Ложное положение
В январе 1837 г. Александрина несколько раз посетила дом сестры Екатерины. Хотя жена Дантеса старалась уверить всех, что она «самая счастливая женщина на земле», Александрина видела, что это не так. «Катя выиграла, я нахожу, в отношении приличия, — писала Гончарова брату, — она чувствует себя лучше в доме, чем в первые дни: более спокойна, но мне кажется, скорее печальна иногда… она старается ввести меня в заблуждение… ничего от меня не скроется». В самом деле, положение Екатерины в доме Геккернов было двусмысленным и более того — ложным. Братья не присылали денег, обещанных Дантесу при помолвке. Баронесса оказалась в положении бедной и нелюбимой жены.
В своих «Конспективных заметках» Жуковский так охарактеризовал взаимоотношения внутри семьи молодых Геккернов:
«После свадьбы (Дантеса и Гончаровой. — Р.С. ). Два лица. Мрачность при ней. Весёлость за её спиной.
При тётке ласка (Дантеса. — Р.С. ) с женой; при Александрине… brusqueries (грубости. — Р.С. ). Дома же весёлость и большое согласие (между Жоржем и Катериной. — Р.С. ).
История кровати.
Le gaillard tire bien (Балагур метит хорошо. — Р.С. ).
Vous m’avez porte bonheur» (Вы принесли мне счастье. — Р.С. ) [1300] .
Первая фраза посвящена Жоржу. Дома он старательно разыгрывал роль счастливого супруга. Заметка о балагуре также имела в виду Дантеса. Современники неоднократно называли кавалергарда балагуром.
Следующее предложение не поддаётся прочтению. Первое и последнее слова «Le gaillard …(пропуск в автографе) …tres bien». И.Боричевский предложил чтение не Tres bien — очень хорошо, а Tire bien — метит хорошо.
Я.Л. Левкович полагает, что слова «Вы принесли мне счастье» принадлежали Пушкину и были обращены к Дантесу: «Его пошлые остроты, казарменный тон отвратили от него жену поэта и потому „принесли счастье“ Пушкину». Однако такое толкование кажется искусственным. Жуковский первым поверил в «материальные доказательства» Геккернов и вместе с тем в серьёзность намерений француза в отношении Гончаровой. Именно он больше всех способствовал сватовству поручика. Жорж имел все основания сказать ему: «Вы принесли мне счастье». Фраза доказывает, что Жуковский сохранял добрые отношения с Дантесом до самой дуэли.
В «Конспективных заметках» Жуковский обронил загадочную фразу «История кровати». В ней исследователи увидели намёк на сплетню об отношениях Пушкина и его свояченицы Александрины. Такое истолкование текста более чем сомнительно.
Если анализировать фразу «История кровати» в контексте документа, она теряет всякую двусмысленность. Жуковский повествует о Дантесе и Екатерине. «История кровати» — это их история. Слова Жуковского находят прямую аналогию в письме Александра Карамзина. Он писал о Катерине Геккерн-Гончаровой: «…та, которая так долго играла роль сводни (в романе Дантеса и Натали. — Р.С.), стала в свою очередь любовницей (Дантеса. — Р.С.), а затем и (его. — Р.С.) супругой».
Сами Геккерны ославили девицу Екатерину Гончарову. Спешить с браком заставляла её мнимая беременность. Свадьба не прекратила сплетен. Общество ждало, когда в семье кавалергарда появится ребёнок.
Понадобилось некоторое время, прежде чем Пушкин осознал, сколь неблаговидную роль играла во всей истории Екатерина, принявшая сторону Геккернов. Гончарова забыла о благодеяниях сестры Натальи и её мужа, взявших её в свой дом.
Вспышки гнева Пушкина делали его беззащитным против сплетен и клеветы. Отдаваясь чувству раздражения, поэт, по словам Александра Карамзина, даже не пытался взять себя в руки, но «сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и ненависти». Он не уставал рассказывать о поведении Дантеса и подлинных обстоятельствах его брака. Анна Николаевна Вульф писала из Петербурга сестре в провинцию: «Про свадьбу Гончаровой так много разного рассказывают». Полагают, что молва была невыносима для поэта. Но в ещё большей мере она была оскорбительна для Дантеса и его жены.
После гибели поэта его друзья подчёркивали, что свадьба с Екатериной не помешала кавалергарду возобновить дерзкие ухаживания за Пушкиной. В показаниях перед военным судом Данзас утверждал: «Гг. Геккерны даже после свадьбы не переставали дерзким обращением с женою его (Пушкина. — Р.С.)… давать повод к усилению мнения, поносительного для его чести и чести его жены». Оценивая показание Данзаса, следует иметь в виду, во-первых, что он не посещал салоны, где встречались Пушкины и Дантес, и, во-вторых, что на суде он старался доказать, будто кавалергард сам спровоцировал дуэль.
Слова о наглом поведении француза внушают сомнения. В дневниках и записках современников можно уловить преимущественно жадное любопытство к происшествию в семье поэта. Фрейлина Мэри Мердер тотчас после бала у Фикельмон 21 января сделала подробную запись в своём дневнике, касавшуюся Дантеса и Натали: «…о любви Дантеса известно всем, её якобы видят все. Однажды вечером я сама заметила, как барон, не отрываясь, следил взором за тем углом, где находилась она (Пушкина. — Р.С.). Очевидно, что он чувствовал себя слишком влюблённым для того, чтобы… рискнуть появиться с нею среди танцующих». Кавалергард даже не танцевал с Пушкиной, не подходил к ней близко и не говорил со свояченицей. Он смотрел в сторону Натали, и этого достаточно, чтобы сделать вывод о том, что Жорж не танцует из-за слишком большой влюблённости и пр. Между прочим, фрейлина, по её собственному признанию, была «слишком близорука».
Мердер не скрывала вражды к поэту: «Минуту спустя я заметила проходившего Пушкина (стоит на него взглянуть, чтобы убедиться, что он ревнив, как дьявол). Какое чудовище (Quel monstre)! Я подумала, если бы можно соединить госпожу Пушкину с д’ Антесом, какая прелестная вышла бы пара».
Такие разговоры велись во многих салонах. 28 декабря 1836 г. Софи Карамзина старательно наблюдала за Дантесом и Натали, встретившимися на вечере у Мещерских. На другой день она писала брату в Париж, о том, что снова (как и прежде), Дантес, стоя против Натали, «устремляет к ней долгие взгляды». Вновь речь шла о взорах, как в лучших сентиментальных романах.
По словам Александрины Гончаровой-Фризенгоф, на балах Дантес мало говорил с Натали, но находился постоянно вблизи и по обыкновению бросал на неё долгие взгляды.
Долли Фикельмон обладала проницательностью и видела гораздо больше, чем приглашённые в её дом Мэри Мердер или Софи Карамзина. Но Долли ограничилась кратким суждением: «Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приёмы, прежние преследования». В чём состояли эти приёмы, графиня не уточнила. Но она всё же пояснила, что сплетни по поводу взаимоотношений поручика и Пушкиной распространились по всему городу: «Большой свет видел всё и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невиновности госпожи Пушкиной». Но в десятке столичных кругов, где были друзья Пушкина, его сотрудники и, наконец, его читатели, говорили, что Пушкина виновна, и «бросали в неё каменья». Быть может, самым поразительным в дневниковой записи Долли было свидетельство о том, что Пушкину осуждал не большой свет, а наиболее близкий к поэту круг лиц, включавший его друзей-писателей и читающую публику.
Среди свидетелей трагедии Жуковский бесспорно выделялся своей объективностью. Он старался извлечь из разговоров с очевидцами любые подробности, которые позволили бы воссоздать происшедшее с полной достоверностью. Но даже Жуковский не мог противостоять давлению «общего мнения». В одном из черновиков он писал о поединке: «Пушкин… потерял голову… С его стороны было одно бешенство обезу[мевшей?] ревности». В отличие от многих, Жуковский попытался найти бесспорные факты, подтверждающие его слова по поводу ревности Пушкина. В последнем Конспекте он старательно записал всё, что ему удалось узнать о вызывающем поведении Дантеса. При тётке Загряжской, отметил он, поручик обращался с супругой Екатериной Геккерн ласково, дома играл роль любящего супруга; при Пушкиной напускал на себя мрачный вид, а при Александрине был груб с женой в расчёте на то, что та всё расскажет Наталье. Данные такого рода, конечно же, невозможно было представить в суд. Но никаких других материалов, компрометирующих поведение Дантеса после свадьбы, Жуковскому найти не удалось.
21 января 1837 г. девица Мердер танцевала на балу у Фикельмон и была свидетельницей оживлённого разговора пожилой дамы с Дантесом. Дама ставила ему в упрёк экзальтированность поведения: «Действительно, жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены… Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем… и что ходящие слухи неосновательны». Кавалергард действительно старался доказать свету, что его привязывают к госпоже Пушкиной платонические, родственные чувства, что он любит её в качестве жены сестры. Верить этому было трудно.
В мелких ухищрениях поручика трудно усмотреть доказательства того, что он пытался — после пережитого скандала и поношения — вновь завоевать благосклонность Пушкиной и соблазнить её. Скорее всего, он старался убедить публику в том, что остался верен своей привязанности к Наталье и не изменил великой страсти. Поведение поручика можно было назвать плутовским, но ничего дерзкого в нём не было.
Мотивы двусмысленного поведении Дантеса не были секретом для современников.
Женившись на Екатерине под дулом пистолета, Дантес спас свою карьеру, но опозорил себя в глазах света. Пушкин торжествовал. Гвардейцу же пришлось хлопотать о восстановлении своей чести. Будучи дипломатом, барон Геккерн подсказал сыну линию поведения.
По словам очевидцев, Дантес охотно рассказывал всем, кто хотел его слушать, что он «женился, чтобы спасти честь сестры жены от оскорбительной клеветы». Один из слушателей Жоржа, Александр Карамзин, признался позднее: «Он меня обманул красивыми словами и заставил меня видеть самоотвержение, высокие чувства там, где была лишь гнусная интрига»; «я поверил его преданности госпоже П., его любви к Екатерине Г., всему тому, одним словом, что было наиболее нелепым».
Поручик никогда не щадил чувств Натальи. Он нисколько не заботился о том, что его поступки причинят страдания и муки возлюбленной. После женитьбы на Екатерине он взялся исполнить роль рыцаря без страха и упрёка, которого заботит одно — честь Натали Пушкиной. Это обстоятельство давало ключ ко всему его поведению.
Галантность кавалергарда вновь оказалась в центре внимания света. После свадьбы часть общества, отметил Вяземский, захотела усмотреть в поступке кавалергарда «подвиг высокого самоотверженья ради спасения чести г-жи Пушкиной».
Вяземский нисколько не преувеличивал. Свет восхищался самоотверженностью поручика. Приятель Пушкина граф Владимир Соллогуб писал о Дантесе: «Он пожертвовал собой, чтоб избегнуть поединка. В этом нет сомнения». Мердер записала в своём дневнике: «Он пожертвовал собой, чтобы спасти её честь»; «если Дантесу не оставалось иного средства спасти репутацию той, которую он любил, то как же не сказать, что он поступил великодушно?!» Анекдоты о Пушкине стали излюбленной темой светской болтовни уже при его жизни. По возвращении с бала 22 января фрейлина Мердер записала в дневник только что услышанный анекдот о том, как поэт вернулся домой и застал Дантеса наедине с женой и пр.
Скандал в семье поэта повлёк за собой оживление анекдотов, сплетен и клеветы. Именно это более всего раздражало Пушкина, лишало необходимого для работы душевного спокойствия.
Роман Дантеса имел несчастливый конец. Грязь и посрамления не оставили места для романтических чувств. Кавалергард не мог простить красавице того, что она отвергла его во время тайного свидания, а затем передала мужу его любовные письма. Всё это было воспринято им как предательство. Грязные сплетни о соблазнении девицы Гончаровой запятнали репутацию офицера. Скандал поставил под удар карьеру эмигранта. Некогда офицер называл Пушкину прекрасным ангелом, теперь — кривлякой.
В свою очередь, Наталья не могла простить Дантесу его многократные измены. Уверяя её в своей любви, он затеял сватовство к Марии Барятинской, а затем сделал предложение самой Наталье, взятое назад через несколько дней. Офицер соблазнил сестру Пушкиной. Скрыть это не удалось, так как, по уверениям Геккернов, девица забеременела. Финалом всей истории была свадьба Екатерины и Дантеса.
Флирт в гостиных допускал многие вольности. Тем не менее Дантес не решился открыто возобновить ухаживания за Пушкиной. Своими уловками и ухищрениями он старался не столько смутить спокойствие Пушкиной, сколько представить своё поведение безупречным. По замечанию Пушкина, Дантес вёл себя как плут. Невозможность избавиться от общества новоявленных родственников лишала покоя, раздражала поэта. Вяземский понял, хотя и слишком поздно, источник его мучений. Александр Сергеевич увидел, что брак, к которому он понудил Дантеса, «не избавлял его (Пушкина. — Р.С.) окончательно от ложного положения, в котором он очутился. Молодой Геккерн продолжал стоять, в глазах общества, между ним и его женой и бросал на обоих тень, невыносимую для щепетильности Пушкина. Это был призрак… Городские сплетни возобновились».
Незадолго до дуэли Николай I имел разговор с Натальей Николаевной «о комеражах (пересудах, сплетнях), которым её красота подвергает её в обществе». Император счёл нужным подать ей совет «быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию сколь для неё самой, столько и для счастья мужа при известной его ревности». Слова царя, как полагала Анна Ахматова, означали, что жена камер-юнкера Пушкина вела себя неприлично. «В какую бы форму ни облёк царь свои „советы“, — пишет С.Л. Абрамович, — то, что он обратился к Н.Н. Пушкиной с замечаниями по поводу её репутации, было ужасно».
Чтобы верно истолковать фразу Николая I, надо иметь в виду, что он сам ухаживал за Пушкиной, а затем принял участие в судьбе Екатерины Гончаровой. Без его вмешательства брак Дантеса едва ли мог состояться. Император поневоле оказался втянут в семейные дела поэта, и в его обращении к Наталье не было и намёка на скандал. Государь предостерёг красавицу насчёт возобновившихся сплетен и посоветовал ей вести себя осторожнее.
Пушкина не могла не встречаться с Дантесом в дружеских домах и в большом свете. Уже после катастрофы друзья поэта сетовали на то, что Натали не удалилась от света, что она должна была сделать ради спасения мужа. Но советы подобного рода были запоздалыми. После свадьбы поручика, писал П.А. Вяземский в письме от 14 февраля 1837 г., городские сплетни возобновились: Натали должна была удалиться от света, но «у неё не хватило характера и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с Дантесом, как и до его свадьбы: тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности». В словах о восстановлении прежних отношений между Натали и Дантесом можно усмотреть большое преувеличение.
Е.Н. Мещерская-Карамзина, принадлежавшая к близкому окружению Пушкина, писала о Натали: «Собственно говоря, она виновна только в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которой она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил её муж. Она никогда не изменяла чести, но она медленно, ежеминутно терзала восприимчивую и пламенную душу Пушкина».
Наталья желала сохранить добрые отношения со старшей сестрой, к которой была привязана с детства. Это раздражало Пушкина. Её попытки установить родственные отношения с семьёй сестры вызывали его бешенство. Сталкиваясь с непониманием близких и друзей, глава семьи всё чаще терял терпение, и тогда Наталье приходилось выслушивать резкие слова.
16 января гости собрались у Пушкиных. Именно в этот день произошло объяснение между зятем Вяземских двадцатидвухлетним Валуевым и Пушкиной, записанное со слов Валуевых Дантесом. На замечание Валуева, как она позволяет мужу обращаться с нею таким образом, Пушкина будто бы ответила: «Я знаю, что я виновата, я должна была бы его (мужа. — Р.С.) оттолкнуть, потому что каждый раз, когда он обращается ко мне, меня охватывает дрожь». Дантес узнал о содержании разговора не от Валуева, а от его жены. Кавалергард не ручался, что Валуев подтвердит его рассказ, так как лица, к которым он отсылал судей, от него отвернулись. Желая представить Пушкина ревнивцем, поручик завершил своё показание словами: «В конце концов он (Пушкин) совершенно добился того, что его стали бояться все дамы».
Отношения между родственными семьями Пушкина и Дантеса становились всё более натянутыми.
14 января Пушкины и Геккерны встретились на вечере у французского посла Проспера Баранта. Поэт, давно не видевший свояченицы, улучил момент, когда сёстры были рядом, подсел к ним и сказал: «Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе и каковы у вас лица, когда вы разговариваете».
В разгар бала Пушкин предложил Екатерине выпить за его здоровье. Баронесса не забыла о ноябрьской дуэльной истории. Опасность дуэли не исчезла. Тост показался ей двусмысленным, и она отказалась пить за здоровье поэта. Неожиданный отказ вызвал у Пушкина вспышку гнева. Он повторно предложил свой тост, а после нового отказа якобы проговорил: «Берегитесь, я принесу Вам несчастье». Невозможно ручаться, что Дантес (вслед за Екатериной) точно передал слова убитого им человека. Во всяком случае беседа Катерины с Пушкиным приобрела в глазах Дантеса такое значение, что в феврале 1837 г. он счёл необходимым воспроизвести её в оправдательном письме председателю военного суда. Если бы в последние преддуэльные дни у офицера или его отца произошли какие-нибудь более крупные столкновения с Пушкиным, подсудимый непременно упомянул бы о них в указанном письме. Очевидно, ни столкновений, ни объяснений такого рода не было.
13 января Геккерны вновь оказались лицом к лицу с Пушкиными на «детском» вечере у Вяземских. По словам Дантеса, 15 января на балу у Вяземской «он себя вёл обычно по отношению к обеим этим дамам», т.е. «каждый раз, когда он видел мою жену в обществе Madame Пушкиной, он садился рядом с ней». Екатерина Геккерн старательно искала обстоятельства, которые могли бы смягчить вину её мужа, отданного под суд. Это и определило содержание её свидетельств. «Я только что узнал от моей жены, — писал подсудимый Дантес, — что в салоне Вяземской при дочери хозяйки Пушкин повторил угрозу, произнесённую накануне». Поэт будто бы сказал: «Берегитесь, Вы знаете, что я зол и что я кончаю всегда тем, что приношу несчастье, когда хочу».
Свидетельства, исходившие от друзей погибшего, были совсем иными. По словам Данзаса, «со свояченицей своей во всё это время Пушкин был мил и любезен по-прежнему и даже весело подшучивал над нею по случаю свадьбы с Дантесом».
В действительности взаимоотношения поэта с Катериной не были идиллическими. Поэт не мог простить того, что Екатерина, забыв благодеяния, приняла участие в интригах голландского посла. В одном из черновиков он писал, обращаясь к Геккернам: «Вы играли вы трое такую роль… и наконец госпожа Геккерн». Говоря «вы трое», поэт объединял Геккерна-отца, Дантеса и Екатерину.
Посол Геккерн неустанно заботился о том, чтобы восстановить репутацию сына и склонить на свою сторону общественное мнение. 21 января 1837 г., записал Тургенев, он завтракал с д’Аршиаком, который прочёл ему письмо Пушкина от 17 ноября 1836 г. Из письма следовало, что Дантес намеревался жениться на мадмуазель Гончаровой после поединка и что отказ от дуэли исходил не от кавалергарда, а от Пушкина. Будучи защищён родством с семьёй Пушкина, офицер старался смыть пятно позора, бравируя не столько чувствами к Натали, сколько тем, что не боится никакой дуэли.
В кругу приятелей поручик не прочь был похвастать доблестью, готовностью к кровавому поединку. Согласно ранней записи воспоминаний Соллогуба, «он говорил, что чувствует, что убьёт Пушкина, а что с ним могут делать, что хотят: на Кавказ, в крепость, — куда угодно». Дантес вовсе не знал русского языка и ставил ни во что славу Пушкина. Будучи иностранным подданным и сыном посла, он не сомневался в своей полной безнаказанности.
Казарменный каламбур
За три дня до дуэли, 24 января, Пушкин благодарил императора за совет, поданный Наталье Николаевне на балу. В письме Булгакову от 22 января Вяземский отметил: «Бал у австрийского посла, но ещё без царской фамилии». На другой день, 23 января, царь посетил бал у обер-церемониймейстера графа И.И. Воронцова-Дашкова. Возможно, что именно на этом вечере Николай I говорил с Натальей Николаевной по поводу её поведения.
Воронцовы давали бал, «который двор (император) удостаивал, обычно, своим посещением» (Соллогуб). Присутствовавшая на балу графиня М.А. Мусина-Пушкина писала: «23 был бал у Воронцовых. Геккерн (Жорж. — Р.С.) следовал на нём за своей свояченицей, выступая в качестве её визави в нескольких контрдансах». В письме к брату от 30 января Софи Карамзина описала происшествие в таких выражениях: «Считают, что на балу у Воронцовых в прошлую субботу раздражение Пушкина дошло до предела, когда он увидел, что его жена беседовала, смеялась и вальсировала с Дантесом». Софи не была на балу и всё исказила. Пушкина танцевала старинный, манерный танец контрданс. Она не была партнёршей Дантеса, а лишь иногда была его визави. Контрданс (кантриданс, деревенский танец) возник в Англии в XVII веке, а затем его стали танцевать по всей Европе. Самым распространённым видом контрданса была французская кадриль. В ней танцующие выстраивались в каре, шеренги, круг. Пары постоянно менялись местами, что вело к смене визави (напротив стоящей дамы). Вальс был танцем новомодным, и общество не вполне избавилось от сомнений в его пристойности.
Мать Софи, Екатерина Андреевна, пристрастно относившаяся к Наталье, подчёркивала, что поэт погиб из-за нескольких часов кокетства жены. Она имела в виду бал у Воронцовых. Обличая гнусную интригу Дантеса, Александр Карамзин писал брату: «…верно также и то, что он продолжал и после своей женитьбы ухаживать за госпожой Пушкиной, чему долго я не хотел верить, но, наконец, сдался перед явными доказательствами, которые получил позднее». Какие доказательства получил недавний друг Жоржа Александр Карамзин, сказать трудно.
Мусиной принадлежит первая версия «казарменного каламбура» Дантеса, произнесённого им во дворце Воронцовых. После танца Жорж будто бы пошёл с Натали ужинать и прошёл перед Пушкиным, отпуская шутки по адресу собственной жены Екатерины Геккерн, называя её своей «законной». Несколько иначе ту же историю передают Вяземские. Жорж произнёс фразу «Пойдём, моя законная», подавая руку жене на разъезде с одного бала. Эту фразу он произнёс громко, чтобы услышал Пушкин.
Долли Фикельмон, всё видевшая своими глазами, подчёркивала, что дело ограничивалось взглядами и намёками. «На одном балу, — писала она, — он так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намёками, что все ужаснулись». Свет «ужаснулся» после гибели Пушкина. Пока же общество упивалось пересудами.
Всего точнее слова Дантеса передала в своих воспоминаниях Вяземская. Пушкин сам рассказал ей о шутке француза. Дантес сказал, что у него был мозольный оператор, пользовавший Натали (и, очевидно, её сестёр), и прибавил: «Он мне сказал, что мозоль (игра французских слов „cor“ [мозоль] и „corps“ [тело]) госпожи Пушкиной гораздо красивее, чем у моей жены». В несколько иных словах ту же историю рассказал с чужих слов Соллогуб, в начале декабря уехавший в Москву. «После моего отъезда, — повествует беллетрист, — Дантес женился и был хорошим мужем», но, будучи человеком ветреным, он балагурил на бале у Воронцова и спросил Натали, «довольна ли она мозольным оператором, присланным ей его женой Екатериной. Мозольщик уверяет, добавил он, что у вас мозоль лучше, чем у моей жены». Пушкин узнал о словах Дантеса не только от жены. Александрина вспоминала, что каламбур был пересказан ему кем-то из светских знакомых «с разъяснениями».
Жорж явно старался сделать комплимент Пушкиной. В кавалергардских казармах и у барышень шутки такого рода пользовались успехом. Может быть, каламбур Дантеса и не привлёк бы внимания, если бы не молва о его связи с Натали. Шутка, произнесённая 23 января, была не столько непристойной, сколько неуместной.
Мог ли пустяковый каламбур стать поводом к дуэли? Такое предположение, если вдуматься в него, кажется сомнительным. Пушкин дал государю слово дворянина, что не будет драться с Дантесом. Мог ли он оправдать нарушение слова чести ссылкой на двусмысленный комплимент?
На другой день после бала дом на Мойке посетил этнограф И.П. Сахаров. По его словам, он застал Пушкиных в кабинете. Жена сидела на медвежьей шкуре у ног мужа, положив голову ему на колени. Описанная сцена напоминала семейную идиллию. В действительности покой семьи был нарушен бесповоротно. Л.А. Якубович, явившийся сразу после Сахарова, был поражён тем, что поэт выглядел очень сердитым, быстро ходил по кабинету взад и вперёд, хватал с полок книги. Гости покинули дом в третьем часу дня.
Э. Герштейн решает вопрос о последнем кризисе в рамках традиционной схемы. За несколько дней до дуэли Натали имела рандеву с Дантесом, поэт получил новое анонимное письмо и немедленно послал вызов на поединок. В подтверждение своей схемы Э. Герштейн ссылается на вопрос, сформулированный в судном деле о дуэли Пушкина. Предполагалось задать Наталье Николаевне следующий вопрос: «Не известно ли ей, какие именно безымянные письма получил покойный муж её, которые вынудили его написать 26 числа… оскорбительное письмо». Пушкину оставили в покое, а на вопрос о причинах поединка ответ дал К. Данзас. В показаниях на суде и в мемуарах он не упоминает ни слова об анонимном письме, якобы полученном поэтом накануне дуэли. Январское «безымянное письмо» могло объяснить и оправдать появление бранного письма Пушкина. Друзья непременно упомянули бы о нём, если бы оно существовало в природе. Их молчание доказывает, что накануне поединка поэт не получал никакого анонимного письма с доносом на тайное свидание и измену Натальи Николаевны.
Следователи не имели в своём распоряжении ни одного экземпляра пасквиля, и им не удалось прояснить вопрос о его происхождении. Нессельроде не представил суду имевшийся у него экземпляр «диплома», и судьям пришлось удовольствоваться общими разговорами о том, что Пушкин послал вызов, получив некие «безымянные письма». Ввиду наличия десятка копий свидетели и современники говорили об анонимных письмах во множественном числе. Этот факт подтверждают и судебные материалы, и частные письма тех лет.
Сестра Пушкина Ольга жила в Варшаве и узнала о трагедии из писем петербургских знакомых. «К несчастью, — писала она родителям в Москву, — анонимные письма, которые он продолжал получать, ожесточили его до такой степени, что он шесть раз посылал д’Антесу вызов на дуэль». Письмо Ольги Сергеевны давало представление о толках, распространившихся после суда по Петербургу. Сведения о шести вызовах Пушкина показывают степень достоверности столичных разговоров.
Схема «анонимные письма — дуэль» была известна дочерям Натальи Николаевны. Через пятьдесят лет после дуэли Н.А. Меренберг рассказывала: «Причины дуэли отца мать моя исключительно объясняла тем градом анонимных писем, пасквилей, которые в конце 1836 г. отец мой стал получать беспрестанно». Если речь шла действительно о письмах конца 1836 г., а не начала 1837 г., то объяснения Натальи Николаевны понятны. Они явно относятся к ноябрьским событиям, к появлению десятка копий пасквиля.
Другая дочь Натальи Николаевны, Арапова, без ссылки на источник информации, произвольно приурочила эпизод к последним январским дням: Натали имела тайное свидание с Дантесом, муж узнал об этом тотчас из анонимного письма — последовал поединок.
В подтверждение гипотезы о январских анонимных письмах Э. Герштейн ссылается на Записки А.О. Смирновой, изданные её дочерью Ольгой Николаевной в 1895—1897 гг. По словам О. Смирновой, Дантес никогда не был влюблён в Натали, а любил Идалию Полетику. Тем не менее он хвастался связью с Пушкиной во всех салонах и в полку. Э. Герштейн принимает на веру подобного рода известия, невзирая на то, что они носят фантастический характер. Если верить О. Смирновой, Пушкина забросали анонимными письмами, упрекая в трусости, из-за того что он взял назад свой первый вызов. Баронесса Сесиль Фредерикс пересказала мнение Николая I, «что Пушкин принуждён был драться с минуты получения анонимных писем, в которых упрекали его в трусости и подлости за то, что он взял назад первый вызов»; государь сказал: «Я видел письма, я всё знаю теперь». Изложенная история не находит подтверждения в подлинных документах. В литературе давно выяснено, что Записки О. Смирновой были сочинены дочерью в конце столетия и не заслуживают ни малейшего доверия.
Тайное свидание Натали с Дантесом, анонимное письмо, известившее поэта об измене жены и, наконец дуэль — всё это на протяжении нескольких дней. Такова схема истории поединка 27 января 1837 г., которая не выдерживает никакой критики.
Что же в действительности послужило последним толчком, заставившим Пушкина сделать решительный шаг?
Дуэли Пушкина
Пушкин имел репутацию храбреца. Его дуэльный список лишь немногим уступал дон-жуанскому. Известны его «истории» с канцелярским чиновником С.Т. Перевощиковым (после ссоры в театре в 1818—1819 гг.); с майором Денисевичем (после подобной же театральной ссоры); с Кюхельбекером (из-за эпиграммы в 1819 г.), с М. Корфом (1819—1820).
На Юге вызовы следовали один за другим, не имея ни серьёзных поводов, ни тяжёлых последствий. В Кишинёве в 1820 г. он повздорил в биллиардной с полковником Ф.Ф. Орловым, и поединок был с трудом предотвращён. Примерно в то же время он вызвал француза — эмигранта барона де С… Тот предложил стреляться на ружьях, зная, что его противник прекрасно владеет пистолетом. Поединок закончился шуткой. На другой день поэт повздорил и послал вызов французу русской службы полковнику Л.
В 1821 г. у него вышло столкновение с французом Дегильи. Последний сначала предложил биться на саблях, а затем вовсе отказался от боя, за что был опозорен Пушкиным. Весной 1822 г. на поединке с офицером Генерального штаба Зубовым Пушкин не стал отвечать на неудачный выстрел противника и спросил его: «Довольны Вы?» После этого он удалился домой.
В том же году он имел дуэль с командиром Егерского полка С.Н. Старовым. Была метель. Пушкин выстрелил первым и не попал. Противники дважды обменялись выстрелами, а затем поединок был прекращён из-за снегопада и мороза. Вскоре же дуэлянт дал пощёчину молдавскому боярину Т. Балшу, что едва не привело к новому поединку. В 1824 г. А.И. Тургенев передал Вяземскому толки, будто в Одессе Пушкин дрался на дуэли, но противник отказался стрелять в него.
Почти бретёрское поведение Пушкина объяснено Ю. Лотманом: «В кишинёвский период Пушкин оказался в обидном для его самолюбия штатского молодого человека в окружении людей в офицерских мундирах, уже доказавших на войне своё мужество». Из ссылки поэт вернулся, имея славу лучшего поэта России и отчаянного дуэлянта, что сказалось на его последующих поединках. Они приобрели в значительной мере ритуальный характер.
