Глава 8
В ГОРАХ МОЕ СЕРДЦЕ, ПОНЫНЕ Я ТАМ
В Москве летом оказалось шумно, пыльно и душно. Раньше Алла все лето проводила на Николиной горе с мачехой и ее друзьями, а теперь непривычно осталась одна в чужом городе. Она, конечно, могла и сейчас заявиться на дачу, но душа не лежала. В самом начале июня Алла пересилила себя и заехала забрать летние вещи, подгадав, когда никого из новых, да и из старых членов семьи не будет на месте, и была раздавлена переменами, произошедшими с домом.
Новая папина пассия, очевидно, хотела стереть следы присутствия прошлой хозяйки, но, не обладая Стёпиными стильностью и шиком, быстро превратила элегантный дом в сарай. Причем превратила простой перестановкой мест слагаемых, сумма которых от этого невероятно изменилась. Особенно Аллу взбесило, что ее собственная комната тоже бесцеремонно подверглась варваризации. Диван с креслом оказались прикрыты куцыми цветными тряпочками, на подоконнике мерзко и нагло цвела какая-то сиреневая дрянь в аляповатом горшке.
Нет, путь в прежний рай был отрезан.
Каха много работал, весь день был занят и чаще всего ужинал с ней поздними вечерами в шикарном и невероятно вкусном «Онтинори», и то потому, что жил в двух шагах в арбатских переулках. Он снимал просторную трехкомнатную купеческую квартиру в бывшем цековском доме на одиннадцатом этаже с роскошным видом на храм Христа Спасителя. Алла любила сидеть там, не включая света, на широком подоконнике и смотреть на прекрасный вечерний город. В остальном роман затеялся какой-то неправильный, перекособоченный.
Алле хотелось погонять на роликах на Поклонке, потусоваться на джазовом фестивале в саду «Эрмитаж», махнуть встречать восход на Ленгоры, оттянуться в каком-нибудь новом ночном клубе – но все эти привычные с Ильей развлечения Кахе были недоступны. А вести старческую жизнедеятельность Алле быстро надоедало.
И потом, несмотря на явное влечение, Алла так ни разу и не смогла поймать долгожданный оргазм. Странно, с Ильей или даже с увальнем Константином, с которыми «не очень-то и хотелось», все получалось расчудесно. Может, потому, что «не очень хотелось»? «Дотрахаюсь до оргазма из принципа», – дала себе зарок Алла и следовала ему с отчаянностью штурмующего крепость, но пока безрезультатно.
Казалось, Кахе она нравилась. Это было видно во всем: как он церемонно ухаживал, какие дорогие подарки делал. Кстати, он любил покупать ей вещи с витрины и полный комплект. Но больше всего ее трогало, что он хотел с ней спать. В самом прямом смысле этого слова. «Я у тебя вместо снотворного?» – смеялась Алла, даже не подозревая, насколько она близка к истине. С ней он засыпал. Без кошмаров, без вскрикиваний и пробуждений в холодном поту, вообще без сновидений, как подкошенный.
Домой она возвращалась только днем – переодеться, заняться делами. Слушала автоответчик в надежде поймать сообщение от отца.
«Привет, Лалка, забиваем стрелку в «Шезлонге» в восемь, потом решим, где оторваться», – это одна из ее редких подружек Катя.
«Привет, Лал, куда пропала? Мобила отключена», – снова Катя. «Приятно, когда кто-то о тебе помнит. Ладно, перезвоню ей».
Алла открыла комп, почитать мамины заокеанские письма, которые теперь начала милостиво распечатывать, и побродить по Живому Журналу. Попробовала сделать еще одну запись в «Дневнике ее соглядатая».
Долго сидела перед чистой электронной страницей и наконец легко застучала по клавишам: «Каштаны». И снова застряла.
«Прямо наваждение какое-то, – разозлилась она. – Что все это значит? Какое-то заколдованное слово! Так, кто еще, кроме меня, зациклился на этих дурацких деревьях?» – спросила она себя и полезла в Сеть.
Первым в длинном списке обожателей каштанов выскочил сайт некоего ботанического сада «Огород» на проспекте Мира. Там росли пять каштановых разновидностей, включая какой-то реликт. «Где это? Сколько раз проезжала – не видела», – удивилась Алла, от нечего делать порулила взглянуть и обнаружила землю обетованную, жемчужину под спудом, которую действительно с проспекта заметить было невозможно.
Она мгновенно, с первого взгляда влюбилась в этот сад и растворилась в нем, в его тенистых старинных липовых аллеях и избыточных в щедрости цветниках, заплуталась в ветвях могучего, словно из сказки, раскидистого дуба на зеленой лужайке, заигралась с ленивыми золотисто-алыми рыбками в пруду, засмотрелась на пробившие крышу старой оранжереи гигантские пальмы.
Каштаны оказались кодом доступа в райский сад, подсказкой и приветом от покойной мачехи, ведь впервые она встретила их у Стёпы во дворе. «Хорошо бы стать дюймовочкой и остаться тут навсегда, – рассеянно думала Алла, нежась на солнце под куполом благоухающего жасмина, – а на зиму перебираться на летние квартиры в оранжерею под шоколадное дерево».
Теперь почти все дни с книжкой или ноутбуком она проводила не у прамачехи, а в своем саду, из которого не хотелось высовывать нос, тем более что открытый космос за оградой ничем не радовал.
Восемнадцатого июня завалился «Содбизнесбанк», и всех деловых, да и просто людей начало лихорадить. Курсы валют завибрировали. В небе сгустилось беспокойство. С Кавказа передавали новости, похожие на боевые сводки. «Без малого сто лет просвистело со времени дневников Антонины, – вдруг подумалось Алле, – а ведь на этом самом Кавказе мало что изменилось. Советская власть всех на время скрутила, а теперь все вернулось на прежние места. Тот же разбой, та же работорговля, те же ваххабиты и священная война за свободу. Может, это не лечится? Почему бы их не отпустить? Столько уже русского народа положили. Дать независимость и всех кавказцев на территории России автоматически лишить гражданства. Пусть они его наново получают, если захотят. Может, тогда кавказцы, которые держат в стране большой бизнес, сразу бы нашли пути выхода из войны? А уж казна бы как пополнилась!»
На этом государственные мысли иссякали, и Алла, зарывшись в сугроб благоухающего жасмина, который уронил свои ветви прямо на спинку скамьи, читала письма матери:
«Дорогая доченька! Пишу тебе по привычке, не надеясь, что ты отзовешься. Хорошо ли ты сдала сессию? Подходит ли тебе юриспруденция? Отец написал, что ты с ним не видишься и поменяла его фамилию на Стёпину. Надеюсь, в пику ему, а не мне? Я тебя под любой фамилией очень люблю. Правда ли, что он снова женился? Что-то очень уж быстро. Мне жаль Стёпу, вы, по-моему, дружили?
Братья шлют тебе привет и ждут в гости. А может, переедешь учиться к нам? Мы с Майклом сейчас можем себе это позволить. Подумай. Что у вас там происходит? Спокойно ли в Москве?
Целую тебя, моя дорогая девочка. Может, хотя бы фотографию пришлешь? Какая ты теперь?»
«Большая. Большая я теперь, дорогая мамочка, – с привычной злостью подумала Алла. – Что ж, значит, ты со своим Михайло Потапычем можешь себе позволить посмотреть на меня поближе? То ли дело десять лет назад!»
