Новочеркасск занимают белые. — Почему застрелился Каледин. — Атаман Краснов и его печати. — Репрессии и эпидемии. — Разрабатываю курс паразитологии. — 1-ая гельминтологическая экспедиция. — Разгром белых. — Встреча с А. В. Луначарским — Переезд в Москву, — Трудная зима 1921 года. — Линия выбрана правильно.

Профессура Донского ветеринарного института приняла меня радушно. Денег дали мне на оборудование немного, микроскопы для практических занятий со студентами пришлось брать «взаимообразно» у других кафедр. Естественно, что у меня не было в первое время ни единого препарата, ни единой настенной таблицы.

Но как ни тяжела была окружавшая меня обстановка, работал я с воодушевлением. Осуществилась давнишняя мечта о создании кафедры паразитологии при ветеринарных вузах. О необходимости такой кафедры я говорил еще тогда, когда был пунктовым ветеринарным врачом в Туркестане.

В моей душе не было и тени сомнения в том, что я осилю взятую на себя обязанность. Вера в свою правоту, надежда на то, что все пойдет гладко, все образуется так, как надо, и, наконец, беспредельная любовь к избранной мною специальности — эти три чувства, переполнявшие все мое существо, придавали мне силы. Тогда я не представлял себе тернии и преграды, которые обычно встают на пути всякого новаторства…

Наступил 1918 год. Сразу после окончания рождественских академических каникул я включился в организационную, педагогическую и научно-исследовательскую работу.

Слушателями первой моей лекции были не только студенты, но и весь профессорско-преподавательский состав института во главе с директором Н. Н. Мари. Мне хотелось показать всю глубину, широту и красоту моей специальности, все теоретическое и практическое ее значение. Помню, что говорил я страстно, с большим подъемом. Я захватил аудиторию, подчинил ее себе. Почувствовал, что экзамен на аттестат профессорской зрелости выдержал неплохо, что свою науку сумел показать во всей многогранности и что наконец заинтересовал паразитологическими проблемами не только молодежь, но и профессуру…

Изо дня в день моя работа профессора-паразитолога ширилась, перспективы ее становились все более заманчивыми. А обстановка вокруг все усложнялась и усложнялась…

Как я уже говорил, в Петрограде, когда произошла Октябрьская революция, я занял выжидательную позицию. Лозунг «Долой самодержавие!» для меня был совершенно понятен, и я полностью его разделял. А вот лозунг «Вся власть Советам!» для меня был туманен. Я плохо себе представлял, во что это выльется, как все будет. Среди ученых и преподавателей было много таких, которые сразу взяли этот лозунг в штыки. Они говорили о гибели России и ее культуры. Я не верил в гибель России. Я просто хотел понять сущность происходящих процессов. Ленина я считал крупнейшим теоретиком и ученым, прочел несколько его работ и с интересом относился ко всему новому, что входило к нам в жизнь. Работу свою я не прекращал ни на один день, считая, что она нужна народу, и не одобрял тех, кто, не принимая новой власти, демонстративно отсиживался дома.

Вскоре город заняли белые. В Новочеркасск стекались со всей России те, кто бежал от Советской власти, кто ее ненавидел и боялся. Здесь были политические деятели, профессора, адвокаты, журналисты. Они привезли с собой огромный запас различных рассказов об «ужасах», совершающихся в «Совдепии», о «зверствах» большевиков, об их «варварстве» и т. д.

А в Новочеркасске первый выборный атаман Каледин и его сподвижники усиленно рекламировали «свободный Дон», говорили о возврате «утерянной казачьей вольности», о казачьей государственности, самостоятельности. Город жил необычной жизнью. На улицах пестрая толпа, разноязычная речь — тут и французская, и английская, и изысканная русская речь, и грубая, пьяная, и деловая. На улицах экипажи, лимузины, в ресторанах — веселая музыка и тут же аресты, расстрелы, беспокойные вопросы, нервозность. От восторга и надежд — к панике, от паники — к восторженным крикам о «блестящих» победах белой армии, и над всем этим — звериная ненависть к большевикам и Советской Республике. Жизнь была тяжелой, напряженной, люди относились друг к другу недоверчиво, подозрительно, вся обстановка в городе совершенно не соответствовала тем возвышенным речам о вольном донском казачестве, которые произносил Каледин.

29 января 1918 года Каледин застрелился в своем дворце.

К тому времени в Новочеркасске мы прожили еще очень мало, знакомых у нас почти не было, но и мы увидели: город охватила растерянность, вызванная смертью атамана.

— Почему застрелился Каледин? — этот вопрос задавали все. На Дону многие считали Каледина умным и смелым человеком и теперь шепотом передавали друг другу свои соображения о том, что Каледин покончил жизнь самоубийством потому, что потерял веру в победу.

Газеты, захлебываясь, сообщали новости: собрался «круг спасения Дона», на котором был выбран новый атаман — генерал Краснов. И опять в городе ликование, крики о «вольном Доне».

Донская область стала считаться государством и называлась «Всевеликим войском Донским». Над домом, где заседал «круг», развевался донской флаг — красно-сине-желтый. Пели донской гимн «Всколыхнулся, взволновался православный тихий Дон».

Произносились пышные речи, все газеты кричали о самостоятельности Дона. Но в то же время в городе много говорили о выступлении Краснова на заседании большого войскового круга, где он рассказывал о своих переговорах с немцами. Германии он давал шерсть и хлеб, а получить должен был орудия, винтовки и патроны и обещал Германии: «…войско Донское не обратит своего оружия против немцев…».

Краснов выступал много и говорил все об одном и том же: воспевал казачью вольность, вспоминал старину, стремился ее воскресить. Надо сказать, что среди преподавателей Ветеринарного института никто серьезно не относился к его речам и поступкам; у нас немало иронизировали над тем, что он воскрешал из старины и проводил в жизнь. Так, например, была введена старинная донская печать: на печати красовался голый казак с ружьем в руке, верхом на винной бочке. В старину говорили: казак, мол, все пропить может, даже рубаху, но не ружье.