Исключением могла стать дуэль Пушкина с графом Толстым-«Американцем». Тот распространял клевету по поводу высылки поэта из столицы в 1820 г. Вызов был послан лишь в 1826 г., после возвращения поэта из Михайловского. Стараниями друзей дело было улажено.
В Петербурге Пушкин намерен был стреляться с Н.И. Тургеневым, но затем одумался и просил у него прощения. В 1827 г. поэт принял картель от В.Д. Соломирского. В 1828 г. поэт потребовал объяснений у секретаря французского посольства Лагренэ, предположительно из-за Закревской. История была чревата дуэлью. В 1836 г. он вызвал на поединок графа В. Соллогуба, затем С.С. Хлюстина. Характерен инцидент с генералом Репниным, героем Отечественной войны, который был на двадцать лет старше поэта. Репнин и министр Уваров были женаты на родных сёстрах. Ода Пушкина «На выздоровление Лукулла» косвенно затронула семью Репнина. Толки по этому поводу дошли до поэта в искажённом и преувеличенном виде, и он послал генералу письмо с требованием объяснений. «Как дворянин и отец семейства, — писал Пушкин князю, — я должен блюсти мою честь и то имя, которое я оставлю детям». Другому своему «противнику» юному В. Соллогубу поэт пояснил, что как общественный деятель он находится в полной зависимости от света и светского мнения. «Неужели вы думаете, — сказал он, — что мне весело стреляться? Да что делать. Я имею несчастье быть человеком публичным, и, знаете, это хуже, чем быть публичной женщиной».
Дуэли Пушкина по большей части не имели ни серьёзных поводов, ни драматических последствий. Столкновение с Дантесом было исключением. Поединок был следствием долгого и мучительного конфликта. Поэт готовился к поединку самым тщательным образом. Сохранилось известие о том, что в январе 1837 г. он встретился в книжном магазине с ротмистром графом Е.Е. Комаровским и просил назвать ему какую-нибудь книгу по дуэли. Пушкина интересовали как прецеденты, так и правила ведения боя.
Насколько легко и скоропалительно поэт посылал картели в молодости, настолько мучительно и трудно далось ему решение написать письмо послу Геккерну, которое сделало дуэль неизбежной.
«Пушкин любил бой», — писал Ю.М. Лотман. Конспирация тайных обществ, участие в схватке у Эрзерума, пыл журнальной полемики, азарт карточной игры, хладнокровная смелость у барьера на поле чести — всё имело общий психологический корень: «Есть упоение в бою». Справедливо, что смертельный риск, битва, азартная игра манили Пушкина. С друзьями он не раз обсуждал загадку — «непонятное желание человека, когда он стоит на высоте, броситься вниз».
Но едва ли можно усомниться в том, что его подлинной стихией была гармония.
По преданию, гибель Пушкина была предсказана ему гадалкой Александрой Кирхгоф. Ранние записи из дневника историка М.П. Погодина донесли слова, исходившие непосредственно от поэта. Его родственник Д.В. Веневитинов в 1826 г. рассказал Погодину следующее: «Ему (Пушкину. — Р.С.) предсказала судьбу какая-то немка Кирхгоф и грек (papa, oncle, cousin) в Одессе. „До сих пор всё сбывается, — сказал Пушкин, по словам Веневитинова, — например два изгнания. Теперь должно начаться счастие. Смерть от белого человека или от лошади, и я с боязнью кладу ногу в стремя… и подаю руку белому человеку“».
В 1827 г. Пушкин опубликовал в журнале ядовитую эпиграмму на А.Н. Муравьёва. Встретив вскоре же редактора журнала М.П. Погодина, он сказал: «А как бы нам не поплатиться за эпиграмму? — Почему? — Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека или белой лошади».
В своих воспоминаниях Муравьёв писал, что в то же лето встретил Соболевского и спросил, чем вызваны нападки Пушкина. Одна из гадалок, отвечал Соболевский, предсказала поэту, что смерть придёт к нему от высокого белокурого молодого человека; с тех пор при встрече с таким человеком ему приходит на ум испытать рок. Волосы у Муравьёва были белокурыми. При первой же встрече с молодым литератором Пушкин просил у него прощения за глупую эпиграмму.
В год гадания — 1819 — «закадычным другом» Пушкина был П. Мансуров. Последний вспоминал, что предсказание Кирхгоф произвело на поэта сильное впечатление, особенно сначала: «…если кто из наших напоминал об этом, ясно видно было, что это ему неприятно; он всячески старался отклонить разговор».
Перед Пушкиным приоткрылся неведомый и грозный мир. В нём таинственные силы — рок — управляли судьбами людей. В 1822 г., через три года после встречи с Кирхгоф, Пушкин сочинил «Песнь о вещем Олеге». В этом стихотворении можно услышать отголосок пророчеств, адресованных ему в день гадания у Кирхгоф. Мудрый кудесник предсказывает князю смерть от коня («примешь ты смерть от коня своего»). Предсказание сбывается. Олег гибнет от белой головы — его жалит змея, выползшая из побелевшего конского черепа.
Среди рисунков, набросанных Пушкиным на черновиках в 1825 г., можно обнаружить автопортрет в виде лошадиной головы. Портрет окружают белые лошадиные морды.
Если верить преданиям, перед свадьбой Пушкина будто бы мучили дурные предчувствия. Он навестил цыган. Те спели ему подблюдную песню:
Пение повергло поэта в слёзы. Песнь о конях предвещала ему большую потерю.
Друг поэта П.В. Нащокин описал гадание у Кирхгоф так. Разложив карты, немка сказала: «Это голова важная! Вы человек не простой!» После того она предсказала , что он умрёт или от белой лошади, или от белой головы (Weisskopf).
В 1828 г. Пушкин рассказал мистическую историю гостям то ли Карамзиных, то ли Дельвига. Героем устной новеллы был мелкий чиновник, который был погублен чёртом, принявшим облик белокурого мужчины. В конце жизни герой «при внезапном появлении высокого белокурого человека с серыми глазами приходил в судороги, в бешенство». Новелла была записана и опубликована писателем Владимиром Титовым в 1829 г. Предварительно Титов дал просмотреть текст Пушкину.
В 1829 г. Пушкин встретил на Кавказских минеральных водах отставного офицера В.А. Дурова. По некоторым сведениям, у Дурова хранился собственноручный рисунок Пушкина с изображением «двух поединщиков» и надписью «Смерть Пушкина». Видение смертельного поединка не покидало поэта. Туманные предсказания насчёт лошади были забыты или, во всяком случае утратили пугающую неожиданность. Перспектива смерти на поединке подкреплялась практикой многочисленных дуэлей. По уверениям П.И. Бартенева, перед свадьбой поэт писал, «что ему вероятно придётся погибнуть на поединке».
В 1833 г., будучи в Казани, поэт рассказал о давнем гадании А.А. Фукс-Апехтиной. Он вспомнил, как гулял с Н.В.В. (Н. Всеволожским) по Невскому, зашёл к гадалке и услышал от неё три прорицания. Последнее было: «…вы кончите вашу жизнь не естественною смертью».
Брат Пушкина Лев упомянул о трёх пророчествах Кирхгоф (включая женитьбу). Четвёртым было пророчество о том, что поэта ждёт преждевременная смерть от руки высокого белокурого человека.
А.Н. Вульф знал о гадании со слов Пушкина, но записал его рассказ много лет спустя. Ворожея, по его версии, объявила Пушкину, что он будет убит из-за женщины молодым белокурым мужчиной.
С наибольшими подробностями встречу поэта с Кирхгоф описал С.А. Соболевский. Оценивая достоверность рассказа, ссылаются обычно на тесную дружбу автора с Пушкиным и подробность самого повествования. Однако надо учесть, что Соболевский записал свои припоминания в очень позднее время. По его словам, Пушкин услышал от гадалки пять предсказаний и все они сбылись. Первые четыре были ординарными: о скором получении денег, о неожиданном предложении, о том, что двадцатилетнего поэта ждёт слава и он дважды подвергнется ссылке. Последнее пророчество гласило, что поэт погибнет насильственной смертью в 37 лет.
Сенсационный рассказ Соболевского требует критической проверки. Язык колдуньи, в его передаче, явно отличался от традиционного языка гаданий, лишённого конкретности и допускающего разные толкования. В своих Записках Мартенс воспроизвёл предсказания Кирхгоф императору Александру I. Его рассказ даёт представление о стиле пророчеств гадалки: «Вы не то, чем вы кажетесь… Вы находитесь в… опасном положении… Вначале вы испытаете большое несчастье, но, вооружившись твёрдостью и решимостью, преодолеете бедствие». Для всех было очевидно, что Россия стоит на пороге наполеоновского вторжения, но Кирхгоф избегала подробностей и точных дат.
Незадолго до смерти Соболевского В.А. Соллогуб писал: «Я твёрдо убеждён, что если бы С.А. Соболевский был тогда (в 1837 г. — Р.С.) в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его» (от дуэли. — Р.С.). Соболевский процитировал эти слова в неоконченных заметках, после чего в печати появилась его статья «Таинственные приметы в жизни Пушкина». В своей статье друг Пушкина так изложил речи гадалки: «…он проживёт долго, если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека (weisser Rösser, weisser Kopf, weisser Mensch), которых и должен он опасаться». На склоне лет Соболевский повторил общеизвестные вещи насчёт гадания Кирхгоф, от себя же прибавил, будто гадалка назвала поэту год его смерти.
Пушкин вспоминал слова Кирхгоф многократно и в разные периоды, а это значит, что предсказание относилось к неопределённому будущему. В молодости зловещее пророчество тревожило его, но в 1837 г. он, кажется, и вовсе забыл о нём.
Соболевскому импонировало предположение Соллогуба. Он пересмотрел известие о гадании Кирхгоф, чтобы подкрепить слова Соллогуба. Соболевского не было в Петербурге, и он не смог предотвратить дуэль. Если бы он успел вернуться в Петербург, Пушкин не погиб бы в 37 лет и, согласно предсказанию гадалки, прожил бы долгую жизнь.
Три сестры
Когда Наташа решила взять в Петербург старших сестёр, Пушкин предостерёг её словами: «Эй, жёнка! смотри… Моё мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети, пока малы. …А то хлопот не наберёшься, и семейного спокойствия не будет». Натали любила сестёр и хлопотала о том, чтобы выдать их замуж. В сентябре 1834 г. Коко-Екатерина и Азинька-Александрина обосновались в доме Пушкиных. По этому поводу Ольга Павлищева-Пушкина писала мужу 12 сентября 1835 г.: «Александр представил меня своим жёнам — теперь у него их целых три, как тебе известно. Его свояченицы хороши, но ни в какое сравнение не идут с Натали, которую я нашла похорошевшей: у неё теперь прелестный цвет лица и она немного пополнела; это единственное, чего ей недоставало». Шутка насчёт трёх жён была тяжеловесной, но лишённой тени двусмысленности. В контексте письма она означала, что о соперничестве со стороны своячениц не могло быть и речи.
Ольге Сергеевне выдуманная ею шутка казалась чрезвычайно удачной. Поэтому она не раз её повторила. 20 декабря 1835 г. она писала мужу: «Александр был, по обыкновению, не надолго, к тому же с двумя женами и в дистрикции…» [рассеянности]. Какую из двух своячениц Ольга Сергеевна имела в виду, сказать невозможно. К обеим она относилась с полным безразличием.
Приятель Пушкина Н.М. Смирнов, вовсе не расположенный к Дантесу, вспоминал, что молодой француз дал Пушкину прозвание Pacha à trois queues (трёхбунчужный паша), когда тот явился на бал в сопровождении трёх сестёр. Каламбур кавалергарда казался вовсе безобидным по сравнению с шутками сестры поэта.
Александра была самой некрасивой, но при том и самой умной из трёх сестёр Гончаровых. Она увлекалась стихами Пушкина, а он помогал и покровительствовал ей. Ещё до переезда Александрины в столицу поэт стал сватом свояченицы. Женихом Александрины был тридцатишестилетний подполковник в отставке А.Ю. Поливанов. О лучшей партии девице не приходилось мечтать, и поэт взялся устроить судьбу молодых. Камнем преткновения был вопрос о приданом. Пушкин на собственном опыте знал, что Наталья Ивановна Гончарова скорее пожертвует счастьем и будущим дочери, чем расстанется с частью своих земель. Все надежды Александрина возлагала на деда. Но Пушкин сомневался, что дед поможет жениху: «…я боюсь, чтобы дедушка его не надул», — писал он. Минуя мать невесты, поэт написал письмо А.Н. Гончарову. Его вмешательство вызвало гнев Натальи Ивановны. Она сделала выговор зятю. В конце концов брак расстроился. Александрина и её сестра Екатерина уехали в Петербург к Пушкиным, даже не попрощавшись с матерью. Кажется, роман с Поливановым оставил в душе юной Александрины мучительные воспоминания. В январе 1837 г. она писала брату: «теперь у меня больше опыта, ум более спокойный и рассудительный, и я полагаю лучше совершить несколько безрассудных поступков в юности, чтобы избежать их позднее». В чём состояло её безрассудство, Александрина не уточняла. В Петербурге Азинька появилась в 23 года, когда юность её была позади. Ошибки были совершены ранее.
Присутствие трёх молодых женщин, окружённых роем поклонников, увлечение стихами Пушкина создавали особую атмосферу в доме поэта.
Сестре поэта Ольге Сергеевне эта атмосфера не нравилась, и её шутки по поводу брата становились всё более сердитыми. В феврале 1836 г. Аннета Вульф писала своей сестре Евпраксии Вревской: «Ольга говорит, что он (Пушкин. — Р.С.) якобы очень ухаживает за своей свояченицей Алекс». Слово «якобы» в пересказе Аннеты выдаёт иронию, объяснить которую нетрудно. Евпраксия Вревская видела Натали и Александрину в том же 1836 г. и так описала своё впечатление: «Пушкина в полном смысле восхитительна, но зато её сестра показалась мне такой безобразной, что я разразилась смехом, когда осталась одна в карете с моей сестрой».
Арапова, жившая под одной крышей с Александриной, отметила, что черты её тётушки напоминали правильный гончаровский склад, но лицо было как бы карикатурой на Наталью Николаевну; она была косоглазой, кожа лица отдавала желтизной; «предательское сходство служило в явный ущерб Александре Николаевне». Однако сохранились и другие отзывы о внешности средней сестры. Семидесятишестилетний граф Ксавье де Местр писал в 1840 г. после встречи с сёстрами: «…вдова знаменитого поэта, очень красивая женщина, а сестра её, хотя и не так одарена природою, однако тоже весьма хороша».
Три сестры Гончаровы были отягощены дурной наследственностью, связанной с психическим заболеванием отца. Не этим ли обстоятельством объяснялись приступы ипохондрии у Александрины? В 1835 г. она писала брату Дмитрию: «А знаешь ли, я не удивлюсь, если однажды потеряю рассудок. Ты себе не представляешь, как я переменилась, раздражительна, характер непереносимый. Мне совестно окружающих людей. Бывают дни, когда я могу не произносить ни слова… Надо, чтобы никто меня не трогал, не разговаривал со мною, не смотрел на меня — и я довольна». Александрина, по её признанию, изводила окружающих — Пушкина и сестёр. Племянница Александрины Арапова подтверждает, что та обладала невыносимым характером.
Приведённые сведения о внешности и характере Александрины не следует игнорировать, оценивая сведения о её романе с Пушкиным. Слова сестры поэта Ольги по поводу брата и Александрины производят впечатление родственного злословия.
Известен отзыв княгини Е.А. Долгоруковой, подруги Натальи Николаевны, о её сестре. Александрина «холодна, благоразумна (?). Кажется, что в последние годы Пушкин влюбился в неё». В рассказе Долгоруковой проскальзывает та же нота, что и в словах Аннеты. Их сообщения сопровождают слова «якобы», «кажется».
Первые известия об ухаживаниях Пушкина за свояченицей не имели ничего общего со злонамеренными сплетнями. Пересуды не выходили за пределы пушкинской семьи, родни и приятельниц.
Другом семьи Пушкиных был прапорщик А. Россет, сверстник Натальи Николаевны и постоянный посетитель дома Карамзиных. Его показания игнорировать невозможно. «Тогда уже, летом 1836 года, — вспоминал он, — шли толки, что у Пушкина в семье что-то неладно: две сестры, сплетни, и уже замечали волокитство Дантеса». Пушкинисты видят в этих словах намёк на двух сестёр — Наталью и Александрину. По утверждению Я.Л. Левкович, А.О. Россет пишет о слухах и «сплетнях», порочащих Пушкина. Это, конечно, заблуждение.
Софи Карамзина старательно регистрировала сплетни, циркулировавшие в кружке Пушкиных, Карамзиных, Россет. Прошло лето 1836 г., и в письме от 19 сентября Софи живописует треугольник — Дантес не отходит от Екатерины, но бросает нежные взгляды на Натали. В письме от 19 декабря 1836 г. Карамзина описывает ту же картину: Натали в отсутствие мужа кокетничает с Дантесом, а Екатерина мучается ревностью. Треугольник не оставлял места для Александрины.
Аркадий Россет очень точно описал ситуацию, сложившуюся летом 1836 г. Совершенно очевидно, что под двумя сёстрами он подразумевал не Наталью и Александрину, а Наталью и Екатерину, в связи с чем и упоминал о волокитстве Дантеса, его одновременном ухаживании за двумя сёстрами.
Аркадий Россет не имел в виду Александрину ещё и потому, что был увлечён ею сам. Письма Софи подтверждают это. 18 октября Карамзина сообщила брату, что со вчерашнего дня приёмы в родительском доме возобновились, и гости заняли привычные места — «Натали Пушкина и Дантес… Александрина с Аркадием». Как только Софи начинает строго описывать то, что видит, тотчас обнаруживается истина. У Александрины был роман не с Пушкиным, а с Россетом. Наталья Николаевна писала о романе следующее: Александрина в Петербурге влюбилась в прапорщика Аркадия Россета; «это давнишняя большая и взаимная любовь Сашеньки». Письма Вяземского подтверждают слова Натальи Николаевны. Летом 1841 г. князь Пётр был в гостях у вдовы Пушкина и слышал, как Россет, задумавшись, произнёс какое-то слово вполголоса: «Мне послышалось: Александ… (Александрина. — Р.С.)». Примерно месяц спустя Вяземский вновь посетил сестёр Наталью и Александрину. «…Аркадий Осипович Россети очень был тронут нежным воспоминанием одной персоны (Александрины. — Р.С.)… тут другая из вышереченных сестриц изволила затянуться пахитоской (вдова Пушкина стала курить. — Р.С.) и сказать: как он мил, этот Аркаша!» — писал Вяземский после визита. К 1841 году от былой нежной любви остались одни воспоминания.
Щедро одарённая природой Натали всю жизнь жалела сестру, некрасивую, неуживчивую и никому не нужную.
Из трёх сестёр одна Александрина отличалась практичностью. В этом и была причина её особых отношений с Пушкиным. Наталья Николаевна увлекалась балами. «Хозяйством и детьми, — замечает княгиня Вяземская, — должна была заниматься вторая сестра, Александра Николаевна… Пушкин подружился с нею».
В письмах жене Пушкин не стеснялся передавать поцелуи её троюродной сестре Идалии Полетике. Родным же сёстрам жены он адресовал слова: «тёткам Ази и Коко мой сердечный поклон»; «Бель-серам поклон»; «Что Коко и Азя? замужем или ещё нет?»; «Кланяюсь дамам твоим»; «Дамам кланяюсь»; «Кланяюсь твоим наездницам». В некоторых письмах поэт забывал упомянуть о свояченицах.
Дуэльная история внесла разлад во взаимоотношения трёх сестёр и замешательство, так же как и среди друзей поэта. По свидетельству Данзаса, старый Геккерн был озлоблен и исподтишка повёл войну против Пушкина, всячески ему вредя и распространяя клевету. Некоторые «недогадливые друзья» по неведению способствовали осуществлению его замыслов.
Золотой крестик
Одним из недогадливых друзей поэта был Вяземский. В трагические дни князь Пётр объявил, что отвращает лицо от дома Пушкина. Объясняя близким причины такого шага, князь неизбежно должен был сослаться на молву. О такого рода дружеском злословии Пушкин писал,
Письма князя Петра, написанные сразу после катастрофы, были полны раскаяния. Это чувство не покидало Вяземского и его жену до преклонных лет, порождая невольное стремление припомнить события, оправдывавшие легковерие. Свидетельством тому служит история некоей цепочки или креста, записанная П.И. Бартеневым со слов Вяземских.
В черновике письма Бенкендорфу Жуковский перечислил последние распоряжения умирающего: Пушкин велел доктору Спасскому сжечь какую-то бумагу, а «Данзасу велел найти какой-то ящик и взять из него находившуюся в нём цепочку. Более никаких распоряжений он не делал и не был в состоянии делать». Перед нами наиболее раннее и не вызывающее сомнений сообщение. Жуковский писал именно о цепочке, которую он никак не мог перепутать с крестом («крестиком»).
Прошло много лет, и Бартенев записал припоминания Вяземской о цепочке Пушкина в нескольких версиях. Согласно одной версии, поэт взял у Александрины сначала перстень с бирюзой, а потом цепочку. После дуэли умирающий поручил Вяземской возвратить владелице её цепочку, но «непременно без свидетелей». Когда княгиня при передаче цепочки сказала об этом, та вспыхнула и сказала: «Не понимаю, отчего это!» Согласно второй версии, Вяземская получила цепочку от Пушкина, когда на минуту осталась с ним наедине. В этом случае Бартенев забыл упомянуть о наказе вручить вещь Александрине без свидетелей. Александрина будто бы вся вспыхнула, принимая от Вяземской загробный подарок, что «возбудило в княгине подозрение». Поздние припоминания княгини подтвердили известие Жуковского о цепочке. Однако самая драматическая подробность её повествования — наказ передать цепочку наедине — является, по всей видимости, домыслом. Данзас не отходил от постели Пушкина, и умирающий передал цепочку ему, а не Вяземской. Никакой тайны из своего подарка поэт не делал.
В публикации 1908 г. П.И. Бартенев привёл ещё одну версию рассказа Вяземской. На этот раз он упомянул о том, что умирающий Пушкин передал княгине нательный крест с цепочкой. Цепочка незаметно превратилась в крестик.
Спустя двадцать пять лет после смерти Вяземской П.И. Бартенев, достигший восьмидесяти лет, припоминал: «Что он (Пушкин) был в связи с Александрой Николаевной, об этом положительно говорила мне княгиня Вера Фёдоровна». Вяземская делилась с Бартеневым своими подозрениями по поводу краски смущения на лице Александрины, и её слова были им своевременно записаны. Что касается главной «улики» — крестика с цепочкой, о ней заговорили с большим запозданием.
Оживлению давней сплетни способствовали воспоминания Александры Ланской-Араповой, дочери Натальи Николаевны. По её словам, старушка няня, некогда нянчившая детей Пушкина, рассказала ей следующее. «Раз как-то Александра Николаевна (Гончарова. — Р.С.) заметила пропажу шейного креста… Тщетно перешарив комнаты, уже отложили надежду, когда камердинер, постилая на ночь кровать Александра Сергеевича… нечаянно вытряхнул искомый предмет». Фразеология рассказа («искомый предмет» и пр.) нисколько не похожа на речь неграмотной крестьянки из крепостных.
Легенда получила завершение. Пушкин при друзьях передал цепочку Александрине. Цепочка превратилась в нательный крестик. Крестик не был передан Пушкиным Александрине через Данзаса или Вяземскую. Его якобы нашли в постели у поэта. Трагическая подробность превратилась в бульварную историю, не имеющую ничего общего с действительностью. Сочинение анекдотов о Пушкине оставалось модным занятием до начала XX века. Можно установить, что подтолкнуло падчерицу поэта к злобной выдумке.
В 1887 г. в Петербурге была издана записка Трубецкого. Ссылаясь на слова Идалии Полетики и свои припоминания, он писал о несомненной связи Пушкина с Александриной. Публикация стала известна Араповой, Бартеневу и пр. В своём «романе», изданном в 1907 г., Арапова прямо указала на то, что толки об отношениях поэта с Александриной уже проникли в печать. Падчерица Пушкина подхватила сплетню, которую распространяли злейшие враги поэта.
По утверждению Араповой, особый вес истории с крестиком придало свидетельство её матери. Беседуя со старшей дочерью о последних минутах её отца, Наталья Николаевна упомянула о том, что, «благословив детей и попрощавшись с близкими, он (Пушкин. — Р.С.) ответил необъяснимым отказом на просьбу Александры Николаевны допустить и её к смертному одру». Всё это плод фантазии Араповой. 28 января 1837 г. Тургенев писал из квартиры Пушкиных «Жена подле него. …Александра плачет, но ещё на ногах». 28 января, свидетельствовал Данзас, не отходивший от Пушкина, боли несколько уменьшились, «Пушкин пожелал видеть жену, детей и свояченицу Александру Николаевну Гончарову». Сама Александрина вспоминала (в записи её мужа): «После катастрофы Александра Николаевна видела Пушкина только раз, когда привела ему детей, которых он хотел видеть перед смертью».
Араповой принадлежат самые тенденциозные воспоминания о поэте. Как объяснить это? По-видимому, большое влияние на дочь оказал её отец П.П. Ланской, переживший жену Наталью Николаевну на 14 лет. Ланской был возлюбленным Идалии Полетики и другом Дантеса. Как видно, Арапова черпала сведения из того же источника, что и Трубецкой. Идалия питала к Пушкину жгучую ненависть. Даже в конце жизни она, проходя мимо памятника поэту, не могла сдержать себя и плевалась. Ненависть была рождена злом, причинённым ею Пушкину.
История с крестиком и постелью, повторённая бесчисленное количество раз, превратилась в обыденном сознании в некую улику, доказанный факт. Не пора ли очистить биографию Пушкина от фальшивых «улик» такого рода?
Попытки опорочить Пушкина и его свояченицу носили злонамеренный характер. Если бы сплетни по поводу Александрины имели под собой почву, это неизбежно отразилось бы на отношении к ней Натали. Жизнь сестёр опровергла клевету. После катастрофы вдова выехала в имение матери с Александриной, а через два года взяла её с собой в Петербург. Там она жила с ней под одной кровлей и трогательно заботилась о ней. После брака с Ланским Наталья приютила сестру у себя. Характер Александрины стал невыносимым, но она оставалась в доме у младшей сестры восемь лет, пока не вышла замуж за Фризенгофа. Свою дочь от Ланского Наталья Николаевна назвала Александрой, а Александрина свою дочь от Фризенгофа — Ташей (Натальей).
Кровь на мундире
Среди свидетелей трагедии одним из самых осведомлённых был князь Пётр Вяземский. Он был не только очевидцем, но и участником событий. Князь и его жена изложили историю гибели поэта в подробнейших письмах, адресованных разным лицам. Вяземский считал своим долгом разоблачение происков и интриг врагов поэта, но он не назвал этих врагов поимённо. Объясняя это обстоятельство, он писал 7 апреля 1837 г. О.А. Долгоруковой, дочери директора московской почты: «Чтобы объяснить поведение Пушкина, нужно бросить суровые обвинения против других лиц, замешанных в этой истории. Эти обвинения не могут быть обоснованы положительными фактами…»
Князь Пётр был человеком исключительно щепетильным и сознавал, что уличить участников интриги, погубившей Пушкина, трудно. И всё же в одном случае он располагал точно известными ему фактами, позволившими без обиняков указать на одного из главных виновников катастрофы.
Самое доверительное письмо Вяземский адресовал графине Эмилии Мусиной-Пушкиной. Письмо было написано 16 февраля 1837 г. Князь Пётр был влюблён в Мусину. Увлечение порождало безграничное доверие. Вяземский молил графиню поверить ему: «Я должен откровенно высказать Вам (хотя бы то повело к разрыву между нами…), — писал он, — Вы должны довериться мне, Вы не знаете всех фактов, всех доказательств, которые я мог бы представить, Вас должна убедить моя уверенность, Вы должны проникнуться ею».
Кавалергарды носили красные мундиры. Поэтому Вяземский именовал их красными. Свои обвинения он обрушил на голову кавалергарда князя Александра Трубецкого, друга Дантеса и поклонника Эмилии Мусиной. В письме к Мусиной Вяземский писал: «Пушкин и его жена попали в гнусную западню. На этом красном (из контекста письма следовало, что речь шла о кавалергарде князе Александре Трубецком, поклоннике графини. — Р.С.), к которому, надеюсь, вы охладели, столько же чёрных пятен, сколько и крови. Когда-нибудь я расскажу вам подробно всю эту мерзость».
Вяземский многократно повторял, что его друг был погублен сплетнями и клеветой: «Пушкина в гроб положили… городские сплетни, людская злоба, праздность и клевета петербургских салонов». Одновременно князь Пётр с полной ответственностью утверждал, что на красном мундире Трубецкого — кровь Пушкина и чёрные пятна (грязь клеветы и сплетен). Вывод очевиден. Он располагал доказательствами того, что Трубецкой повинен в распространении сплетен и клеветы, погубившей поэта. Скорее всего он сам услышал клевету из уст кавалергарда и, что угнетало его более всего, поверил наветам.
Вяземский не уточнил, какими речами запятнал себя Трубецкой. Но это сделал за него сам Александр Трубецкой. Он всю жизнь хранил молчание по поводу гибели Пушкина и лишь незадолго до смерти предался воспоминаниям. Его версия тем более интересна, что исходила она сразу от двух лиц, стоявших в самом центре интриги. Эти лица — Идалия Полетика и сам Трубецкой. С Полетикой, писал князь Александр Трубецкой, «я часто вспоминал этот эпизод, и он совершенно свеж в моей памяти».
По словам Трубецкого, поэт ревновал не Наталью Николаевну, а Александрину, с которой он якобы сожительствовал. Пушкин будто бы «опасался, чтобы блестящий кавалергард не увлёк её». После свадьбы с Екатериной Дантес собирался уехать к родным и «оказалось, что с ними собирается ехать и Alexandrine. Вот что окончательно взорвало Пушкина».
Трубецкой утверждал, что Дантес намеревался уехать во Францию, взяв с собой Александрину. Поэт якобы узнал об этом и в порыве ревности вызвал кавалергарда на дуэль.
В этом рассказе всё вымысел — и общая схема, и подробности. Вскоре после свадьбы Екатерина Геккерн писала отцу Жоржа, что при всём желании навестить его в Эльзасе она и её муж не смогут выехать к ним в 1837 году. Итак, Дантес вовсе не собирался ехать за рубеж и брать с собой Александрину.
По наветам Трубецкого и Полетики, Пушкин стрелялся с Дантесом не из-за жены, а из-за свояченицы. «Вскоре после брака, — повествует Трубецкой, — Пушкин сошёлся с Alexandrine и жил с нею. Факт этот не подлежит сомнению. Alexandrine сознавалась в этом г-же Полетике… связь Пушкина с Александриною мало кому была известна». Считать версию «признания» Александрины достоверной невозможно, потому что она исходила от злонамеренных лиц. О связи поэта со свояченицей никто ничего не знал до той поры, пока Геккерны с помощью Трубецкого и Полетики не стали распространять эту грязную сплетню по всему городу. Вяземский имел все основания заявлять, что мундир Трубецкого запачкан кровью поэта.
