Время всё постепенно смягчает, даже самое печальное, самое страшное. Стала понемногу забываться и история с украденными деньгами.

Вася больше не показывался в доме Елизаветы Александровны. В полицию она на него не заявила, только погрозила сгоряча.

Самого Васю я несколько раз после этого видел на улице. Но он тут же отворачивался и спешил перейти на другую сторону. Ему было стыдно встречаться с кем-нибудь из старых товарищей по школе.

А занятия у нас шли по-прежнему. По-прежнему Елизавета Александровна кричала, ругалась и дралась. Зато к Мите с тех пор стала ещё ласковее, ещё нежнее. Да и многие из нас, ребят, уже не так его сторонились. Правда, он выскочка, и подлиза, и Лизихин любимчик, всё это верно и очень противно, а всё-таки только он один осмелился защищать Васю. Все тогда языки прикусили от страха. А он не побоялся. Пусть из его защиты толка не вышло, а всё-таки он сказал правду, не побоялся.

Митя, видно, и сам замечал, что многие из нас смотрят на него даже с уважением. Но от этого он стал ещё заносчивее. Уж не ходит по комнате, а будто на крыльях летает — глядите, мол, все на меня, любуйтесь, вот какой я герой, когда нужно — и самой Лизихи не испугался.

Только Борис да Колька из одного упрямства не хотели признавать в Мите ничего хорошего.

— Пожалел он Ваську?! Как же, держи карман шире! — кричал Коля, выходя вместе с другими ребятами из школы на улицу. — Уж он пожалеет! Просто покрасоваться перед всеми захотел. Вот и всё.

При этих словах я невольно вспомнил, что почти то же самое сказал про Митю в тот страшный день и сам Вася.

«Нет, конечно, они зря так говорят, — думал я. — Ну, может быть, и хотел немножко покрасоваться. А ведь никто из нас ничего сказать не осмелился. Всё-таки он не такой уж плохой, как думают Боря и Колька».

Серёжа тоже был со мной согласен.

— Хоть и подлиза, а ничего парень, — сказал он. — А Колька с Борькой его ненавидят. Митеньку Лизиха леденчиками угощает, прямо в ротик суёт, а их только линейкой пониже спины потчует. — И Серёжа при этом сделал очень выразительный жест рукой.

Потекли один за другим однообразные, скучные дни. На дворе уже была настоящая зима. Весь городок завалили глубокие сугробы снега. Ходить можно было только по узким тропинкам вдоль домов и заборов. По утрам мы с Серёжей вставали в школу, когда на дворе бывало ещё совсем темно. Пили чай при свете лампы. Только к девяти часам начинало понемногу светать.

В школе каждый день было всё одно и то же. Уже входя в переднюю, мы слышали из комнаты пронзительный крик бабки Лизихи:

— Николай, ко мне! Вот тебе, вот тебе, негодяй!. Борис, стань на колени, мерзавец!

Нового было, пожалуй, только то, что теперь, после изгнания Васи, бабка Лизиха в качестве козла отпущения избрала Бориса.

Стыдно сознаться, но мы, ребята, частенько от души потешались над злоключениями своего милого, безобидного товарища.

Боря был дальний родственник Елизаветы Александровны, какой-то двоюродный внук. Наверное, отчасти поэтому он и пользовался особенным, «чисто родственным» вниманием своей «заботливой» бабушки. Отец Бориса, Михаил Ефимович, имел булочную, кормил калачами, кренделями, сдобными булочками и просто чёрным хлебом весь наш городок. Это был, пожалуй, у нас в городке самый крупный, самый шумный и самый весёлый человек. С огненно-рыжей бородой, в поддёвке нараспашку, настоящий ухарь-купец.

Громыхая колёсами своего огромного полка, он, бывало, лихо катил на мельницу за мукой, раскланиваясь со всеми встречными, знакомыми и незнакомыми. Его-то уж все у нас знали. Обратно с мельницы в гору он ехал чинно, шажком, восседая на туго набитых мешках, весь с ног до головы припудренный мукой и похожий уже не на ухаря-купца, а на сказочного деда-мороза.

Его сын Боря был в миниатюре точной копией отца. И даже такой же огненно-рыжий. Вот только пока ещё без усов и без бороды. Он был очень толстый, очень весёлый, с румяным, немного веснушчатым лицом и курносым носиком. Всем своим видом он походил на пышную, сдобную булочку.

Больше всего на свете Борька любил вместе с отцом ездить на полке за мукой, самостоятельно управляя лошадью, и меньше всего на свете любил учение. Но самым ненавистным для него был, несомненно, французский язык. Невозможно даже передать, что только Боря с ним выделывал. Самое главное, что он решительно не признавал никакого французского произношения. Произносил всё, как и требуется, чисто по-русски.

— Читай! — грозно кричит, бывало, бабка Лизиха.

И Боря читает, старательно выговаривая каждое слово:

— Каман ву порте ву?

— Боже мой, боже мой! — хватается за голову Лизиха. — Пекарь! Пекарь и есть! Тебе бы с отцом булки печь, а не по-французски заниматься. Ну, как я тебя учила произносить? Ну как, негодяй?

— За что, Елизавета Александровна?! — вскрикивает Борька.

— За ухо, за ухо деру! Чтобы слушал, чему тебя учат! Мягко выговаривай и в нос, а не так, будто дрова колешь. Ну, повторяй: comment vous portez-vous?

— Каман вуу-у… — нерешительно тянет Борис.

— Опять «каман», опять топором зарубил! Вот тебе! Вот тебе!..

Лизиха отвешивает несколько звонких шлепков. Получать их, конечно, совсем неприятно, но зато они так аппетитно звучат, будто сама Лизиха месит, прихлопывая, крутое сдобное тесто.

— Больно ведь! — протестует Борька.

— Для того и деру, чтобы больно! — поясняет Лизиха. — Да тебя не пробьёшь: будто подушка к заду приделана. — И Лизиха шлёпает так, что, наверное, слышно на улице.

— Ой-ой-ой! — взвывает Борька, стараясь защититься. — Не надо, не бейте!

— Вот теперь, кажется, пробила. Теперь будешь слушаться. Читай дальше!

— Бьен, тре бьен! — стараясь выговаривать как можно яснее, на всю комнату вопит Борис. Лизиха затыкает уши.

— Пекарь, настоящий пекарь! — не то плачет, не то смеётся она.

Борис замолкает. Он в полном недоумении: что бабка Лизиха от него хочет?