Впоследствии эта печать была заменена другой, на которой изображался олень, пронзенный стрелой: олень-де, быстроног, но казацкая стрела догнала и его.

Сначала мы слышали: Дон для казаков, а Россия — как хочет. Но вскоре донские правители стали упорно судачить о том, что Дон должен спасти Россию, страна якобы ждет славных казаков, своих спасителей. Много стали говорить о союзниках. И пришел день, когда представителей «союзников» с невиданной пышностью встречали в Новочеркасске. Дома украсили донскими флагами, в центре же города, перед собором, вывесили флаги Антанты и США.

У нас в институте в день встречи «союзников» занятий не было, власти отменили их во всех учебных заведениях и учреждениях. На Соборной площади выстроили юнкеров, студентов Политехнического института.

Политехнический институт был учебным заведением большим, коренным, наш же Донской ветеринарный — пришлым, чужим. Подходящего здания для него в городе не нашлось, и институт разместили в бывшем помещении пожарной команды. Институт состоял из одного факультета, и обычно для различных демонстраций, для пополнения белогвардейских отрядов донские власти обращались в Политехнический институт, а не к нам.

Но и нашим студентам приходилось встречать «именитых гостей», кричать «ура» и изображать «патриотические порывы». Ведь за одно подозрение в сочувствии большевикам грозил расстрел. По гнусным доносам «причастных к большевизму лиц» арестовывали, и спасти этих людей, даже если они и не «причастны», было почти невозможно.

Судебно-следственные комиссии и военно-полевые суды, разбиравшие дела «причастных к большевизму», находились вне контроля, твердилось одно: к большевикам нужно быть беспощадным. В судебных органах, в газетах, в выступлениях на все лады повторялось: «Большевиков надо вешать, стрелять, истреблять!».

На фронте вершились дикие расправы над солдатами, заподозренными в сочувствии к большевикам. Об этих расправах, как о доблести, рассказывали в городе казачьи офицеры, приезжавшие в город на побывку.

За любую мелочь, неудачно сказанное слово могли арестовать, обвинить в сочувствии к большевизму и расстрелять. В городе шли повальные обыски, разыскивали коммунистов и лиц, бежавших с фронта.

В эти дни контрразведка выследила одного студента Ветеринарного института — большевика. Необходимо было спасти его, и мы с Лизой решили спрятать его у нас дома.

К нам пришли с обыском. Лиза быстро толкнула студента за печку, которая стояла в переднем углу нашей спальни. Чтобы обнаружить за ней человека, надо было пройти всю комнату. Договорились, что, если казаки войдут в спальню, студент выпрыгнет через окно в сад.

Казачьего офицера Лиза встретила любезно, провела по всей квартире, подошла к спальне и, широко открыв дверь, стоя на пороге комнаты, весело и как бы беспечно сказала:

— Ну, а это наша с супругом спальня.

Успокоенные казаки ушли. Студент был спасен .

С ухудшением дел на фронте усиливался террор.

Генералы, офицерство, аристократы, адвокаты, журналисты, заполнившие Новочеркасск, проклинали Советы и большевиков, шумно превозносили очередного «спасителя России», будь то Краснов, Деникин или Шкуро, принявший из рук Деникина чин генерал-майора. На улицах, в ресторанах, на различных приемах среди самой фешенебельной публики ходили рассказы о кровавых расправах Шкуро с коммунистами.

В журнале «Донская волна» Шкуро была посвящена большая статья, которая, захлебываясь, рассказывала о «блестящем» молодом генерале: «Его знамя — большое черное полотнище, середину которого занимает серая волчья голова с оскаленными страшными клыками и высунутым красным языком. Под рисунком головы слова: «Вперед за единую, великую Россию»». В газете «Вольная Кубань» писали о «доблестях» Шкуро, о том, как под Кисловодском палач повесил 80 комиссаров.

Белогвардейские газеты пестрили сообщениями о «храбрости» офицеров, расстреливавших большевиков. Процветали черносотенные газетенки «Часовой», «Донские ведомости», воспевавшие «свободный тихий Дон» и его «славных защитников». Издавалась даже такая газета, как «На Москву».

Тем временем «свободный» белогвардейский Дон трещал по всем швам. Росла дороговизна, процветали спекуляция, взяточничество, пьянство и разврат.

В городе вспыхнула эпидемия тифа. Лазареты были переполнены, мертвых не успевали хоронить — гробов не хватало. Трупы вывозили в «дежурных» гробах: отвезут в них мертвых на кладбище, свалят в ямы, закопают, а гробы вновь отправляют к мертвецким.

В этот период я старался с головой уйти в науку и не касаться той грязной, враждебной мне жизни, что шла за окнами нашего института. Она была для меня неприемлемой. Активно бороться против нее я не мог, но и разделять ее тоже не мог и не хотел — это было против моих убеждений. Глубоко веря в конечную победу светлого начала, я хотел сделать для этой победы все, что в моих силах, а мог я одно: бороться за утверждение моей науки, гельминтологии, так нужной всему человечеству.

Общительная, энергичная Лиза тоже стремилась работать. Она была библиотекарем в нашей институтской библиотеке, во многом помогая студентам. Работала бесплатно, потому что в небольшом штатном расписании института не было такой единицы.

Забот было множество. Я составлял таблицы, собирал и готовил препараты. Я должен был продумать и составить первую программу курса по паразитологии и инвазионным болезням домашних животных. Каждый шаг осложнялся тем, что дело было новое, советоваться не с кем, все надо было решать самому. Само собою разумеется, с первых же дней пребывания в институте я наметил и проводил в жизнь план своей научно-исследовательской работы, изучал гельминто-фауну домашних и диких животных.