Пушкин пришёл в бешенство, когда грязная молва докатилась до порога его дома. Он тотчас же решил, что интрига исходит от Геккернов. Почему он был уверен в этом? Не оттого ли, что новость пришла к нему непосредственно из дома министра Геккерна?
Чтобы установить, как развивались события, надо вспомнить, что все сношения с домом Геккернов Пушкины поддерживали исключительно через Александрину.
Уже в дни ноябрьского кризиса Александрина доказала свою преданность Пушкину. Излагая историю первой дуэли, Жуковский сделал в своём конспекте две пометы: «Что Пушк. сказал Александрине» (ноябрь 1836 г.) и «Разоблачения Александрины» (январь 1837 г.). Свояченица откровенно рассказывала Пушкину обо всём, что видела и слышала в семье Екатерины. Она не думала о том, к каким последствиям могут привести её разоблачения.
Сохранилось письмо Александрины к брату Дмитрию, составленное приблизительно 22—24 января 1837 г. (Сестра оправдывалась, что не выполнила обещание и не написала брату раньше. Но Дмитрий покинул город 14 января. Следовательно, после отъезда прошло не два—три дня, а по крайней мере неделя или более того). Александрина обратилась к брату после визита к Геккернам. Её письмо было написано в состоянии эмоционального смятения. Перейдя с первой странички на четвёртую, она пометила: «Не читай этих двух страниц, я их нечаянно пропустила, и там, может быть, скрыты тайны, которые должны остаться под белой бумагой… То, что происходит в этом подлом мире, мучает меня и наводит ужасную тоску».
На что жаловалась Александрина после визита к Геккернам? Чтобы ответить на этот вопрос, надо вспомнить, что в родственных домах Геккернов и Строгановых барышня сталкивалась со своей троюродной сестрой Идалией Полетикой, с племянником Строганова Трубецким и пр.
Грязная сплетня оскорбила девицу Гончарову. Вернувшись домой, она рассказала обо всём Пушкину, а тот не стал скрывать от неё своё решение драться с клеветниками, поскольку дело непосредственно касалось её чести. Характерно, что из всех домочадцев о дуэли знала одна Александрина.
Злонамеренная выдумка пятнала честь дома Пушкиных. Выходило так, будто Жорж Дантес соблазнил Екатерину Гончарову, но покрыл грех, женившись на ней, а Пушкин совратил девицу Александрину, но искупить своё преступление не мог и не собирался.
Подобно сестре Наталье, Александрина всю жизнь хранила молчание по поводу дуэли Пушкина. Однако в 1887 г. она получила письмо от племянницы Араповой с просьбой рассказать о гибели поэта. Александрина была образованной женщиной и могла сама записать свои воспоминания. Вместо того она продиктовала их мужу — опытному дипломату Фризенгофу. Такое решение доказывает, что тема дуэли повергала Александрину в смятение даже на краю могилы. Понятно, что она ни словом не обмолвилась о клевете Геккернов на неё и Пушкина.
Честь Александрины
Весьма распространено мнение о том, что гибель Пушкина явилась результатом зловещего заговора, в котором кроме Геккернов участвовали царь, высшая знать и пр. Эта точка зрения стала исходной при истолковании любых поступков Геккерна и его сына.
В декабре 1836 г. Дантес выражал нежелание продолжать «бессмысленные переговоры» с Натали и советовал ей прекратить объяснения с Пушкиным, имевшие целью достижение мира в семье. После свадьбы ситуация изменилась. Геккерн заставил сына написать письмо Пушкину, в котором убеждал «забыть прошлое и помириться». В этом шаге старого Геккерна не следует видеть манёвр, подготовку к новой войне с поэтом. Всё объяснялось гораздо проще: карьера посла висела на волоске! Он сознавал, что любой скандал может привести к потере высокого государственного поста. Император выразил своё отношение к поведению Дантеса достаточно чётко. Дипломат искал мира и во всяком случае, старался убедить общество в своей доброй воле.
14 января граф Г.А. Строганов дал обед в честь новобрачных и пригласил к себе Пушкина с Натали и Александриной. Тайной целью хозяев было примирить новых родственников между собой. Однако за обедом поэт отверг мирное обращение Дантеса и объявил его отцу, что не желает вступать с Геккернами ни в родственные, ни в какие бы то ни было отношения.
Имеются сведения, что Дантес и Екатерина приезжали со свадебным визитом в дом Пушкиных, но не были приняты.
По настоянию дипломата Дантес послал Пушкину ещё одно мирное послание. Но тот не распечатал письмо и попытался вернуть его через Геккерна, с которым встретился у фрейлины Загряжской. Посол отказался принять письмо, написанное не им. Тогда поэт, по словам Данзаса, якобы бросил письмо в лицо барону со словами: «Ты возьмёшь его, негодяй». Нет сомнения, что в беседах с Данзасом Пушкин не раз называл министра именно такими словами. Но на людях он обращался с Геккернами вполне корректно. Рассказ Данзаса недостоверен в подробностях. Но основной факт он передал точно. Поэт вторично отклонил мирные предложения Геккернов. Пушкин получил повод для вызова Дантеса на дуэль после того, как получил анонимный пасквиль. Пушкин заподозрил в Геккерне автора пасквиля и, по словам П.А. Вяземского, «умер с этой уверенностью». В литературе высказаны справедливые сомнения по поводу этих слов Вяземского.
Семья Пушкиных была первой, но не единственной жертвой модной венской игры. Князь Александр Трубецкой вспоминал, что «шалуны» из аристократической молодёжи — двоюродный брат Трубецкого граф Строганов, подпоручик князь Пётр Урусов, корнет Константин Опочинин — развлекались тем, что рассылали анонимные письма по мужьям-рогоносцам.
Источники позволяют уточнить, когда именно венская игра получила распространение в Петербурге. Соллогуб с некоторой наивностью повествует, как однажды в начале декабря д’Аршиак показал ему несколько печатных бланков из Вены с шутовскими «дипломами» и среди них — печатный образец «диплома», посланного Пушкину. Соллогуб не заметил того, что Геккерны вновь вовлекли его в свою игру. Встреча во французском посольстве была подстроена. В ней участвовали оба секунданта несостоявшейся дуэли. 16—17 ноября Пушкин чётко разъяснил Соллогубу, что вызвал Дантеса, получив пасквиль. Д’Аршиак добивался примирения противников. Он непременно пустил бы в ход печатный образец пасквиля уже в ноябре, если бы имел его на руках. Очевидно, Геккерны заполучили образцы венских дипломов лишь в начале декабря. Они немедленно оценили значение сделанного открытия и постарались через секунданта уведомить о нём Пушкина.
В письмах 16—21 ноября, адресованных Геккерну и Бенкендорфу, поэт не скрыл гордости по поводу своей проницательности. В декабре 1836 г. Пушкин был уведомлен о наличии венского образца «диплома» и должен был признать свою ошибку. Следствием было то, что в послании Геккерну 25—26 января он вычеркнул все обвинения по поводу пасквиля. Вопрос был исчерпан. В последнем письме он оставил одну-единственную фразу: «я получил анонимные письма». Фраза нисколько не компрометировала Геккернов.
Декабрь 1836 г. следует признать одной из важнейших вех дуэльной истории. Важнейший повод к поединку был устранён раз и навсегда.
Пушкин не сомневался, что сватовство Дантеса к Катерине — не более чем низкая интрига. Мистификация с замужеством Екатерины Гончаровой едва не привела к поединку, который был назначен на 21 ноября. Однако Дантес выполнил обязательство и женился на девице Гончаровой.
Второй повод к дуэли также перестал существовать. Тем не менее через три недели после свадьбы Екатерины Гончаровой Пушкин дрался на дуэли со своим зятем Дантесом и погиб. Какие обстоятельства привели к трагедии в тот момент, когда конфликт, казалось бы, должен был кончиться миром?
Даже друзья поэта не вполне понимали, что послужило поводом к последней дуэли. Дантес навязывался Пушкину в родственники. При этом он вёл себя крайне осторожно. Со своей стороны, Наталья не давала мужу поводов для ревности.
Преданная поэту Е.А. Карамзина писала о смертельном поединке Пушкина: «…эта катастрофа ужасна и до сих пор темна; он внёс в неё свою долю непостижимого безумия». Мысль о доле вины поэта косвенно выразила Александрина Гончарова, искренне его любившая. А.И. Тургенев всю свою жизнь принимал участие в судьбе поэта. Стоя у его гроба, Тургенев слушал тексты из Псалтыри. Его поразила фраза: «Правду твою не скрыв в сердце твоем». Придя домой, Тургенев записал в дневнике: «Конечно, то, что Пушкин почитал правдою, т.е. злобу свою и причины оной к антагонисту (Дантесу. — Р.С.), — он не скрыл, не угомонился в сердце своём и погиб».
Критический анализ источников раскрывает подлинные причины последнего конфликта, приведшего к катастрофе. Поединок стал неизбежен, когда поэт узнал о новой бесчестной интриге, исходившей от лиц, близких к Геккернам.
«Вся история семейной жизни Пушкина, — писал П. Губер, — есть в сущности длинная агония вечно возбуждённой и мнительной ревности, которая под конец, и привела к кровавому исходу». В основе приведённого рассуждения лежит традиционное представление о том, что смертельная дуэль была вызвана поведением Натальи и ревностью Пушкина, его стремлением отомстить Дантесу.
В действительности с начала ноября 1836 г. и до конца января 1837 г. имели место три дуэльных истории. В начале ноября 1836 г. Пушкин отстаивал честь Натальи Николаевны. 17 ноября поэт намеревался драться, чтобы защитить опозоренную Екатерину Гончарову. Во второй половине января 1837 г. Пушкин стал жертвой клеветы, и ему пришлось отстаивать честь Александрины. У него не было иного способа оградить спокойствие семьи, кроме дуэли. Гибель поэта потрясла общество. Клевета, которая была подлинным поводом к последней дуэли, была мгновенно забыта.
Легковерные друзья
Внимание большого света вплоть до 21—23 января было приковано исключительно к Пушкиным и чете молодожёнов Геккернов. Достаточно сослаться на запись из дневника фрейлины Мердер от 22 января по поводу бала у Фикельмонов 21 января и запись графини М.А. Мусиной-Пушкиной о бале у Воронцовых-Дашковых 23 января. Это значит, что молва о сожительстве Пушкина с Александриной ещё не проникла в великосветские гостиные. Поэт спешил. Он старался уничтожить интригу в зародыше. Благодаря Александрине поэт, видимо, узнал о сплетне раньше, чем она распространилась по всей столице. Из его друзей самым осведомлённым лицом был Вяземский, получивший сведения от Трубецкого. Даже Карамзины имели смутное представление о новой интриге против поэта.
Письма Софьи Карамзиной, регулярно записывавшей «сплетни» о Пушкине, доказывают, что вплоть до середины января она ничего не знала о «предосудительном» поведении поэта, хотя и видела его почти ежедневно. 24 января 1837 г. Пушкины встретились с Дантесом на рауте у Мещерской-Карамзиной. Три дня спустя Софи Карамзина подробно описала вечеринку в письме брату. Дантес и Катерина, отметила Софи, «продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества»; зато Натали «краснеет под долгим и страстным взглядом своего зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет».
Как и в аристократических салонах, внимание гостей привлекали прежде всего Пушкины и Геккерны. Однако в повествовании Софи неожиданно возник новый сюжет. «…Александрина, — злословила Карамзина, — по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем всё это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных». Вяземский отвратил лицо от дома Пушкиных. Он был на пороге разрыва со старым другом.
Уже А. Ахматова заметила, что в описании Софьи Карамзиной преобладала чужая речь. Племянница повторяла «утверждения» дядюшки. Не следует думать, что Софи повторила сказанную в тот вечер фразу. На вечере Вяземского не было. Значит, фраза по поводу отвращения лица была произнесена в другое время.
С.Л. Абрамович полагает, что Вяземскому принадлежали также и слова о ревности «из принципа» и «по чувству». Это предположение вполне вероятно.
Фраза о ревности Пушкина к Александрине не из принципа, а по чувству выдаёт с головой лиц, решивших ославить поэта. Версия о том, что Дантес собирался увезти Александрину за рубеж, что вызвало у Пушкина приступ ревности, была вымышлена Полетикой и Трубецким со злонамеренными целями. С действительностью эти вымыслы не имели ничего общего. Кстати, клеветники ни словом не упоминали об ухаживаниях Дантеса за сестрой Натали и Екатерины, что только и могло вызвать ревность Пушкина. В достоверных источниках отсутствуют какие бы то ни было намёки на такие ухаживания, на готовившийся отъезд Александрины с Дантесом за рубеж и пр.
Одну-две недели спустя князь Пётр заклеймил людей, запачкавших себя кровью Пушкина. Пока же он повторил сплетню, приведшую к катастрофе.
Описание Софи весьма примечательно. Утверждение, будто Пушкин ревнует «по чувству» Александрину, она не подкрепила даже обычными для неё ссылками на «долгие», «жаркие», «потупленные» и прочие взоры. Виденное барышней нисколько не совпадает с тем, что она повторяла с чужих слов.
Письма Карамзиной следует сопоставить с дневниковыми записями Тургенева:
1836 г. «1 декабря. […] Пушкины. Враньё Вяземского — досадно».
«19 декабря. […] О Пушкине; все нападают на него за жену, я заступался. Комплименты Софии Николаевны моей любезности».
1837 г. «12 генваря. […] у Пушкиной».
«14 генваря. […] Пушкина и сёстры её…»
«15 генваря. […] Пушкина и сёстры её…»
«18 генваря. […] у Люцероде, где долго говорил с Наталией Пушкиной и она от всего сердца» [1438] .
Записи за декабрь 1836 г. не заключали ничего нового. Они касалась Пушкина, его жены и Дантеса. Тургенев заступался за жену и отвергал досадное враньё Вяземского. В январе ситуация претерпела перемену. Тургенев дважды повторяет запись «Пушкина и её сёстры». Информация Тургенева особенно важна, потому что он пользуется доверием и откровенностью Натальи Николаевны. Прежде речь шла о Пушкиной, её сестре Екатерине и Дантесе. Теперь дело касается обеих сестёр Натали. 19 января 1837 г. Тургенев занёс в дневник сведения, которые давали ключ к предыдущим записям: «У князя Вяземского о Пушкиных, Гончаровой, Дантесе-Геккерне». К 19 января 1837 г. из трёх сестёр фамилию «Гончарова» сохранила одна Александрина. Дневниковая запись Тургенева чрезвычайно важна, так как подтверждает, что в доме Вяземских новость (о треугольнике «Пушкин — его жена — Александрина Гончарова») обсуждалась уже 19 января. Упоминание Александрины отодвинуло на задний план привычную схему «Пушкины — Дантес».
В конце 1836 — начале 1837 г. Тургенев очень часто посещал дом Пушкиных и наблюдал их семейную жизнь вблизи. Он не поверил клевете на Пушкина и Александрину и всеми средствами защищал честь друга. Всё это повлекло за собой ссору с Верой Вяземской. Князь Пётр Вяземский отвратил лицо от дома Пушкина. Его жена, очевидно, заняла ещё более непримиримую позицию в отношении поэта. Нападки на поэта возмутили Тургенева и привели к форменной ссоре. После посещения раута у Мещерских 24 января 1837 г. Тургенев записал в своём дневнике: «К княгине Мещерской. Едва взошёл, как повздорил опять с княгиней Вяземской. Взбалмошная! Разговор с Пушкиной».
Накануне отъезда в Михайловское с телом Пушкина Тургенев отказался от визита к Вяземским и 2 февраля 1837 г. записал в дневнике: «Вяземский… Не поехал к нему для жены», т.е. из-за ссоры с ней.
Карамзины и Вяземские были самыми дружескими для поэта семьями. Салон Карамзина много лет был одним из центров интеллектуальной жизни столицы. После смерти историографа его дом не утратил прежнего значения. Один из посетителей карамзинского салона писал: «В доме Е.А. Карамзиной собирались литераторы и умные люди разных направлений. Тут часто бывал Блудов и своими рассказами всех занимал. Тут бывали Жуковский, Пушкин, А.И. Тургенев, Хомяков, П. Муханов, Титов и многие другие. Вечера начинались в 10 и длились до 1 или 2 часов ночи; разговор редко умолкал. […] Эти вечера были единственными в Петербурге, где не играли в карты и где говорили по-русски». В салоне обсуждали новинки западной и русской литературы, политические события в мире.
Екатерина Карамзина делила роль хозяйки дома с падчерицей. И.И. Панаев называл Софи Карамзину «мадмуазель Рекамье» карамзинского салона. Сравнение с Рекамье носило комплиментарный характер. Оценки Софи носили на редкость поверхностный характер. Не дав себе труда ознакомиться со свежим томом «Современника», Софи спешила повторить бранный отзыв Булгарина: «Вышел второй номер „Современника“, — писала она. — Говорят, что он бледен и что в нём нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как светило, в полдень угасшее)». В рецензии Булгарина не было выражения «угасшее светило». Софи не читала ни «Современника», ни рецензии Булгарина. Она лишь пересказывала чужие литературные суждения, приноравливая их к своим вкусам. Будучи влюблена в Дантеса, Софи пристрастно излагала историю его взаимоотношений с Пушкиным накануне дуэли. Братья Софи гордились дружбой с кавалергардом. Юные Карамзины встали на сторону модного француза. Между тем, Пушкин продолжал безгранично доверять семье Карамзиных.
Любимая тётка Натальи Загряжская, опасаясь злого языка Софи, запретила ей провожать в церковь Катерину и Дантеса. По свидетельству баронессы Катерины Геккерн, Загряжская называла отвратительным «общество Карамзиных, Вяземских и Валуевых, и она хорошо знала — почему». Соглашаясь с тёткой, Екатерина негодовала, что Наталья Николаевна погрязла в этом обществе, «которое Натали должна была бы упрекать во многих несчастьях». Под несчастьями Екатерина подразумевала, конечно же, трагические события 1837 года.
Несколько лет спустя после гибели поэта Вяземский по другому поводу обличил дом Карамзиных, нисколько не щадя родню: «Вы знаете, что в этом доме спешат разгласить на всех перекрёстках не только то, что происходит и не происходит в самых сокровенных тайниках души и сердца. Семейные шутки предаются нескромной гласности, а следовательно, пересуживаются сплетницами и недоброжелателями… Все ваши так называемые друзья, с их советами, проектами и шутками — ваши самые жестокие и ярые враги». Вяземский яркими красками описал нескромность и недоброжелательность, царившую в доме его племянницы Софи Карамзиной. Он странным образом не заметил того, что его собственный дом был заражён тем же духом. Пушкин ставил превыше всего благоволение в человецех. Но благоволения не было даже в ближайших друзьях. В свой «злой час» Пушкин обнаружил, что они потворствуют его врагам.
На вечере в дружеском доме Мещерских-Карамзиных 24 января Александр Сергеевич, по словам Софи Карамзиной, скрежетал зубами. Хозяйка дома Мещерская описала состояние поэта следующим образом: «…я была поражена лихорадочным состоянием Пушкина и какими-то судорожными движениями, которые начинались в его лице… при появлении будущего его убийцы».
В течение 20 лет поэт поддерживал дружбу с семейством Карамзиных. Вдова историка осталась самым преданным другом поэта. После свадьбы Дантеса она имела решительное объяснение с ним. Дантес вспомнил о беседе с Екатериной Карамзиной при встрече с Андреем Карамзиным на водах в Баден-Бадене. «В её глазах, — сказал Жорж, — я виновен, она мне всё предсказала заранее, если бы я её увидел, мне было бы нечего ей отвечать». Екатерина Карамзина всем существом чувствовала приближение катастрофы, пыталась защитить Пушкина, но ничего сделать не могла.
Конгрегация злословия
Недруги рассчитывали опозорить Пушкина грязной сплетней. Клевету распространяли приятели Дантеса — Трубецкой, жена кавалергарда Идалия Полетика и пр. Участие Трубецкого не было случайным. Любовь императрицы к красавцу кавалергарду надёжно ограждала его от неприятностей. Старик Геккерн знал, что через Трубецкого сможет довести до сведения императорской семьи любую молву, порочащую Пушкина. Он отвёл царице роль, о которой она даже не догадывалась.
В ноябре 1836 г. вмешательство Николая I помешало Геккернам довести игру до конца. В январе 1837 г. посол пытался втянуть в интригу царицу. Его надежды оправдались. Тотчас после дуэли императрица писала 4 февраля 1837 г. Бобринской: «Итак, длинный разговор с Бархатом (князем Александром Трубецким. — Р.С.) по поводу Жоржа… Я знаю теперь всё: анонимное письмо, гнусное и всё же частично верное». Пушкин либо был рогоносцем, либо не был. Почему же царица утверждала, что гнусный пасквиль был «частично верен»? Как видно, её убедил рассказ Трубецкого о «великой» любви, связавшей Дантеса и Наталью. Разговор был долгий, и фаворит Александры Фёдоровны не мог умолчать о «несомненной» связи Пушкина с сестрой жены.
В ноябре 1836 г. Геккерны опозорили Екатерину. Теперь они хотели сделать то же самое с Александриной. Семью поэта ждали новые испытания. Никто, даже царь, не властны были над людской молвой. Остановить её разрушительную работу было невозможно. Если бы клевета оставалась анонимной, можно было бы оставить её без внимания. Но Александрина назвала имена клеветников, и Пушкин не мог оставить их безнаказанными.
Не один Вяземский проклинал клеветников Пушкина. Андрей Карамзин, пользовавшийся дружеским расположением поэта, писал: «Разве Пушкин принадлежал ей (знати. — Р.С.)? С тех пор, как он попал в её тлетворную атмосферу, его гению стало душно, он замолк… отвергнутый и неоценённый, он прозябал на этой бесплодной, неблагодарной почве и пал жертвой злословия и клеветы». В черновике письма к Бенкендорфу Жуковский писал о гибели Пушкина: «…тысячи презрительных сплетен, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его». В том же письме Жуковский подчеркнул губительность сплетен: «…клевета, как бы она впрочем нелепа ни была, всегда достигает своей цели, и легче сдвинуть с места гору, нежели стереть то клеймо (пятно), которое клевета налагает».
Михаил Юрьевич Лермонтов был верным приверженцем и почитателем Пушкина. Из его сердца вырвались слова:
В объяснительной записке, затребованной властями, Лермонтов живо описал прения, возникшие по поводу дуэли Пушкина. Одни, узнав о поединке, оправдывали поэта, другие говорили, «что Пушкин — негодный человек и прочее…» Продолжая мысль, Лермонтов писал далее: «Не имея, может быть, возможности защитить нравственную сторону его (Пушкина. — Р.С.) характера, никто не отвечал на эти последние обвинения». Итак, в первый момент после смертельного ранения Пушкина даже его доброжелатели избегали высказываний по поводу «нравственной стороны его характера».
Юность поэта была бурной. В молодости он любил рассказывать о себе невероятные истории и небылицы, которые со временем дали пищу для фольклора. Слава ловеласа подобно шлейфу волочилась за поэтом в зрелые годы, доставляя ему нравственные мучения. Даже некоторые из друзей были застигнуты врасплох клеветой, преследовавшей его в последние дни жизни.
Высокопоставленные современники, писавшие о дуэли, считали непременным долгом упомянуть о его сомнительной репутации и нравственных недостатках. Жена великого князя Михаила Павловича, благоволившая к поэту, писала мужу: «Увы, мои предвидения слишком осуществились, и работа клики злословия привела к смерти человека, имевшего, несомненно, наряду с недостатками, большие достоинства. Пусть после такого примера проклятие поразит этот подлый образ действия, пусть, наконец, разберутся в махинациях этой конгрегации, которую я называю комитетом общественного спасения, и для которой злословить — значит дышать».
Недоброжелатели чернили Пушкина, объявляя, что его безнравственность, его поведение подрывают моральные устои общества. Они пытались раздуть скандал и подвергнуть поэта нравственной казни. Великая княгиня имела основания писать о некоем Комитете общественного спасения, избравшем подлый образ действий и погрязшем в махинациях. Под видом защиты морали члены этой «конгрегации» травили Пушкина с такой же бесчеловечностью и рвением, с которым французские революционеры из Комитета общественного спасения физически уничтожали своих врагов. Великая княгиня была единственной из членов царской семьи, требовавшей разоблачения вдохновителей интриги. Но и она не решилась назвать по имени клеветников, погубивших Пушкина.
Вяземский обличал «некоторых людей в некоторых салонах высшего общества», «некоторых из коноводов нашего общества», в которых нет ничего русского. Можно догадываться, что Вяземский имел в виду прежде всего салон австрийца Нессельроде — главный бастион «Конгрегации злословия». Графиня Нессельроде была ближайшей приятельницей посла Геккерна и постоянно принимала участие в совещаниях, происходивших в доме Геккерна накануне дуэли. В роковой день поединка она оставалась у него до полуночи.
Вяземский не обвинял «коноводов» из высшего света в кровопролитии. До поединка молва, порочившая поэта, не стала достоянием большого света. Клевета была подхвачена «Конгрегацией злословия» после смертельного ранения Пушкина. Это возмущало Вяземского более всего. Высокопоставленные лица употребили все средства, чтобы повлиять на общественное мнение и оправдать убийцу. Как подчёркивал Вяземский, они «не приняли никакого участия в общей скорби. Хуже того, — они оскорбляли, чернили его (поэта. — Р.С.). Клевета продолжала терзать память Пушкина, как терзала при жизни его душу».
Сразу после похорон поэта Софи Карамзина писала брату: «…в нашем обществе у Дантеса находится немало защитников, а у Пушкина — и это куда хуже и непонятней — немало злобных обвинителей»; «…те, кто осмеливается теперь на него нападать, сильно походят на палачей».
Салон Нессельроде был одним из аристократических салонов столицы, оказывавших наибольшее влияние на формирование общественного мнения. Однокашник Пушкина барон М.А. Корф, посещавший этот салон на правах друга, писал, что графиня Нессельроде созидала и разрушала репутации, её больше боялись, чем любили, друзья могли на неё положиться, но «вражда её была ужасна и опасна». Дочь графа Гурьева, бывшего министром финансов при Александре I, Нессельроде ненавидела Пушкина за эпиграмму на её отца, которую ошибочно приписывали поэту.
Другом и почитателем графини Нессельроде был барон Модест Корф.
Не имея возможности оспаривать достоинства поэзии Пушкина, барон напрочь отделял творчество гения от его духовного, нравственного и эмоционального мира. «Пушкин, — злословил Корф, — не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже, думаю, для высшей любви или истинной дружбы». Корф исключал Пушкина из круга тех, кому доступны были возвышенные чувства. На долю поэта оставались распущенность и цинизм. «У него, — писал Корф, — господствовали только две стихии: удовлетворение чувственным страстям и поэзия; в обеих он ушёл далеко… в близком знакомстве со всеми трактирщиками, непотребными домами и прелестницами петербургскими, Пушкин представлял тип самого грязного разврата». Модест Корф лишь записал речи, которые громко и самодовольно произносили посетители салона Нессельроде. Эти речи зазвучали с особой силой после того, как клеветники обвинили Пушкина в совращении Александрины.
Уже после гибели Пушкина князь П.А. Вяземский, отвечая Корфу, писал, что Пушкин, хотя и «не был монахом, а был грешником», однако же «никакого особенного знакомства с трактирами не было и ничего трактирного в нём не было, а ещё менее грязного разврата».
Взрыв общественного негодования положил конец проискам врагов поэта. Но даже члены великокняжеской семьи избегали указаний на имена предводителей «Конгрегации злословия». Это понятно. В иерархии высших чинов империи вице-канцлер Нессельроде занимал одну из высших ступеней.
Нессельроде был прямым начальником Пушкина. В его же ведомстве служил граф Григорий Строганов, принадлежавший к числу самых известных дипломатов своего времени. Не случайно при восшествии на престол Николая I прошёл слух, что Нессельроде будет заменён на посту министра Строгановым. В молодости граф, будучи послом в Испании, прославился своими любовными похождениями и был прозван «диабль Строганов». Как донжуан он был упомянут (под своим именем) в поэме Байрона. Граф был близок к императорской семье. По случаю пожалования ему высокого придворного чина императрица Александра Фёдоровна писала подруге Софи Бобринской в записке от 5 декабря 1836 г.: «Мой фаворит и покровитель старик Строганов с сегодняшнего дня обер-шенк».
Строганова считали знатоком и хранителем кодекса дворянской чести. Получив письмо Пушкина, Геккерн, по свидетельству Данзаса, бросился к Строганову, и тот одобрил его действия. После поединка Строганов сравнил убитого поэта с наказанным преступником. Дом Строганова на Невском был средоточием «Конгрегации злословия», как и дом Нессельроде.
Ярый сторонник «русской партии» князь Пётр Вяземский склонен был винить в клевете на Пушкина «немецкую партию». В письме Булгакову 3 февраля Вяземский писал: «…в некоторых салонах высшего общества или, лучше сказать, презрительный кружок, в таких людях нет ничего русского ни в уме, ни в сердце, которые русские разве что русскими деньгами, набивающими их карманы, и русскими лентами, обвешивающими их плечи». У Вяземского были свои счёты с «немецкой партией». Поэтому его слова требуют критического отношения.
Граф Строганов отнюдь не принадлежал к «немецкой партии». Тем не менее он сыграл самую зловещую роль в дуэльной истории. Именно он уверил голландского министра, что дуэль — единственный выход, что двор и общество будут на его стороне. Когда выяснилась ошибочность его расчётов, граф был, по словам Екатерины Геккерн, в отчаянии и «действительно сильно опустился».
Не принадлежали к «немецкой партии» также многие приятели Дантеса по Кавалергардскому полку, делившие с ним развлечения. В письме к графине Эмилии Мусиной-Пушкиной от 16 февраля 1837 г. Вяземский писал: «…в этом происшествии покрыли себя стыдом все те из красных, кому вы покровительствуете… У них достало бесстыдства превратить это событие в дело партии. Они оклеветали Пушкина, и его память, и его жену, защищая сторону того, кто… застрелил его»; «…некоторые высшие круги сыграли в этой распре такую пошлую и постыдную роль, было выпущено столько клеветы, столько было высказано позорных нелепостей». Клика злословия свила себе гнездо в самом привилегированном из гвардейских полков России. Молодые шалопаи устроили себе потеху из истории с Пушкиным. Их забавляла бурная реакция поэта, человека впечатлительного, с бешеным нравом. К компании Дантеса принадлежали князь Александр Трубецкой, князь Александр Куракин, князь Александр Барятинский (брат Марии Барятинской), князь Лев Кочубей (брат Натальи Кочубей).
К этому кругу аристократов тянулся прапорщик Александр Карамзин. Но он мгновенно встал на защиту чести Пушкина, когда произошла трагедия. Так поступил не он один.
