать писать стихи. Вставал только опять тот же вопрос: о чём писать?

На моё счастье, мама получила от кого-то по почте чудесную открытку. На ней была изображена широкая, спокойная река. Я взглянул на открытку, и в уме сразу же, как бы само собой, родилось четверостишие:

Река течёт, течёт куда-то. Куда течёт, зачем течёт? Она несёт меня куда-то. Куда несёт, зачем несёт?

Даже в жар бросило от восторга. Стихи показались прекрасными. Только не забыть бы их, не растерять вдохновение.

Я опрометью кинулся в свою комнату, схватил лист бумаги и написал заглавие: «Пловец», а под ним все четыре строки. Написал и стал ждать, что подскажет мне вдохновение. Но вот чудеса — оно упорно молчало.

«Куда же может нести меня река?» Я мучительно ломал голову над этим вопросом и ничего поэтического придумать не мог. Что поделаешь! Нужно пойти спросить у мамы, может, она что-нибудь подскажет.

Я разыскал маму во дворе возле курятника и спросил, куда может унести река…

Мама удивилась:

— Да она ещё подо льдом.

— А весной, когда лёд растает?

Мама подозрительно взглянула на меня:

— Очень прошу тебя без взрослых на речку не ходить. Знаешь, прошлым летом сторож Дмитрий залез пьяный в лодку, а его подхватило и понесло, до самой мельницы водой тащило — чуть-чуть в омут не попал.

Я дал слово, что на речку один не пойду и ушёл от мамы. Толку от этой беседы не получилось — одна неприятность. Теперь всё лето будет беспокоиться и смотреть, куда я хожу.

Оставалось попытать счастья у Михалыча. На мой вопрос о реке он охотно ответил:

— Смотря какая река. Вот наша, например, впадает в Зушу, Зуша в Оку, а Ока в Волгу. Если всё плыть и плыть, можно и в Каспийское море попасть. А хорошо бы, братец мой, совершить такое путешествие! — прибавил он, мечтательно улыбаясь.

Я знал по опыту, что теперь Михалыч начнёт фантазировать о плавании на лодке, на добрый час развезёт. А это совсем меня не устраивало. Для моего «творчества» такая поездка никуда не годилась.

Я поспешил вернуться в комнату. Увы, всё напрасно: вдохновение исчезло. Так и пришлось навсегда оставить своего «пловца» в самом начале его путешествия.

Но вскоре после неудачи с «Пловцом» моё поэтическое вдохновение пробудила живая предвесенняя сценка. Я выбежал из дома во двор и вдруг увидел на снегу трёх котов.

Они сидели друг против друга и вопили истошными голосами. Заметив меня, все трое бросились к сараю, в один миг очутились на крыше и там снова начали свой концерт.

Солнце, крыша сарая, освещённая яркими лучами, и на ней поющие коты всё это показалось мне так прекрасно, что я тут же решил запечатлеть виденное в поэтических образах, вернулся домой и начал творить. Первые две строчки удались почти без всяких усилий:

«Ура, ура!» — кричат коты И носятся по крыше. Хвосты их кверху…

Дальше я никак не мог придумать рифму к «коты». Не беда, останавливаться не нужно, решил я. И, пропустив заупрямившуюся рифму, успешно закончил четверостишие:

Глаза весельем дышат.

Хорошо, а как же быть с хвостами? Наконец после долгих усилий я придумал — «задраты».

Конечно, написать можно, но как-то это нескладно. Допустима ли такая вольность ради рифмы? Я был неуверен. Можно, правда, написать «задрались», тогда будет всё правильно, но зато не получится рифма к слову «коты». Я оставил первый вариант и написал всё четверостишие:

«Ура, ура!» — кричат коты И носятся по крыше. Хвосты их кверху задраты, Глаза весельем дышат.

Прежде чем продолжать дальше, я решил всё-таки посоветоваться с мамой насчёт сомнительного положения с хвостами.

К моему удивлению, мама, всегда так хвалившая все мои стихи, вдруг сказала, что эти ей совсем не нравятся и что они даже неприличны.

Я недоумевал: что же в них неприличного?!

Ещё обиднее отозвался о них Михалыч. Услыша мои стихи, он громко расхохотался и, хлопнув меня по плечу, сказал:

— Эх, брат, у вас у всех хвосты «задраты»!