Однако от этих горьких упреков Алла не ощутила привычного толчка ненависти. Всю чернуху оттянул на себя отец. Странно. Что это значит? Что она может выработать только определенное количество ненависти и на всех не хватает?
«Ладно, пошлю ей фотографию, – неожиданно решила Алла и полезла в фотоальбом. Сначала выбрала улыбающуюся перед «мерсом», потом в вечернем платье, потом подумала и послала коллективную, где весь курс на «арбузнике», шуточном приеме в первокурсники, – пусть разбирается, где ее маленькая дочурка. Найдите десять отличий!.. А папашка! Уже наябедничал! Значит, его все-таки проняло, что я стала Милославской! Это вам не Шишакова! Отречемся от старого мира! Отрясем его прах с наших ног!»
Сессию, как и обещал Каха, она сдала на один большой трояк, и впереди были свобода, любовь и месть. Прамачеха, устав выжидать ее, обиделась и демонстративно засобиралась на дачу к подруге, но по-прежнему не выпускала «кавказских дневников» из рук и уклонялась от всех телефонных уговоров оставить их Алле дочитать.
В ответ на робкие жалобные стоны Лины Ивановны «на прощанье» Алла примирительно пробурчала какие-то нежности в трубку и поехала навестить страдалицу.
Она действительно немного упустила из виду названую бабушку, осваивая новый ботанический мир. Повседневная реальность была для Аллы лишь разорванными во времени и пространстве лоскутами жизни, островами в океане. Один остров занимала любимая мачеха Стёпа. Другой был отдан во владение американской родне, глянцевым братьям, дерганому от бесконечной родительской перебранки детству и непонятной на сегодняшний момент маме. На третьем острове благоухала лавандой и пионами обетованная земля ботанического сада.
Образование новых земель-островов давалось ей с трудом. А вот сворачивание в жалкие комочки неугодных прежних выходило очень быстро. Алла, как творец, была обидчива и скора на расправу.
В один из таких жалких комочков был безжалостно сжат универ с однокурсниками в роли босховских уродов, в другой – мстительно стиснут папашка со всеми его заморочками. От каждого острова отходила пуповина, за которую Алла, когда хотела, притягивала его из непрозрачной мути космоса к себе. Эта система мироздания страдала явными недоработками, но все-таки кое-как функционировала. Все лучше первородного хаоса.
На сегодняшний день самой обжитой землей была по-прежнему мачехина. В нее включались колонии по имени прамачеха, Каха и даже несчастная Антонина из неведомого Владикавказа.
Алла подрулила к этой земле, пришвартовалась у тротуара и спрыгнула на знакомую пристань под козырек подъезда. Каштаны во дворе одобрительно качнули листвой при виде ее. Гламурные члены съежились и отпали. Бобик сдох.
Смотрительница земли распахнула перед ней двери и замялась, размышляя, может ли она обнять изменщицу, променявшую ее на какой-то сад. Алла первой притянула к себе старую женщину, та слишком поспешно, всем телом откликнулась на эту долгожданную ласку, в глазах блеснули незапланированные слезы. Как давно к ней никто не прикасался, никто ее не гладил, хорошо еще, что Тарзан оказался игривым и приветливым. Лина Ивановна раньше не задумывалась, как важно для живого существа, чтобы к нему кто-нибудь прикасался, ведь совсем недавно желающих была уйма. А теперь один Тарзан. Ласковый пес старался всегда привалиться к ее ногам и положить голову прямо на пальцы. Теперь она знала почему.
– Слушай, а ты о своем дяде Порфирии что-нибудь слышала? Он действительно в Америку подался? – Алла боялась упреков в невнимании и сразу выбрала нейтральную тему. Они сидели в гостиной и пили чай с пенками от клубничного варенья, которым благоухала квартира.
– Да, доходили слухи, что он там джигитовкой занимался. Потом осел где-то в Сан-Франциско, женился на американке, дочери какого-то конезаводчика, и даже породил двух детей.
– Откуда ты знаешь? Вы переписывались?
– Нет, что ты. За родственников за границей можно было знаешь как схлопотать. В лагерь отправиться.
– Конкретно? В концлагерь? – недоверчиво фыркнула Алла.
– Не юродствуй. Конечно. Самое малое – могли не взять на хорошую работу или вышибить из института. Ты становился неблагонадежным. Первым кандидатом в шпионы. А Порфирий после войны, когда была большая волна реэмигрантов, хотел вернуться в Союз. Моей маме Антонине пришел запрос из компетентных органов, действительно ли у нее есть такой брат. Но она отписала, что он вор и мошенник, в революцию воевал за белых, и его не пустили.
– Она за золотые червонцы мстила?
Лина Ивановна посмотрела на девушку как на несмышленыша, вздохнула:
– Конечно нет. Воровство золота – это были цветочки по сравнению с тем, что он сотворил потом. Тот офицер, который обокрал их в Тифлисе, и был Порфирий.
– Быть не может!
– Да, мать сама мне рассказывала, просто в дневнике она постыдилась написать такое про любимого брата и выдумала безымянного офицера.
– Ну и скотина же этот Порфирий! Он же сестре жизнь искалечил! Понятно теперь, почему они так странно с Иваном расстались! А я еще собиралась предложить тебе разыскать его в Америке. Сейчас ведь это просто делается через Красный Крест или вообще через Сеть, наверняка там полно поисковых сайтов.
– Знаешь, моя мама долго носила в себе эту боль, они ведь были очень близки. Но я думаю, она так страшно расписала его не из ненависти. Наоборот, спасти хотела. Это была единственная возможность уберечь его от возвращения на Родину, неминуемой посадки в тюрьму или отправки в лагерь. Ведь предупредить его о том, что у нас тут творится, было невозможно. А советская пропаганда вовсю кричала о том, как все распрекрасно.
– Вот это поворот! Слушай, ты когда уезжаешь к подруге на дачу?
– Может, и сегодня. Она должна позвонить и заехать за мной.
– Оставишь мне дневники? – спросила Алла, беря со стола тетрадь. Ей было уже любопытно, насколько сильно вцепилась прамачеха в дневники, и смешно, что пожилого человека так легко дразнить.
– Нет-нет. Я всего на неделю уезжаю, – затараторила прамачеха, с трудом удержавшись, чтобы не броситься к столу и не вырвать записи у девушки из рук. – Но если хочешь, давай сейчас почитаем.
– А тебе не надо собираться?
– Нет-нет, – горячо заверила ее Лина Ивановна и мягко, но настойчиво отняла заветную тетрадь. – Я с удовольствием почитаю. «1920 год. Владикавказ. Утром я очнулась в маминой мягкой и теплой постели, куда она меня заботливо уложила с дороги.
Я видела беспокойные, пестрые сны и проснулась от сердечной боли, потому что рядом не было Ванечки. Горячка расставания прошла, а горечь и боль невозвратной потери остались и заполнили каждую клеточку тела.
Сколько бы мне ни снилось потом сладких грез, только две медовые недели, проведенные с Иваном в квартире хозяина гостиницы в Тифлисе, остались самым лучшим, самым сладостным сном в моей жизни.
А через три дня у меня подскочила температура и начался бред. В дороге я где-то подцепила тиф. Да, тиф, от которого наша семья уворачивалась три года подряд, все-таки нас настиг. Несколько недель я провалялась в бреду, а когда очнулась, с ужасом обнаружила, что мать с отцом и десятилетний Павлуша тоже больны. Отец, оказывается, из газет (письма тогда почти не доходили) узнал, что у нас тут очень голодно, и, купив мешок сала и пять мешков пшеницы, повез их домой.