Сплетней об Александрине Геккерны рассчитывали уничтожить Пушкина морально, поссорить свою жертву с женой и посеять раздор между сёстрами. Клевета отразилась на судьбе Александрины. Она смогла найти себе мужа лишь после сорока лет, т.е. в совсем пожилом, по понятиям того времени, возрасте.
Остановить позорную молву у Пушкина не было иных средств, кроме немедленной дуэли. Любые попытки публичного опровержения лишь способствовали бы дальнейшему распространению сплетни.
Крупнейший знаток истории дуэли Пушкина П.Е. Щёголев писал: «С полнейшей уверенностью можно утверждать, что история с Александриной никакого отношения к дуэли Пушкина с Дантесом не имеет». Факты, однако, полностью опровергают его мнение.
В январе 1837 г. поэту пришлось защищать честь Александрины. Приведём небольшую, но многозначительную деталь. На другой день после дуэли А.И. Тургенев писал из квартиры Пушкина: после поединка раненого «привезли домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Геккерна». Накануне поединка в доме Пушкина не нашлось денег на покупку дуэльных пистолетов. Поэт смог заплатить за оружие лишь благодаря тому, что двумя днями ранее получил от Александрины столовое серебро из её приданого и сразу заложил его у ростовщика. Если поэт сказал Александрине о том, что написал письмо Геккерну, равнозначное вызову на дуэль, более чем вероятно, что она передала свояку своё серебро, зная, на что будут истрачены деньги.
Перед дуэлью поэт объявил д’Аршиаку: «Я не желаю, чтобы петербургские праздные языки мешались в мои семейные дела, и не согласен ни на какие переговоры между секундантами». Семейные дела касались теперь не одной Натальи, но и Александрины.
Исчезнувшие автографы
24 января Пушкин видел царя и поблагодарил «за добрые советы его жене». Исследователи приписывают поэту иронию или сарказм в этом эпизоде. Николай I вмешался в семейные дела поэта и, как считает С.Л. Абрамович, «своим вмешательством он нанёс Пушкину новую тяжкую обиду»; Александр Сергеевич поблагодарил государя, но его «благодарность» более походила на дерзость. Предположение о тяжкой обиде едва ли основательно. Надо иметь в виду, что словами благодарности Пушкин как бы завершал откровенный разговор, который произошёл между ним и царём 23 ноября и который имел важные последствия для судеб трёх семей — Пушкиных, Гончаровых и Геккернов. Государь был в курсе всего «дела», а потому высочайшее внимание едва ли было для поэта оскорбительным.
25 января Пушкины встретились с Дантесом и его женой в доме у Вяземских. Княгиня Вера Фёдоровна говорила, что с ней Пушкин был откровеннее, чем с князем. В тот день Вяземская принимала друзей одна. Хозяин дома, пригласив гостей, ушёл на вечер к Мятлевым и вернулся после их разъезда.
После гибели Пушкина князь Пётр Вяземский старался доказать, что Дантес был повинен в трагедии, афишируя страсть к жене Пушкина. Однако сын Вяземского Павел был более точен в своих воспоминаниях. Он писал, что отец употребил неточное выражение, говоря, будто «Геккерн (сын. — Р.С.) афишировал страсть: Геккерн постоянно балагурил и из этой роли не выходил до последнего вечера в жизни, проведённого с Н.Н. Пушкиной». Этот последний вечер состоялся в доме Вяземских, и Павел на нём присутствовал. Его слова о балагурстве кавалергарда походили на правду. Пушкин ценил светское общество. Его тяготили рауты и балы во дворцах, присутствие множества малознакомых лиц, но он чувствовал себя свободно и непринуждённо в круге друзей, в дружеских домах. Появление Дантеса в этих домах грозило лишить его последнего прибежища. Не ревность к Натали, а стремление оградить свой мир от вторжения чужих и чуждых лиц побудило поэта раз и навсегда закрыть перед Дантесом двери своего дома. Не менее охотно Пушкин выдворил бы кавалергарда из дружеских салонов, но это было не в его власти, и он вынужден был терпеть балагурство француза, его плоские шутки и казарменные каламбуры. Каждое явление «родственника» раздражало поэта, лишало душевного покоя, отдыха в кругу близких.
Поведение кавалергарда не было вызывающим. Но Пушкин, по словам Веры Фёдоровны, «волновался: присутствие Геккерна было для него невыносимо».
На вечере 25 января сёстры Натали и Екатерина, как и Дантес, были веселы и принимали участие в общем разговоре.
Покидая дом Вяземских после вечеринки, поэт сказал хозяйке, глядя на Дантеса: «Что меня забавляет, это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что ожидает его по возвращении домой». Княгиня отвечала ему: «Мы надеялись, что всё уже кончено». Тогда Пушкин вскочил, говоря: «Разве вы принимаете меня за труса? Я вам уже сказал, что с молодым человеком моё дело было окончено, но с отцом — дело другое. Я вас предупредил, что моё мщение заставит заговорить свет». Таким образом, поэт напомнил Вяземской слова ( уже известные читателю), сказанные ей 14 ноября.
История письма Пушкина Геккерну заключает в себе много неясного. Пушкин написал письмо Геккерну, а затем дважды скопировал его. Оригинал (от 25 января) и первая копия, снабжённая подписью автора и датой (26 января 1837 г.), не сохранились. Последняя копия, переписанная, без сомнения, рукой поэта, уцелела в архиве семьи Данзаса. Автограф был приобретён Пушкинским домом у племянницы К.К. Данзаса в 1918 г.
Итак, из трёх автографов письма два исчезли, а уцелевшая копия — экземпляр Данзаса — не имеет подписи.
При каких обстоятельствах исчезли автографы Пушкина?
В день дуэли 27 января Геккерн на словах передал царю через Нессельроде сведения о бранном письме Пушкина. Николай I потребовал доказательств. 28 января 1837 г. Геккерн препроводил «документы, относящиеся до того несчастного происшествия», с напоминанием того, что Нессельроде обещал лично передать их «на благоусмотрение его императорского величества».
6 февраля 1837 г. Дантес на допросе в суде сослался на письмо Пушкина и другие его письма, связанные с поединком: «Всё сие может подтвердиться письмами, находящимися у его императорского величества».
Судьи пожелали видеть упомянутый кавалергардом документ. Прошло два дня, и в судебных материалах появилось упоминание о том, что 8 февраля Нессельроде передал председателю суда под расписку два письма Пушкина — от 17 ноября 1836 г. и 26 января 1837 г. В письме от 28 апреля 1837 г. Нессельроде утверждал, что «сии два письма» были вручены ему послом.
Министр Нессельроде допустил неточность. Он передал суду авторскую (пушкинскую) копию письма.
Можно установить, от кого получил Нессельроде эту копию. 2 февраля 1837 г. секундант Пушкина Константин Данзас обратился к князю Петру Вяземскому с просьбой принять «своеручную копию рокового письма Пушкина к Геккерну», чтобы «показать оное царю». Данзаса ждала гауптвахта, и он отдал письмо Вяземскому, который имел возможность передать письмо царю через своего племянника Нессельроде.
После суда Геккерн стал настойчиво добиваться возвращения ему дуэльных бумаг. Нессельроде отдал оригинал императору, и ему пришлось пойти на подлог. Письмо, «находившееся у его императорского величества», так и осталось у монарха, а суду министр передал письмо от 26 января, якобы полученное им от посла, а на самом деле переданное ему в начале февраля Вяземским.
После новых настойчивых напоминаний со стороны Геккерна министр попытался найти выход. По его представлению, 28 апреля два пушкинских письма Геккерну от 17 ноября 1836 г. и 26 января 1837 г. были скопированы в судебной канцелярии, после чего подлинники изъяты из судного дела и 1 мая переданы Нессельроде. Последний не спешил с отправкой документов владельцу. 15 мая Геккерн просил голландского поверенного в Петербурге Геверса посетить Нессельроде, причём писал: «…скажите ему, что я не нашёл здесь бумаг. Эти бумаги моя собственность, и я не допускаю мысли, чтобы министр, давший формальное обещание их возвратить, пожелал меня обмануть. Потребуйте и пошлите их мне немедленно: документов числом пять». 26 мая министр отправил царскому послу в Гааге пакет для барона Геккерна. В пакете должно было быть по крайней мере два письма Пушкина, извлечённые из судного дела. Однако Геккерн получил только одно письмо Пушкина от 17 ноября 1836 г., которое не заключало в себе ничего компрометирующего камер-юнкера, царского придворного. Пушкинский автограф (копия письма) так и не был отослан голландскому послу и не попал в его архив.
Геккерн мог спорить с Нессельроде, но не с самим императором. У него не было средств к тому, чтобы принудить царя вернуть ему письма. Напротив, Николай I имел возможность оказывать давление на бывшего посла: приток доходов из гончаровских имений напрямую зависел от милости государя.
В судебных материалах по делу о дуэли осталась канцелярская копия пушкинской авторской копии письма. Она снабжена пометами: «С подлинным верно. Начальник отделения Шмаков»; «Подлинное письмо отправлено при отношении Генерал-Аудитора от 30 апреля 1837 г. […] для обращения г. министру иностранных дел». Заверка Шмакова имеет существенное значение. Но она не устраняет подозрений по поводу возможной фальсификации документа при копировании.
Наличие второй авторской копии — экземпляра Данзаса целиком опровергает сомнения в аутентичности послания. Текст этого экземпляра, единственного сохранившегося автографа, совпадает с содержанием судебной копии. Навыки литератора были слишком сильны, и Пушкин не мог механически переписать собственный текст. По этой причине он внёс в документ с десяток поправок. Но все они носят сугубо стилистический характер.
Итак, вопрос об аутентичности пушкинского письма снят. Но надо иметь в виду, что единственный подлинник — автограф из собрания Данзаса — не имеет даты, что затрудняет использование документа.
Некоторые исследователи подвергают сомнению дату 26 января, выставленную на копии письма Пушкина. Они полагают, что при копировании в суде чиновник ошибся и вместо 23 января написал 26 января.
Ближайший друг Пушкина А.И. Тургенев записал в дневнике: «3-го дня, в самый тот день, как я видел его два раза весёлого, он (Пушкин. — Р.С.) написал ругательное письмо к Геккерну-отцу». Эта запись была сделана 28 января, значит речь шла о письме 26 января. Откуда почерпнул свои сведения А.И. Тургенев? Очевидно, Данзас, прежде чем отдать Вяземскому автограф Пушкина, ознакомил с ним друзей поэта, находившихся подле умирающего.
Данзас не был свидетелем событий 25 января. Для секундантов существенное значение имело время получения письма, а не его отправки. Сказанное объясняет, почему в военно-судном деле время отправки письма и вызова безоговорочно отнесены к 26 января.
В каком соотношении находился оригинал письма, отосланного поэтом Геккерну 25 января, с авторской копией, изготовленной им на другой день? Имеются подозрения, что их тексты серьёзно рознились между собой.
Излагая содержание письма Пушкина (от 25 января), Геккерн утверждал, что тот оскорбил имя матери Дантеса. Однако в сохранившихся копиях никаких упоминаний о матери нет.
Можно ли заподозрить Геккерна во лжи? Такое предположение противоречит обстоятельствам дела. Царская семья находилась в близком родстве с голландской королевской семьёй. Оба дома поддерживали между собой тесные связи. Оригинал пушкинского письма находился в руках у Николая I. Посол рассчитывал получить его для ознакомления с ним своего правительства. При таких условиях он должен был возможно более точно излагать содержание письма, с которым связано было крушение его карьеры. Любое искажение могло пойти во вред ему и его приёмному сыну, находившемуся под судом.
В послании к голландскому министру иностранных дел Верстолку от 30 января 1837 г. Геккерн писал о полученном им письме следующее: «…самые презренные эпитеты были в нём даны моему сыну… доброе имя его достойной матери, давно умершей, было попрано». Перечитаем внимательно поразительные строки из письма Геккерна. Они могут означать только одно: Пушкин обрушил на Дантеса площадную брань.
Прочитав пушкинское письмо от 25 января, Николай I написал сестре 4 февраля 1837 г.: «Пушкин… оскорбил своего противника столь недостойным образом, что никакой иной исход дела был невозможен».
Помощник Геккерна Геверс отметил в письме министру Верстолку от 20 апреля 1837 г.: «В письме, которое Пушкин написал моему начальнику… едва можно узнать писателя, язык которого чист и почти всегда пристоен, — он пользуется словами мало приличными, внушёнными ему гневом». Вюртембергский посол Гогенлоэ в сообщении своему правительству указал на то, что в оскорбительнейшем письме Геккерну Пушкин употребил «выражения, которые благопристойность не позволяет повторить». Близкий к императорской семье В.П. Литке 28 января 1837 г. записал в дневнике слова Николая I о пушкинском письме: «Государь, читавший это письмо, говорит, что оно ужасно и что если бы он сам был Дантесом, то должен был бы стреляться».
Источники русского происхождения окончательно проясняют дело. Александр Трубецкой знал о содержании бранного письма Пушкина со слов Дантеса. Пушкин, как вспоминал Трубецкой, «написал Геккерну ругательное письмо, в котором выставлял его сводником своего выблядка».
Соответствующий «титул» получила мать «ублюдка», что засвидетельствовано Геккерном.
Трубецкой был таким же близким другом Дантесу, как Александр Тургенев — Пушкину. Поэтому его показания так же важны, как дневниковые записи Тургенева. Известие Трубецкого о письме Пушкина заслуживает такого же доверия, как и его свидетельство о том, что Пушкина отвергла Дантеса во время тайного свидания.
Отослав письмо Геккерну 25 января, Пушкин изготовил две копии, в которых смягчил выражения. Судебная копия и автограф Данзаса дают следующий текст: «…вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорождённого или так называемого сына…» В подлинном тексте письма 25 января 1837 г. значилось иное: «Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему выблядку или так называемому сыну». (Пушкин употребил французское выражение, эквивалентное русскому слову «выблядок»).
Слова подобного рода свободно употреблялись П.А. Вяземским, Пушкиным, А.И. Тургеневым в их дружеской переписке. Например, в письмах к Тургеневу князь Пётр употреблял полный набор непотребных выражений. Пушкин имел случай отметить, что «откровенные оригинальные выражения простолюдинов повторяются в высшем обществе, не оскорбляя слуха». М.А. Цявловский выделил случаи употребления Пушкиным слова «выблядок» без оттенка непристойности (в письмах брату Льву, жене Наталье, в черновиках «Путешествия в Арзрум»). Уступая цензуре, Пушкин вычеркнул из текста «Бориса Годунова» «матерщину французскую и отечественную», в частности, фразу монаха Варлаама «Отстаньте, блядины дети!» Матерщину Пушкин шутя называл «русским титулом». Как отметил Тодд, сквернословие Пушкина обычно не выходило из рамок добродушной грубости, позволительной «в предвикторианские времена». Но если в дружеской переписке, в приятельском разговоре грубые выражения звучали как просторечие, то в письме послу иностранной державы они производили совсем другое впечатление.
Надо заметить, что в оскорблении матери Жоржа Дантеса был повинен не столько Пушкин, сколько сами Геккерны. Это они придумали фантастическую родословную поручику, будто бы родившемуся от внебрачной связи его матери с голландским королём. Изощрённый дипломат, барон Геккерн заставил высшее общество поверить этой небылице, позорившей ни в чём не повинную баронессу Дантес как женщину сомнительного поведения и мать ублюдка.
Отсутствие в тексте письма Пушкина от 26 января (в судебной копии и автокопии) матерного выражения неопровержимо доказывает, что названное письмо, переданное Нессельроде суду, не было идентично оригиналу, полученному министром от Геккерна и переданному Николаю I.
Теперь мы можем, наконец, дать достоверный ответ на вопрос, куда исчезли автографы Пушкина. В предписании Жуковскому царь повелел уничтожить все крамольные и непристойные сочинения, которые будут обнаружены в бумагах умершего поэта. Письмо Пушкина Геккерну от 25 января подпадало под действие этого указа. Николай I не пожелал отдать неприличное послание своего придворного в руки судей и не вернул его собственнику письма. Очевидно, он приказал уничтожить оригинал письма 25 января. Ранее он поступил точно так же с покаянным письмом, в котором Пушкин признавал себя автором «Гавриилиады».
Государь не позволил Нессельроде переслать в Голландию авторскую копию письма Пушкина от 26 января и также приказал уничтожить её. Если бы оригинал попал в руки бывшего посла, тот получил бы повод для обвинения Нессельроде в подлоге.
Картель
Геккерн был инициатором первой мистификации, бесчестившей семью Пушкина. Поэт принудил Дантеса жениться на Катерине. В итоге молодой кавалергард, изгнанный из дома Пушкина, теперь вернулся в него на правах родни. На семье образовался нарост. Поединок был попыткой избавиться от него. Положение поэта стало невыносимым после того, как он узнал о том, что окружение Геккерна и Строганова распространяют слухи о совращении им свояченицы Александрины Гончаровой.
Пушкин не мог послать Геккернам картель, так как был связан словом, данным царю. Он имел все основания бояться, что его новые родственники пропустят мимо ушей его обращение. Традиции исключали дуэль, как способ разрешения споров между близкими родственниками. Всё это побудило Пушкина прибегнуть к брани, поправшей все нормы светской благопристойности. Брань исключала возможность примирения.
25 января 1837 г. Пушкин приступил к переделке текста послания, написанного им в ноябре 1836 г. и дважды исправленного. Ноябрьская эпистолия ужаснула молодого Соллогуба. Январский вариант был более грубым и более коротким.
Поэт значительно сократил ноябрьский текст. Безапелляционные утверждения насчёт главенства посла во всех интригах уступили место более осторожным обвинениям. Фраза — «всем поведением этого юнца руководили Вы» была переделана следующим образом: «По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили Вы.» Аналогичным образом была исправлена другая фраза. Слова: «Это Вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать» — поэт заменил предложением: «Это Вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать». Появление слов «вероятно», «по-видимому» симптоматично.
В ноябрьском письме значилось: «Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам… вы говорили, бесчестный вы человек…» и пр. В новом тексте обращение «бесчестный вы человек» было вычеркнуто.
Некоторые поправки стали необходимы после свадьбы Дантеса. Поэт потребовал, чтобы посол не обращался к членам его семьи с «отеческими», т.е. родственными увещеваниями. В исправленном тексте значилось: «Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания».
Уже в одном из вариантов ноябрьского письма поэт выдвинул условием мира разрыв каких бы то ни было отношений между его семьёй и семьёй Геккерна: «…надо, чтобы все отношения между вашей семьёй и моей были порваны навсегда». В январском письме это условие было сформулировано более жестко и категорично: «…я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей». Эти слова подводили итог длительным попыткам Пушкина пресечь любые контакты с Дантесом. Что касается Катерины Гончаровой, она целиком приняла сторону Геккернов.
При объяснении причин дуэли поэт сказал Соллогубу: «я не хочу, чтобы их имена (Натали и Дантеса. — Р.С.) были связаны вместе». В январском письме поэт обвинял Дантеса и требовал от отца «положить конец всем этим проискам» сына. В одном из вариантов ноябрьского письма далее следовал текст: «Я не могу позволить, чтобы рыцарь [?] без страха [?] Г-н… я знаю цену вам обоим, вы же ещё меня не знаете». Фраза подверглась исправлению. В тексте, датированном 26 января, Пушкин опустил иронические слова о «рыцаре без страха» и дописал: «Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой — и ещё того менее, — чтобы он волочился за ней и отпускал ей казарменные каламбуры, в то же время разыгрывая преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец». В авторской копии он заменил слова «трус и подлец» (qu’un lache et qu’un chenapan) словами «негодяй (плут, трус) и подлец» (qu’un pleutre et qu’un chenapan). «Рыцарь без страха» сначала превратился в «труса», а затем в «негодяя».
В письме от 25 января поэт подтвердил, что Дантес сыграл во всей истории жалкую роль, а чувства, вызванные в душе Пушкиной «великой и возвышенной страстью» молодого человека, угасли в презрении и отвращении[1511]Там же. С. 164.
. Приведённые строки ограждали репутацию Натали от каких бы то ни было подозрений.
Визит к Вревской
Ещё 22 января 1837 г. Пушкин обещал своей давней приятельнице Зизи — баронессе Евпраксии Вревской зайти к ней в понедельник. 25 января Зизи сообщила мужу: «Сегодня утром я собираюсь пойти с Пушкиным в Эрмитаж». 25 января утром поэт отправился к Вревской и по пути зашёл на почту, чтобы отослать написанное с утра письмо Геккерну.
Пушкину тяжело было возвращаться домой, и он провёл у Вревской почти весь день. Вероятно, они осуществили свои намерения и посетили Эрмитаж, после чего поэт остался у Зизи на обед. Брат мужа Евпраксии барон Михаил Сердобин засвидетельствовал в письме к С.Л. Пушкину от 27 марта 1837 г., что накануне дуэли Евпраксия обедала у него вместе с Пушкиным.
Решительный шаг был сделан, и поэт не мог таить чувств, терзавших его. Мать Вревской Осипова уже после дуэли писала А.И. Тургеневу: «Я почти рада, что Вы не слыхали того, что говорил он перед роковым днём моей Евпраксии». Тургенев просил Осипову: «Умоляю вас написать мне всё… передайте мне верно и обстоятельно слова его; их можно сообразить с тем, что он говорил другим, и правда объяснится». Показания Евпраксии действительно могли бы помочь выяснению «правды» о последних днях Пушкина. Но баронесса Вревская, как и её мать Осипова, опасалась касаться темы, которая могла омрачить память поэта. Лишь много времени спустя М.И. Семевский записал воспоминания Евпраксии Вревской и её брата. Последний знал обо всём со слов сестры. Их показания резко расходятся между собой. Вопрос в том, чья память сохранила более точные сведения и кто оказался менее подверженным влиянию возникшей после гибели Пушкина традиции. По словам Вревской, «Пушкин сам сообщил ей о своём намерении искать смерти».
У Пушкина были свои представления о смерти, венчающей жизнь. Узнав о гибели Байрона в Греции, он заметил Вяземскому: «тебе грустно по Байроне, а я так рад [ей] его смерти, как высокому предмету для поэзии». Смерть на дуэли была в глазах Пушкина таким же высоким предметом для поэзии, как и смерть на войне.
Соответствовала ли истине запись поздних воспоминаний баронессы Вревской? В памяти Алексея Вульфа сохранились другие сведения: «Перед дуэлью Пушкин не искал смерти; напротив, надеясь застрелить Дантеса, поэт располагал поплатиться за это лишь новой ссылкой в сельцо Михайловское, куда возьмёт и жену». Если версия Вульфа достоверна, становится понятным, почему Осипова отказалась сообщить друзьям Пушкина о содержании беседы.
Сохранился ещё один документ — письмо Вревского, мужа Евпраксии. Барон был в столице и узнал от жены о её разговоре с Пушкиным, когда поэт был у них в гостях. Вревский писал сестре Пушкина: «Евпраксия была с А.С. все последние дни его жизни. — Она находит, что он счастлив, что избавлен тех душевных страданий, которые так ужасно его мучили последнее время его существования». О беседе Евпраксии с умирающим Пушкиным ничего не известно. Такая беседа вообще не могла состояться из-за тяжёлого состояния раненого. Запомнившиеся ей слова были произнесены поэтом, конечно же, не на смертном одре, а накануне дуэли. 25 января Пушкин облегчил душу, сообщив Зизи о предстоящем поединке.
Вяземский записал слова, сказанные поэтом перед самым поединком и услышанные д’Аршиаком: «С начала этого дела я вздохнул свободно только в ту минуту, когда именно написал это письмо». Именно с таким настроением явился поэт сначала в дом к Вревской, а днём позже в гостиницу Демута к Тургеневу. Пушкин испытал огромное облегчение оттого, что исполнил свой долг и отправил вызов Геккернам.
Пушкин приготовился к худшему. В любом случае поединок должен был резко изменить его судьбу и избавить от невыносимых душевных терзаний.
Из всех дуэлей Пушкина лишь одна была сходна с кровавым поединком 1837 г. Впервые поэт стал жертвой оскорбительных наветов, когда бретёр и авантюрист Фёдор Толстой — «Американец» распустил слух, будто власти высекли его за либерализм и эпиграммы на царя. По молодости Александр Сергеевич счёл себя навеки опозоренным и всерьёз обдумывал, надо ли ему покончить с собой или убить Александра I. Император, конечно же, не отдавал приказа о сечении опального стихотворца. Пушкина никто не сёк. Но молва связала два имени, и, беззащитный перед клеветой, поэт готов был пролить царскую кровь или же кончить жизнь самоубийством. История несостоявшейся дуэли с Толстым предвосхитила схему поведения поэта в последней дуэли.
Первым, кто после поединка назвал Пушкина самоубийцей, был Геккерн. Тем самым виновник трагедии пытался переложить всю вину на погибшего.
В ноябре 1836 г. Пушкин свёл счёты с Дантесом, выставив его на осмеяние. В то время он отказался от поединка с гвардейцем, чтобы поразить обличительным письмом старого Геккерна. В январе 1837 г. разоблачительное послание Геккерну-отцу было изготовлено в трёх экземплярах. Может быть, обличение отца имело в глазах Пушкина большее значение, чем поединок с сыном.
Из трёх экземпляров письма два подверглись переделке, так как предназначались для общества и требовали пристойности. Надо помнить, что дуэль была всего лишь ступенью к акту мщения министру Геккерну, которого поэт считал источником всех зол. Если бы дипломат, получив оскорбительное письмо, не принял вызов, его ждало бы публичное поругание. Такой исход был вполне вероятен.
Вступив в бой с людьми, оскорбившими его, Пушкин, разумеется, уповал на победу. У поэта было четверо маленьких детей. Он был привязан к старшей дочери Маше и к сыновьям, младшему из которых было восемь месяцев. Гибель отца превратила бы их в нищих сирот. Думал ли об этом поэт перед поединком?
Обстоятельства подвергли великое жизнелюбие Пушкина суровому испытанию. Мучения стали невыносимы. На пути с места поединка Пушкин просил секунданта не скрывать от него мнение врачей, если те найдут его рану смертельной: «Меня не испугаешь, — сказал он, — я жить не хочу». Пушкин сказал Данзасу то же самое, что накануне говорил Вревской.
Поэт твёрдо решил драться, чтобы защитить свою честь и дать всему ходу своей жизни новый поворот. Неизбежным следствием дуэли была бы отставка и ссылка в деревню. Ссылка означала бы конец царской службы, избавление от цензурных притеснений, неотступных домогательств заимодавцев и ростовщиков, словом, конец гибельной столичной жизни.
Вревская была соседкой Пушкина по имению, что и определило направление беседы. В течение месяца, с конца декабря 1836 г. поэт вёл переговоры с П.А. Осиповой о продаже ей Михайловского. Он намеревался продать свою долю земли с крепостными, но сохранить усадьбу с садом и десятком дворовых. Пушкин изложил свой проект Вревской, и та от имени мужа выразила согласие, чему он был очень рад.
Мысль о переезде в деревню не покидала Александра Сергеевича до последних дней жизни. Сельцо Михайловское находилось в нескольких днях пути от Петербурга. Но путь туда с места поединка был совсем не так короток, как казалось поэту.
Под впечатлением рассказов сестры Вульф сделал некоторые выводы относительно дуэльной истории. Они сформулированы в его дневниковой записи от 21 марта 1842 г. Вульф писал, что Пушкин, «женатый, отец семейства, знаменитый — погиб жертвою неприличного положения, в которое сам себя поставил ошибочным расчётом». О каком ошибочном расчёте писал Вульф? О дуэли и повторной ссылке в Михайловское или о чём-то совсем ином? Ответить на это невозможно. Вульф был давним приятелем Пушкина. Но о событиях последнего года он знал лишь со слов сестры.
Повторим ещё раз: Александр Сергеевич проявлял живой интерес к биографии Байрона, в которой видел много общего со своей биографией. И Байрон, и Пушкин гордились принадлежностью к старинному дворянству. «Говорят, — писал русский поэт, — что Байрон своею родословною дорожил более, чем своими творениями. Чувство весьма понятное. Блеск его предков и почести, которые наследовал он от них, возвышали поэта: напротив того, слава, им самим приобретённая, нанесла ему и мелочные оскорбления, часто унижавшие благородного барона, предавая имя его на произвол молвы». Эти строки, по справедливому замечанию Я.Л. Левкович, Пушкин пишет как будто о самом себе.
Мелочные оскорбления, причинённые русскому поэту, были более горькими, чем унижения «благородного барона». Оба реагировали на вызов, следуя своему характеру. Пушкин солидаризировался с биографом Байрона Томасом Муром в оценке личности английского поэта. Но его слова звучат как исповедь. Поэт вновь пишет о себе: «…в характере Б. ярко отразились и достоинства и пороки многих из его предков: с одной стороны, смелая предприимчивость, великодушие, благородство чувств, с другой — необузданные страсти, причуды, дерзкое презрение к общему мнению». Байрон унаследовал характер от разбойников-норманнов, Пушкин — от Ганнибалов. Бранное письмо к Геккерну служило примером «необузданных страстей» и «дерзкого презрения» Пушкина к общественным приличиям.
26 января
Полагают, что Вяземская точно передала обстоятельства и характер своего разговора с поэтом на вечеринке 25 января. Но что-то «заставило Пушкину в разговоре с Вяземской исказить действительное положение дел, сказав, что письмо уже послано», тогда как на самом деле письмо Геккерну было отправлено не вечером 25, а утром 26 января. Это мнение разделяет Я.Л. Левкович. По её предположению, Пушкин написал письмо Геккерну 25, а отослал 26 января. Но эти догадки произвольны и противоречат показаниям ранних и достоверных источников. Пушкин нисколько не хитрил, сообщая Вяземской о том, что Дантеса ждёт дома отправленное им, Пушкиным, письмо.
Вяземский, прежде чем отдать автограф Нессельроде, скопировал текст и снабдил свою копию пометкой: «Копия с собственноручной копии письма Пушкина к Министру Геккерну (посланного к нему, вероятно, в понедельник 25 января 1837 г.)». В своих февральских письмах 1837 г. князь Пётр безоговорочно подтвердил, что Пушкин отослал письмо Геккерну в понедельник 25 января, а «вторник прошёл в переговорах». Видимо, со слов Геккерна прусский посланник Либерман в официальной депеше королю от 30 января писал о Пушкине: «В прошлый понедельник (25 января. — Р.С.) он отправил нидерландскому министру новое письмо».
Послание Геккерну было написано в состоянии крайнего гнева. 26 января к Пушкину вернулось душевное равновесие. В этот день он изготовил новую версию отправленного накануне письма. Какую цель он преследовал? Ответ на этот вопрос даёт его ноябрьское письмо, заканчивавшееся словами: копию письма «сохраняю для моего личного употребления». Копия 26 ноября предназначалась для личного употребления, а точнее — для оповещения общества. Письмо по версии 26 января было изготовлено в двух экземплярах. Во второй копии дата была исключена как несущественная деталь. Письмо приобрело значение публичного обращения к обществу.