9 января 1918 года я произвел первое полное гельминтологическое вскрытие птицы, которое было занесено в так называемую «Золотую книгу вскрытий». В то время еще не существовало метода полных гельминтологических вскрытий, имелись лишь фрагменты методики. В литературе, если и имелись кое-какие методические указания, все они касались почти исключительно исследования кишечного тракта животных. О полном гельминтологическом вскрытии и речи не было. Поэтому приходилось продумывать вопрос с самого начала, проверять на практике различные методические советы, вводить целый ряд новых деталей.

В конечном итоге я разработал основные приемы, позволяющие производить полный качественный и количественный учет всех экземпляров паразитических червей, поразивших того или иного хозяина, что и было мною названо «методом полных гельминтологических вскрытий».

Лаборатория нашей кафедры приступила к систематическому изучению гельминтофауны Донской области: производились регулярные вскрытия самых разнообразных животных, начал создаваться гельминтологический музей кафедры паразитологии…

Я с удовлетворением отмечал, что лекции по паразитологии заинтересовали студенческую молодежь, которая с большим вниманием отнеслась к моей организационной и научно-исследовательской деятельности. Вскоре появились помощники. Пионером в этом деле оказался студент 3-го курса Я. Ленортович, которому я дал небольшую тему.

В марте 1918 года в лабораторию пришел Николай Павлович Захаров, юноша 21 года, только что закончивший выпускные экзамены и не получивший еще звания ветеринарного врача. Кафедра лишь развертывала свою деятельность. Она не имела не только ассистентского, но даже служительского персонала. Ее инвентарь состоял из одного шкафа и 4 венских стульев.

Вошел Николай Павлович в лабораторию робко, с интересом пригляделся к работе Ленортовича. А потом изъявил желание стать гельминтологом. Я предложил ему тему «Гельминты, паразитирующие у домашних плотоядных». Он с рвением принялся за работу. Юноша быстро сориентировался в новой для него обстановке и вскоре стал самым деятельным моим помощником.

Ознакомившись с методикой гельминтологических вскрытий, Николай Павлович вместе со мной принялся за составление коллекций паразитических червей для педагогических целей; работа в лаборатории кипела, вскрывались сотни различных животных, от млекопитающих до рыб включительно.

Наблюдая за работой Николая Павловича, я не мог не оценить его выдающихся качеств: колоссальной трудоспособности и усидчивости, педантичной аккуратности, столь ценной при нашей работе, настойчивости в достижении цели и наконец, что особенно важно, щепетильной добросовестности. Последнее качество было особенно в нем дорого. В июне 1918 года после моих настойчивых ходатайств Н. П. Захаров стал ассистентом кафедры.

Результаты его работы сказались быстро: наша коллекция стала обогащаться весьма редкими, подчас уникальными формами паразитических червей. Нужно было видеть, как по-детски радовался Захаров, обнаружив новые гельминты, не имевшиеся еще в нашей коллекции.

По моему совету Николай Павлович избрал такую тему своей диссертации: «Паразитические черви домашних плотоядных Донской области». Работал он с упоением: изучал гельминтологию на массе приготовленных им препаратов, слушал лекции по паразитологии и инвазионным болезням, собирал на бойне материал, помогал мне вести практические занятия со студентами 3-го и 4-го курсов.

Особенно интенсивно накопление гельминтологического материала шло летом 1918 года, когда кафедра мобилизовала целый отряд молодежи, помогавшей нам доставать животных для вскрытий.

К концу 1918 года мы с Николаем Павловичем подготовили к очередному заседанию Общества ветврачей доклад «Результаты начального обследования Донской области в гельминтофаунистическом отношении». В нем был сделан обзор гельминтов, собранных от 1117 животных, обследованных методом полных гельминтологических вскрытий.

На одном из заседаний Совета Донского ветеринарного института я внес предложение об издании научного журнала. Предложение это нашло живой отклик, меня избрали редактором «Известий Донского ветеринарного института». Первый выпуск журнала вышел в свет в 1919 году.

Создание своего печатного органа дало возможность работникам кафедры публиковать сообщения о результатах научных изысканий. Издавая журнал, мы столкнулись с трудностями почти невероятными. Бумаги было мало, крупные типографии, до отказа загруженные работой, отказывались брать наши «Известия». Мне удалось договориться с крохотной типографией Общества донских народных учителей. В ней работали всего два наборщика и один метранпаж. Я не реже чем через день заходил в типографию и убеждал метранпажа набрать при мне хотя бы 1–2 страницы. Как правило, мне это удавалось. И дело медленно, но все же шло вперед.

Бывало, что я и сам принимался набирать текст. Делал я это, конечно, очень неумело, долго не мог запомнить расположения литер в кассе. Моя настойчивость обычно оказывала психологическое воздействие на моего приятеля — метранпажа: он тут же набирал страницу-другую, чем я был премного доволен.

За два года мы издали 4 выпуска «Известий Донского ветеринарного института».

В 1919 году я решил сделать попытку организовать специальную гельминтологическую экспедицию. Совет Донского ветеринарного института удовлетворил мою просьбу, и мне было выдано 500 рублей на организацию такой экспедиции.

Мы ставили перед собой задачу собрать в возможно большем количестве гельминтологический материал от разнообразных представителей всех 5 классов типа позвоночных, по преимуществу птиц, дабы осветить возможно полно гельминтофауну Донской области. Район деятельности первой экспедиции, естественно, был ограничен территорией «Всевеликого войска Донского», прилегающей к побережью Азовского моря.