Добирался он трудно, надо было все время мешки с платформы на платформу перекидывать, ехал-то на перекладных. Едва добрел, усталый, измученный; два мешка с зерном по дороге отобрали. Ну, видно, то ли в дороге, то ли от меня с устатку заразился и тоже слег. Аза ним мать и Павлуша.
Все больницы были переполнены тифозными, доктора дозваться оказалось невозможно. Наконец наш сапожник, который при красных снова стал помощником коменданта, вытребовал отцу военного врача. Тот сказал, что у отца тиф и воспаление легких и вряд ли он выживет, а у матери тиф в очень тяжелой форме, зато Павлуша уже поправляется.
Тот же сапожник привел ко мне медсестру из военного госпиталя, чтобы она помогла ухаживать за больными родителями. Я ведь была еще очень слаба, а мать с отцом так отяжелели, что я не могла их даже перевернуть в одиночку.
Заплатить медсестре было нечем, и я из сердца вырвала свое обручальное кольцо с изумрудами и отдала ей. Отец прометался в бреду еще шесть дней, а когда умирал, неожиданно пришел в себя. Как умоляюще он на меня смотрел в эти последние минуты! Видно, ему не хотелось умирать. Я глядела на него и поражалась, что хотя любила его, но совершенно не знала и чувствовала его ответную отцовскую любовь и близость лишь однажды. И это «однажды» было моим первым осознанным воспоминанием в жизни.
Мне не больше трех лет. На мне новое, розовое, в мелкий черный цветочек ситцевое платьице с оборками и черной бархоткой, окаймляющей ворот. Отец держит меня за руку. Мы высоко в горах стоим у входа в пещеру, мне жутко, и я упираюсь, не хочу входить. Отец, улыбаясь, наклоняется ко мне и мягко подбадривает. Я крепко сжимаю большую ладонь, жмурюсь от страха, но ступаю в темноту.
Внутри горы пещерная церковь. В ней сумрачно и душно. Посредине возвышается небольшой колодец с деревянным длинным и каким-то неуклюжим журавлем. На крюке висит бадья с припаянной железной кружкой на цепочке. Своды пещеры разрисованы прямо по камню множеством святых в полный рост. Они толпятся в пещере и сумрачно наблюдают за каждым входящим. Словно в надежде, что тот сделает что-нибудь не так и его можно будет утащить в камень. Но отец уже увлекает меня дальше к двустворчатой железной двери в глубине, откуда доносится негромкое пение.
Мы попадаем в еще более темную пещеру. Напротив низкого входа, у маленького, выдолбленного в скале алтаря, убранного цветами, старый священник с длинными седыми волосами кадит и читает молитву на незнакомом певучем языке. В каменные стены перед большими иконами вбиты железные подсвечники, полные пылающих свечей. В мареве ладана они походят на невиданные огненные цветы. Пахнет мятой, чабрецом и реганом. Весь пол устлан травой. Здесь уютно, тесно и душно. На службе одни монахи. Мы стоим пару минут в жарких ароматных потьмах и отступаем к выходу. Ах! Как легко, вольно дышится на свободе!
Вход в церковь-пещеру скрыт за каменной глыбой на самом верху крутой горы, вокруг дремучий лес и непроходимые колючие заросли барбариса. От дороги к пещере петляет, огибая валуны, узкая потайная тропка. Это горный монастырь в Меретии…»
– Имеретии, – поправила прамачеху Алла.
– Что?..
– Имеретия. Вернее, даже Имерети. Область Грузии, где Кутаиси.
– А ты откуда знаешь? – удивилась Лина Ивановна.
– В школе учили, – соврала Алла. – Ладно, проехали…
– Точно, у Степы тоже тут поправлено, я сразу не заметила. Читаем дальше?
– Угу.
– Хорошо. «…Отец хоть был не религиозным и с вызовом нес крест сына извергнутого из сана священника, но ко всему церковному относился со спокойным уважением. «Троица», – вздыхает отец и, подхватив меня на руки, начинает потихоньку продираться сквозь колючие заросли на дорогу. Под ногами у него много скорпионов. А мне весело и не страшно…
Я все держала умершего отца за руку и, сглатывая слезы, думала, что единственными живыми воспоминаниями о нем у меня так и останутся его молящий неведомо кого о спасении взгляд и наше минутное единение в сумраке пещерного храма. Первое и последнее воспоминания. Остальная длинная жизнь отца пронеслась мимо меня неузнанной и смазанной тенью, словно в утреннем молочном тумане гор.
Наши жильцы помогли мне его похоронить. Тихо, без отпевания и поминок. Храмы все были закрыты, священники расстреляны. Горожане ходили притихшие, с черными лицами. Потом соседи рассказали мне, что, пока я лежала в бреду, огромную колонну казачьих переселенцев со всех станиц нагнали на Военно-Грузинской дороге «красные горцы» и изрубили шашками всех подряд: и женщин, и детей. Кто говорил, двадцать тысяч порубили, кто – все пятьдесят, но народу полегло тьма-тьмущая. А конвойные защитить казаков не захотели. Дали горцам покуражиться вволю. Люди шептались, что родным даже не позволили похоронить убитых, так и заставили бросить их на дороге. Аиных успели посталкивать в ущелье. Выходило, что свои, русские, оказались хуже и лютее любых бусурман. Что свои и не свои вовсе, а чужие, страшные звери.
Мама очнулась только через неделю, лежала слабая, растерянная и все не могла припомнить, приезжал муж или это ей в бреду привиделось. Поправлялась она медленно и только через десять дней после того, как пришла в себя, набралась сил сесть на кровати.
Мы молчали с Павлушей, боялись ей сказать, что отец умер. Но однажды вечером, пока я укладывала Павлушу, она попробовала подняться с постели сама. Держась за стену, добрела до комода, а там врач оставил справку о смерти отца.
Она прочла, все поняла, легла в постель и той же ночью умерла. А справку мы нашли у нее утром под подушкой. Я часто думаю, от любви она пошла за ним на тот свет или из ревности? Я думала, что не любила свою мать – очень уж она была суровой, – и, только оставшись сиротой, поняла, какой ужас, когда ты никому не нужен.
На следующий день после похорон матери пришел к нам с Павлушей уполномоченный и объявил, что дом для нас теперь слишком большой, поэтому он реквизируется для нужд советской власти и Красной Армии. А мы можем переехать в подвальный этаж флигеля, где раньше жили безногий фотограф-подпольщик и сапожник с женой.
Спорить у меня сил не осталось, посоветоваться тоже не с кем было. От брата Сергея не было ни слуху ни духу. Как он еще в последний приход белых бежал, так где-то и сгинул.
Жиличка наша, прачка, помогла мне перенести кое-какие вещи вниз и пообещала, что, если в доме расквартируются военные и будет работа, она возьмет меня помощницей – стирать и гладить.
Только мы с Павлушей перебрались в подвал, объявился брат Сергей – недели не прошло. Как я обрадовалась родной душе! Но пока я жаловалась на судьбу и причитала, Сережа, присев на край стола, качал ногой в роскошном хромовом сапоге и на сапог только и глядел. Скучно ему было меня слушать.
«Я, – говорит, – тут в командировке. В гостинице остановился. Я теперь уполномоченный ЧК по всему краю. И тут ненадолго. Мне теперь некогда». И ушел.
Сергей меня презирал за то, что я вышла замуж за белогвардейца. Поэтому ничем нам с младшим братом не помогал. Сам получал хороший паек, но нам не давал ни крошки. Завел себе овчарку Сильву и кормил ее колбасой, а мы с Павлушей кормились чем придется.