Пушкин отнюдь не искажал истину, сообщая Вяземской об отсылке письма 25 января. В искажении действительности следует упрекнуть, по-видимому, не его, а Геккерна. Утреннюю почту, сданную накануне вечером, столичные почтальоны доставляли от 10 до 11 часов утра. Память изменила дипломату. 30 января 1837 г. в отчёте голландскому министру иностранных дел Верстолку он писал: «…прошлый вторник (сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собирались на обед к графу Строганову… я получил письмо от господина Пушкина». Обеды начинались в 5—6 часов. Таким образом, по версии барона, он получил письмо не утром, а вечером. Исправление понадобилось, чтобы объяснить, чем было вызвано промедление в 7—8 часов. По дуэльным правилам дворянин, получив картель, должен был немедленно дать ответ. Но письмо Пушкина не содержало формального вызова, и потому Геккерн не спешил.
С утра 26 января Пушкин взялся писать ответ на любезное письмо старого боевого генерала К.Ф. Толя. Генерал хвалил «Историю Пугачёвского бунта» и благодарил поэта за то, что тот воздал должное заслугам забытого генерала Михельсона, его сподвижника. Пушкин отвечал: «Его заслуги были затемнены клеветою; нельзя без негодования видеть, что должен он был претерпеть от зависти и неспособности своих сверстников и начальников». Малое слово сочувствия генерала, весьма далёкого поэту, неожиданно превратило его в символ грядущего торжества справедливости, в глашатая общества, и Пушкин сочувственно откликнулся: «Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета, но одно слово, сказанное таким человеком, каков Вы, навсегда их уничтожает. Гений с одного взгляда открывает истину. Истина сильнее царя». В письме к Толю Пушкин непроизвольно выразил собственные переживания того дня. Честь, оскорблённая клеветой, судьба гения и истина — об этом думал Пушкин перед поединком.
Покончив с почтой, он отправился к Тургеневу. 28 января последний писал: «…третьего дня провёл с ним часть утра; видел его весёлого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом и он шутил и смеялся». В дневнике Тургенев записал: «26 января. Я сидел до 4-го часа… успел только прочесть Пушкину выписку из парижских бумаг». Поэт принёс Тургеневу в подарок «Поэмы и повести» в 2-х частях с дарственной надписью. Друзья не успели сделать срочную работу и, видимо, договорились встретиться ещё раз. Однако планы Пушкина изменились, и он прислал Тургеневу записку: «Не могу отлучиться. Жду вас до 5 часов». Кажется, записка не застала Тургенева дома, так как он после 3 часов дня ушёл к Бравуре, а от него на обед к Софье Шаховской, которая «поручила прислать шелков из Парижа» (Тургенев собирался во Францию).
Днём 26 января Пушкин, не дождавшись ответа от Геккерна, стал проявлять беспокойство.
Почта доставила письмо Пушкина в голландское посольство с утра. Барон Геккерн не знал, на что решиться, и надеялся, что Пушкин успокоится и его вновь удастся отговорить от дуэли. Однако во второй половине дня произошло что-то такое, что вынудило дипломата признать тщетность своих усилий и принять вызов.
В письме в Москву В.Ф. Вяземская как бы мимоходом упомянула о том, что на другой день после раута 25 января «Пушкин отправился на бал к графине Разумовской. Постучавшись напрасно в дверь всего семейства Г[еккерна], он решил им дать пощёчину, будь то у них (на дому) или на балу». Итак, 26 января Пушкин, прождав до 5 часов, явился на порог дома Геккернов и громко постучал в дверь «всего семейства». Угроза публичного скандала положила конец колебаниям посла. Поединок стал неизбежен.
Связанный честным словом, Пушкин не мог потребовать от Геккернов удовлетворения. В ноябрьском письме поэт саркастически предлагал дипломату найти выход из положения, «…чтобы не плюнуть вам в лицо». Согласно кодексу дворянской чести, плевок или пощёчина считались крайним, но отнюдь не зазорным средством защиты своего достоинства. В январском письме выражения были несколько смягчены. Послание к Геккерну заканчивалось фразой: «…Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым я, конечно, не остановлюсь». О каком скандале шла речь? Очевидно, дело не сводилось к пощёчине. Поэт жаждал публично обличить своего обидчика.
Очевидно, Пушкин не был допущен в голландское посольство. Но «стук в двери» возымел действие. Геккерн бросился к Строганову за советом. Опытный дипломат, Строганов мог использовать последний шанс, чтобы предотвратить кровопролитие. Но его совет положил конец колебаниям барона. Геккерн писал в письме голандскому министру Верстолку: «Я не хотел опереться только на моё личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан». Согласно воспоминаниям А.И. Васильчиковой, получившей один из экземпляров пасквиля, посол показал Строганову письмо Пушкина, после чего «старец объявил решительно, что „за оскорбительное письмо непременно должно драться, и дело было решено“».
Реакция Строганова убедила Геккернов в том, что высшее общество и двор будут на их стороне, если Дантес накажет обидчика.
Кавалергард, со своей стороны, предпринял шаги к тому, чтобы заручиться одобрением товарищей по полку. По понятиям того времени, оскорбление офицера пятнало честь всего полка. Поручик был назван сифилитиком, оскорблена честь его матери. Позор мог быть смыт только кровью. Так поединок Дантеса превратился «в дело партии, в дело чести полка».
За посягательство на честь гвардейского офицера поэта следовало покарать жестоким образом. Сам император утверждал, что правым в поединке был офицер. Он писал: «Дотоль Пушкин себя вёл, как каждый бы на его месте сделал… мало кто оправдывал поведение Дантеса и, в особенности, гнусного его отца Геккерна. Но последний повод к дуэли, которого никто не постигает и заключавшийся в самом дерзком письме Пушкина к Геккерну, сделал Дантеса правым в сём деле». Геккерны торжествовали. Торжество их длилось недолго. Но этого времени хватило, чтобы убить поэта.
После обеда у Строганова Геккерн приступил к сочинению письма, которое секунданту д’Аршиаку предстояло передать Пушкину. Своё послание барон начал с обращения: «Милостивый государь! Не зная ни Вашего почерка, ни Вашей подписи, я обратился к виконту д’Аршиаку, который передаст вам это письмо с просьбой удостовериться, точно ли письмо, на которое я отвечаю, от Вас». Барон сознательно допустил неточность. Он имел по крайней мере одно письмо Пушкина и знал его почерк. Но дипломат пытался использовать последний шанс на достижение мира. Геккерны надеялись, что их свояк, возможно, одумался после вспышки бешенства и сожалеет об отправке письма, нарушавшего все светские приличия. В этом случае секундант вернул бы Пушкину его письмо и конфликт был бы разрешён по-родственному. В случае отказа Пушкина д’Аршиаку предстояло выполнить вторую часть поручения и вручить ему вызов на дуэль от имени отца и сына Геккернов. В письменном вызове дипломат подчёркивал, что в ноябре Пушкин сам отказался от поединка. «Доказательство того, что я говорю, — писал посол, — писанное Вашей рукой, налицо и находится в руках секундантов». «…Виконт д’Аршиак едет к Вам, — продолжал посол, — чтобы условиться о месте встречи с бароном Геккерном; прибавляю при этом, что эта встреча должна состояться без всякой отсрочки». Барон закончил послание отменно вежливой угрозой: «Впоследствии, милостивый государь, я найду средство научить вас уважению к званию, в которое я облечён и которое никакая выходка с вашей стороны оскорбить не может».
На письме помимо подписи Геккерна красовалась также подпись сына: «Читано и одобрено мною».
Д’Аршиак получил от Геккернов письмо и тотчас отправил поэту записку: «Прошу г. Пушкина сделать мне честь сообщить, может ли он меня принять, и если он не может сейчас, то в каком часу это будет возможно». По возвращении домой Пушкин ознакомился с запиской секунданта и пригласил его в дом. По словам Вяземского, «Д’Аршиак принёс ответ. Пушкин его не читал, но принял вызов, который был ему сделан от имени сына». Пушкин не мог назвать французу имени своего секунданта. По этой причине секундант Дантеса прислал ему вторую записку с уведомлением, что будет ждать «лицо, уполномоченное на переговоры», у себя дома «до 11 часов вечера нынешнего дня, а после этого часа — на балу у графини Разумовской». Переписка между Пушкиным и д’Аршиаком продолжалась не менее 4—6 часов. Около полуночи поэт появился у Разумовской, где отыскал знакомого секретаря английского посольства Артура Меджниса и попросил его быть секундантом. На балу поэт был спокоен, разговаривал, шутил и смеялся.
В ночь с 25 на 26 января, после окончания раута, Вяземская передала мужу слова Пушкина об отсылке письма. Вяземский имел достаточно времени, чтобы поднять тревогу. Но он знал, что Пушкин готовит страшную месть Геккернам с публичными пощёчинами и пр., и предпочёл остаться в стороне. Вечером 26 января князь видел на рауте у графини Разумовской Пушкина, объяснявшегося с д’Аршиаком. По воспоминаниям Вяземских, «кто-то сказал Петру Андреевичу: „Подите посмотрите… тут дело недоброе“. Вяземский направился в ту сторону, где были Пушкин и д’Аршиак; но у них разговор прекратился».
К вечеру 26 января уже не только Вяземские, Виельгорский, Перовский, Вревская, Александрина Гончарова, но и Строгановы, офицеры кавалергардского полка, А.К. Воронцова-Дашкова, другие люди узнали или стали догадываться о готовившейся дуэли. Друзьям Пушкина достаточно было обратиться к Жуковскому или к царю, чтобы предотвратить поединок. Но знавшие по разным причинам умыли руки.
Выбор Меджниса в качестве секунданта оказался неудачным. Д’Аршиак отказался говорить с ним, поскольку тот не дал окончательного согласия быть секундантом. Когда английский дипломат понял, что «дело не может окончиться примирением», он около 2 часов ночи известил поэта, что должен отказаться от роли секунданта.
Поединок
Утром 27 января Пушкин проснулся около 8 часов утра в бодром расположении духа. После чая сел за стол и много писал, «ходил по комнате, необыкновен[но] весело пел песни».
Ровно в 9 часов утра Пушкин получил записку от д’Аршиака. Тот требовал назвать имя секунданта, с которым он мог бы составить протокол об условиях дуэли. «Необходимо, — писал он, — чтобы я переговорил с секундантом, выбранным вами, и при том в кратчайший срок». Д’Аршиак сообщал, что будет ждать секунданта Пушкина у себя на квартире до 12 часов дня.
Отказ Меджниса поставил Пушкина в исключительно трудное положение. День поединка настал, а у него не было секунданта. Составив черновик ответа, Пушкин тут же разорвал его в мелкие клочки. В черновике значилось: «…т.к. это мой зять вызывает меня и считает себя оскорблённым, пусть он и идёт и находит его (секунданта. — Р.С.) мне». После некоторого размышления поэт изменил фразу: «…т.к. эта компания вызывает меня и считает себя оскорблённой, пусть она мне находит его». В беловом варианте ответа значилось: «Так как вызывает меня и является оскорблённым г-н Геккерн, то он может, если ему угодно, выбрать мне; я заранее его принимаю, будь то хотя бы его ливрейный лакей».
Пушкин насмешливо предложил принять лакея в секунданты с единственной целью. Он настаивал на поединке без каких бы то ни было предварительных переговоров между секундантами. Это должно было исключить возможность примирения. В записке далее значилось: «Я не имею ни малейшего желания посвящать петербургских зевак в мои семейные дела; поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я привезу своего только на место встречи». Граф Владимир Соллогуб описал обстоятельства дела очень точно: «…боясь новых примирителей, он выбрал себе секунданта почти уже на месте поединка».
После получения записки от д’Аршиака поэт решил пригласить в качестве секунданта Константина Данзаса, подполковника инженерной службы. Но Данзас находился на службе, и Пушкин не знал, когда его лицейский приятель сможет освободиться. Были и другие соображения. Пушкин более всего боялся, что долгие переговоры и вообще любая задержка помогут Геккернам вновь уклониться от дуэли. По этим причинам он и предложил, чтобы секунданты договорились обо всём на поле боя.
Согласно помете д’Аршиака, письмо Пушкина было доставлено во французское посольство между 9.30 и 10 часами утра.
Посольство находилось в 5 минутах ходьбы от дома Пушкина. Геккерны и их секундант мгновенно реагировали на предложение поэта. Не прошло и получаса, как Пушкин получил ещё одно письмо, составленное д’Аршиаком после совещания с Дантесом: «Оскорбив честь барона Жоржа де Геккерна, вы обязаны дать ему удовлетворение. Вам и следует найти себе секунданта. Не может быть и речи о подыскании вам такового». Секундант сообщил противной стороне, что барон Жорж де Геккерн «готов отправиться на место встречи», но настаивает на необходимости предварительных переговоров для составления условий поединка: «Свидание между секундантами, необходимое перед поединком, станет, если вы откажетесь, одним из условий барона Жоржа де Геккерна; а вы сказали мне вчера и написали сегодня, что принимаете все его условия». На новое послание д’Аршиака Пушкин ничего ответить не мог. Данзас освободился не скоро.
Когда и при каких обстоятельствах Данзас дал своё согласие на участие в дуэли? Сведения об этом легендарны. Тотчас после поединка раненый Пушкин просил царя простить секунданта Данзаса: «…он мне брат, он невинен, я схватил его на улице». Эти слова умирающего Жуковский передал Николаю I. Друзья приняли версию Пушкина. 28 января Тургенев писал сестре в Москву из квартиры раненого: «Пушкин встретил на улице Данзаса, повёз его к себе на дачу». Показания Тургенева заключали очень важный момент: совещание на даче. Но в окончательной версии, с которой Данзас выступил на суде, дача не фигурировала.
Случайно встретив на улице Пушкина, Данзас поехал по его просьбе к д’Аршиаку, где поэт изложил «все причины неудовольствия», и только после этого предложил Данзасу принять на себя обязанности секунданта. «После такого неожиданного предложения со стороны Пушкина, сделанного при секунданте противной стороны, — показал Данзас, — он не мог отказаться от соучастия». Выходило, что Данзас принял обязанности секунданта поневоле. Только после беседы с д’Аршиаком Данзас «отправился к Пушкину, который тотчас послал за пистолетами, по словам его, на сей предмет уже купленными». Данзас не желал компрометировать Пушкина и его друзей, а также самого себя. По этой причине он не изменил своих показаний, данных под присягой военному суду в феврале 1837 г., и повторил их в своих воспоминаниях. В 1863 г. А. Аммосов записал и опубликовал эти воспоминания.
Между тем версия Данзаса и Пушкина лишена правдоподобия. Предпочтение следует отдать сведениям, записанным Жуковским в январе 1837 г. В его конспекте значилось, что Пушкин встал в 8 часов, «после чая много писал — часу до 11-го. С 11 обед»; «весело пел песни — потом увидел в окно Данзаса, в дверях встр.[етил] радостно. — вошли в кабинет, запер дверь, — через неск[олько] минут посл[ал] за пистолетами».
Итак, Пушкин встретился с Данзасом не на Цепном мосту, а у себя дома, на Мойке. Первым результатом их беседы было решение послать за пистолетами. В конспекте Жуковского не уточняется, кто был отправлен за пистолетами. Но Данзас признался в воспоминаниях, что нанял парные сани и «заехал в магазин Куракина за пистолетами, которые были уже выбраны Пушкиным заранее».
Вернемся к конспекту Жуковского: Пушкин увидел в окно Данзаса, встретил в дверях, «вошли в кабинет, запер дверь, — через несколько минут послал за пистолетами». Если Данзас был послан за пистолетами через несколько минут после появления на Мойке, то это значит, что разговор между друзьями был предельно краток.
В тесной квартире было слишком много домочадцев и посторонних: с утра сюда доставили записку о похоронах сына Греча, в 12-м часу пришёл Цветаев, приказчик книгоиздателя Смирдина. Но главное было не в этом.
Пушкин понимал, что его секунданта ждёт суд, и старался оградить его от судебных преследований. Он не желал, чтобы Данзаса видели в его доме, а потому и выпроводил товарища тотчас после его приезда. Решено было обсудить подробности дела на даче, которую Пушкины снимали на Каменном острове. Ради конспирации друзья вышли из дома порознь и встретились в условленном месте — на Цепном мосту у Летнего сада.
Следуя принципам лицейского товарищества, Данзас, не колеблясь, принял предложение Пушкина. Такой шаг грозил погубить всю его карьеру. Д’Аршиак был выслан из России и лишился места. Данзаса ждало разжалование в солдаты. Для него это означало катастрофу. Данзас был беден. «Он живёт одним жалованьем, — писал о нём Жуковский, — и если вследствие [суда должен] будет [оставить] куда-нибудь сослан, то погиб [соверш]».
Жуковский весьма подробно описал всё, что произошло дальше: «…по отъезде Данзаса начал одеваться; вымылся весь, всё чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу, — возвратился, — велел подать в кабинет большую шубу и пошол пешком до извощика. — это было ровно в 1 ч. — возвратился уже темно, в карете».
Итак, у нас имеется точное указание на время, когда Пушкин покинул дом. Срок, названный д’Аршиаком, давно истёк. Поэту пришлось спешить. Данзасу не требовалось много времени, чтобы заехать за пистолетами, а Пушкину — чтобы переодеться. Промежуток времени между приездом Данзаса и встречей на Цепном мостике, очевидно, был очень коротким. Весь эпизод выглядел так. Пушкин послал Данзасу записку, видимо, сразу после получения письма д’Аршиака в 9 часов, но подполковник смог освободиться от службы лишь через три—четыре часа. Он явился к поэту около часа дня, пробыл у него несколько минут, а спустя 20—30 минут встретился с ним в условленном месте, уже имея пистолеты.
Жуковский подчёркивает, что Пушкин перед выходом из дома оделся во всё чистое. Почему он так спешил послать Данзаса за пистолетами, что даже не успел поговорить с ним? Приведённые сведения доказывают с полной очевидностью, что Пушкин покинул дом в 1 час дня, чтобы без промедления ехать на поле боя.
Свой ответ Дантесу и его секунданту, отправленный с утра, Пушкин закончил словами: «…я тронусь из дома лишь для того, чтобы ехать на место». Как видно, он решил провести в жизнь обозначенный в записке сценарий. Секунданты должны были уточнить условия прямо на месте поединка. Точное время поединка не было назначено. Но, по замыслу Пушкина, бой должен был состояться немедленно.
Встретившись у Летнего сада, друзья отправились на дачу, где Пушкин показал секунданту своё письмо к Геккерну. Данзас вспоминал, что поэт прочёл вслух списанную им самим копию с письма и тут же отдал её секунданту. Пушкин был в нетерпении. Назначенное противной стороной время истекло. Друзья имели возможность обсудить подробности, пока ехали на Каменный остров. Отсюда следует, что на даче они оставались недолго.
С Каменного острова Пушкин и Данзас двинулись на Большую Миллионную. Там, во французском посольстве, Пушкин представил Данзаса д’Аршиаку. Осуществить план немедленной дуэли Пушкину не удалось из-за возражений противной стороны. Пушкин оставил Данзаса наедине с д’Аршиаком для утверждения условий поединка, а сам уехал домой.
Жуковский составил конспект в квартире умирающего Пушкина, ещё не располагая полной информацией о происшедшем. Поэтому он утверждал, что Пушкин вышел из дома, готовый к поединку, в 1 час дня, а вернулся домой раненый в сумерки. В ближайшие дни после кончины Пушкина его друзья собрали более подробные и точные сведения. В черновике письма к С.Л. Пушкину от 17 февраля 1837 г. Жуковский отметил, что Александр Сергеевич «за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой». Его слова находят полное подтверждение в документах.
Возвратившись из посольства домой, поэт успел написать упомянутое Жуковским письмо. 26 января писательница Ишимова прислала поэту приглашение посетить её 27 января. В означенный день Пушкин написал ей ответное письмо с сообщением о невозможности принять приглашение. Поэт находился в состоянии крайнего нервного напряжения. Обращение к книге Ишимовой развлекло его, и он сделал писательнице комплимент: «Сегодня я нечаянно открыл вашу Историю в рассказах, и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!» Намереваясь привлечь Ишимову к сотрудничеству в журнале «Современник», Пушкин заказал ей перевод из сборника английских стихов, изданного в Париже в 1829 г. Письмо и книгу поэт отправил со слугой. Ишимова получила посылку «в третьем часу пополудни», т.е. после 2-х часов дня. С Мойки до дома Ишимовой на Фурштадтской улице можно было добраться за 15—20 минут, а это значит, что Пушкин отослал письмо незадолго до 2-х часов дня. Следовательно, он определённо вернулся домой после поездки на Каменный остров.
В то время как поэт писал Ишимовой, секунданты по настоянию д’Аршиака составили письменный документ. Ровно в 2 час. 30 мин. они скрепили Условия дуэли своими подписями.
В ноябре 1836 г. Пушкин дал наказ секунданту Владимиру Соллогубу договориться об условиях дуэли, сказав при этом: «Чем кровавее, тем лучше». Данзас получил, очевидно, такую же инструкцию. Согласно условиям, выработанным на даче и утверждённым в посольстве, противники должны были стреляться на расстоянии 10 шагов. Пистолеты держали в вытянутой руке, поэтому расстояние уменьшалось до 8—9 шагов. Дуэль превращалась в расстрел. В случае промаха решено было стреляться вторично. Поэт шёл навстречу гибели, и даже ближайшие друзья не понимали его и считали, что он внёс в дело свою долю безумия.
Секунданты договорились, что поединок состоится в тот же день, в пятом часу, т.е. через полтора часа после подписания условий дуэли, в пустынной местности за Чёрной речкой.
Ранее 4-х часов дня поэт отправился в кондитерскую Вольфа и Беранже на Невском, где выпил стакан воды и стал ждать Данзаса. Секундант зашёл в кондитерскую за Пушкиным и передал ему условия дуэли. По воспоминаниям Данзаса, «не прочитав даже условий, Пушкин согласился на всё». Покинув кондитерскую, друзья сели в сани и отправились через Троицкий мост на Чёрную речку.
По пути к месту дуэли Пушкин встретил жену, ехавшую навстречу в экипаже. Но видел её только Данзас. Наталья по близорукости также не увидела мужа.
«Было половина пятого, — писал д’Аршиак Вяземскому, — когда мы прибыли на назначенное место. Сильный ветер, дувший в это время, заставил нас искать убежище в небольшой еловой роще». Роща располагалась неподалёку от Комендантской дачи. Противники прибыли к месту дуэли, когда солнце только что опустилось за горизонт. Погода, по словам Данзаса, была ветреная, морозная и ясная. Быстро темнело.
Выбрав полянку, секунданты протоптали дорожку в глубоком снегу. Данзас спросил Пушкина, одобряет ли он выбранное место. Тот отвечал: «Мне это совершенно безразлично; только постарайтесь сделать это возможно скорее». Надвинулись сумерки, и поэт боялся, что поединок не состоится из-за темноты.
По знаку, данному Данзасом, противники стали сходиться. Пушкин быстро подошёл к барьеру и поднял пистолет. Но Дантес поспешил выстрелить, не дойдя шага до барьера. Раненный, Пушкин упал и некоторое время лежал неподвижно, уткнув голову в шинель, служившую барьером. Секунданты бросились к нему. Кавалергард сделал движение в сторону раненого. Пушкин удержал его словами: «Подождите! У меня ещё достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел». Опершись на левую руку, он несколько приподнялся и долго целился, а затем выстрелил. Когда Дантес упал, Пушкин крикнул: «Браво!» — и упал на землю. После этого поэт, по словам д’Аршиака, дважды впадал в полуобморочное состояние, на несколько мгновений рассудок его помутился, но тотчас же он вновь пришёл в сознание. В записке суду французский дипломат не пожелал пересказать свой диалог с раненым, указав кратко на помутнение его рассудка. П.А. Вяземский беседовал со всеми участниками дуэли и воспроизвёл разговор, о котором умолчал д’Аршиак. Пушкин, придя в себя после обморока, спросил д’Аршиака: «Убил я его?» «Нет, — ответил тот, — вы его ранили». «Странно, — сказал поэт, — я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет… Впрочем, всё равно, как только мы поправимся, снова начнём». Слова Пушкина доказывали, что он явился на поле боя с намерением застрелить Дантеса. Такими же были намерения кавалергарда в отношении своего противника.
В воспоминаниях Данзаса, записанных спустя четверть века, эпизод передан менее точно. Раненый Пушкин, произведя выстрел, будто бы спросил упавшего Дантеса, куда он ранен, а тот отвечал, что в грудь.
Скорбя о павшем поэте, Жуковский утверждал, что он был «убит человеком без чести; дуэль произошла вопреки правилам — подло».
Мнение Жуковского воспроизводит легендарные данные. В действительности поединок был проведён в строгом соответствии с кодексом дуэли.
Единственным отступлением от правил было то, что Данзас передал раненому пистолет из запасной пары стволов. Пушкин уронил свой пистолет, отчего ствол оказался забит снегом. Это и вызвало замену оружия. Секундант Дантеса заявил по этому поводу формальный протест, на который Данзас не обратил внимания.
Пушкин прибыл на Чёрную речку в нанятых по дороге санях. Геккерны проследовали в Новую Деревню в двух экипажах. После боя секундант усадил Дантеса в его сани и стал ждать. Извозчикам пришлось разобрать забор, чтобы перенести тяжело раненного Пушкина на дорогу. Неподалёку от места поединка находился экипаж Геккерна. Посол ждал исхода поединка, таясь на дороге за Комендантской дачей. После выстрелов он поспешил к месту боя. Данзас ответил согласием, когда Геккерны предложили ему воспользоваться их экипажем. Сам посол, найдя простые сани, вернулся домой окольными путями.
Царское письмо
Дорога в город была очень тяжёлой. Несколько раз Данзас принуждён был останавливать экипаж из-за обмороков и страданий раненого.
В распоряжении исследователя имеется записки трёх докторов, лечивших Пушкина. Они сохранились среди бумаг Жуковского. Из трёх записок только записка домашнего врача Пушкиных И. Спасского имеет дату. Документ писан писарским почерком, в конце его иным почерком написаны инициалы автора и дата: 2 февраля 1837 г.
В своих воспоминаниях Константин Данзас утверждал, будто Пушкин имел мало доверия к Спасскому. Но то ли Данзас был плохо осведомлён, то ли его подвела память. Ольга Сергеевна засвидетельствовала в письме от 24 октября 1835 г., что её брат Александр «верит в Спасского, как евреи верят в приход Мессии, повторяет всё, что тот говорит».
Друзья поэта решили представить двору и обществу отчёт об обстоятельствах смерти поэта не от своего имени, а от лица нейтрального — Спасского. Именно этим объясняется сугубо официозный характер записки врача. Записка представляла Пушкина благонамеренным христианином и верноподданным царя. На документе имеется помета Жуковского. Особенности стиля наводят на мысль, что подлинным автором Записки был не врач, а Жуковский и его окружение.
Содержание Записки было таково. Доктор Спасский прибыл в дом раненого в 7 часов вечера и по желанию родных и друзей напомнил ему об исполнении христианского долга. Царский хирург Арендт, прибывший на Мойку ранее Спасского, уехал во дворец, откуда вернулся в 8 часов, после чего умирающий причастился. Утром 28 января Пушкин простился с друзьями. На вопрос Жуковского, что сказать царю, он отвечал: «Скажи, жаль, что умираю, весь его бы был». В ожидании Арендта поэт произнёс: «Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно».
Когда Пушкин принял причастие? Чтобы ответить на этот вопрос, надо точно установить время посещения его дома врачами. Первым, в 6.15 вечера, прибыл на Мойку Шольц, акушер, который помог Данзасу найти хирурга Задлера в доме Геккерна, где тот перевязывал рану Дантеса. К моменту ухода Шольца у раненого были, кроме Задлера, Арендт и Саломон. Жуковский явился в дом в 10 час. вечера и застал там одного Арендта. Последний вскоре покинул дом Пушкина и отправился в Зимний дворец, чтобы доложить о случившемся царю. Но Николай I в тот вечер был в театре и вернулся, как значится в камер-фурьерском журнале, в 10.55 вечера. Государь нашёл во дворце министра Нессельроде, командира кавалергардского полка Р.Е. Гринвальда и дивизионного генерала графа Апраксина, сообщивших ему о дуэли со слов Геккерна. Спасский пометил, что Арендт, уезжая от Пушкина, обещал приехать в 11 час. Жуковский поправил: «в час». Задержка Арендта объяснялась тем, что Николай I решил написать записку Пушкину не сразу, а примерно через 2 часа после возвращения из театра. Около часа ночи к Арендту явился от царя фельдъегерь с приказом немедленно ехать к Пушкину.
А.И. Тургенев узнал о ранении Пушкина вечером. Он тотчас бросился в дом Пушкина, где застал Жуковского. В полночь Тургенев уехал, а с 2 часов ночи до 4 вновь был возле раненого. В 8 утра Тургенев послал из дома слугу узнать о состоянии Пушкина. В 9 час. он послал письмо сестре, которое следует считать самым раним письменным свидетельством о событиях 27 января. Тургенев помечал день и час составления своих писем и записок. Это позволяет выяснить, чему он был очевидец, а что знал с чужих слов. Как свидетель Тургенев записал разговор поэта с Арендтом, состоявшийся до полуночи: «Пушкин сам сказал доктору , что он надеется прожить два дня, просил Арендта съездить к Государю и попросить у него прощения Секунданту Данзасу… и себе самому». (Тургенев — сестре. 28 января. 9 час.). Данные Тургенева совпадают со сведениями В.Ф. Вяземской, изложенными в письме Орловой. Княгиня Вера появилась в доме Пушкина в числе первых, ранее Арендта и Жуковского. По её словам, Пушкин просил Арендта «поехать к императору получить у него прощение себе (Пушкину) и своему секунданту». Прощения себе поэт просил за то, что не выполнил обещания, данного царю.
Тургенев уехал от Пушкина в 12 ночи, не дождавшись возвращения Арендта в час ночи. В своём письме в 9 утра он кратко, с чужих слов изложил суть обращения царя к Пушкину. Через Арендта Николай I передал, что «если он исповедуется и причастится, то ему (царю. — Р.С.) это будет очень приятно и что он его простит». Опираясь на сообщение Тургенева, П.Е. Щёголев допускает возможность того, что Арендт передал умирающему волю императора на словах, без письма. Однако такое предположение противоречит фактам. Уже в 11 часов утра 28 января, будучи на Мойке, Тургенев спешно написал второе письмо сестре, в котором привёл текст письма императора к Пушкину. Позднее он упомянул о царском письме в дневнике с пояснением: «Государь присылал Арндта с письмом, собственн. карандашом: только показать ему». Итак, содержание царского письма Тургенев изложил сначала кратко, своими словами, а потом в полном виде. Смысл царского обращения Тургенев уловил очень точно. Монарх ставил своё прощение в зависимость от того, причастится ли умирающий.