20 мая в деревне Куричья Коса была уже развернута лаборатория, и мы приступили к вскрытиям того материала, который добывался членами экспедиции и местным населением. Но так как все взрослое население деревни было мобилизовано в армию, а оставшиеся старики и малолетки занимались работой в поле и огородах, отстрел птиц и зверей в отдаленных от деревни местах производить было некому. Мы решили организовать ежедневные поездки членов экспедиции в хутор Синявский, расположенный у железной дороги, в 12 верстах от станции Морская. Там благодаря близости Дона было громадное скопление всевозможных птиц. Среди местных казаков имелось много охотников, и предоставлялись большие возможности для покупки дичи.

Обстановка в деревнях была запутанной. Война затягивалась. Казаки покинули свои хозяйства. Вся тяжесть работы легла на стариков, женщин и детей. Народ был озлоблен, угрюм. К нам, приезжим, сначала отнеслись недоброжелательно, подозрительно. Зло высмеивали нашу кропотливую работу, недоумевали, зачем мы вскрываем птиц и зверей. Но так как мы платили за доставленную дичь, то подростки и старики все-таки отстреливали нам птиц.

Наша экспедиция проработала 14 дней, и за это время было произведено 300 гельминтологических обследований, в среднем по 20 обследований в день.

Этой экспедицией, которая теперь числится, как «1-я союзная гельминтологическая экспедиция», было положено начало плановому изучению гельминтофауны нашей огромной страны.

Как ни мал был масштаб деятельности нашей экспедиции, тем не менее принципиальное ее значение в истории советской гельминтологии не подлежит ни малейшему сомнению. Мы установили большое количество новых видов паразитических червей; для многих паразитов установили новых «хозяев»; обнаружили на территории Донской области целый ряд паразитических червей, о существовании которых в пределах России ученые даже и не подозревали. Экспедиция собрала попутно значительный материал по накожным паразитам млекопитающих и птиц.

В первых числах июня я ходатайствовал о выдаче субсидии на организацию 2-й гельминтологической экспедиции. Деньги мы получили и снова отправились на северный берег Азовского моря.

Главное внимание экспедиция уделила изучению гельминтофауны птиц. Их поставляли члены экспедиции В. А. Косарев и Н. П. Попов, охотившиеся поочередно 2 раза в день — по утрам и вечерам. Материал экспедиции, зарегистрированный в специальных журналах вскрытий, являлся первой попыткой введения статистики в изучение гельминтофауны России.

3-я экспедиция была мною организована в ноябре 1919 года и направлена в дельту Дона. В результате трех экспедиций мы получили от обследованных нами 1660 птиц колоссальный по объему и очень ценный материал. Он дал представление о характере инвазий отдельных видов птиц и о распространении разнообразных видов паразитических червей на территории Донской области.

В экспедиции работали мы от зари до зари, не считаясь со временем. Но живя на хуторе, мы невольно становились свидетелями той напряженной и противоречивой жизни, которая складывалась тогда на Дону.

Пыла и патриотизма в защите «вольного и самостоятельного Дона», о котором так много кричали в Новочеркасске, здесь не было. Казачество, с которым мы сталкивались, в основном не хотело войны, все от нее устали, да и большинство, видимо, разочаровалось в своих новых правителях. На хуторах было очень неспокойно: в одних семьях сыновья и мужья находились у красных, в других — у белых.

Красные приближались к Новочеркасску. Толпы беженцев устремились на Кубань. Никто из преподавателей Ветеринарного института не уехал из Новочеркасска.

Мы с Лизой с нетерпением ждали прихода Красной Армии. Из Политехнического института и из других научных учреждений некоторые профессора и научные работники бежали на Кубань. Забрать с собой свои библиотеки они не могли, и поэтому начали сдавать книги в библиотеку нашего института, где трудилась Лиза. Работала она теперь целыми сутками, принимая библиотеки, составляя опись, расставляя книги по полкам. Сдавали ей и подшивки газет и журналов, выходивших в Донской области.

Стоял мороз, на улицах жгли костры.

Наконец в Новочеркасск пришли красные войска.

Я продолжал работать на кафедре, вместе со мной занимались мои студенты.

Начались обыски. К Лизе пришла группа военных осматривать библиотеку. Старший, видимо комиссар, в матросском бушлате, спросил Лизу, есть ли в библиотеке контрреволюционная литература. И Лиза сразу подвела его к полкам с газетами и журналами «вольного Дона».

— Вот это — контрреволюционная литература, — решительно сказала она, — а книги здесь только научные, контрреволюции в них нет.

Матрос согласился с Лизой, что газеты и журналы нужно изъять, и подошел к книгам, к тем, что были приняты от бежавших профессоров. Он взял первую попавшуюся книгу медицинского содержания, раскрыл ее и прочитал предисловие. В ней трактовались вопросы об инфекционных заболеваниях, причем автор писал, что одно из опаснейших заболеваний, сыпной тиф, занесен в Россию большевиками.

Матрос спросил Лизу, не согласится ли она с ним, что это контрреволюция, подлежащая уничтожению.

— Не книга, а предисловие, — смело поправила его Лиза. — Книга эта — учебник об инфекционных заболеваниях, она нужна, а предисловие нужно изъять.

— А почему же не вырвали? — спрашивает матрос.

Лиза ответила:

— Книг принесли очень много, а я одна. Не успела просмотреть.

— Мы вас очень просим, — проговорил матрос, — пока вы не просмотрели книги, не выдавайте их.

Лиза обещала. Уходя, матрос сказал Лизе, что они знают нашу семью, доверяют нам и надеются на помощь.

Лиза целыми днями работала в библиотеке. Когда же ей предложили проверить все детские библиотеки города Новочеркасска, пришлось отказаться: ведь у нас было двое детей, да и институтская библиотека была на ее руках. Предложение ей было приятно, хотя она и не могла принять его.

В 1920 году деникинская армия была разгромлена окончательно. На Дону была провозглашена Советская власть.