Наступил студеный январь, а затем и февраль 1921года. Из-под снега мы откапывали в горах зеленую траву и, набив ее в мешки, меняли у красноармейцев на жмых. Запасались смерзшимися каштанами, жарили их и варили. Только запасы наши надо было все время перебирать, потому что в каштанах быстро заводились черви.
Главное было дотянуть до марта – там уже пригревало солнышко и в горах появлялись первые побеги черемши, крапивы, щавеля и свирбиги – она как редис на вкус. А летом вообще раздолье: дикая черешня, алыча, орехи. Горы кормили, поили, согревали и утешали нас. Это были отчие горы.
Все, что можно было продать с самих себя, мы продали или выменяли на кукурузную муку. Иногда брат Сергей приносил сварить кусок конины. Мясо забирал, а пустой вонючий бульон оставлял нам. Жильцы наши стали теперь хозяевами, но о доме не заботились. У меня сердце кровью обливалось, когда я видела, как разворовывается и рушится наш дом. Залу заняла военная канцелярия. Они там сразу портьеры посрывали на портянки, а в кадки с фикусами стали справлять малую нужду. ВПавлушину детскую вселили ингушей с железной дороги. В мамину комнату – начальника почты и телеграфа. А в мою – какого-то военного.
Я приняла это с тупым равнодушием. Несправедливость происходящего была так велика, что сопротивляться не имело смысла. Отместкой могла стать только смерть. Наступило какое-то запредельное торможение, сверхнапряженное оцепенение жизни.
Сердцевина жизни провалилась, а края неожиданно встали дыбом. Например, я почему-то страшно терзалась все время из-за протекающей в доме крыши и даже пыталась из последних сил чинить ее сама. Остальным было все равно. Я заползала на крышу с риском в любую секунду свалиться от слабости вниз и закладывала прорехи мешками, пропитанными масляной краской. Дыры появлялись потому, что нашу роскошную черепицу с надписью-клеймом «Кирпичный завод», которой так гордилась мама, беззастенчиво растащили сами жильцы и соседи.
Кирпичный завод, кстати, принадлежал тому же барону Штейнгелю, который построил мавританский дворец. У него каждая черепица была на счету. Мы с мамой, когда ходили покупать эту черепицу, сами видели, как на специальную деревянную вышку поднимался мастер и бросал вниз на камни только что испеченные кирпичи или черепичные чешуйки – проверял на прочность. Поэтому брака в продаже не было вовсе.
Теперь все говорят, что капиталисты народ душили. А я помню, что хотя на заводе и были установлены штрафы за сквернословие, игру в карты или орлянку, но штрафные деньги шли не хозяину, а в фонд для выдачи пособия покалечившимся рабочим, денег на похороны и беременным за две недели до родов.
Поначалу мы с Павлушей часто ходили к брату Сергею. Часами, пока не замерзнем, простаивали у него под окнами гостиницы. Он иногда открывал форточку и бросал нам, как собакам, то кусок хлеба, то пачку с остатками папирос, а иногда для смеху пустые фантики, свернутые из обрывков газет.
У меня не было сил его ненавидеть. Я даже не хотела напоминать ему, как в девятнадцатом году, когда у власти были снова белые, он пробрался к нам тайком ночью оборванный, худой, завшивленный и рассказал, в каком ужасающем положении оказались части Красной Армии, с которой он отступил из Владикавказа в Крым. Они там очутились запертыми белыми в какой-то «бутылке», и многие просто поумирали от голода.
Мы несколько недель прятали брата в холодной кладовке между ящиками с черепицей и мешками с мукой. И только ночью он пробирался на летнюю кухню, которую мать протапливала днем, и там, усевшись прямо на теплую плиту, сидя спал до рассвета. А потом пришел мой Ванечка и предупредил, что будет облава по всем дворам на нашей улице, и ночью вывел моего Сергея в своих шинели и сапогах через все посты за город, чтобы тот мог у своих в станице отсидеться.
Околачиваясь под окнами брата, я быстро усвоила все инстинкты голодной бродячей собаки. Однажды, бросив пост, увязалась за какой-то веселой парочкой. Женщина смеялась и грызла яблоко, а я тащилась следом, дожидаясь, не выкинет ли она огрызок. А когда та бросила его в мартовскую грязь, проворно подобрала и съела, смакуя горьковатый вкус каждой разгрызенной яблочной косточки.
Голод отнимал все мои силы, и жизнь города отступила куда-то на обочину моей жизни. Словно сквозь вату я слышала рассказы соседей и жильцов о ежедневных арестах и допросах отставных военных, которые, не чуя за собой никакой вины, имели глупость или упрямство остаться в родном городе. Странно, людей убивали и убивали, а их все не убавлялось и всегда находилось, кого еще можно убить.
На Лорис-Меликовской улице в доме штабс-капитана Атарова угнездились особый отдел и ЧК. Меня туда однажды Сергей водил, поил коньяком сараджевским с горным туром на этикетке, какому-то лезгину все меня показывал. А в соседних комнатах шли допросы, люди кричали от боли, горя, а может, просто от несправедливости. А я кричать не могла, не было сил.
По большей части, чтобы сохранить жизнь и тепло, мы с Павлушей спали у себя в подвале на матрасе в обнимку. Как пролетело лето, даже не помню. Голод маленько отступил, я стала помогать прачке с бельем. Все силы и смысл существования сосредоточились теперь на будничных заботах о пропитании, сузились до завтрака, обеда и ужина, даже если они все вместе состояли из одной миски запаренной кукурузы.
Казалось, из остросюжетного кошмарного сна я перешла в другой, тягомотный и бесконечный, но такой же дурной. Я думала, нам не пережить еще одной зимы. Да и зачем поправляться и пытаться выжить? Чтобы продлить муку голода? Лучше было бы умереть вместе с родителями. Я могла попробовать поискать работу секретаря или машинистки: в городе открылось много новых контор. Могла походить по знакомым, попросить о помощи, пойти учиться на медсестру или еще что-нибудь придумать, но сил на спасение не было. Хотелось просто лежать не шевелясь и чтобы меня никто не трогал.
А может, мы никак не могли с Павлушей выбраться из-под тифа. Единственным утешением было доплестись до какой-нибудь ложбинки в горах, упасть в душистую траву и задремать на прогретой солнцем земле. Город внизу суетился, звенели трамваи, сновали люди, визжали дети, но мы уже не были жильцами этого суматошного белого света.
Павлуша ходил за мной всюду как тень. Он рос тихим, ласковым, мелким телом в отца и молчаливым в мать. После истории с нападением на хутор, когда его сосед-ингуш привез на арбе, Павлуша немного заикался и при волнении вспыхивал лихорадочными красными пятнами по лицу и шее. Он очень тяжело перенес покалеченность Евдокии, она ему в прежней жизни нравилась, и он больше всех за ней больной ухаживал. Теперь Павлуша редко даже летом выходил из дома. Чаще всего он целыми днями, как и я, валялся на матрасе в нашей конурке и, уставившись в потолок, о чем-то думал. Сережа считал его дурачком.
Прикорнула я как-то рядом с Павлушей, и снится мне сон. Яркий солнечный день, и поле, все сплошь заросшее огромными красными маками, как бывает на горных лугах в мае. Маки высокие, почти до пояса, и так густо цветут, что все вокруг красное. Ветерок качает маки, и солнце ярко светит, а издали, раздвигая маки, идет ко мне мой муж Ванечка.