Царь знал, каким огромным влиянием на умы пользуется поэт, и желал саму смерть гения превратить в символ его примирения с властями. От императора Арендт получил наказ после беседы с поэтом тотчас ехать во дворец с отчётом. «Я не лягу, я буду ждать», — этими словами заканчивался царский наказ доктору. Друзья поэта послали за священником в ближайшую церковь, и в присутствии Арендта раненый исповедался и причастился. Обряд совершил протоиерей церкви Нерукотворного образа при Главных конюшнях Пётр Песоцкий. Какие слова произнёс умирающий на исповеди, невозможно узнать. Но они покорили престарелого священнослужителя. Княгиня Е.Н. Мещерская в письме от 16 февраля 1837 г. следующим образом передала слова Петра Песоцкого, сказанные им после кончины поэта: «Я стар, мне уже недолго жить… Я для себя самого желаю такого конца, какой он имел». У царя сложилось своё впечатление. После кончины поэта он сказал Жуковскому: «…мы насилу довели его до смерти христианской».
Пушкин просил о том, чтобы ему оставили записку Николая. Но собственноручная записка имела значение именного царского рескрипта. Император не вполне уяснил обстоятельства дела и, не приняв окончательного решения, велел тотчас по прочтении вернуть записку себе.
Тургенев воспроизвёл текст записки утром 28 января: «Естьли Бог не велит нам уже увидеться на этом свете, то прими моё прощение и совет умереть по христьянски и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми и я беру их на своё попечение». Тексты царского письма и дневника сходны, но не тождественны. В дневниковой версии к словам «умереть по христиански» добавлено: «исповедаться и причаститься». Слова о детях: «я беру их на своё попечение» заменены словами: «я буду пещись о них». Совершенно очевидно, что друзья Пушкина имели возможность прочесть царское письмо, но не получили разрешения скопировать его. Тургенев записал два варианта текста со слов Жуковского и Вяземских. В письме Булгакову Вяземский пересказал текст следующим образом: «Есть ли Бог не приведёт нас свидеться в здешнем свете, посылаю тебе моё прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я их беру на свои руки».
Жуковский в письме С.Л. Пушкину приводит более краткий текст, в котором отсутствуют слова: «на этом свете», «и причаститься» или «исповедаться и причаститься»; полностью исключена важная фраза о детях Пушкина: «Они будут моими детьми и я беру их на своё попечение». Письмо отцу поэта предназначалось для широкого распространения в обществе, и потому Жуковский должен был сократить первоначальный текст царской записки, воспроизведённый по памяти, с тем чтобы приблизить его к оригиналу.
Наиболее точно передал содержание царского обращения Арендт, доставивший записку Пушкину. 1 февраля Л.И. Голенищев-Кутузов записал с его слов : «В… записке император говорил, что он надеется ещё его увидеть и что он советует ему исполнить свой долг христианина и быть спокойным насчёт судьбы своей семьи».
Письмо царя было, видимо, очень кратким. Николай I старался ободрить раненого и не упоминал о его смерти и о том, что они не увидятся более на этом свете. В изложении Жуковского обращение приобрело более возвышенный и патетический характер. Стиль пересказа выдавал руку опытного литератора.
Умирающий благодарил императора за милость и просил передать ему заверения в своей полной преданности. Сведения об этом заключены в самом раннем документе — письме Тургенева сестре, написанном во втором часу дня 28 января. Тургенев писал: «Прежде получения (в полночь. — Р.С.) письма государя (Пушкин. — Р.С.) сказал: „Жду царского слова, чтобы умереть спокойно“; и ещё: „жаль, что умираю: весь его бы был“, т.е. царёв». Тургенев подчеркнул, что эти слова были произнесены «прежде получения письма» (от царя), т.е. ранее 1 часа ночи 28 января. (Тургенева в тот момент не было у постели умирающего, но он знал обо всём от Жуковского).
В более поздних источниках (записке Спасского от 2 февраля, а также письме Жуковского отцу поэта от 15 февраля) фраза — «Скажи царю… что мне жаль умереть, был бы весь его» — отнесена не ко времени «прежде получения письма» от царя в полночь, а уже к совсем другому времени — моменту прощания с друзьями утром 28 января. Установленный факт раскрывает тайну рождения легенды.
Жуковский прощался с умирающим утром 28 января, в одно время с Тургеневым, Вяземским и другими лицами. В то время Тургенев ничего не слыхал о благодарных словах умирающего, хотя слова должны были стать главной новостью. В его письме, написанном утром, эта новость отсутствует. Зато она появляется во втором письме, составленном в час дня 28 января. Лишь 2—15 февраля друзья поэта изменили своё показание насчёт времени обращения поэта к царю.
Версия Жуковского, по-видимому, не убедила Тургенева, так как он не внёс её в свой дневник. В записи Тургенева от 27 января было сказано кратко: «Пушкин сложил руки и благодарил Бога, сказав, чтобы Жуковский передал царю его благодарность». Можно полагать, описание Тургенева ближе всего к истине. У Пушкина не было сил для речей, и он не говорил, что весь был бы царёв.
Отношения Пушкина и самодержца вступили в последнюю фазу — фазу осуждения, непонимания и конечного примирения.
Тотчас после кончины поэта Жуковский подал императору записку о милостях его семье. Легенда получила своё завершение: «Мною же передано было от Вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле, — значилось в записке. — Вот что он отвечал… (и что я вчера забыл передать В. В-у ): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия в счастии России». Стиль Жуковского невозможно принять за стиль Пушкина.
«Она ни при чём!»
Из записки доктора Спасского следует, будто Пушкин сразу после осмотра сказал домашнему врачу: «Пожалуйста, не давайте больших надежд жене, не скрывайте от неё, в чём дело, она не притворщица; вы её хорошо знаете, она должна всё знать». Однако слова врача не находят подтверждения в других источниках.
Раненый Пушкин вернулся на Мойку в карете затемно. Слуга внёс его по лестнице в дом. Пушкин спросил его: «Грустно тебе нести меня?».
Жуковский записал в кратком конспекте: «Жена встретилась в передней — дурнота — ne entrez pas [не входите] его положили на диван». Когда раненого стали раздевать, Натали хотела войти, но муж громким голосом закричал: «Не входите». Когда его переодели, он допустил к себе жену. По словам Тургенева, ей было сказано, что муж ранен в ногу. В своём письме в Москву (27 января — начало февраля) Вяземская подтверждает этот факт. Вяземская не отходила от Натали, и её сведения были точными. По её утверждению, поэт причастился втайне от Натальи.
С какими словами обратился Пушкин к жене? Наиболее раннюю запись находим в том же письме В.Ф. Вяземской. По её свидетельству, поэт произнёс: «Как я счастлив, я жив и нахожусь с тобой». Фраза Пушкина была вполне уместна в устах мужа, старавшегося успокоить жену.
А.И. Тургенев описал то, что происходило на его глазах между 10 и 12 часами. Иногда, но редко раненый подзывал к себе жену. Наконец он сказал: «будь спокойна, ты невинна в этом» (версия письма); «будь спокойна, ты ни в чём не виновата» (дневниковая версия). Это было сказано, когда поэт удостоверился, что положение его безнадёжно. Лишь после этого, а не на пороге, умирающий объявил жене, что вина за случившееся ложится целиком на него одного.
На второй день поэт значительно чаще выражал желание видеть жену. Утром 28 января Наталья первая простилась с ним. В 11 час. утра Тургенев записал: Пушкин «часто призывает к себе на минуту жену, которая всё твердила: „Он не умрёт, я чувствую, он не умрёт“. Теперь она, кажется, видит уже близкую смерть». Пушкин сказал жене правду лишь после того, как скрывать её стало невозможно. Ранее 11.30, согласно записи Тургенева, умирающий сказал: «Арендт меня приговорил; я ранен смертельно». Жена упала ничком на пол перед образами в нервном припадке. Она не смогла прийти к мужу, когда он пожелал её вновь увидеть. Друзья с большой деликатностью описывали страдания Пушкиной. Тургенев сообщил брату 31 января: «Жена, за которую дрались, в ужасном положении. Она невинна, разве одно кокетство омрачило её душу и теперь страшит её воспоминаниями».
При сватовстве поэт размышлял о возможности рокового исхода, когда Натали останется блестящей вдовой. В последние дни жизни умирающий более всего заботился о том, чтобы репутация вдовы осталась незапятнанной. Любая женщина в её положении ударилась бы в слёзы. Но к удивлению друзей, Наталья вовсе не плакала. Это обстоятельство тревожило умирающего. Тургенев записал его слова по поводу жены: «Он (Пушкин. — Р.С.)… говорит, что люди заедят её, думая, что она была в эти минуты равнодушною. Это решило его сказать ей об опасности». Аналогичное свидетельство принадлежит Вяземской: «Она чиста… и всё-таки свет её съест, — говорил умирающий Пушкин. — Скажите ей всё: она у меня не притворщица. Её осуждать будут в холодности, если моё положение не будет известно ей». Заподозрить Пушкину в равнодушии немыслимо. Правда, что окружающие твердили ей, что рана мужа не опасна, и тем внушали ложную надежду. Особенность характера Натали была та, что в минуты крайней тревоги и волнения она погружалась в оцепенение, которое походило на спокойствие и отрешённость. Именно так она реагировала на предательство Дантеса в ноябре 1836 г., удивляя всех своим спокойствием. А.И. Тургенев отметил, что после ранения мужа Натали погрузилась в «тихую безмолвную горесть», иногда «в исступлённую горесть».
Под утро 28 января крики раненого сбросили Вяземскую с дивана и разбудили Александрину. Натали в это время не раскрыла глаз, хотя за минуту до того говорила с Вяземской. При последнем крике Пушкина поднялась, и с ней случился новый припадок.
Упомянув о прощании Натальи с мужем 28 утром, Жуковский написал: «Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать!» В.Ф. Вяземская уточняет, что при прощании поэт и его жена были немногословны: «Единственные слова, которые они произнесли, были слова прощания». Пушкин не нашёл для Натальи особенных слов.
Александрина не оставляла сестру. После поединка Гончарова, согласно её воспоминаниям, «видела Пушкина только раз, когда она привела ему детей, которых он хотел благословить перед смертью». Каждому из детей отец клал на голову руку, а потом давал знак увести.
За несколько часов до смерти Пушкин попросил, чтобы Натали покормила его мочёной морошкой, потом погладил её по голове и произнёс: «Ну, ну, ничего, слава Богу, всё хорошо». Пушкина как будто не замечала близившейся агонии. Даже её защитник Тургенев не мог скрыть своего раздражения по этому поводу. Он писал в дневнике: «У него предсмертная икота, а жена его находит, что ему лучше, чем вчера!» Аналогичное свидетельство оставил доктор Иван Спасский. Выходя от мужа за несколько мгновений до его кончины, Пушкина сказала: «…вот увидите, что он будет жить, он не умрёт». Наталью пустили в кабинет уже после кончины мужа. «Она рыдает, рвётся, но и плачет. …Жена всё не верит, что он умер: всё не верит». Перед нами едва ли не первое упоминание о слезах Натальи Николаевны. Подле дивана, на котором лежал умерший, жена кричала: «Бедный Пушкин! Бедный Пушкин! Это жестоко! Это ужасно! Нет, нет! Это не может быть правдой!» Она просила прощения, трясла бездыханное тело, чтобы получить от него ответ. Присутствующие боялись за её рассудок. Свидетельства Данзаса и Вяземской совпадают между собой. Допущенная к покойному, Наталья Николаевна, рыдая, толкала тело и кричала: «Пушкин, Пушкин, ты жив?» Долли Фикельмон очень точно заметила, что глубоко несчастная жена «не хотела ни поверить своему горю, ни понять его».
Перед кончиной, писала сестра Пушкина, поэт «сказал Наталье Николаевне, что она во всём этом деле ни при чём. Право, это было больше, чем благородство, — это было величие души, это было лучше, чем простить».
Слова Пушкина по поводу жены вовсе не были ложью во имя спасения. Раненому поэту не надо было лукавить перед лицом смерти. Он сказал то, что думал, и то, что точно соответствовало истине. Вызов Пушкина не был продиктован ревностью. После свадьбы Екатерины ни кавалергард, ни Наталья не давали повода для ревности. Наталья была по-прежнему предельно откровенна с мужем, и тот был совершенно уверен, что увлечение жены позади. Плутни Дантеса могут обмануть разве что легковерных.
В глазах друзей Натали была добродетельной женщиной, не преступившей супружеского долга. Но в их отзывах не было великодушия, звучавшего в словах Пушкина. Ольге Долгоруковой, дочери Булгакова, князь Вяземский писал: «Бедный Пушкин был, прежде всего, жертвой (будь сказано между нами) бестактности жены и её неумения вести себя».
Перед кончиной поэт дал последний наказ Наталье: «Ступай в деревню, носи по мне траур два года, и потом выходи замуж, но за человека порядочного». Фраза эта была записана П.И. Бартеневым со слов В.Ф. Вяземской. В несколько иных выражениях передала последние наставления Пушкина Екатерина Долгорукая, ближайшая подруга Натальи: «Носи по мне траур два или три года. Постарайся, чтоб забыли про тебя. Потом выходи опять замуж, но не за пустозвона».
Натали не нашла в себе сил, чтобы присутствовать при выносе тела в полночь 29 января, не провожала гроб мужа к месту погребения и не навестила отца покойного при проезде через Москву в имение под Калугой. В деревне вдова пробыла два года.
Расставание с друзьями
Первым, кто пришёл к раненому Пушкину, был Плетнёв. Профессор российской словесности Петербургского университета, Плетнёв, по словам его ученика И.С. Тургенева, не отличался большими познаниями в науке, но был предан поэзии: «Незыблемая твёрдость дружеских чувств и радостное поклонение поэтическому — вот весь Плетнёв». После 1827 г. Плетнёв стал ближайшим помощником Пушкина в литературных делах. Десять лет спустя профессор писал, что стал для Пушкина «и родственником, и другом, и издателем, и кассиром». В январе 1837 г. поэт долго беседовал с Плетнёвым о судьбе, Промысле, говорил, что высшее качество в людях — благоволение ко всем, обращался к тексту священного писания: «Слава в вышних богу, и на земле мир, и в человецех благоволение». Те же самые идеи Пушкин развивал в заметке о книге итальянского карбонария Сильвио Пеллико, изданной на русском языке в январе 1837 г. Карбонарий провёл много лет в тюрьме, но его книга не была напитана горечью; напротив, в ней обнаружились «умилительные размышления, исполненные ясного спокойствия, любви и доброжелательства». Сильвио Пеллико, заключал поэт, принадлежит к избранным, которых «ангел господний приветствовал именем человеков благоволения». К таким же избранным принадлежал и сам Пушкин. Он действительно заслужил наименование «человека благоволения». Накануне дуэли решимость драться удивительным образом сочеталась в истерзанной душе поэта с чувством христианского благоволения.
Плетнёв записал слова Пушкина о том, что люди внимательны к посторонним, но не к друзьям: «Я хочу доказать моим друзьям, что не только их люблю и верую в них, но признаю за долг им и себе, и посторонним показывать, что они для меня первые из порядочных людей».
Врач Шольц, явившийся на Мойку первым из врачей, нашёл подле раненого Наталью Николаевну, Данзаса и Плетнёва. На время врачебного обследования все они должны были покинуть кабинет. Уходя, врач спросил, не пригласить ли Плетнёва, на что Пушкин отвечал: «Да, но я бы желал Жуковского». Послали за Жуковским. Его не было дома. Наконец его нашли. По пути к Пушкину Жуковский побывал в доме Вяземских и успел предупредить обо всём Виельгорского.
По словам Вяземского, до 7-го часа вечера он решительно ничего не знал о том, что произошло. Однако он допустил некоторую неточность. Утром 27 января Катерина Геккерн передала дочери Вяземского слова мужа о том, что «он будет арестован». Вяземские получили новое подтверждение, что дуэль состоится в ближайшее время. Сразу после поединка Катерина прислала записку: «Мой муж только что дрался с Пушкиным… Пушкин ранен в поясницу. Поезжай утешить Натали».
Поведение Вяземских подтвердило, что они действительно отвратили лицо от дома Пушкиных. Можно было бы ожидать, что они в качестве ближайших друзей немедленно отправятся к раненому. Вместо этого они надумали послать к Натали свою дочь. Но дочь ждала ребёнка, а потому, повествует Вера Вяземская, «я отправилась вместо неё». Будучи на Мойке, княгиня распорядилась послать свой экипаж за Арендтом, но тот вскоре приехал сам. После обследования раненого врач сказал Вяземской, ждавшей в прихожей, что рана смертельна. «Я написала эти слова мужу», — отметила княгиня. Некоторое время спустя Арендт ещё раз, теперь более тщательно осмотрел Пушкина, после чего передал его просьбу послать за Жуковским. «Я написала. Мой муж приехал и не вошёл к больному». Итак, княгине пришлось послать две записки мужу. Лишь после этого князь Пётр появился в квартире поэта, но в комнате у умирающего не был. 29 января у постели Пушкина собрались все близкие, кроме Вяземского, который отправился по делам в министерство.
28 января Пушкин встретил Владимира Даля словами: «Плохо, брат!» В качестве врача Даль оставался у постели раненого много часов. По временам Пушкину было легче, и к нему возвращалась надежда. В ночь на 29 января поэт, по словам Даля, взял его за руку и спросил: «Никого тут нет?» — «Никого» … «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» — «Мы за тебя надеемся, Пушкин, — сказал я».
Среди физических страданий Пушкин помнил о своих обязательствах перед друзьями. «Вечно без копейки, вечно в долгах», — писал о поэте М. Корф. Никогда поэт не был обременён столь непомерными долгами, как в последний год жизни. Ростовщики могли не беспокоиться о взыскании долгов, имея векселя, залог в виде серебра и пр. Пушкин должен был позаботиться о других заимодавцах. Наиболее точно эпизод описан В.Ф. Вяземской: «После исповеди он велел записать под свою диктовку долги, которые он оставлял без векселей». Без векселей поэта ссужали друзья и добрые знакомые, поклонники его таланта. Это были люди небогатые, и для них заём денег был сопряжён с жертвами. Невзирая на крайнюю слабость, Пушкин продиктовал Данзасу список долгов, после чего подписал реестр слабой рукой.
Придя в себя после утреннего приступа боли, поэт простился с друзьями. Каждому молча пожимал руку и делал знак выйти. Данзас, Жуковский и Даль поцеловали ему руку. Вяземскому поэт сказал: «Будь счастлив», его жене — «Прощайте».
Проститься с поэтом пришёл Виельгорский. Пушкин часто бывал в его доме. С 1834 г. их встречи участились. 30 июня 1836 г. Пушкины пригласили Виельгорского в крёстные отцы к новорождённой Наталье. В музыкально-литературном салоне графа Пушкин провёл много счастливых часов. Едва ли не самые знаменитые романсы на стихи поэта были написаны этим польским аристократом. Виельгорский был прекрасным музыкантом.
Музыка занимала исключительное место в жизни Пушкина. Для него триада — любовь, поэзия и музыка — была неразделима.
Даже для Натальи Пушкин не нашёл слов, с которыми он обратился к Виельгорскому. Граф был единственным из людей, которому умирающий сказал, что любит его.
Был ещё один человек, с которым разлучиться Пушкину было особенно тяжело. Екатерина Карамзина была первой любовью поэта. Невзирая на плачевный исход романа, Пушкин никогда не мог забыть его. Не терпя фальши и сентиментальности, Пушкин сохранял тон лёгкой насмешки, когда вспоминал первую любовь. Но над его сердцем она имела неизъяснимую власть до последнего часа. 28 января 1837 г. умирающий дважды просил, чтобы позвали Екатерину Андреевну. Карамзина пожала руку умирающему и, отойдя от его постели, перекрестила издали. Пушкин вновь позвал её к себе, сказал тихо: «Перекрестите ещё» и поцеловал руку. Смерть подтвердила, что дар любви, целомудрие коренились в самой натуре великого поэта.
В покоях собрались жена, все члены семьи, ближайшие друзья. Из них умирающий выделил троих: Екатерину Карамзину, Михаила Виельгорского и Александра Тургенева. Последнему он дважды пожал руку. Тургенев всю жизнь проявлял интерес к судьбе Пушкина, многократно хлопотал за него. Историк был человеком европейской образованности и много времени провёл за рубежом. Поэт находил удовольствие в общении с ним, обсуждал книжные новинки Запада. В последние месяцы друзья виделись очень часто, иногда по 2 и 3 раза в день. В образе жизни и положении этих людей было много общего. Николай I не доверял своему камергеру, брату известного декабриста. Поэт находился под негласным надзором полиции. Размышляя о своей дружбе с Пушкиным, Тургенев писал: «Он как-то более полюбил меня, а я находил в нём сокровище таланта, наблюдений и начитанности о России».
Перед смертью поэт вспомнил о своих лицейских товарищах. По свидетельству К.К. Данзаса, он промолвил: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать».
Раненый не вспомнил ни Соболевского, ни Нащокина и забыл вписать в реестр свой долг последнему.
Жуковский был маститым писателем, получившим признание двора и общества. Пушкин всегда мог рассчитывать на его дружескую помощь и совет, но при этом ему приходилось выслушивать менторские наставления. Вяземский значительно отдалился от Пушкина в последние месяцы его жизни.
Проститься с поэтом 28 января приехала Элиза Хитрово. У Пушкина больше не было сил, и он чувствовал близкую кончину. Раненый положил руку на пульс и произнёс: «Смерть идёт». Элизу не пустили к умирающему. Наблюдавший сцену Тургенев записал: «Приехала Ел. Мих. Хитрова и хочет видеть его, плачет и пеняет всем; но он не мог видеть её». На другой день Хитрово вновь приехала и на коленях простилась с умирающим.
Кончина
В поединке на Чёрной речке поэт получил смертельную рану. Пуля перебила бедренную вену, раздробила крестец и, глубоко войдя в живот, осталась там. Кишечник повреждён не был. Раненый так описывал доктору своё состояние: «Я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу». Хирург Арендт констатировал, что состояние больного безнадёжно. Уезжая, он сказал Данзасу: «Штука скверная, он умрёт». В.Ф. Вяземской доктор сказал, что раненый, быть может, не переживёт ночи. Под утро состояние раненого ухудшилось. От 5 до 7 утра Пушкин испытывал нечеловеческую боль: «…взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из орбит». «Зачем эти мученья? — спрашивал поэт, — без них я бы умер спокойно». Пушкин «кричал ужасно, почти упал на пол в конвульсии страдания». Немного придя в себя, он велел слуге подать ящичек, в котором хранились пистолеты. Приказ был исполнен, и раненый спрятал оружие под одеяло. Предупреждённый слугой, Данзас отобрал пистолеты. Пушкин признался, что хотел покончить с собой, чтобы избавиться от страданий.
Узнав о безнадёжном состоянии поэта, император уже в 10 часов утра 28 января поручил Жуковскому «запечатать кабинет Пушкина» тотчас после его кончины. В полдень 28 января Арендт сказал, что умирающий не протянет до вечера. Лейб-медик был опытнейшим военным хирургом и видел смерть в 34 сражениях. Но даже он трижды ошибался, предрекая раненому скорую смерть. Пушкин был физически очень крепким человеком. По словам А.И. Тургенева, «Пушкин сам сказал доктору, что он надеется прожить два дня». Его слова сбылись.
Около 2 час. 28 января в дом Пушкина пришёл Даль. Он пытался ободрить раненого, но тот отвечал: «Нет, мне здесь не житьё; я умру, да видно уж так и надо». Ночью он много раз спрашивал время и подавал голос: «Долго ли мне так мучиться! Пожалуйста, поскорей!» Не отпуская руки Даля, поэт говорил, что страдает не так от боли, как от тоски: «Ах, какая тоска! Сердце изнывает!» На совет Даля не сдерживать стоны отвечал: «Нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил; не хочу». Для облегчения страданий умирающему дали опиумные капли. Перед кончиной он говорил в забытьи, держа за руку Даля: «Ну, подымай же меня, пойдём, да выше, выше, — ну, пойдём!» Придя в себя, он пояснил: «Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу вверх по этим книгам и полкам, высоко — и голова закружилась». Затем он перестал узнавать Даля и вновь стал просить: «Ну, пойдём же, пожалуйста, да вместе!»
Около 2 часов Пушкин произнёс: «Опустите сторы, я спать хочу». Вскоре же поэт как будто проснулся, глаза его широко раскрылись и он явственно произнёс: «Кончена жизнь», а затем на вопрос Даля, не услышавшего его, повторил внятно: «Жизнь кончена». «Тяжело дышать, давит», — были его последние слова.
Волею судьбы людьми, самыми нужными поэту в его последние дни, были Данзас и Даль. Доктор Даль был недолго знаком с Пушкиным. Несколько раз они виделись в 1832 г. в Петербурге и в 1833 г. в Оренбурге. Лишь в конце 1836 г. они возобновили знакомство в столице, но перешли на «ты» только 28 января. Данзас учился с поэтом в Лицее, но не принадлежал к кругу его самых близких друзей. Он избран был секундантом из-за безвыходного положения, после отказа англичанина Меджниса. Пушкин был уверен, что Данзас послушает его и не будет препятствовать поединку.
С первых часов раненый настойчиво хлопотал через Арендта, а затем через Жуковского о помиловании Данзаса. Но его просьбы неизменно отклонялись. По словам Е.А. Карамзиной, секундант предлагал отомстить убийце, на что умирающий отвечал: «Нет, нет, мир, мир». Когда Пушкина спросили о Дантесе, записала В.Ф. Вяземская, он сказал: «Запрещаю кому бы то ни было мстить ему. Хочу умереть христианином. Я прощаю». Через Данзаса раненый приглашал к себе для прощания друзей, доверил некоторые тайные поручения. Жуковский упомянул о том, что больной велел доктору Спасскому сжечь какие-то бумаги. По-видимому, имя Данзаса не было упомянуто в этой связи лишь по той причине, что секунданта ждал суд.
…Известие о смертельном ранении поэта распространилось по городу мгновенно. 28 января народ толпами стекался к дому поэта. Узкая набережная Мойки не могла вместить всех пришедших. В день смерти Пушкина экипажи и пешеходы заполнили всё пространство до Певческого моста. Доктора и друзья Пушкина не могли протиснуться через густую толпу, и Данзасу пришлось просить офицеров гвардейского Преображенского полка прислать солдат, чтобы устранить заторы на набережной Мойки. Движение людей к дому Волконской под окнами Зимнего дворца продолжалось.
Исповедать Пушкина на Мойку приходил священник Пётр Песоцкий из Конюшенной церкви. Но дом на Мойке принадлежал к приходу Исаакиевской церкви в Адмиралтейской части. Построенный в 1802 г., этот собор был достаточно вместительным. Протоиереем собора был известный богослов и духовный писатель Алексей Малов, избранный в Академию одновременно с Пушкиным.
Николай I считал, что Пушкина надо отпевать как камер-юнкера в придворной Конюшенной церкви. Не зная об этом, друзья разослали приглашения на отпевание в Исаакиевский собор.
Пушкина не на что было хоронить. В доме нашлось не более 300 рублей наличности. Тогда граф Строганов великодушно объявил, что берёт на себя все расходы по похоронам, и пригласил для отпевания в Исаакиевском соборе митрополита Новгородского и Петербургского Серафима Глаголевского. Участие высшего иерарха в торжественной церемонии имело существенное значение как показатель отношения общества к смерти великого поэта. Но митрополит уклонился от предложенной ему чести. Как отметила княгиня Вера Вяземская, при подготовке похорон «митрополит Серафим, по чьим-то внушениям, делал разные затруднения». Поведение иерарха определялось тем, что в его глазах гибель на дуэли была равнозначна самоубийству. Подобный взгляд далеко разошёлся с общественным мнением. Составляя черновик письма к Михаилу Павловичу в феврале 1837 г., Вяземский отметил: «Когда… митрополит отказался прибыть к отпеванию и граф Строганов выражал мне по этому случаю своё неудовольствие и находил отказ незаконным, я подал ему мысль обратиться к графу Протасову, который, будучи обер-прокурором святейшего Синода, мог разъяснить поводы этого отказа». Николай I ценил офицеров гвардии и поставил во главе церкви генерала от кавалерии Николая Протасова, рассчитывая на его энергию и честность.
Строганову не удалось договориться ни с Серафимом, ни с Протасовым, и он пригласил для богослужения трёх архимандритов.
Решение о панихиде в Исаакиевском соборе не могло быть принято без прямого участия Строганова. Ближайшего друга министра Нессельроде и Геккернов невозможно было заподозрить в антиправительственных намерениях. Тем не менее Бенкендорф использовал недоразумение, чтобы указать государю на мнимое неповиновение его воле.
В день кончины поэта Жоли Строганова, жена графа, подняла тревогу, увидев в прихожей молодых людей, показавшихся ей смутьянами. Ведомство Бенкендорфа использовало любые предлоги для инсинуаций по поводу убитого, его друзей, либералов и пр. 2 февраля 1837 г. Бенкендорф сообщил своему ближайшему помощнику Мордвинову следующее: «Император подозревает священника Малова, который совершал вчера чин погребения, в авторстве письма; нужно бы раздобыть его почерк». Николай пользовался информацией, поступавшей в первую очередь от жандармерии. Бенкендорф не выполнил высочайшее повеление относительно розыска автора пасквиля, но в нужный момент назвал имя «виновного». Отец Алексий Малов внушал ему подозрения своей образованностью.
С исполнением царских предначертаний не всё шло гладко. Царь хотел, чтобы поэта обрядили в камер-юнкерский мундир. Друзья знали отношение Пушкина к «полосатому придворному кафтану» и решили похоронить покойного во фраке. Выражая неудовольствие по этому поводу, Николай I сказал: «Верно, это Тургенев или князь Вяземский присоветовали».
1 февраля друзья готовились торжественно перенести тело усопшего в Адмиралтейство. Но накануне ночью с десяток жандармов явились в дом поэта с приказом препроводить гроб в Конюшенную церковь. Отныне ничто не могло помешать исполнению высочайших предначертаний. Примерно 10—12 родственников и друзей поэта, находившихся в доме, двинулись без факелов за гробом. Присутствие жандармов и переодетых шпиков лишало церемонию всякой торжественности.
Согласно билетам, разосланным вдовой, отпевание было назначено на 11 часов утра. В назначенное время подле Адмиралтейства собралось множество людей. Узнав о перемене места отпевания, толпа двинулась на Мойку и вскоре заполнила Конюшенную площадь. Царь и его окружение намеревались превратить похороны поэта в придворную церемонию, без какого бы то ни было участия народа. Но осуществить свой план они не смогли.
Подле гроба в храме стояли жена, родственники и друзья Пушкина. Императрица с чужих слов, но тем не менее точно передала впечатление, поразившее очевидцев: «Эта молодая женщина возле гроба, как ангел смерти, бледная как мрамор, обвиняющая себя в этой кровавой кончине». Подле вдовы были сестра Александрина, тётка Загряжская, цвет литературного мира — Жуковский, Крылов, Вяземский, Шаховской, Одоевский, Краевский, Плетнёв, Розен, Никитенко, Кукольник, Карлгоф, директор лицея Энгельгардт, лицейские товарищи поэта, актёр Каратыгин, другие артисты императорских театров. На панихиде были Элиза Хитрово с дочерьми, семьи Карамзина и Вяземского, Тургенев, Виельгорский. Из лиц официальных присутствовали министры, флигель-адъютанты, придворные, дипломатический корпус.