Между Новочеркасском и Москвой установилась нормальная связь. Естественно, мы решили поехать в Москву, куда Советское правительство перевело из Петербурга ветеринарную лабораторию министерства внутренних дел, которая была преобразована в Государственный институт экспериментальной ветеринарии (ГИЭВ). Институт разместили в бывшем имении князей Голицыных, в Кузьминках, под Москвой.

Масштаб гельминтофаунистических изысканий в пределах Донской области мне теперь казался слишком узким. Захотелось выйти на более широкий простор, захотелось ознакомиться с достижениями мировой науки, почитать специальную зарубежную литературу, которой я не видел в течение целых трех лет! И главное, не терпелось узнать новую Россию, о жизни которой поступали на Дон столь противоречивые сведения.

Подобно чеховским сестрам, мы стремились уехать в Москву, уехать во что бы то ни стало. Но эти тревожно-радостные дни ожиданий были омрачены свалившимся на нас горем. 14 апреля 1920 года погиб от сыпного тифа Николай Павлович Захаров. За неделю до смерти Николай Павлович прислал мне письмо, в котором передавал привет «всем работникам милой лаборатории» и добавлял: «…из управления получил для себя два кило формалина и кило спирта (сырца); надеюсь, что кое-что подсоберу». Это письмо было его последней вестью.

В июле развернулась работа 4-й и последней на базе Донского ветеринарного института гельминтологической экспедиции. Н. П. Захарова заменил И. М. Исайчиков, ставший моим ассистентом. Работа шла с перерывом, поскольку мы с Исайчиковым выехали в Москву. Здесь в 1919 году был создан Московский ветеринарный институт. Возглавил его профессор Н. А. Михин.

Москва приняла нас радушно. Коллегия профессоров Ветеринарного института единогласно избрала меня на должность профессора кафедры паразитологии. Почти одновременно с этим Ученый совет Государственного института экспериментальной ветеринарии избрал меня заведующим гельминтологическим отделом. Таким образом, я вернулся в конце августа 1920 года в Новочеркасск с двумя документами, дающими мне право переезда в Москву.

В конце августа в Новочеркасск приехал народный комиссар просвещения Анатолий Васильевич Луначарский. Об этом событии говорил весь город. Определенная часть интеллигенции относилась ко всему, что делалось в «красном Новочеркасске», настороженно и иногда даже враждебно. Известие о том, что приехал «комиссар просвещения», вызвало у них определенную реакцию — они с издевкой говорили: «Ну что же, посмотрим, какой у Совдепии руководитель просвещения».

Я был убежден, что А. В. Луначарский — образованный и культурный человек, поскольку он работал в правительстве, возглавляемом Лениным. Но и мне было интересно познакомиться с этим человеком.

Первые известия о нем были отрадными. Луначарский выступал на большом детском митинге и произвел на всех приятное впечатление. Мы с Лизой не были на этом митинге, но рассказы о нем молниеносно облетели весь город. Воспитатели и педагоги были в восторге от блестящей, как они говорили, речи Луначарского. О народном комиссаре стали говорить как о высокообразованном человеке, гуманном, любящем детей.

Но вот состоялся другой, многотысячный митинг, на котором кроме городских жителей присутствовали и казаки из окрестных станиц.

А. В. Луначарский выступал с докладом о текущем моменте, говорил о хлебной разверстке для Красной Армии и населения промышленных городов.

Интеллигенция Новочеркасска много рассуждала о Луначарском; ее волновали вопросы: как будет строиться просвещение, какие будут гимназии, институты, кто будет преподавать, кто будет учиться? Чиновники беспокоились, не лишат ли их детей возможности учиться.

Неожиданно я был извещен, что Луначарский приглашает меня к себе. Перед этим я уже слышал, что некоторые преподаватели Политехнического института и гимназий были на приеме у Луначарского, который жил в том вагоне, в котором приехал.

К встрече с наркомом просвещения я, конечно, подготовился, продумал те вопросы, которые хотел поставить перед ним. И вот я у Луначарского. Деловая обстановка, пишущая машинка «в рабочем состоянии», тут же стенографистка.

Луначарский предложил мне сесть, и мы разговорились. Говорил Анатолий Васильевич очень свободно, я скоро почувствовал его огромную эрудицию, причем даже наша ветеринария не была для него «белым пятном». Он довольно подробно расспрашивал о нашем институте, о его нуждах, о его учебных программах, о настроениях преподавателей и учащихся.

Я рассказал о тяжелом положении ветеринарии в царской России, о катастрофическом положении с кадрами, которых смехотворно мало для такой огромной страны, как наша. Конечно, рассказал и о совершенно новой науке — гельминтологии, первая кафедра которой была основана только в 1917 году здесь, в Новочеркасске.

Когда же мы заговорили о настроении студенчества, я поставил тот вопрос, который считал тогда одним из важнейших. Это был вопрос о студентах, родители которых эмигрировали за границу. Это были дети офицеров царской армии, помещиков и т. д. Я высказал мнение, что молодежь, не принимающая участие в политических заговорах, в борьбе против Советской власти, должна остаться в стенах института и заканчивать образование. В то время у некоторых товарищей бытовало другое мнение: они считали, что необходимо произвести чистку среди студентов, отчислить тех, чьи родители принадлежали к бывшим привилегированным классам. Я с этим был абсолютно не согласен и откровенно сказал об этом Луначарскому.

Анатолий Васильевич очень серьезно отнесся к этому вопросу. Внимательно выслушав меня, сказал, что Советская власть заинтересована в привлечении интеллигенции на свою сторону, что каждый, кто хочет трудиться на благо молодой республики, получит эту возможность, что, безусловно, дети не могут отвечать за своих родителей, и та молодежь, которая лояльно относится к Советской власти, должна остаться в институтах и учиться. Я с удовольствием выслушал эти слова, но добавил, что следовало бы подкрепить их каким-то официальным актом, чтобы молодежь могла спокойно продолжать свою учебу. Луначарский сказал, что этот вопрос обязательно будет подработан в Москве.