Он в белой черкеске осетинской ручной выделки. Газыри на солнце блестят. На голове парадная папаха из белоснежного курпея. А лицо встревоженное, и идет он быстро, почти бежит ко мне. В больших синих глазах отчаяние. Протягивает ко мне руки и, не добежав до средины поля, падает. Одни маки колышутся.
Вскочила я с криком: «Десять часов! Десять часов!» Выбежала во двор, потом на улицу. Меня соседи пытались поймать, но я рвалась из рук. Потом осела на землю как подкошенная, и назад они меня тащили почти волоком, уже в бреду. Позвали врача. Тот сразу определил: «У нее возвратный паратиф».
И снова я месяц провалялась без сознания, а может, и год. А очнулась от нежного, родного прикосновения. Оказывается, я лежала на материнской перине, которую наша жиличка-прачка отбила у соседей. Пока мы первый раз год назад тифозные валялись без сознания, все наши пожитки растащили. Вернувшаяся домой перина, как материнские руки, меня вылечила.
Прачка Настя Чикало оказалась очень доброй. Утром приносила мне чай с вином, потом супчик жидкий, тыкву печеную. На пятый день я уже могла одеться, покачиваясь встать с постели и, держась за стол и стены, сделать свои первые шаги к высокому полуподвальному окну.
Я слегла 17 ноября 1921 года, а теперь уже был январь 1922-го. За окном падал снег, весь двор утопал в мягкой лебяжьей перине, наподобие маминой. Все было тихо, сонно. Я смотрела, как медленно, словно нехотя, планируют с неба снежинки, и чувствовала, что в моей душе так же сонно и замедленно движутся думы, куски каких-то воспоминаний, что было, что будет, и ничем они меня не тревожат. Я только тихо радовалась, что жива.
Продукты для меня из своего пайка, оказывается, выдавал Насте тот самый молодой военный, что поселился в моей комнате. Он после рассказал мне, что на комоде осталась моя фотография, и он в меня влюбился по фото. Все собирался завести знакомство, а тут я с тифом слегла.
Мой спаситель и кормилец стал к нам наведываться и Павлушу привечать и подкармливать. И звали его тоже Иваном. Был он при новой власти большим человеком, хоть по виду совсем мальчишка, каким-то уполномоченным по контролю за чем-то, чуть ли не из ЦК партии.
А через неделю после моего выздоровления принес мне почтальон письмо. Конверт грязный, весь измят. Адрес писал кто-то малограмотный – как курица лапой. Письмо из соседнего Мелитополя, а шло из-за полной неразберихи во всех конторах и на железной дороге больше двух месяцев.
Вскрыла я конверт, а там листок из ученической тетради, порядком измусоленный: «Уважаемая гражданка! Пишем вам печальную весть. Муж ваш Иван Александрович Михайлов был арестован на теплоходе «Абхазия» при возвращении из Марселя и предан реввоенсуду. Я дал слово передать его жене крест золотой и обручальное кольцо именованное. И указать, где он зарыт на мелитопольском кладбище. Его прямо там расстреляли 17 ноября в 10 утра. Я его просьбу выполняю, сообщаю вам о его конце. С глубоким к вам уважением. Мой адрес…»
Выходит, сон мой был в руку.
Долго я хранила это письмо, все выжидая удобного момента поехать в Мелитополь, да так и не собралась. Вто время поезда на всем Кавказе ходили нерегулярно. Билеты продавались только командировочным по спецпропускам. А по своим частным нуждам люди ездили зайцами, ютясь на платформах, на площадках товарных вагонов и даже цепляясь за буфера. Все кругом было наводнено бандами грабителей, которые и узлы, и мешки с продуктами, да и самих безбилетников стаскивали на ходу баграми в чисто поле, где зимой замерзнуть, если тебя не прибьют, было проще простого.
Машинисты, заметив нападение или слыша крики пассажиров, только подбавляли ходу, чтобы скорее проскочить опасное место, боясь, как бы их самих багром не выволокли из кочегарки.
А когда наступила весна, я подумала, что уже поздно ехать. Время было зыбкое, наверняка уже нет в живых этого человека, да и золото было слишком опасной реликвией. Вон у нас еще в девятнадцатом мама припрятала на черный день нательные кресты, так красноармейцы нашли при обыске, забрали на нужды революции, а нас чуть не прибили. А через месяц, когда с обысками пришли белые, те у нашего жильца-фотографа забрали даже костюм и часы-луковку. Отец тогда всего на два дня приехал на побывку, но пошел к атаману отдела и сказал: «Я терский казак и не позволю позорить казачество из-за мелкого мародерства». Костюм вернули, а часы заныкали.
Вообще-то этот фотограф был тоже подпольщик, он потерял ногу на германском фронте и теперь ходил с деревянной. А фотоаппарат ему купило подполье вскладчину, он нанялся фотографом в городской парк «Трек» для заработка и чтобы снимать нужных людей для подполья. Там по воскресеньям весь город собирался. Но это, конечно, еще в царское время, до семнадцатого года. Да, костюм ему вернули, но то костюм, а у мужа моего крест был замечательный с камнями и кольцо с тремя изумрудами. Так я и не поехала.
Шел уже двадцать второй год, а покоя все не было. На Кавказе организовалась Горская автономная республика, и все шептались, что будет она жить по законам шариата. И на здании горисполкома висел портрет не Ленина, а Шамиля. А под ним было растянуто полотнище: «За советскую власть, за красный шариат!» Большевики победили белых, но не горцев – прав был полковник Рощупкин.
Сунженская станица стала аулом Акки-Юрт, Воронцовско-Дашковская – Таузен-Юрт, Фельдмаршальская превратилась в Алхасте, Тарская – в Ангушт, а наш Тарский хутор – в Шолхи или Галгай, не помню уж.
Те станицы, что были дальше, у чеченцев, тоже все переименовались. Михайловская – в аул Асланбек, Романовская – в Закан-Юрт, Ермоловская – в Алхан-Юрт. Словно там никогда русские и не жили, не любили эту землю, не хоронили в ней своих дорогих покойничков, не ублажали своей кровушкой.
Настала очередь городов. Взаимные ингушско-осетинские погромы сменились русскими, немецкими и польскими. Все, кто еще мог, засобирались к родне в Тифлис, на заработки в Россию, а иные через Турцию в Европу. На улицах теперь редко можно было встретить знакомого горожанина. Владикавказ потихоньку навсегда уходил в прошлое, а на его месте прорастал незнакомый, но ненавистный Орджоникидзе.
Выше в горах по-прежнему отсиживались банды горцев, теперь уже укрывающие остатки беглых белых военных. Несмотря на то что ингуши почти полностью вытеснили русское, немецкое и даже осетинское население, покой не пришел. Все земли были отданы чечено-ингушской автономии, и теперь горцы вроде бы стали опорой нового режима. Режима, но не порядка. Прав, прав был полковник. На дороги вернулся средневековый бандитизм, участились кражи людей и продажа их за выкуп родне, властям или новым хозяевам в батраки или рабы. А часть высокогорных вайнахов продолжала бунтовать и против большевиков еще и в тридцатом, и тридцать пятом годах. Но я этого уже не увидела, а только мельком слышала от случайно встреченных земляков.
Определив Павлушу доучиваться в гимназию, которая теперь называлась Школой рабочей молодежи, я оставила его на попечение Сергея, по-прежнему работавшего в НКВД. А сама отправилась с Ваней № 2 в новую жизнь.