Император осыпал милостями семью убитого, и в церковь явился генералитет, украшенный лентами и орденами. По свидетельству А.И. Тургенева, на богослужении были генерал-адъютанты Василий Перовский, князь Василий Трубецкой, граф А.Г. Строганов, Иван Сухозанет, граф Владимир Адлерберг, генерал-адъютант Сергей Шипов, министр внутренних дел Дмитрий Блудов. Лишь немногие из этих генералов и сановников пользовались симпатией поэта. В поздних воспоминаниях, записанных П.И. Бартеневым, А.О. Россет отметил, что «ни Орлов, ни Киселёв не показались» на отпевании. В Конюшенной церкви была толчея, и Россет не заметил Орлова, или его подвела память. А.И. Тургенев записал в самый день похорон, что проститься с Пушкиным явилась «толпа генерал-адъютантов, гр. Орлов» и пр. Алексей Орлов был восходящей звездой столичного чиновного мира. По неизвестным причинам Киселёв не был на панихиде, чем вызвал негодование друзей поэта. Вяземский на некоторое время перестал общаться с ним. «…После истории и кончины Пушкина, — записал Вяземский, — мне показалось, что он держался противной стороны и не довольно патриотически принял это дело».
Министр просвещения Уваров боялся, что его осудят, если он не явится на панихиду. Но в церкви он чувствовал себя неуютно. Сановник был бледен и испытывал видимое смущение. Тургенев ошибся, записав о нём, что смерть всех примирила. В самый день похорон Уваров издал циркуляр, предписывавший ужесточить цензорский надзор и соблюдать «надлежащую умеренность и тон приличия» в статьях, посвящённых кончине Пушкина. Тогда же министр отдал распоряжение профессорам университета не отлучаться от кафедр и не отпускать студентов с лекций. Краевскому был вынесен выговор от имени Уварова за сочувственный некролог Пушкину. «Северная Пчела» откликнулась на смерть поэта сдержанной репликой: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности». За эти слова Греч получил строгий выговор от Бенкендорфа. Цензору Никитенке приказали вымарать несколько сочувственных слов о Пушкине из объявления, подготовленного для журнала «Библиотека для чтения». 12 февраля 1837 г. Никитенко записал в дневнике: «Мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается. Это очень волнует умы». Свои письма о кончине Пушкина его друзья не могли опубликовать и распространяли в рукописных списках. Сокращённый текст письма Жуковского к отцу поэта появился в пятом томе журнала «Современник» с запозданием.
«Немецкая партия» нашла случай продемонстрировать своё отношение к происходящему. Прусский посол, яростный ненавистник либералов, демонстративно отказался явиться на похороны русского поэта.
Австрийский посол Фикельмон, зять Хитрово, явился при всех звёздах. Французский посол Барант, литератор и дипломат, навещал умирающего Пушкина и плакал в передней его дома. В церкви он обращал на себя внимание печальным, расстроганным выражением лица. По этому поводу шутили, что француз Барант и испанец Герера — «во всём этом единственные русские». Горестная трагедия уступила место придворной церемонии с билетами, блестящими мундирами и равнодушными лицами. Тургенев записал в дневнике: «Знать наша не знает славы русской, олицетворённой в Пушкине»; «лицо Баранта: le seul russe (единственный русский) — вчера ещё. Но сегодня — ген. и флигель-адъютанты». Барант казался белой вороной среди высших чинов империи.
«Солнце нашей Поэзии закатилось!» — такими словами откликнулся на смерть Пушкина князь В.Ф. Одоевский. На панихиде он не смог произнести эти слова. Сановный мир Петербурга, собравшийся в придворной церкви, проводил Пушкина в молчании. Власти дали понять, что речи при гробе нежелательны. Народу не разрешили проститься с покойным. Гроб на мгновение появился на ступенях храма и тут же исчез в воротах, через которые он был перенесён в подвальный склеп церкви.
31 января А. Тургенев писал брату: «Вчера народ так толпился, — исключая аристократов, коих не было ни у гроба, ни во время страданий, — что полиция не хотела, чтобы отпевали в Исакиевском соборе… Публика ожесточена против Геккерна». Вся образованная Россия проклинала убийц Пушкина.
Доброе имя вдовы
Геккерн уведомлял голландского министра иностранных дел Верстолка: «В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как и граф и графиня Строгановы, оставили мой дом только в час пополуночи». Нессельроде представлял министерство иностранных дел, обер-шенк Строганов — Двор. Министр явился в дом посла, едва узнал о поединке.
Ранение сына посла прямо затрагивало его ведомство. Затем Нессельроде отправился к царю и вызвал военных. Он ждал царя в Зимнем дворце до 23 часов.
Нессельроде вернулся к Геккерну, по-видимому, с благими вестями. В письме Верстолку барон 30 января 1837 г. сообщил: «Знаю только, что император, сообщая эту роковую весть (о смерти Пушкина. — Р.С.) императрице, выразил уверенность, что барон Геккерн (Дантес. — Р.С.) был не в состоянии поступить иначе». В записке Бобринской от 28 января императрица повторила слова, услышанные от Николая I: «Пушкин вёл себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну (Дантесу. — Р.С.), не оставляя ему возможности избежать дуэли».
Нессельроде и Строгановы постарались распространить по всей столице сведения о том, что царь осудил Пушкина и с пониманием отнёсся к действиям убийцы. Это во многом определило реакцию петербургской знати.
Саксонский посланник барон Лютцероде очень точно обрисовал ситуацию, когда писал: «При наличии в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности, не надо удивляться тому, что немногие окружали его смертный одр, в то время как нидерландское посольство атаковывалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека».
Вюртембергский посол князь Гогенлоэ подтвердил слова саксонского министра. В его депеше сообщалось: «Непосредственно после дуэли между Пушкиным и молодым бароном Геккерном большинство высказалось в пользу последнего».
Александр Тургенев сделал такую запись в дневнике на другой день после кончины поэта: «Знать наша не знает славы русской, олицетворённой в Пушкине».
После поединка, — писал Геккерн, — он получал знаки внимания и сочувствия «от всего петербургского общества».
Голландский посол, оказавшись в центре внимания высшего общества, старательно играл роль человека с безупречной репутацией. Утром 29 января А.И. Тургенев встретил посла на улице и в тот же день написал письмо к сестре, в котором изложил разговор с ним. Дипломат «расспрашивал об умирающем с сильным участием; рассказал содержание, — выражения письма Пушкина. Ужасно! Ужасно! Невыносимо: нечего было делать». Тургенев ничего не знал о бесчестных проделках посла и не услышал фальши в его словах. Прошло не более двух—трёх недель, и он стал прозревать. В письме брату от 19 февраля он отметил: «Гнусность поступков отца Геккерна раскрывается».
Современники много говорили о ревности Пушкина. Но в дни январского кризиса поэта приводила в исступление не ревность, а торжество Геккернов, старавшихся клеветой опозорить семью Пушкина и склонить общественное мнение на свою сторону.
В конспекте Жуковского можно найти две заметки, приписанные к основному тексту. Одна касалась приезда Геккерна в дом Пушкиных «в понедельник», другая — получению денег из казны на похороны Пушкина 1 февраля, также в понедельник. Исследователи полагают, что памятка Жуковского имела в виду ссору Пушкина с Геккерном на пороге дома поэта 25 января в понедельник. Высказывают предположение, что ссора на лестнице с Геккерном явилась последним поводом к отправке «ругательного письма» Пушкина 25 числа. Чтобы верно истолковать текст Жуковского, следует понять основной принцип построения его конспектов. Первые два конспекта посвящены преддуэльным событиям, третий — периоду с 27 января по 1 февраля 1837 г. Внутри каждого конспекта записи расположены в строго хронологическом порядке.
Записи о приходе Геккерна и деньгах помещены после известия о ранении поэта 27 января, что исключает дату 25 января. Известно, что с утра 25 числа поэт зашёл к Вревской, чтобы идти с ней в Эрмитаж. Ей он сообщил о предстоящей дуэли. Днём Лажечников приходил в дом Пушкина, но не застал его дома. Вечером поэт отправился к Вяземским. 25 января он написал два письма, одно из них Геккерну. С середины января отношения поэта с послом были самыми натянутыми. Можно ли вообразить, что посол явился к Пушкину в то самое время, когда тот писал ему бранное письмо? Можно ли представить, будто Пушкин устроил сцену гостю на лестнице собственного дома? Всю жизнь поэт считал унизительным выяснять отношения с недругами.
В третьем конспекте Жуковского речь шла о событиях, по-видимому, происшедших в один и тот же день. Точную дату Жуковский проставил лишь в денежной записи. Обращение к рукописи позволяет обнаружить дополнительные подробности. Первоначально автор конспекта записал: «В понедельник приезд Дантеса с». Далее должно было следовать: «с отцом» или «с Геккерном». Однако в конце концов Жуковский вычеркнул имя Дантеса и оставил одно имя Геккерна. В окончательном виде запись выглядела так: «В Понедельник приезд Геккерна и ссора на лестнице».
На поединке кавалергард был легко ранен (пуля пробила ему мягкие ткани руки) и мог свободно передвигаться. В понедельник 1 февраля, т.е. в самый день похорон Пушкина Дантес с отцом отправились на Мойку. В дом Пушкиных их привела жестокая необходимость. Офицера должны были с минуты на минуту арестовать, а затем предать военному суду. Геккерны полагали, что вдова убитого будет вызвана в трибунал для дачи свидетельских показаний. Они надеялись помириться с ней и подготовить её к выступлению в суде.
Когда в начале февраля Дантесу пришлось держать ответ перед судьями, он заявил следующее: «…что же касается до моего обращения с Г-жею Пушкиной, не имея никаких условий для семейных наших сношений, я думал, что был в обязанности кланится и говорить с нею при встрече в обществе, как и с другими дамами… обращение моё с нею заключалось в одних только учтивостях».
Наталья Николаевна могла подтвердить его слова, не кривя душой. Она попала в историю. Грязные толки бросили тень заодно с Екатериной также и на неё. Былые чувства уступили место учтивостям, означавшим разрыв.
Сразу после суда и высылки из России Жорж Геккерн виделся на водах в Баден-Бадене с Андреем Карамзиным. Француз показал ему копию пушкинского письма, при этом «всего более и всего сильней отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою её». Великий князь Михаил Павлович, бывший тогда в Баден-Бадене, передаёт оправдания Дантеса сходным образом: «Он, как говорят… уверяет, что со времени его свадьбы он ни в чём не может себя обвинить касательно Пушкина и его жены, и не имел с нею совершенно никаких сношений».
Геккерны хлопотали о сохранении доброго имени Натальи не меньше, чем Пушкин, хотя их мотивы были совершенно различными.
Умирающий старался внушить всем, что его жена неповинна в трагедии и сама является жертвой. В письмах друзей эта тема получила развитие. Защита чести вдовы стала предметом особой заботы близких, творивших легенду о смерти Пушкина. Легенда не совпадала с тем, что они думали в действительности. Исполненная великодушия Екатерина Карамзина писала сыну в марте 1837 г.: «Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню»; «Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства. Не думай, что я преувеличиваю, её я не виню, ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности». Карамзина так и не смогла простить Наталью Николаевну.
Жуковский всего подробнее высказался о поединке в черновике письма к Бенкендорфу: «Пушкин был выведен из себя, потерял голову и заплатил за это дорого. С его стороны было одно бешенство обезу[мевшей?] ревности». Даже Жуковский усмотрел в поведении поэта безумную ревность, что, конечно же, бросало тень на Наталью Николаевну. Вяземский также бранил Наталью Николаевну за её поведение: «Одним словом, бедный Пушкин был прежде всего жертвою (будь сказано между нами) бестактности своей жены и её неумения вести себя, жертвою своего положения в обществе».
Молва не пощадила Наталью Николаевну. Многие были уверены, что именно её поведение было главной причиной гибели поэта.
Одним из ближайших приятелей поэта был Соболевский. Ему приписывали следующий рассказ. Соболевский будто бы виделся с Дантесом, долго с ним разговаривал и спросил: — «Дело прошлое, жил ли он с Пушкиной? — „Никакого нет сомнения“, — отвечал тот».
Рассказ Соболевского невозможно отнести к числу достоверных свидетельств. Он исходил не от самого Соболевского, а от А.С. Суворина. Последний получил сведения из вторых рук — от П.А. Ефремова. Запись была сделана после смерти Соболевского, так что Суворин не мог обратиться к нему за разъяснениями.
Соболевский уехал за рубеж за полгода до пушкинской дуэли, в августе 1836 г. Живя в Сульце, Екатерина Геккерн писала в 1840 г., что Соболевский хорошо знает Сульц, в окрестностях которого он находился в течение «очень долгого времени». Тут «он выдавал себя то за камергера российского императора, то за князя и гвардии полковника». (Внебрачный сын А.Н. Самойлова Сергей Соболевский не был ни камергером, ни князем, ни полковником гвардии.)
Итак, Соболевский имел возможность встретиться с Дантесом через два-три года после гибели поэта. Оценивая слова, приписанные ему, надо иметь в виду ещё одно обстоятельство. Взаимоотношения Соболевского с Натальей Николаевной были отравлены глубокой неприязнью. Друг Пушкина был за границей и не знал никаких подробностей по поводу ноябрьской дуэльной истории, а также не был очевидцем последнего поединка Пушкина. Однако ему были хорошо известны сплетни по поводу неверности Пушкиной, получившие широкое распространение в обществе. Обвинение Натальи Николаевны в неверности давало простейшее объяснение поведению поэта, навязавшего дуэль своему противнику, и возлагало на Дантеса всю ответственность за происшедшее.
Нет никаких доказательств того, что Соболевский действительно произнёс слова, приписанные ему Ефремовым и Сувориным. Но даже в тех случаях, когда аутентичность рассказов Соболевского не подлежит сомнению, его слова требуют сугубо критического отношения. «Камергер российского императора», «князь и гвардии полковник» питал слабость к анекдотам, фантазиям и вымыслам. В этом можно убедиться, обратившись к приведённой выше «новелле» о пророчествах гадалки Кирхгоф. По утверждению Соболевского, гадалка якобы предсказала Пушкину смерть в тридцать семь лет. Рассказ Соболевского был чистой фантазией.
Поздняя запись Суворина, похоже, относится не столько к мемуарной литературе, сколько к жанру анекдотов о Пушкине.
Достоверные документы (письма Дантеса, его беседы с Карамзиным, дневниковые записи Барятинской и пр.) полностью опровергают вымыслы по поводу неверности Пушкиной.
Более чем сомнительно, чтобы Дантес пустился в откровения, беседуя с другом убитого им поэта. В отличие от поздних анекдотов, ранние свидетельства, исходящие от очевидцев и записанные своевременно, доказывают, что Дантес был весьма далёк от того, чтобы пятнать честь Натальи Николаевны.
Геккерны допустили чудовищную бестактность, стуча в двери убитой горем женщины. Но у них были свои понятия об этике.
Дантес рассчитывал на то, что вдова покажет перед судом — в полном соответствии с истиной, — что её отношения с Дантесом не выходили за рамки приличий, из чего суд должен был сделать вывод, что офицер не давал Пушкину никаких поводов к дуэли. Именно это имел в виду Жорж Дантес, когда говорил Андрею Карамзину при встрече в Баден-Бадене в 1837 г.: «Моё полное оправдание может прийти только от г-жи Пушкиной…»
В той же беседе Дантес повторил, что возлагает все надежды на Наталью Николаевну: «…через несколько лет, когда она успокоится, она, может быть, скажет, что я всё сделал, чтобы их спасти, и что, если мне это не удалось, то вина была не моя». Что имел в виду бывший кавалергард? В ноябре 1836 г. он готов был на всё, чтобы избежать дуэли ради спасения своей карьеры. После свадьбы офицер неоднократно пытался установить родственные отношения с семьёй поэта, посылал ему письма, использовал посредничество Строгановых. Его старания не привели к успеху.
Пушкин не верил в добрые намерения и порядочность Геккернов. Его худшие опасения подтвердились, когда близкие к ним люди стали распространять клевету об Александрине Гончаровой. Поединок оказался неизбежен.
Визит к вдове должен был подтвердить репутацию гвардейца — рыцаря без страха и упрёка.
Попытка разыграть фарс с посещением дома убитого не удалась. Кавалергард и министр были остановлены на лестнице и со скандалом изгнаны.
Ю.М. Лотман считал, что Дантес избрал Наталью Николаевну, потому что ему был нужен шумный роман со светской дамой, чем скандальнее, тем лучше. После свадьбы с Екатериной Гончаровой у него появились и другие побуждения, но «стремление к общественной дискредитации Натальи Николаевны ради своих видов осталось». Изложенная схема безукоризненна, но не находит подтверждения в фактах. Геккерны не были причастны к составлению пасквиля и не старались опорочить Наталью ни при жизни Пушкина, ни после его смерти.
Что касается друзей Пушкина, они сделали всё, чтобы спасти доброе имя вдовы.
Погребение
Власти не желали допустить погребения Пушкина в столице, так как похороны привлекли бы множество народа. Ещё 29 января Жуковский подал царю записку с указанием на то, что имение Пушкина, где предполагалось хоронить тело, обременено долгами; псковскую деревню «могут продать; вместе с нею и прах Пушкина может сделаться собственностью… заимодавца, и Русские могут не знать, где их Пушкин». На другой день царь согласился на то, чтобы казна очистила от долгов и отдала семье погибшего заложенное имение отца поэта село Михайловское. 30 января утром Тургенев записал: «…ещё не знают здесь ли, или в псковской деревне его предадут земле»; «лучше бы здесь, в виду многочисленной публики, друзей и почитателей его». В 2 часа дня 30 января Тургенев отметил в письме: «Кажется, решено, что его повезут хоронить в деревню». Два вопроса — о месте погребения и о милостях государя, возможно, были увязаны между собой.
Вопрос о месте последнего упокоения отнюдь не был при жизни безразличен для Пушкина. За семь лет до гибели он написал такие строки:
«Ближе к милому пределу» означало: ближе к родовому гнезду, ближе к природе. Смерть обнаруживала не только мимолётность человеческого бытия, но и ставила человека лицом к лицу с природой, вечностью.
Сельский погост — часть природного ландшафта — обладал в глазах поэта неоспоримым преимуществом перед «публичным» городским кладбищем, воплотившем всё безобразие смерти.
В марте 1836 г. в Петербурге скончалась мать поэта. Сын похоронил её не на столичном кладбище, а неподалёку от родового сельца Михайловского, в ограде Святогорского монастыря, где были погребены её отец Осип Абрамович Ганнибал и мать Мария Алексеевна. Схоронив матушку, Александр пожертвовал монастырю деньги на свою могилу. Выбор Пушкина определялся его любовью «к отеческим гробам», родной земле. Николай I преследовал свои цели, когда велел похоронить поэта в провинции. Но его решение соответствовало последней воле погибшего.
Иностранные дипломаты связывали с именем Пушкина деятельность так называемой «русской партии». В конце 1835 г. поэт подготовил к изданию Записки бригадира Моро де Бразе. По поводу партий в России автор Записок высказал мысли, не утратившие актуальности и в пушкинское время, через сто лет. Сочинение бригадира было посвящено Прутскому походу Петра I. Судьбу кампании решил военный совет, созванный на Днестре. Одни члены совета составили «партию русских», другие — «партию немцев». «Это разделение на две партии в России, — значится в тексте, — признано всеми. Русские, когда им везёт, и слушать не хотят о немцах; но коль скоро по своей неопытности попадут они в беду, то уже ищут помощи и советов у одних немцев, а русская партия прячется со стыдом и унынием; её не видать и не слыхать». После похода де Бразе и большая часть генералов из «немецкой партии» были прогнаны с царской службы.
За несколько недель до дуэли А.И. Тургенев вёл оживлённый спор насчёт партий с д’Аршиаком: «К Аршияку, — писал он в дневнике, — С ним о партии русской и немецкой в России: я доказывал, что партий сих нет, что протестанты вступают в православие, что нет ненависти к полякам и пр.»
Полунемецкая бюрократия и дипломаты упорно настаивали на том, что Пушкин был вождём русской партии. Смерть Пушкина, писал вюртембергский посол князь Гогенлоэ, обнаружила, «насколько сильна и могущественна чисто русская партия, к которой принадлежал Пушкин».
К «русской партии» причисляли тех, кто ценил русский язык и культуру, отдавал должное гению Пушкина.
Пушкин никогда не был главой партии, политическим реформатором, обдумывавшим планы переустройства всего общественного строя, пытавшимся добиться влияния на личность самодержца ради достижения сугубо политических целей. В кругу либералов поэт был либералом, но и среди консерваторов он не чувствовал себя чужим. В любом случае он оставался патриотом своей страны. Не соглашаясь с Чаадаевым, Пушкин писал в 1836 г.: «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с Вами согласиться… клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал». Поэт любил свою страну и вместе с тем проклинал её. Будучи в ссылке в деревне, поэт писал Вяземскому в мае 1826 г. «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда. Я, конечно, презираю отечество моё с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство. Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне слободу, то я и месяца не останусь». Примерно за полгода до гибели он писал жене: «…чорт догадал меня родиться в России с душою и с талантом».
Пушкин не мог не принадлежать к «русской партии». Начало XIX в. было важнейшим этапом развития русского языка и всей национальной культуры. Её замечательной чертой было то, что она не отгораживалась от мировой культуры, а формировалась как часть этой культуры.
Убийство Пушкина пробудило общественные силы и настроения, находившиеся, как казалось, в состоянии глубокой летаргии. Власти были всерьёз встревожены, заметив, что возмущение и негодование охватило разные круги общества. Прусский посол Либерман записал «странные речи», которые произносил неизвестный ему офицер, называвший убитого поэта «чуть не единственной опорой, единственным представителем народной вольности». Либерман, Геккерн, другие дипломаты акцентировали внимание на том, что общественный протест исходил не от высшего класса. Но их утверждения были полуправдой. В пользу Пушкина высказалось всё столичное население — от дворян до мещан и простонародья.
Пушкин пользовался большой популярностью в столичных университетских кругах. Ждали, что на похоронах поэта в Адмиралтейской церкви будут депутаты от императорского Университета, как и депутаты от столичного купечества. В пользу Пушкина, писал Геккерн, высказались лица из третьего сословия, к которому относились помимо литераторов, артистов, чиновников также «национальные коммерсанты высшего полёта», иначе говоря, петербургские купцы высших гильдий. При объяснении с Бенкендорфом Жуковский отрицал всякие слухи насчёт угрозы возмущения в столице, писал, что дело ограничилось неопределёнными толками. Однако донесения иностранных дипломатов из Петербурга подтверждают, что речь шла не о праздных разговорах, а об общественном волеизъявлении.
Было немыслимо, чтобы народ проводил своего поэта в молчании. По свидетельству Жуковского, общество готовилось проводить Пушкина в последний путь, «произнести над ним речь и в этой речи поразить его убийцу». Люди, желавшие сказать прощальное слово, принадлежали к числу друзей Пушкина и его собратьев по перу. Они были хорошо известны Жуковскому. Заготовленные ими речи были включены в некрологи, появившиеся в ближайшие дни в печати.
Посол Либерман доносил прусскому королю, что накануне похорон «многие корпорации просили о разрешении нести останки умершего. Шёл даже вопрос о том, чтобы отпрячь лошадей траурной колесницы и предоставить несение тела народу».
Народная тропа к Пушкину уже в момент его смерти превратилась в самую широкую дорогу.
Общество выразило своё отношение к величайшей трагедии, и именно это обстоятельство повергло жандармов в тревогу и замешательство.
Народ требовал наказать убийцу поэта. Публика ожесточена против Геккерна, писал А.И. Тургенев, негодующие желают побить стёкла в доме посла. О том же писал Жуковский: «…блюстительная полиция подслушала там и здесь (на улицах, в Гостином дворе и пр.), что Геккерну угрожают». А.П. Дурново отметил, что в день отпевания Пушкина в народе призывали растерзать иностранца, убившего любимого поэта.
Недруги Пушкина приписывали пробуждение общества интригам «партии», сеявшей ненависть к иностранцам. «Кончина г. Пушкина, — подчёркивал Геккерн в донесениях в Голландию, — открыла, по крайней мере, власти существование целой партии, главой которой он был, может быть, исключительно благодаря своему таланту, в высшей степени народному». Пушкин действительно был народным поэтом, и эмоциональная стихия, захлестнувшая Петербург, была стихией любви к великому поэту в первую очередь.
Общество стряхнуло оцепенение, что немедленно привело в движение государственную машину. Доносы тайной полиции посеяли тревогу в Зимнем дворце. Были приняты меры для поддержания общественного порядка, которому якобы угрожала опасность манифестаций и смут. Стечение народа на Конюшенной площади в день отпевания поэта 1 февраля продемонстрировало силу общественного мнения. Власти настояли на том, чтобы поэт был похоронен в деревне. Но пока тело оставалось в подвалах церкви, можно было ждать новых манифестаций народа, желавшего проститься с Пушкиным.
Народному мнению царь мог противопоставить лишь военную мощь империи. В ближайшую ночь после отпевания Пушкина Николай I отдал внезапный приказ: наутро всей гвардии собраться в полном вооружении, с обозами на площади перед Зимним дворцом. Присутствовать на нежданном параде были приглашены все иностранные послы. Некоторые из них, например Фикельмон, отклонили приглашение под предлогом болезни. Из своих казарм на Дворцовую площадь прибыли эскадроны Кавалергардского полка, который вели ближайшие друзья убийцы. Полковой обоз получил приказ пройти через Царицын луг «в Конюшенную улицу, где и остановиться». В 10.30 утра обозные повозки забили подходы к Конюшенной церкви, в подвале которой покоилось тело поэта.
Самодовольно описав «отличную исправность» гвардии в письме брату Михаилу, император без всякого перехода продолжал: «Впрочем здесь всё тихо, и одна трагическая смерть Пушкина занимает публику и служит пищей разным глупым толкам». Рано утром 31 января Жуковский получил письмо от «верного подданного», просившего способствовать наказанию презренного Геккерна и изгнанию его из России. Жуковский сообщил о письме императрице. 2 февраля аналогичное письмо было отправлено генерал-адъютанту А.Ф. Орлову. «Открытое покровительство и предпочтение чужестранцам, — писал автор письма, — день ото дня делается для нас нестерпимее… увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления, неограниченная власть, вручённая недостойным людям, стая немцев, всё, всё порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и самом народе!» Орлов немедленно передал письмо Бенкендорфу, который уже знал об обращении Жуковского к царице. Дело было доложено Николаю I. Шеф жандармов постарался внушить ему, что письмо доказывает «существование и работу общества», т.е. тайной революционной организации. Старания представить Пушкина и его друзей вождями «демагогической партии», злонамеренного тайного Общества получили, таким образом, подкрепление. Император дал делу ход и приказал разыскать автора письма.
По совету друзей вдова поэта подала письменное прошение о том, чтобы царь разрешил Данзасу сопровождать гроб её мужа для предания земле в Михайловском. Но Николай I ещё раньше поручил дело А.И. Тургеневу. 2 февраля Тургенев получил письмо от Бенкендорфа о назначении его вместо Данзаса для проводов тела погибшего. Тургенев отвёз Пушкина в Лицей и он же проводил его в последний путь. «Государю угодно, — записал он в дневнике 3 февраля, — чтобы завтра в ночь». И далее: «Заколотили Пушкина в ящик». С момента переноса тела Пушкина в подвалы Конюшенной церкви все перемещения его производились исключительно под покровом ночи.
4 февраля в первом часу ночи Тургенев покинул Петербург. Впереди дрог с телом скакал жандармский капитан, позади — сам Тургенев с почтальоном. После бешеной скачки кортеж к 9 часам вечера прибыл в Псков. Тургенев счёл необходимым явиться к губернатору А.Н. Пещурову. В доме губернатора была вечеринка. В разгар её губернатору принесли письмо от управляющего III Отделением Мордвинова. Письмо было передано не через жандармского капитана, сопровождавшего Тургенева, а с секретной оказией через камергера Яхонтова. Ничего не подозревая, Пещуров стал вслух читать письмо гостям, но дойдя до строк о высочайшей воле, показал их одному Тургеневу. Псковские власти не сомневались, что Тургенев облечён широкими полномочиями и представляет особу императора. Приказ государя Тургенев охарактеризовал как высочайшее повеление «о невстрече». Этот случай напомнил ему гоголевского «Ревизора»: «Сцена хоть бы из комедии!»
Министр Блудов, основываясь на указе императора, прислал в Псков краткое предписание о погребении тела. Однако вслед за Блудовым в дело вмешался Бенкендорф. Его помощник Мордвинов уведомил псковского губернатора: «…имею честь собщить Вашему превосходительству волю государя императора, чтобы вы воспретили всякое особое изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина». С этим посланием Пещуров ознакомил именно того человека, которого ни в коем случае нельзя было посвящать в тайну.
По прибытии во Псков Тургенев мог поместить тело усопшего в главный собор или любую из церквей. Паломничество ко гробу, оказание последних почестей усопшему, выражение горя были неизбежны. Псков был потрясён известием о ранении, а затем смерти поэта. Местное образованное общество почитало поэзию Пушкина и гордилось земляком.
Однако руки Тургенева были связаны. Он не осмелился перечить воле царя. 5 февраля в час пополуночи кортеж покинул Псков и направился в Остров. Псковичи узнали обо всём лишь наутро. В Острове гроб встретили городничий и исправник. Пушкин получил в провожатые ещё одного офицера.
Лошади были измучены. Тургеневу пришлось оставить свою кибитку вместе с почтальоном на последней почтовой станции. Под дрогами с телом пала лошадь. Дроги также пришлось оставить. У жандармского капитана были лучшие лошади, и в его кибитке Тургенев в три часа пополудни 5 февраля добрался до Тригорского, где смог отдохнуть после двух бессонных ночей и пообедать. Лишь в 7-м часу вечера гроб был доставлен в Святогорский монастырь подле Тригорского и поставлен в верхнюю церковь на ночь. С вечера мужики, присланные Осиповой из Тригорского, начали рыть могилу. Стояла морозная зима, и, чтобы выдолбить могилу в мёрзлой земле, понадобилось много времени.
6 февраля утром Тургенев с провожатыми отправился ко гробу в монастырь. Младшая дочь Осиповой в старости вспоминала, будто ей (в 14 лет) и сестре Маше (в 16 лет) довелось присутствовать на похоронах. Но её, по-видимому, подвела память. Тургенев записал в дневнике: «6 февраля, в 6 часов утра, отправились мы — я и жандарм!! — опять в монастырь, — всё ещё рыли могилу». Тургенев выделил двумя восклицательными знаками сообщение, что на погребение отправились только двое людей, и никого более. В самом деле, он выехал в монастырь из спавшей усадьбы в 6 час. утра. Восход солнца в тот день падал на 7 час. 28 мин. Следовательно, церемония погребения совершалась в кромешной тьме. Надо было спешить, чтобы в монастырь не успели собраться соседи-помещики и народ.