Анатолий Васильевич произвел на меня приятное впечатление. Чувствовалась его всесторонняя образованность. Меня искренне порадовал тот грандиозный план развития просвещения в нашей почти сплошь неграмотной стране, о котором говорил нарком…

Поскольку отъезд мой в Москву был решен, встал вопрос о судьбе гельминтологического музея. Музей создался солидный, и бросать его на произвол судьбы было по меньшей мере нецелесообразно. Я решил так: если преемником моим будет гельминтолог, музей останется при институте. В противном случае его придется брать в Москву. Преемником был назначен мой бывший юрьевский учитель профессор С. Е. Пучковский.

Пучковский, будучи энциклопедистом, никогда не работал в области гельминтологии, и естественно, что в его руках музей стал бы хиреть и через 2–3 года пришел бы в полный упадок. В подобной судьбе коллекций я убедился, осматривая музеи Западной Европы. Об этом же говорила судьба погибших гельминтологических коллекций Лейкарта в Лейпциге.

В первых числах ноября из Москвы было получено извещение, что Военно-ветеринарное управление предоставляет мне теплушку для переезда.

Распрощавшись с Новочеркасском, с профессорско-преподавательским коллективом и со студентами, мы с Лизой и сыновьями расположились с домашними вещами и гельминтологическим музеем в теплушке и двинулись через Воронеж в Москву. С нами выехали И. М. Исайчиков, Н. П. Попов и Б. Г. Массино — все трое с семьями.

16 ноября 1920 года под аккомпанемент вьюги мы высадились, вернее «выбросились», на станции Вешняки Казанской железной дороги и стали ждать подвод, которые должны были довести нас до Государственного института экспериментальной ветеринарии в Кузьминках.

…ГИЭВ, недавно переведенный из Петрограда в Москву, находился в стадии организации: поместье князей Голицыных приспосабливалось под научные лаборатории, что, конечно, требовало больших затрат труда и энергии.

Голицынский конный двор, украшенный знаменитыми скульптурами Клодта, был завален огромным количеством нераспакованных, засыпанных снегом ящиков с лабораторным инвентарем. Директором ГИЭВ стал С. Н. Павлушков — тот добродушный либерал, которого мы все любили за непротивление нашим планам и начинаниям.

Для гельминтологического отдела ГИЭВ выделил три огромных зала в нижнем этаже, на так называемой Полуденовской даче. Здесь же рядышком была отведена комната для моей семьи. В ней мы и ютились четверо — Лиза, 13-летний Сережа, 4-летний Юрик и я.

Жилая комната была теплая. Что же касается знаменитых голицынских зал, превращенных в мой кабинет и гельминтологический прозекторий, то зимой температура там обычно не поднималась выше нуля.

Вначале мы разместили наши донские гельминтологические коллекции по музейным шкафам, но красовались они недолго: формалин замерз, и мы спешно сложили все экспонаты в ящики, перенесли их в жилые помещения. Несмотря на тяжелые условия, сотрудники отдела сразу принялись за производство полных гельминтологических вскрытий различных птиц и млекопитающих Московской области. Все данные, добытые вскрытием, мы заносили в книги вскрытий.

Обычно при вскрытии руки препаратора оледеневали, но, невзирая на это, И. А. Попова работы не прекращала. Она грела руки в горячей воде и снова принималась за дело.

В то же время я работал и на кафедре паразитологии Московского ветеринарного института. Здесь моими штатными ассистентами были Б. Г. Массино и И. М. Исайчиков.

Московский ветеринарный институт к этому времени получил приличное каменное здание в центре города, близ Тверской, в Пименовском переулке, дом № 5. Фасад главного здания был отодвинут в глубь территории, а к тротуару подходили с двух сторон старые деревянные здания, украшенные александровскими колоннами. В левом одноэтажном флигельке и разместилась моя кафедра.

Вот несколько записей того времени, сохранившихся в моих старых бумагах:

«20 ноября 1920. Приехал из Кузьминок в Москву, выбрал для кафедры 3 комнаты в деревянном флигеле (Пименовский пер., 5).

22 ноября 1920. Поставлены две железные печи, получена кое-какая мебель и 2 электрические лампочки.

1 декабря 1920. Прочитана первая лекция для студентов 3-го курса.

8 декабря 1920. Прочел вторую двухчасовую лекцию студентам 3-го курса. Закончил введение в паразитологию. Привезена оттоманка к дубовый столик.

9 декабря 1920. Доставлена партия птиц для полных гельминтологических вскрытий.

14 декабря 1920. Прочел доклад «Задачи гельминтофаунистического обследования Московской губернии» в комиссии по изучению фауны Московской губернии, состоящей при Московском государственном университете.

16 декабря 1920. Подал заявление в Совет Московского ветеринарного института об издании труда «Основы гельминтологии». Написал прошение об устройстве гельминтологического прозектория в подвале главного здания института. Прочитал 1-ю лекцию ветеринарным врачам — курсантам Центральной военно-ветеринарной бактериологической лаборатории на тему «Биология паразитизма».

…Колесо московской жизни завертелось, темпы усиливались, нагрузка возрастала. Но силы были богатырские, настроение блестящее. Да иначе и быть не могло: 7 декабря 1920 года мне «стукнуло» всего лишь 42 года!