Когда после возвратного тифа я вышла в первый раз во двор и увидела своего нового Ивана у сарая, то даже сердце ёкнуло – та же стать, та же военная выправка, как у моего Ванечки. Но оказалось, он был ранен в позвоночник в Гражданскую и просто носил корсет.
Он в бою без сознания пал, его в мертвецкую с остальными трупами сбросили. А когда стали обмывать – пошевелился, так и спасся, считай, чудом. Был Иван № 2 белобрысый, жилистый, очень башковитый батрак из Майкопа, да еще младше меня на два года, но по первому виду человек хороший, хоть страшный сквернослов. «Нам без ругани никак нельзя. Нам это заместо покурить», – добродушно отвечал он на мои робкие замечания. Я терзалась, что стара для него, и переправила в документах дату своего рождения. К цифре «1» достаточно было прибавить малюсенькую палочку, и она легко превратилась в «4». Теперь я значилась даже годом младше.
Был он щупленьким и хрупким, и я его жалела, не зная еще, как быстро у калек портится характер и какими они могут быть мучителями.
Когда он ко мне посватался, я согласилась, но с одним условием: уехать с Кавказа, где все было пропитано ненавистью, кровью и болью. Я любила эту землю всем сердцем, и сердце мое надорвалось. Теперь я от всего сердца ненавидела эти горы.
Но даже в разлуке они продолжали мучить меня, снится мне, дергать за душу. А постылая равнина, пусть она хоть трижды русская, была мне в тягость и наказание. Я несла собственный крест отречения от того, что беззаветно любила. В этом самоистязании были сладость и горечь.
Иван № 2 увез меня в Москву за новым назначением. Он был представителем ВЦИК на Северном Кавказе, но ради меня перешел военкомом политкурсов комсостава всех родов войск 5-й Армии Восточно-Сибирского военного округа и ездил с инспекцией из одного гарнизона в другой. Началась бессмысленная кочевая жизнь. Без дома, без друзей, без гор.
А моя настоящая жизнь закончилась. Все, что мне было дорого, осталось далеко на покинутом Кавказе. Существование мое стало призрачным и никчемным. Я словно смотрела со стороны на себя, на поселки и города, в которых жила, и не было в этом ни смысла, ни чувства. Но и прервать эту странную полуявь я не могла. Самое удивительное, что мир перестал пахнуть. Вернее, всюду пахло пылью, холодной студеной пылью.
Собственно, больше писать не о чем. Я долго избегала постылой участи материнства, но все-таки забеременела и с удивлением думала, что рожу в эту мертвую жизнь живого ребенка, и надеялась, что он будет все-таки мертвым. Но вышло еще хуже. Ребенок – милая, белокурая девочка родилась живой, но оживить мою жизнь она уже не могла и быстро омертвела для меня, как и все остальные люди-призраки. В честь апрельских тезисов В.И. Ленина Иван назвал ее Апрелиной…»
Лина Ивановна закрыла тетрадь и тихо заплакала.
– Что ты? Что? – неловко потянулась к ней Алла и начала через силу гладить по спине.
– Это я. Я – мертвая девочка! Я всегда знала, что мама меня не любила! Она меня родила, потому что был запрет на аборты!
– Ну, это замкнутый порочный круг. Ты же Стёпу тоже не любила, – вдруг ни с того ни с сего брякнула Алла.
– Нет, я любила! Любила! – взвыла пожилая женщина.
«Любила – не любила, все равно их уже нет. Чего уж тут кудахтать на старости лет!» – раздраженно подумала Алла, удивляясь своей жесткости.
– Ладно, не плачь. Я не хотела. Сколько слез в этой истории, хоть выжимай. «All you need is love», а мы всё продолжаем плодить ненависть. Почему так?
– Не знаю, – хлюпнула носом Лина Ивановна.
Алла взяла у прамачехи дневник, перелистала страницы, выхватывая глазом только что прочитанные куски. «Как тепло рассказано там о походе в пещерную церковь с отцом. Акакое первое внятное воспоминание об отце у меня?..»
Ей уже лет пять. Мама с папой позвали ее утром в постель, что бывало очень редко. Алла сквозь сон слышала, как они тяжело бранились всю ночь, а под утро вроде затихли и, видно, зазвали маленькую дочку как последнюю соломинку, за которую можно зацепиться, чтобы остаться вместе. Так, по крайней мере, считала теперь Алла.
Папа лежа подхватил ее с пола на руки и начал неловко подкидывать вверх. Ночная рубашка у нее задралась, и в воздухе мелькали ее голые ноги и пися. Алле стало стыдно и неловко. Подбрасывание было не нежным, отеческим, а каким-то механическим, словно она большая кукла. Алла вырвалась из рук отца и забилась под бок к маме. Отец нахмурился и порывисто встал с постели. Алле потом долго было не по себе от этой неполучившейся утренней возни. Неумелые заигрывания отца ее обидели.
«Даже вспомнить, и то нечего», – с обидой на весь белый свет вздохнула взрослая Алла.
– Я вижу, тут немного осталось? – Она перелистала тетрадь до конца.
– Да, остался кусочек про возвращение во Владикавказ, – отозвалась прамачеха из кухни, куда пошла капать себе валокардин.
– Она все-таки вернулась? Хорошо, оставим это на сладкое, когда и я вернусь.
– А ты куда собираешься?
– Мы уплываем с Кахой на его яхте по Волге.
– У тебя с ним такой серьезный роман?
– В некотором роде.
– А как же Илья?
– Он пока ничего не знает. Сидит в Твери с больной бабушкой, ждет меня. Я к нему потом приеду и посмотрю, что и как.
– А что твой Каха говорит про Степана Ильича?
– Про папашку? Обещает урыть в самое ближайшее время.
– А как? Не рассказывает?
– Нет, темнит. Он вообще какой-то странный, нервный. То дергается, то замрет и онемеет.
– Ты серьезно влюбилась? – вкрадчиво, с притворной легкостью поинтересовалась Лина Ивановна: ей соперники были ни к чему.
– Не знаю. «Пути мести никогда не бывают прямыми. Ты заходишь в нее, как в лес, и часто не знаешь потом, в какую сторону идти и как из него выбраться…»
– Это что?
– «Убить Билла». Часть первая, – вздохнула Алла. – Каха – обалденный любовник, – не очень уверенно сказала она. – И потом, мне надо проследить, чтобы приговор был приведен в исполнение.
– А неужели твой папа ничего не чует?
– Не знаю. С тех пор как я поменяла фамилию на Стёпину, он мне даже ни разу не позвонил. А через знакомых передал, что у него нет дочери с такой фамилией. Он даже маме в Америку пожаловался. Уела, видно, – удовлетворенно отметила Алла.
– А мама что? – Лине Ивановне важно было отследить каждую деталь жизни названой внученьки.
– Подлизывется, – улыбнулась Алла. Теперь, когда у нее появился новый объект для ненависти, она стала относиться к матери гораздо лучше. По крайней мере, поняла, почему родители не могли жить вместе. Она же с отцом не может теперь жить вместе, а раньше могла. Так и мама. Может, мама и вправду без нее скучает?
Глава 9
СОГЛЯДАТАЙ, ВЫРУЧАЙ!
Алла многого ждала от будущего путешествия. Несмотря на бурный и бесплодный секс, эстетские ужины и прочую романтическую активность, у нее возникло такое впечатление, что роман их пробуксовывает на одном месте. Например, она по-прежнему не знала ни одного из Кахиных друзей. Неужели у него их нет? Или он ее прячет? То, что у нее самой не было подруг, Алла считала нормальным. Но успешный человек в ее понимании мог быть только общественно значимым, а следовательно, общительным и известным.