«У кого у нас у всех? Какие хвосты?» Я терялся в полном недоумении.

Но хуже всего было то, что ни мама, ни Михалыч не поняли самого главного — ведь эти стихи должны были отразить всю радость наступления весны. А мама нашла их неприличными, а Михалыч вовсе смеялся. Было больно сознавать своё творческое бессилие. В душе жило одно, а на бумаге получалось совсем иное.

Помню ещё и другое своё стихотворение, которое я написал в эти же дни. Сочинить его помог мне тоже предвесенний поединок котов. Его я запечатлел в следующих строках:

Здесь дерутся два кота, Лихо состязаются: Один залез на ворота, Другой за ним бросается.

Стихи, по-моему, вышли неплохие. Вот только «ворота» портили всё дело ударение не там, где ему полагается. Я приходил в отчаяние, не мог понять, почему именно в стихах ударение обязательно попадает не туда, куда следует. Спросил об этом у Михалыча. Он чуть-чуть улыбнулся и ответил:

— Совсем необязательно. Например, в стихах у Пушкина оно попадает куда следует.

— Значит, стихи Пушкина лучше моих, — с горечью ответил я.

— Пожалуй, немножко получше, — охотно согласился Михалыч.

В общем, со стихами дело у меня не клеилось; я и сам начинал в этом убеждаться.

«Ну что ж, стихи не выходят, нужно попробовать написать какой-нибудь рассказ».

Я достал чистую тетрадь и принялся писать в ней рассказ об охоте.

К сожалению, на охоте я ещё никогда не бывал и все сведения о ней черпал из рассказов Михалыча и из книг Брема, дополняя всё это собственной фантазией».

Свой первый рассказ я написал об охоте на барсука. Закончил его я страшной сценой: раненый барсук стрелой взлетает на дерево, где затаился в засаде охотник, и там, на вершине, завязывается кровавый бой. Зверь победил. Растерзанный охотник падает мёртвым на землю. Но и барсук тоже смертельно ранен кинжалом в грудь. Он тоже падает мёртвым. Так трагично кончался мой рассказ.

Я прочитал его маме. Успех был полный. В самом напряжённом месте, где рассвирепевший зверь вонзает зубы в горло охотника, мама даже всплеснула руками и прошептала:

— Как страшно!

А я, замирая от восторга, зловещим голосом продолжал читать кровавую сцену.

Когда я кончил, мама поцеловала меня и сказала:

— Очень хорошо! Поди почитай Михалычу.

Заранее предвкушая своё торжество, я вбежал к нему в кабинет и скромно попросил разрешения прочитать небольшой рассказик. Михалыч согласился.

Я начал читать, изредка украдкой поглядывая на своего слушателя.

По мере того как развивалось действие рассказа, лицо Михалыча принимало всё более и более заинтересованное, даже удивлённое выражение. Он несколько раз, видимо, хотел что-то спросить, но сдерживался, очевидно желая дослушать всё до конца. И вот под самый конец, когда я сам, захваченный трагизмом событий, читал кровавую сцену на дереве, Михалыч вдруг не выдержал и расхохотался.

Я онемел от изумления: над чем же он смеётся? А Михалыч, вытирая платком глаза, сказал наконец:

— Ой, брат, ну что ты только городишь! Барсук ведь — это самый безобидный зверёк, толстый, неповоротливый, на поросёнка похож. Он и на дерево-то залезть не может. Какую чушь ты придумал!

Я не знал, что отвечать. Чувствовал только, что сейчас разрыдаюсь: так было больно и так обидно.

Михалыч ещё что-то спросил, но я уже не мог говорить, только махнул рукой и выбежал из кабинета.

Прибежал к себе в комнату, схватил книгу Брема, и тут всё выяснилось: я спутал толстого увальня барсука с кровожадным барсом. Какая ошибка! Зачем учёные дали столь различным зверям такие похожие названия: барсук и барс? Думаю, не я один мог бы их перепутать.

Свою невольную ошибку я переживал очень болезненно.

Весь рассказ мне сразу опротивел. Я разорвал его, выбросил в печку и после этого дал себе клятву никогда в жизни больше не писать ни рассказов, ни стихов.