Зима 1920/21 года принесла много трудностей. Продовольствия не хватало, цены росли буквально не по дням, а по часам; железные дороги работали с перебоями. Парадные двери большинства домов были наглухо заколочены, из форточек высовывались концы железных труб, откуда валила копоть от «буржуек». Извозчики представляли собой, как тогда шутили, «археологическую редкость», трамваи не ходили, маршрутных автобусов в те времена не было. Каждый гражданин, независимо от пола и возраста, носил при себе мешочек для провианта. В мешочек складывался получаемый в учреждении паек. Жители, ставшие на 100 процентов пешеходами, нередко «на ходу» закусывали, потому что чувство голода не оставляло ни на одну минуту. Жевали паек на улице, вынимали из кармана и ели хлеб на службе, в учреждениях, на заседаниях, в железнодорожных теплушках…

Мне приходилось периодически ездить из Кузьминок в Москву. Житье наше в Кузьминках было нелегким. За водой ходили с ведрами к проруби пруда, все время не хватало дров. Однако труднее всего было с продовольствием. Правда, молоко и кое-какие овощи мы получали из кузьминского хозяйства. Остальное — именовавшееся пайком — я привозил по четвергам из Москвы. Иногда этот паек был своеобразен до чрезвычайности: вместо хлеба или муки выдавали 400 граммов подсолнечных семечек и 200 граммов чечевицы или гороха.

ГИЭВ располагался в 3 километрах от станции Вешняки Казанской железной дороги и примерно на таком же расстоянии от станции Люблино-Дачное Курской дороги. Летом это было даже неплохо. Но зимой нерасчищенная дорога отнимала много сил и времени. В конце февраля 1921 года я заболел и попал в Боткинскую больницу, на Ходынском поле. Палаты были переполнены, мою койку поставили в уголке рентгеновского кабинета. Чувствовал я себя очень плохо. Лизе, которая регулярно навещала меня, приходилось не только пересекать зимой почти всю Москву, но нередко идти от Кузьминок до больницы пешком.

С одной стороны, эго грустные воспоминания, а с другой — видишь, сколько сил, выносливости, сколько сердечности и героизма таилось в те годы в человеке. Можно смело сказать, что мы переживали подлинно героическую эпоху, миллионы людей творили, каждый на своем участке, в буквальном смысле чудеса. В результате этого и индивидуального и коллективного героизма наш народ вышел с честью из тяжелых испытаний. Да, это было трудное время, но это было и героическое время!

Мне, как и очень многим другим людям, это время дорого тем, что оно предначертало основные пути всей моей последующей научной, педагогической и общественной деятельности.

Я с увлечением читал лекции студентам Московского ветеринарного института. Мне импонировало, что слушатели любят мои лекции, что аудитория всегда была переполненной. Я начинал понимать: во мне таится педагог, пусть стихийный, никогда не обучавшийся методике преподавания. Мне нравилось, что я, по сути дела, не читаю лекции, а импровизирую, что здесь, на кафедре, на глазах слушателей, рождаются иногда у меня новые идеи, которые я здесь же развиваю, критикую и в конечном итоге либо отвергаю, как ошибочные, либо принимаю. Я всегда был поглощен идеей: увлечь слушателей биологическими основами гельминтологии, показать им всю глубину теории этой науки, перспективы ее и значение в практической жизни человечества. На лекциях я делал очень нередко «лирические» отступления, иллюстрировал их не только книжным материалом, но и фактами из моей практики.

Я был счастлив, когда мне удавалось облекать «скучные» главы моей науки в художественную оболочку, когда слушатели легко, незаметно для самих себя постигали трудные разделы гельминтологии, вроде, например, деталей систематики гельминтов.

Большинство старых преподавателей и врачей, окончивших институт, убеждено: самый скучный раздел зоологии, а тем самым и гельминтологии — систематика. Такая точка зрения внушалась студенту с первых дней пребывания его в вузе, с таким настроением покидал молодой специалист высшую школу. Старые ветеринарные врачи, изучавшие паразитологию у С. Н. Каменского в Харьковском, а потом в Варшавском институте, при разговоре со мной или друг с другом всегда вспоминали «гельминтологическую систематику» с дрожью и омерзением. «Ну и заставлял же Каменский зазубривать отличительные признаки каждого паразита: у одного вида что-то до чего-то доходит, а у другого не доходит; у одного на головке 10 крючьев, у другого 36 и т. п.» И в доказательство своей правоты они демонстрировали специальные «зубрительные» таблицы, составленные Каменским и предназначенные студентам для заучивания буквально наизусть.

К сожалению, такая постановка преподавания создала самую благоприятную почву для зарождения и торжества гельминтофобства разнообразных оттенков. Получив тяжелое педагогическое наследство, я поставил перед собой задачу доказать, что и систематику гельминтов можно преподносить слушателям увлекательно. Одну и ту же по тематике лекцию я многократно видоизменял, подыскивал такой вариант, который был бы интересен по форме, насыщен по содержанию, доходчив для слушателей. Обычно мне удавалось находить правильную линию. Всегда, например, легко воспринималась и ветеринарами, и медиками лекция «Биологические основы систематики нематод». Ставил я и такой опыт: читал лекцию по систематике, сдабривая ее экскурсами в область биологии и филогении , после чего снова переходил на систематику. Слушатели мои и не замечали, как знания стройно укладывались в их головах. Окончив лекцию, я спрашивал: ну как, товарищи, трудна ли систематика гельминтов. И обычно следовал дружный ответ: «Против такой систематики навряд ли кто рискнет выступить с какими-либо возражениями. Такую систематику мы приветствуем».

Кафедра наша во флигеле помещалась недолго. Примерно в феврале 1921 года мы переехали в прекрасное помещение на четвертом этаже главного здания. Теперь в нашем распоряжении была огромная лаборатория, в которой велась научная работа, практические занятия со студентами и которая по мере надобности превращалась в аудиторию для чтения лекций. Рядом располагался мой кабинет, который в свою очередь сообщался с задней большой комнатой, отведенной под музей. Кроме того, в нашем распоряжении находились большой коридор, просторная препараторская и прозекто-рий. Единственная беда заключалась в недостатке отопления: комнаты отапливались «буржуйками», и стоял адский холод.

В этой лаборатории-аудитории я читал лекции, здесь, в Пименовском, проходили первые заседания постоянной комиссии по изучению гельминтофауны СССР, здесь работали первые в нашей стране стажеры-гельминтологи.