В плавании она надеялась прорваться из благоустроенной резервации, в которой держал ее Каха, к его настоящей жизни. Ее, правда, удивляла скоропалительность покупки яхты – это походило на истерический каприз, бессмысленное бегство от судьбы или срочную лепку алиби.
Аллой этим летом владели беспокойство и томление духа. Возможно, смута и тревога, царящие в мире Антонины, разбередили ей душу. Прошлое всегда на нее сильно действовало. Но скорее всего, она смутно чувствовала, что зарулила куда-то не в ту степь, что делает в жизни что-то не так. Но осознать, что именно не так, не получалось. Ладно, поживем – разглядим.
В одно прекрасное июньское утро она с легким сердцем запрыгнула в свой «мерседес» и помчалась на место сбора в Завидово, откуда стартовало их маленькое судно. На безлюдном лесном перегоне ее впервые в жизни занесло на огромном масляном пятне, крутануло и выбросило на обочину. Все обошлось. Обочина в этом месте тянулась широкой пологой полосой, машина, идущая сзади, успела притормозить и проскочить в нескольких сантиметрах от ее смертельной бледно-сиреневой юлы.
Алла после крутого виража минуту сидела неподвижно, стараясь прийти в себя от неожиданности. Она даже испугаться не успела. Потом осторожно открыла дверцу, чтобы выйти из машины, убедиться, что с ее сизым «мерином» все в порядке. У откоса дороги, где начинался веселый, жизнерадостный березняк, сидел большой лохматый пес дворянской породы и внимательно наблюдал за происходящим.
Алла захлопнула дверцу – она побаивалась бродячих собак. Вдруг пес вскинул голову и страшно, истошно завыл. Было чудесное июньское утро, ласковое, солнечное и беззаботное. А противная лохматая зверюга горько и страшно выла. Аллу прямо холод сковал. «Может, это знак для меня? Двойной знак? Может, не надо никуда плыть? Не надо продолжать роман? Не надо дожидаться мести отцу? Мы получаем знаки от Господа, но почти никогда не можем их прочесть, – подумала она. – Препятствие на пути к цели может говорить о том, что лучше повернуть назад, а может быть только проверкой на прочность. Например, Господь испытывает, насколько это мне надо. Что скажешь, соглядатай? Молчишь?»
Алла послушала еще минуту истовые завывания, действительно похожие на заклинания, и, так ничего и не решив, тупо тронулась с места. Как она объяснит Кахе свое отсутствие? Нет, все уже слишком далеко зашло, чтобы отступать.
На причале ее ждала чудесная посудина с собственной кухней, гальюном, душем и двумя рубками. И улыбающаяся команда: Андрей – молодой загорелый и белобрысый капитан и матрос в одном лице, и Ксюша – смешливая жена капитана, кухарка и матрос в другом, круглом и веснушчатом, лице. Оба – жители ближайшего Конакова, чета учителей английского в школе, в летнее время промышляющая кораблевождением.
Моторная яхта была новенькой, только что с верфи, и еще безымянной. Алла настояла, чтобы плавсредству присвоили игривое название «Авантюр». «Что ж, как говорил капитан Врунгель: как вы яхту назовете, так она и поплывет», – пошутил капитан Андрей, не предполагая, насколько он окажется прав.
Каха улыбался, команда улыбалась, Алла так вообще ликовала. Все с энтузиазмом погрузились в новенький дом на воде и лихо отчалили, купаясь в завистливых взглядах праздных завидовских завсегдатаев.
Их коллективного везения и воодушевления хватило до Углича, горючее удачи закончилось вместе с хорошей погодой в первый же вечер плавания. У самого причала капитан-матрос Андрюха случайно утопил огромный швартовочный фонарь, столкнув его ногой в темную воду у самого причала. Алла трусливо промолчала, что это она оставила фонарь в неположенном месте, когда баловалась новеньким оборудованием.
Каким-то чудом, несмотря на приличную глубину и непроницаемую темень реки, Андрею удалось выловить утопленника и даже успешно сделать ему искусственное дыхание. И Алла с Кахой, как и подобает молодой парочке, отправились ужинать в местный ресторан, сочтя происшествие досадной случайностью. Пса девушка отогнала от себя как можно дальше в лес, из которого он вышел на обочину. В мыслях это было сделать проще, чем наяву.
Но когда они, сытые, довольные и слегка навеселе, вернулись, увидели полный разор на палубе и всклокоченную, перемазанную голову капитана, торчащую из технического люка. Где-то в трубках оказалась течь, и из системы рулевого управления вытекло все масло. Они не могли тронуться с места. Пока всем миром, ползая по рубке, искали трещину, пока Андрей гонял за маслом, пошел дождь, а затем и ливень.
Господь словно придерживал их, как придерживают детей от излишнего баловства. Еще было не поздно вернуться. Пес еще выжидательно переминался с ноги на ногу у самой опушки березняка.
Под ливнем город сразу стал скучным, провинциальным и жалостным. Поэтому вместо того, чтобы отправиться в местную гостиницу, беспечные путешественники легкомысленно отчалили от Углича в поисках более гостеприимных и девственных берегов.
До Рыбинского водохранилища, на берегах которого они собирались разбить первый лагерь, оказалось идти довольно долго, и они затеяли романтическую ночевку на природе, бросив якорь у живописной лесной опушки. Во всяком случае, именно такой она выглядела с середины реки.
При ближайшем рассмотрении опушка обернулась помойкой. А Андрюха, спустившийся на берег в поисках хорошего места для костра, углубился в лес, полез через дыру в заборе на близлежащую турбазу и, не заметив в сумерках торчащего гвоздя, раскроил им себе кожу на голове. Когда он выбежал на причал-помойку и, весь залитый кровью, начал махать руками, требуя срочной эвакуации, остальной компании пришлось надолго отвлечься от любования закатом.
После игры в военно-полевой госпиталь было решено не высаживаться на вражеский берег, и Ксюша принялась сооружать романтический ужин на борту. Тем более что дождь маленько затих.
Она предложила запечь на мангале рыбу, обмененную на бутылку водки у местных рыбаков еще в начале плавания. Но только что распакованный электромангал заискрился у Ксюши под руками и прожег белоснежный настил яхты. Оказывается, именно на электромангал вытекло накануне масло.
Пока все суетились, бегали и махали крыльями вокруг несостоявшегося ужина, салют перекинулся на запасной генератор в кают-компании, к которому в тот момент приникли, чтобы напиться электричества, зарядные устройства от Аллиного телефона и фотоаппарата, Андрюхиного компа и телефона и даже Кахиной джипиэски. Все аккумуляторы охнули и умерли от разрыва электрического сердца. Генератор продолжал плеваться искрами и тоже прожег дыры, но уже в прекрасных белоснежных кожаных сиденьях плавучей гостиной.
Каха рассердился и проорал забинтованному на всю голову капитану лекцию о технике безопасности. Капитан надулся, но смолчал, хотя и затаил, как зощенский печник, некоторое хамство.
Но засада еще не была полной. Ксюше еще удалось сварить ароматную густую уху из свежих рыбешек. Алла с Кахой еще купались, еще воскуривали антикомариные свечи, еще сладко целовались, а потом еще тихо занимались любовью, чтобы не услышала команда в своей каморке на корме. Хотя команда занималась тем же самым.