После панихиды в 7 час. утра дядька поэта Никита Козлов и крестьяне опустили гроб в могилу. «Немногие плакали». Тургенев бросил горсть земли на гроб, промолвив изречение из Библии: «…земля еси». Тело поэта было предано земле подле могилы матери.
А.И. Тургенев был в немилости у царя: его родной брат Н.И. Тургенев был одним из самых авторитетных руководителей тайного общества декабристов. Лишь отъезд А. Тургенева за границу помешал его участию в мятеже 14 декабря. Понятно, почему друг поэта, нечаянно ознакомившись с письмом Мордвинова, не осмелился нарушить царский приказ. Жандармский капитан настаивал на немедленном отъезде из Тригорского. Но Тургенев не мог уехать, не навестив дом Пушкина в Михайловском. Выехав из Тригорского, он прибыл на почтовую станцию, где «заплатил за упадшую под гробом лошадь».
15 февраля 1837 г. впервые за много лет Николай I на балу громко позвал Тургенева, поблагодарил и пожал ему руку. Формально он благодарил за подготовку исторических бумаг к печати, а фактически — за послушание. Тургенев получил разрешение ехать за рубеж.
В отчёте тайной полиции за 1837 г. значилось, что в Петербурге «собрание посетителей при теле (Пушкина. — Р.С.) было необыкновенное; отпевание намеревались делать торжественное, многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии». Однако жандармское «высшее наблюдение» предотвратило «неприличную картину торжества либералов» и «признало своею обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено».
Доносы тайной полиции по поводу заговора русской партии определили судьбу пушкинского архива. Цензура зорко следила за тем, чтобы ни одно «возмутительное» сочинение поэта не увидело свет. Неопубликованные произведения — стихи и проза, эпиграммы и письма — скапливались в потайных ящиках письменного стола, откуда они после кончины поэта могли разлететься по всей стране, подобно искрам гаснущего костра. Чтобы помешать этому, царь поручил Жуковскому опечатать сочинения Пушкина, разобрать их и сжечь все возмутительные, отдать письма авторам, а казённые бумаги вернуть в архив. Бенкендорф добился от царя указа, чтобы вместе с Жуковским рассмотрением бумаг и писем Пушкина занимался жандармский офицер, а отобранные для уничтожения бумаги были представлены на прочтение самому шефу III Отделения.
Последний акт
Двадцатидвухлетний Михаил Лермонтов был потрясён гибелью Пушкина и реакцией высшего света на трагедию. Он адресовал свои стихи «На смерть поэту» императору Николаю I. Стихам был предпослан эпиграф: «Отмщенья, государь, отмщенья!»
Нападки на смертельно раненного Пушкина продолжались. Когда Лермонтов пытался спорить с недоброжелателями поэта, он слышал в ответ слова: «весь высший круг общества такого же мнения»
В своей записке, поданной властям, Лермонтов точно воспроизвёл толки, услышанные им в великосветских гостиных после ранения поэта. Одни защищали Пушкина, «другие, особенно дамы, оправдывали противников Пушкина, называли его (Дантеса. — Р.С.) благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурен собою».
7 февраля Лермонтов написал новую концовку стихов «На смерть поэта». Он не побоялся бросить вызов придворной черни и трону.
Лермонтов выразил общее настроение. Его стихи мгновенно распространились по всей России. Они стали грозным предостережением для тех, кто продолжал чернить покойного поэта.
Друзья Пушкина всеми силами старались положить конец злонамеренным слухам.
Сразу после поединка Жуковский задумал создать подробную историю дуэли Пушкина. С этой целью он составил конспективные заметки о дуэли, охватывающие весь период с начала ноября 1836 г. до начала февраля 1837 г. Реакция властей и забота о чести вдовы поэта помешали ему осуществить свой замысел и предать гласности собранный материал.
Вяземский, Жуковский и Тургенев намеревались составить полную и достоверную картину последних дней жизни Пушкина. В письме к Булгакову от 5 февраля 1837 г. Вяземский писал: «…собираем теперь, что каждый из нас видел и слышал, чтобы составить полное описание, засвидетельствованное нами и документами. Пушкин принадлежит не одним ближним и друзьям, но и отечеству, и истории». На другой день Вяземский просил Булгакова: «Сделай милость, не замедли выслать мне копию со вчерашнего письма моего: Жуковский требует его для составления общей очной реляции из очных наших ставок».
В начале февраля Вера Вяземская отправила письмо к московской приятельнице Орловой. Вслед за тем Пётр Вяземский составил подробнейшие послания Д.В. Давыдову (9 февраля) и великому князю Михаилу Павловичу (14 февраля), а Жуковский — послание С.Л. Пушкину (15 февраля).
Письмо Жуковского отцу поэта было «общей реляцией» друзей Пушкина, и эта реляция пополнялась в течение нескольких недель. 5 марта А.И. Тургенев записал в дневнике: «…я писал добавления к письму Жук. о Пушк. и послал его к Жук.»
Письмо Жуковского было переработано и опубликовано в «Современнике» в апреле—мае 1837 г.
Все эти письма предназначались не лицам, которым они были адресованы, а обществу. Сохранились также черновики писем Жуковского к императору Николаю I и Бенкендорфу. Поводом к их составлению послужило грубое вторжение жандармерии в дом Пушкина и поручение генералу Дубельту «помогать» Жуковскому в посмертной цензуре сочинений и писем из архива Пушкина.
Согласно дневнику А.И. Тургенева, 17 февраля Жуковский сообщил ему о наветах секретной полиции: «Жук. о шпионах… о 3-5 пакетах, вынесенных из кабинета П[ушкина] Жуковским. Подозрения. Графиня Нессельроде». В период между 17 февраля и 8 марта черновики писем к Бенкендорфу были закончены. 8 марта Тургенев записал: «Жуковский читал нам своё письмо к Бенк. о Пушк. и о поведении с ним государя и Бенк.»
Обращения к обществу были посвящены мученической кончине гения и выдержаны в торжественных тонах. Совсем иной характер носили черновики письма к шефу III Отделения. Жуковский нашёл среди бумаг друга послания Бенкендорфа и был до глубины души возмущён его придирками, оскорбительными выговорами и грубостью. Возмущение выплеснулось на страницы его письма временщику. Жуковский обвинил его в невежестве: «…какие произведения его знаете Вы, кроме тех, на кои указывала Вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно?»
Тургенев очень точно назвал письмо Жуковского «критическим расследованием действий жандармства» в отношении Пушкина. Воспитатель цесаревича не побоялся обвинить жандармов в гибели поэта, что испугало полуопального Тургенева. «Советовал ему не посылать этого письма в этом виде», — записал Тургенев в дневнике. По-видимому, Жуковский последовал совету друга. Письма, воспроизводящие черновики, не были отправлены Бенкендорфу.
Обращаясь к общественности, защитники Пушкина старательно обходили вопрос о причинах дуэли, о происках клеветников, поносивших память поэта. Они сконцентрировали внимание на том, что великий поэт умер как добрый христианин и верноподданный, что он терпеливо перенёс нечеловеческие страдания и заботился о семье до последнего вздоха.
Январская дуэльная история была прямым продолжением ноябрьской, когда муки ревности Пушкина достигли предела. Но даже в то время его оскорбили не столько ухаживания кавалергарда, сколько сводничество старика Геккерна. Обида поэта осталась неотомщённой.
В январе у поэта не было серьёзных оснований ревновать жену. Но на этот раз к старым обидам присоединились новые. Последней каплей, переполнившей чашу терпения, стала клевета насчёт соблазнения Пушкиным девицы Александрины. Позорная молва после гибели поэта смолкла сама собой. Пушкин не допустил её распространения в обществе, но за это он заплатил жизнью.
Царский двор творил свою легенду о дуэли Пушкина. 3 февраля 1837 г. царь в письме брату Михаилу утверждал, что смерть Пушкина возбудила «тьму толков, наибольшею частью самых глупых, из коих одно порицание поведения Геккерна справедливо и заслужено». Монарх реагировал на случившееся чётко. Голландский посол давно вызывал высочайший гнев, и монарх использовал случай, чтобы избавиться от него («…кажется, каналья Геккерн отсюда выбудет»). Что касается Дантеса, император считал его поведение безупречным. 4 февраля 1837 г. Николай I писал сестре Марии Павловне в Германию: «Событием дня является трагическая смерть пресловутого (trop fameux) Пушкина, убитого на дуэли неким, чья вина была в том, что он, в числе многих других, находил жену Пушкина прекрасной, притом что она… была решительно ни в чём не виноватой».
Даже кончина поэта не смягчила суждений царя. Когда Жуковский стал просить для умирающего и его семьи таких же милостей, каких был удостоен Карамзин, государь в сердцах отвечал ему: «Послушай, братец, я всё сделаю для П[ушкина], что могу, но писать как Карам[зину] не стану; П[ушкина] мы насилу заставили умереть как христианина, а Карамзин жил и умер как ангел».
Вечером 29 января Жуковский составил особую записку, адресованную императору. Он просил «воздвигнуть трогательный национальный памятник поэту», а именно очистить от долгов и закрепить за семьёй Пушкина сельцо Михайловское, где он желал быть погребённым. Михайловское было родовой вотчиной Пушкиных, обременённой многими долгами. В качестве другого «национального дара» Жуковский предлагал издать сочинения Пушкина и передать весь доход его семье. Жуковский молил государя без отлагательств «единовременно пожаловать что-либо на первые домашние нужды» вдове и детям, оказавшимся в отчаянном положении.
Царь исполнил слово, данное умирающему Пушкину, и удовлетворил ходатайство Жуковского. 30 января 1837 г. Николай I составил собственноручную записку об обеспечении семьи Пушкина, которая равнозначна была рескрипту и включала пункты, которых в черновой записи Жуковского не было. Возможно, что Жуковский изложил дело на словах, не подавая своей записки, и при этом расширил список пожалований.
Пожалования были таковы:
«1. Заплатить долги.
2. Заложенное имение отца очистить от долга.
3. Вдове пенсион и дочери по замужество.
4. Сыновей в пажи и по 1500 р. на воспитание каждого по вступлении на службу.
5. Сочинения издать на казённый щет в пользу вдовы и детей.
6. Единовременно 10 т.» [1746]
Примерно треть долгов Пушкина составляли правительственные займы. Погашение казённого долга не требовало от правительства новых расходов. Властям пришлось частично погасить долги отца поэта. Родовое имение Пушкиных сельцо Михайловское было заложено Сергеем Львовичем. Опека выкупила сельцо.
По-видимому, Жуковский не покинул дворца, пока не получил в свои руки царский рескрипт. Этот документ остался в его архиве.
Щедрые милости отвечали ожиданиям столичного общества и всей России. Но в верхах общества отношение к трагедии оставалось двойственным. Через несколько дней после дуэли Николай I написал Паскевичу о гибели поэта: «Он умер от раны за дерзкую и глупую картель, им же писанную…» Генерал Паскевич отвечал ему в тон: «Жаль Пушкина как литератора… но человек он был дурной». «Мнение твоё о Пушкине я вполне разделяю», — отвечал император. Оценивая приведённые слова, не следует думать, будто Николай I лицемерил, когда выказывал своё расположение Пушкину, давал ему деньги взаймы и платил долги, ограждал от преследований по поводу «возмутительных» сочинений.
Поэта связывали с царём давние и достаточно близкие отношения. При первой встрече Пушкин поразил государя умом и откровенностью. Самодержец не привык слышать правду. Николай I признал Пушкина умнейшим человеком России. Обязанности цензора пушкинских сочинений неизбежно оказали влияние на литературные вкусы царя. Наибольшее сближение двух людей падает на время польского восстания, когда поэт предложил монарху использовать его перо и выдвинул проект издания правительственной газеты.
Мундирная фронда осложнила положение историографа. Царь негодовал на «неблагодарность» камер-юнкера. Его раздражало пренебрежение поэта к придворным обязанностям. Перехваченное письмо Пушкина показало ему, что тот преднамеренно уклоняется от участия в придворных церемониях и праздниках членов императорской семьи.
Монарх всегда относился к дуэлям крайне отрицательно. Он не ожидал, что Пушкин нарушит данное ему, государю, обещание не драться с Дантесом ни под каким предлогом. Поэт нарушил слово чести дворянина. Кроме того первый поэт, украшение императорского двора написал непристойное письмо иностранному послу. Простить всё это Николай не мог. В начале 1834 г. царь произнёс: «До сих пор он сдержал данное мне слово, и я доволен им». В 1837 г. он не мог сказать то же самое.
У поэта было не меньше причин негодовать на самодержца, искавшего его дружбы и при том предлагавшего покровительство. Приняв пост придворного историографа, Пушкин взялся за написание истории Петра Великого, но вскоре убедился в том, что его оценки далеко расходятся со взглядами монарха. Двор ждал официозной истории Петра. Но поэт не намеревался жертвовать духовной свободой.
Симпатия Пушкина к личности Николая постоянно подвергалась испытанию. 19 октября 1836 г. поэт писал Чаадаеву: «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя». Чем больше наблюдал Пушкин жизнь властелина империи, тем больше утверждался в мысли, что для России более подходил бы человек другого ума и склада характера. В черновике письма к Бенкендорфу Жуковский писал: «…я уже не один раз слышал… от многих, что Пушкин в государе любил одного Николая, а не русского императора и что ему для России надобно совсем иное». Жуковский решился воспроизвести слова Пушкина, поскольку не сомневался, что молва об оппозиционности поэта давно стала известна секретной полиции. Но то, что было достоянием жандармов, немедленно становилось известно государю.
Перемену в настроении поэта отметили иностранные дипломаты Геверс и Гогенлоэ. Их информация восходила к общему источнику — записке, составленной в кругу друзей и почитателей поэта. В заметке Гогенлоэ о Пушкине, пересланной в Вюртемберг после 12 апреля 1837 г., значилось: «Пушкин всегда проявлял большое презрение к должностям и милостям… Назначением в камер-юнкеры Пушкин почитал себя оскорблённым, находя эту честь много ниже своего достоинства. С этой минуты взгляды его снова приняли прежнее направление, и поэт снова перешёл к принципам оппозиции».
После первой и самой долгой беседы с поэтом Николай I произнёс слова: «Мой Пушкин!» Последующие события, как и донесения III Отделения, поколебали его уверенность в том, что Пушкин — его.
Николай I согласился с Паскевичем в то время, когда им владело чувство безудержного гнева. Эпитет «дурной», употреблённый царедворцем, имел в виду неблагонадёжность, а равно и человеческие качества поэта.
Император считал Пушкина хорошим сочинителем, но дурным человеком. Пушкин считал Николая достойным человеком, но плохим монархом, которому не по плечу править Россией.
Однако даже династия должна была считаться с общественным мнением. Не доверяя собственной почте, самодержец принял все меры, чтоб его письма к голландской родне по поводу кончины поэта не стали известны русскому обществу.
Император всероссийский оправдывал Дантеса и винил в трагедии одного посла. Его брату, великому князю Михаилу, ссылка на одного-единственного виновника — иностранца уже не казалась удовлетворительной. Обсуждая с женой убийство Пушкина, Михаил писал 23 февраля 1837 г.: «Не является ли это ещё одним последствием происков этого любезного комитета, который хочет во всё вмешиваться и всё улаживать, а делает одни глупости». Михаил менее всего склонен был обличать высшие круги. Поэтому его свидетельство особенно важно. В устах великого князя и его супруги слова о любезном комитете могли иметь лишь один смысл. Они относились к придворным, окружавшим трон. Михаил общался только с этим кругом.
Конечно, знать не была едина в нападках на Пушкина. Поэта горячо защищали Элиза Хитрово, М.Я. Нарышкина, Наталья Строганова-Кочубей. Во многих знатных семьях единодушия не было даже между супругами. Кавалергард князь Белозерский-Белосельский принял сторону Пушкина, его жена, падчерица Бенкендорфа, была «против Пушкина, за Дантеса». Поведение Бенкендорфа после кончины Пушкина подтвердило, что шеф жандармов был самым опасным и вероломным врагом поэта.
В начале февраля 1837 г. Александрина Гончарова в последний раз посетила дом Геккернов. Посещение запомнилось ей на всю жизнь, и она особо остановилась на этом эпизоде в своих воспоминаниях. «Ваша тётка (Александрина), — писал муж Александрины Фризенгоф под её диктовку, — перед своим чрезвычайно быстрым отъездом на Завод после катастрофы была у четы Геккерн и обедала с ними. Отмечаю это обстоятельство, ибо оно, как мне кажется, указывает, что в семье и среди старых дам, которые постоянно находились там и держали совет, осуждение за трагическую развязку падало не на одного только Геккерна, но, несомненно, также и на усопшего». Воспоминания Гончаровой показывают, что даже среди родни и посетителей дома Геккернов были люди, защищавшие память поэта.
Гибель Пушкина вызвала отклик по всей Европе. В Париже Адам Мицкевич писал: «Ни одной стране не дано, чтобы в ней больше, нежели один раз, мог появиться человек с такими выдающимися и такими разнообразными способностями».
Смерть раскрыла истинное величие гения. Даже высшая власть должна была прислушаться к «гласу народа». Сообщая Паскевичу о гибели поэта, Николай I писал: «…в нём оплакивается будущее, а не прошедшее». Николай I не заметил того, что вновь найденная формула зачёркивала творчество Пушкина. Идея была мгновенно подхвачена чиновным миром. Московский почт-директор А.Я. Булгаков писал в дневнике: «Я того мнения, что Пушкин более унёс с собою, нежели оставил после себя». Ту же мысль выразили в своих донесениях III Отделению Булгарин и Греч. В 1839 г. они утверждали в очередном доносе: Пушкин кончил своё «поприще, не произведя ничего истинно достойного тех дарований, которые получил свыше, не обработав их трудом, не усовершив учением и размышлением».
Скорбь и возмущение народа заглушили брань врагов поэта. Но на аристократию произвело впечатление не столько народное горе, сколько милости, которыми император после кончины Пушкина осыпал его семью.
Эпилог
Вернувшись в Петербург 9 февраля, Тургенев сразу посетил вдову, отдал ей просвирку из Святогорского монастыря. Он нашёл Пушкину «ослабевшую от горя и от бессонницы, покорною провидению». На другой день Мещерский принёс Александрине для передачи вдове стихи Лермонтова «На смерть поэта». Наталья была на грани помешательства. По словам С. Карамзиной, взгляд её блуждал, лицо было невыразимо жалкое. Она спросила Софью: «Вы видели лицо моего мужа сразу после смерти? У него было такое безмятежное выражение… не правда ли, это было выражение счастья, удовлетворённости? Он увидел, что там (на том свете. — Р.С.) хорошо». Одиннадцать дней спустя Карамзина вновь посетила вдову. Карамзина отметила, что она жаждет говорить о погибшем, «обвинять себя и плакать. На неё по-прежнему тяжело смотреть, но она стала спокойней и нет было более безумного взгляда. К несчастью, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовёт Пушкина».
Графиня Фикельмон уловила в облике Натальи черты, предвещавшие несчастье. В последней дневниковой записи о Пушкиной она писала: «Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое её, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние».
Вдова поэта искала утешения в беседах с новым своим духовником о.Василием Бажановым, профессором богословия университета. 10 февраля П.А. Вяземский писал: «Пушкина всё ещё слаба, но тише и спокойнее, она говела, исповедовалась и причастилась и каждый день беседует со священником Бажановым, которого рекомендовал ей Жуковский. Эти беседы очень усмирили её и, так сказать, смягчили её скорбь». Глубокое религиозное чувство, жившее в душе Натальи Николаевны, помогло ей пережить горе.
15 февраля Софи Карамзина нанесла Пушкиной прощальный визит. Она также заметила перемены в Натали, но дала им своё истолкование. Ей показалось, что вдова «уже не была достаточно печальной»: «было бы естественным… выказать раздирающее душу волнение — и ничего подобного» и пр. На другой день Софи записала слова Натальи Николаевны: «Я совсем не жалею о Петербурге; меня огорчает только разлука с Карамзиными и Вяземскими, но что до самого Петербурга, балов, праздников — это мне безразлично». В словах вдовы Карамзина увидела проявление легкомыслия, кокетства и тщеславия. Речам Натали действительно недоставало искренности. В прошении, написанном ранее 8 февраля 1837 г. она писала буквально следующее: «…как не только упомянутое движимое имущество покойного мужа моего находится в С.Петербурге, но и я сама должна для воспитания детей моих проживать в здешней столиции…» и пр.Пушкина не желала ехать в деревню вопреки совету и воле мужа. Молодая женщина не понимала, что праздник жизни для неё окончен раз и навсегда. Воспитание детей было не очень удачным предлогом, так как дети были совсем малы и их обучение в столице было делом далёкого будущего. Вдове было трудно сразу осмыслить масштабы постигшей её катастрофы. Двадцатичетырёхлетняя Натали не желала покидать Петербург и надеялась на милость государя, ещё недавно ухаживавшего за ней.
Действительность оказалась суровой. Петербургская движимость была совсем невелика. Долги и отсутствие средств к жизни сделали невозможным дальнейшее пребывание семьи в «столиции». 16 февраля вдова направилась из Петербурга в Москву, чтобы оттуда проследовать в имение брата Полотняный завод под Калугой.
Прибыв в Москву ночью, Наталья Николаевна, переменила лошадей и отправилась дальше. По её поручению брат Сергей Гончаров навестил отца Александра Сергеевича и передал ему извинения невестки и приглашение посетить её в Полотняном заводе. В путешествии Пушкину сопровождали её тётка Загряжская и сестра Александрина.
В деревне Натали не сразу пришла в себя. По словам брата, она нередко хворала, из-за чего неделями не выходила к общему столу, была «чаще грустна, чем весела». В середине лета С.Л. Пушкин навестил невестку в имении, а затем уехал в Михайловское. Баронесса Е.Н. Вревская беседовала с отцом поэта и записала: «Сер. Льв. быв у невестки, нашёл, что сестра её (Александрина. — Р.С.) более огорчена потерею её мужа». Вревская была крайне предубеждена против Натальи Николаевны, поэтому её слова нельзя принимать всерьёз.
Вдова пробыла в деревне около двух лет, а затем приехала в Петербург. Молва, порочившая её как виновницу гибели мужа, не стихла, невзирая на старания друзей поэта. Возвращение красавицы в свет, танцы, увлечения, кокетство, прежде восхищавшие свет, вызывало теперь осуждение. Некогда Пушкин писал, что готов умереть, чтобы оставить Наталью «блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа». Наталья осталась женщиной в расцвете сил, блистательной вдовой, но она не была вольна устроить свою жизнь. Прошло долгих семь лет. Наконец, она вышла замуж, но не по своему выбору. Гончаровы продолжали владеть землями, заводами и крепостными, но их имущество было заложено и перезаложено и не приносило дохода. По подсчётам министерства финансов, даже в случае продажи имения на Гончаровых осталось бы полмиллиона долга. Глава дома Д.Н. Гончаров почти полностью прекратил выплату сёстрам причитавшихся им денег. Имея 4 детей, с сестрой на руках Натали столкнулась с нуждой. Характерный штрих: однажды она должна была занять чай и свечи, чтобы принять в Михайловском гостя — П.А. Вяземского. Светская жизнь требовала больших расходов и оказалась не по средствам двум сёстрам. За Натали ухаживали многие, но никто не желал на ней жениться. В числе её поклонников были, по словам её дочери Араповой, Н.А. Столыпин, князь А.С. Голицын, неаполитанец граф Гриффео.
Роль жертвы жестокой красавицы разыгрывал князь Вяземский. Отвечая на его сердечные признания, ревнивые упрёки и многозначительные предостережения, Натали сделала князю выговор: «…Не понимаю, чем заслужила такого о себе дурного мнения… не моя вина, есть ли в голову вашу часто влезают неправдоподобные мысли, рождённые романтическим вашим воображением, но не имеющие никакой сущности».
Многолетняя дружба Пушкина с князем Петром подверглась тяжкому испытанию ещё в то время, когда князь отвратил лицо от дома Александра Сергеевича. Это обстоятельство не укрылось от Нащокина. «Пушкин, — вспоминал Нащокин, — не любил Вяземского, хотя не выражал того явно… ему досадно было, что тот волочился за его женой, впрочем, волочился просто из привычки светского человека отдавать долг красавице». Мнение Нащокина вызвало резкие возражения Соболевского, написавшего на полях: «Это натяжка!» Однако известие Нащокина не может быть отвергнуто целиком. После смерти Пушкина ухаживания Вяземского за Натальей стали более настойчивыми, что вызвало неудовольствие вдовы.
Сестра Натали Александрина стала фрейлиной, после чего стала посещать придворные балы и ездить в театр. «…Натали, — писала её знакомая в 1839 г. — не ездит туда никогда».
В 1843—1844 гг. императорская фамилия (надо понимать, царь) оказала вдове честь, напомнив, что она является фрейлиной. В 1843 г. вдове исполнился 31 год. По словам императрицы, она вновь сияла на придворных балах, как небесное светило. Пушкиной предстояло выдать замуж сестру и позаботиться о себе. Светская жизнь требовала больших денег. К зиме 1844 г. Натали истратила 20 000 рублей из капитала в 50 000, предназначенного для детей, а кроме того сделала долгов на 25 000 рублей. Для вдовы этот долг был куда обременительнее, чем для Пушкина — стотысячный долг.
Столица вновь заговорила о Пушкиной. Царь обратил на неё благосклонный взор. Оказавшись в трудных обстоятельствах, Натали подала царю прошение о погашении её частных долгов и повышении «пенсиона» от казны. Николай I повелел выдать просительнице требуемую сумму, но отклонил просьбу повысить «пенсион», пообещав «другим способом изъявить ей лично особую высочайшую волю». Дневники М. Корфа объясняют, в чём заключалось царское волеизъявление. М.А. Корф был близок ко двору и получил известность как историограф Николая I. Его осведомлённость несомненна. 28 мая 1844 г. историограф записал в дневник сведения о помолвке Натальи Николаевны и Ланского, вызвавшей удивление в свете. Ни вдова, ни генерал не имели состояния, и их союз Корф назвал «союзом голода с жаждой». Отнюдь не склонный злословить о государе, историограф писал: «Пушкина принадлежит к числу тех привилегированных молодых женщин, которых государь удостаивает иногда своим посещением. Недель шесть назад он тоже был у неё, и, вследствие этого визита, или просто случайно, только Ланской назначен командиром Конногвардейского полка». Итак, царь удостоил Пушкину свидания в середине апреля, а 9 мая Ланской был назначен командиром столичного гвардейского полка. Вскоре же, а именно 28 мая, было объявлено о его помолвке с Пушкиной. Назначение на должность полкового командира сделало возможным их брак, так как положенный Ланскому оклад в 30 000 обеспечивал «их существование». Корф ничего не знал о секретных документах по поводу долгов Натальи Николаевны и их оплаты казной по повелению царя. Тем более важным представляется его свидетельство. Оно разъясняет слова о «другом способе» оказания милости, изъявленной Наталье Николаевне при личной встрече. (Я.Л. Левкович решительно отвергает сведения о связи Н.Н. Пушкиной с царём. Но она не учитывает показаний Корфа и документальных свидетельств о погашении долгов вдовы казной.) Николай I поступил с вдовой так, как издавна поступали самодержцы с фаворитками. Он выдал её за своего придворного. По прихоти монарха Натали должна была соединить свою судьбу с другом человека, разрушившего её жизнь.
Благосклонность царя к Натали простиралась так далеко, что он предложил быть её посажённым отцом на свадьбе с Ланским. Поневоле оказавшись в числе молодых женщин, которых «государь иногда удостаивал своим посещением», Пушкина не желала сплетен и пересудов. Ей достало твёрдости отклонить лестное предложение императора. Но Николай всё же прислал невесте бриллиантовый фермуар и крестил её дочь, вскоре же родившуюся. След романа можно обнаружить в различных источниках. По словам В.Е. Якушкина, в Исторический музей обратился внук камердинера Николая I, принёсший золотые часы царя с портретом Натальи Николаевны на внутренней крышке. Раскрывая часы, Николай I мог лицезреть вдову Пушкина.
Ланской, вероятно, догадывался или знал о романе Натальи Николаевны с царём. Во всяком случае, жене пришлось доказывать мужу, что её причастность к интимному придворному кругу никогда не зависела от собственных её склонностей и желаний. «Втираться в придворные интимные круги — ты знаешь моё к тому отвращение… Я нахожу, что мы должны появляться при дворе только когда получаем на то приказание… Я всегда придерживалась этого принципа».
Взаимоотношения супругов Ланских были достаточно ровными и спокойными. «Ко мне у тебя чувство, — писала Натали Ланскому, — которое соответствует нашим летам; сохраняя оттенок любви, оно, однако, не является страстью».
Вдова не питала иллюзий насчёт привязанности императора. Харизма государя поблекла, давнее увлечение не вернулось вновь. Наталья Николаевна понимала, что её семейное благополучие так же непрочно, как изменчива царская милость. Вскоре после свадьбы она писала старшему брату Дмитрию: «…мой муж может извлечь выгоды из своего положения командира полка. Эти выгоды состоят, правда, в великолепной квартире, которую ещё нужно прилично обставить на свои средства, отопить и платить жалованье прислуге 6000. И это вынужденное высокое положение непрочно, оно зависит целиком от удовольствия или неудовольствия его величества, который в последнем случае может не сегодня, так завтра всего его лишить». Милости государя более не радовали вдову поэта.
* * *
Исследователи многих поколений обращались к истории пушкинской дуэли. П.Е. Щёголев посвятил этой теме фундаментальную двухтомную монографию «Дуэль и смерть Пушкина». Книга сохранила значение до наших дней. В первом издании, появившемся до революции, исследователь ограничил задачу, сведя её к «прагматическому изложению столкновения Пушкина с Дантесом». Трагедия получила вид семейной драмы, драмы ревности. В издании 1928 г. автор раздвинул рамки своей концепции, сосредоточив внимание на взаимоотношениях поэта с царским двором и высшим обществом. П.Е. Щёголев впервые собрал и систематизировал огромный фактический материал. Но он не воспользовался приёмами критики источников, разработанными петербургской источниковедческой школой, что сказалось на его выводах.
В последующие десятилетия многие исследователи обращались к истории гибели Пушкина. Специальные работы этой теме посвятили А.С. Поляков, Б.В. Казанский, Л.П. Гроссман, А.А. Ахматова, Ю.М. Лотман, Н.Я. Эйдельман, Э.Г. Герштейн, М.И. Яшин, С.Б. Ласкин. В 1989 г. С.Л. Абрамович опубликовала книгу «Пушкин в 1836 году. (Предыстория последней дуэли)». Открытия С.Л. Абрамович повлекли за собой крушение многих легенд и традиционных представлений.
Недавно профессор Серена Витале из Милана получила в своё распоряжение подлинники писем Жоржа Дантеса к приёмному отцу Геккерну и жене Катерине, хранившиеся в семейном архиве баронов Геккернов. В отрывках эти письма давно стали достоянием науки. Но полный текст их опубликован впервые.
Накопление новых данных позволяет осуществить общий пересмотр истории дуэли и заново реконструировать события, приведшие к трагической гибели величайшего поэта России.