Жизнь кафедры в Пименовском переулке сложилась своеобразно. День отводился педагогике, вечер и часть ночи — науке. В моем кабинете стояла кушетка, служившая мне постелью в дни, когда я оставался в Москве; здесь был кипяток, ведь ночами трудно работать без стакана чая.

За ночь помещение изрядно остывало, так что студенты слушали лекции, сидя в шубах. Я тоже был одет под стать им — в рыжую куртку из овчины мехом внутрь.

К студентам я всегда относился ласково, и они это ценили, но знали, что в одном я был беспощаден — требовал знания своего предмета. Экзаменовал я студентов основательно, лодырей и лентяев заставлял приходить по нескольку раз и слыл, как мне было известно, строгим, но справедливым профессором. Поскольку студенты меня, видимо, уважали, большинство приходило на экзамен, подготовившись как следует. Второе мое требование заключалось в том, чтобы студенты уважали институт, соблюдали в его стенах правила элементарной культуры. В частности, я категорически требовал, чтобы на моих лекциях никто не сидел в шапках.

Не обошлось и без эксцессов. Некоторые студенты заявляли, что мои требования — это буржуазные предрассудки, что я будто бы исхожу при этом чуть ли не из религиозных побуждений. Когда один слушатель раздраженно произнес: «Здесь не церковь», я повышенным тоном возразил, что «здесь, конечно, не церковь, но нечто гораздо большее — здесь храм науки, а потому я требую, чтобы все приходящие в этот храм относились с уважением к кафедре, к институту, наконец, к ветеринарии в целом». Этот аргумент был признан настолько убедительным, что даже самые строптивые подчинились моим требованиям.

Зимой 1920/21 года состоялось мое знакомство с профессором Евгением Ивановичем Марциновским, которому удалось только что организовать первый в России Тропический институт*. Институт этот помещался на Кудринской улице, близ Зоологического сада. Институт не был еще полностью укомплектован, но тем не менее начал организовывать свои научные конференции, которые я с интересом посещал.

Этот институт медицинского профиля имел своей задачей разрабатывать проблемы борьбы с паразитарными заболеваниями, свойственными местностям с жарким климатом, а основном с малярией. В числе научных сотрудников института в тот период были Ш. Д. Мошковский, профессор И. А. Смородинцев и вернувшийся к тому времени из Англии П. П. Попов.

На одной из конференций П. П. Попов сделал сообщение о структуре и работе Лондонского тропического института. Из его доклада явствовало, что в этом институте есть самостоятельное гельминтологическое отделение, возглавляемое Лейпером. Было известно, что и в Гамбургском тропическом институте также имелось гельминтологическое отделение во главе с профессором Фюллеборном.

Вскоре после этого мы поговорили с профессором Марциновским, и он решил добиваться введения в структуру Тропического института гельминтологического отделения (такового предусмотрено не было). Я должен был возглавить это отделение и приняться за его организацию. Осуществить этот проект удалось не сразу. Поскольку вопрос об организации отделения задержался на длительный срок в недрах Наркомздрава, я в апреле 1921 года был приглашен в Тропический институт в качестве консультанта-гельминтолога. С этого времени и началась моя работа в области медицинской гельминтологии.

Прошла трудная зима. Весна придала мне новые силы. Я был полон различнейшими планами дальнейшего развития гельминтологии. Для их осуществления необходимо было перевести гельминтологическое отделение ГИЭВ из Кузьминок в Москву. Я лелеял идею о создании гельминтологического института, не паразитологического, а именно гельминтологического, какого еще не было ни в одной стране.

Было одно обстоятельство, которое заставляло и ГИЭВ не очень настойчиво удерживать меня в Кузьминках: кризис жилищный и лабораторный. Поскольку ГИЭВ постепенно укреплялся кадрами, а строительство шло черепашьим шагом, администрации ГИЭВ был выгоден мой переезд в Москву: освобождались и лабораторные и жилые помещения. И вот в ноябре 1921 года после возвращения из туркестанской экспедиции я переселился в Москву, причем гельминтологический отдел ГИЭВ с музеем разместился на территории кафедры паразитологии Московского ветеринарного института, а моя семья получила 2 комнаты на Поварской (ныне улица Воровского).

Переезд намного облегчил мою работу, так как дал возможность с утра до вечера быть на одной территории и руководить двумя гельминтологическими учреждениями: кафедрой Московского ветеринарного института и отделом Государственного института экспериментальной ветеринарии, работавшими под одним кровом.

Бросая взгляд сейчас, спустя почти полвека, на этот мой шаг, я думаю: линия была выбрана правильно!

Весной 1921 года я начал хлопотать о переезде из Казани в Москву ветеринарного врача Г. Г. Виттенберга, которого знал по Донскому ветеринарному институту, где тот был студентом. Он очень интересовался гельминтологией, хотел стать моим ассистентом, но был командирован в Казань. Хлопоты мои увенчались успехом: Виттенберга назначили ассистентом гельминтологического отдела ГИЭВ. Я получил культурного, умного, влюбленного в гельминтологию энтузиаста. Виттенберг проработал со мной почти 3 года, в течение которых он закончил несколько весьма ценных научных исследований.

Теперь Москва стала научным гельминтологическим центром, в котором кипела работа, который привлекал все новые и новые кадры, который рос, развивался и стал «предтечей» Всесоюзного института гельминтологии. В те времена слово «гельминт» не было в широком обиходе, и паразитических червей не только дилетанты, но и ученые нередко называли «глистами». Гельминтологическое учреждение в Пименовском переулке получило в кругу друзей и близких знакомых название «Главглист», по аналогии с Главрыбой, Главмясом и Главсахаром. Нечего и говорить, что произносилось это слово без всякого сарказма и яда, а совершенно корректно и даже ласкательно.