«Раньше, когда у женщины был один мужчина на всю жизнь, она могла даже и не узнать, что такое оргазм. Жила, рожала детей и особо не задумывалась о сладости любви, – рассеянно рассуждала про себя Алла, в очередной раз упустив золотую рыбку удовольствия. – А теперь чуть что, все чувствуют себя неудовлетворенными. Ах, если бы оргазм приходил только вместе с любовью. Для всех, и для мужчин и для женщин. Любишь – получи удовольствие. Не любишь – сиди голодный. Вот была бы проверочка!»
Утром они расслабленно и благодушно хихикали, пили ароматный кофе. Каха названивал по мобильному больше обычного, живописуя всем собеседникам повороты сюжета в путешествии, и внимательно, напряженно слушал последние известия, словно ждал чего-то. По окнам хлестал дождь, похолодало, небо затянули свинцовые, бугристые тучи. Пахнуло осенью.
Они вошли в Рыбинку. Темная, неспокойная вода ходила ходуном. Волны подбрасывали плоскодонную «Авантюр» почти на метровую высоту. И каждый такой нырок и взлет был для них если не девятым, то седьмым валом.
– В один присест мы Рыбинку не осилим, – покачал головой Андрей. – Надо искать, где сделать передых. Шторм может разыграться. Здесь на карте возле самого судового хода есть деревушка. Можно спрятаться возле нее в устье Магавки.
– Это что еще за зверь?
– Речушка.
– Хорошо, – согласился Каха, которого уже порядком укачало.
Злые волны поддавали мореплавателям чувствительных пенделей, и те стремительно домчались до убежища, легко скользнули в мелкое устье и замерли там на несколько часов. Из-за ливня на палубу и носа нельзя было показать.
К вечеру всем уже поднадоело сидеть в небольшой кают-компании. Телефоны без зарядки медленно умирали, генератор не чинился, комп капитана со всеми картами собирался тоже издохнуть от голода. А Каха упорно продолжал ловить новости и, наконец, дождался своего, весь подобрался как зверь. Рассказывали про неожиданный налет на Назрань и возможную гибель Яндарбиева.
«Предполагается, что сепаратисты проникли на территорию республики из Чечни и Южной Осетии. Они одновременно атаковали пограничников и сотрудников милиции в Назрани, Карабулаке, станицах Орджоникидзевской и Троицкой, а также перекрыли трассу «Кавказ», – тревожно вещало радио.
– У тебя друзья там? – спросила Алла, видя напряженное лицо Кахи.
– Лучше, – засмеялся тот, – у меня там враги.
«Я хожу по тонкому льду, – подумала Алла. – Вдруг он причастен к этому налету? Иначе что ему целый день не отрываться от приемника? Сколько раз оказывалось, что якобы порядочный и успешный человек участвует в самых ужасных вещах. – Вдруг где-то за проливным дождем громыхнуло, и мысли девушки перескочили на другое. – Странные гримасы истории. Троицкая станица названа в честь Святой Троицы, а Орджоникидзевская – в честь губителя казаков и безбожника».
А Каха теперь весь обратился в слух. Он не сочувствовал отчаянно оборонявшимся погибшим милиционерам, так и не получившим поддержки от своей огромной родины, не переживал за потерявших эту родину боевиков, погибших, так и не найдя ничего стоящего взамен. Он только жадно представлял себе, как Воины Аллаха, приложившие руку к гибели его маленькой семьи, сейчас корчатся на жарком асфальте в судорогах и в крови, подстреленные своими же или якобы своими же товарищами по оружию. Ловко придумано. Никакого покушения. Все спишется на войну.
Ночью ему приснились родители. Такими, как на старой фотографии из клуба, когда они оба, отучившись в Ленинграде, только приехали в моздокский госпиталь и участвовали в самодеятельности. Отец в черкеске с наборным серебряным поясом и кинжалом, в сафьяновых чувяках с ноговицами и папахой на ушах. Папаха была роскошной, но немного великоватой, с чужой головы, поэтому глубоко надвинулась на лоб и зацепилась за уши. А мама в алой тунике, из-под которой виднелись красные с синим шаровары. А сверху – длинное распашное платье, перехваченное серебряным поясом. У нее были сафьяновые чувяки, такие же как у отца, и расшитая золотом шапочка. Они впервые нарядились в народные костюмы и застенчиво и счастливо улыбались, чувствуя себя преображенными. В этом сне отец обнял мать за плечи и махнул сыну в сторону неожиданно открывшегося вдали моря. Каха вспомнил, что обещал родителям уехать за океан и быть счастливым. Благодарил ли его отец за совершенную месть? Напоминал ли об обещании, которое Каха не исполнил? На душе было неспокойно.
Наутро стало ясно, что речка Магавка не столько убежище, сколько ловушка. Устье было торфяное, болотистое. Яхту быстро засосало по самые жабры. Выход на большую воду оказался тоже завален торфом, который нанесли за ночь штормовые волны. Дождь немного утих. Обещанной на карте деревни в пределах видимости не оказалось, и в тот день они, представляя себя на необитаемом острове, купались в мутном и бешеном торфяном вареве, каким стало это штормящее пресное море. У берега было мелко, но волны так свирепствовали, что сбивали с ног, и из воды надо было выбегать на четвереньках. Каха был страшно возбужден и больше часа ожесточенно бултыхался в волнах, выскочил на берег весь в тине, но довольный и сразу снова приник к приемнику.
«Неужели он ждал этого налета? – с ужасом думала Алла. – Что я о нем знаю? Чем он зарабатывает деньги? Может, его «Ревона», или как ее там, только прикрытие? Может, он международный террорист? Куда меня занесло? Засосало, как эту яхту в зыбкий торф. Надо делать ноги. Теперь уже без дураков. И бог с ней, с этой местью. Придумаю новую, лучше прежней».
Но если засосало, то даже один шаг сделать трудно. Шторм снова разбушевался, ливень хлестал, как из брандспойта, так что весь следующий день они просидели взаперти, глядя на бесконечную стену воды за окнами и сделав неудачную вылазку в деревню за провизией. Деревня нашлась, но оказалась брошенной, идти к ней надо было по непролазной жирной грязи, а разжиться удалось только пятью яйцами у какой-то древней старухи с бородой, в шапке-ушанке и валенках с калошами.
– Не будем есть эти яйца. Они заколдованные. Старая ведьма превратит нас в больших куриц или домашнюю скотину, и мы будем до конца своих дней прозябать в хлеву. Или запечет по очереди, сунув на лопате в печь! Это ведь баба-яга! У нее ступа была на крыльце! Я видела! – уговаривала компанию Алла.
Все смеялись, беззаботно уплетая омлет, одна Алла едва притронулась. На душе было муторно. Вечер выдался бесконечным, нудным и дурным. Хотелось выскочить из собственной шкуры, катапультироваться с этого корабля и приземлиться на другом конце света. Она неожиданно решила, что, если завтра вырваться не удастся, сойдет на берег одна, дошлепает до проезжей дороги и на попутке доедет до Череповца.
Она начала задыхаться в этой пластиковой шкатулке. Каха же не отрывался от новостей и тихо чему-то улыбался. Алла с ужасом обнаружила, что ей совершенно не о чем с ним разговаривать. С Ильей она могла болтать часами о жизни, о книгах, о фильмах. Ей вдруг стало грустно без Ильи. А ведь у нее сел телефон и она даже эсэмэску не могла ему послать, написать, как соскучилась.
Утром ливень только усилился. Уже к завтраку толкаться вчетвером на пяти квадратных метрах кают-компании стало невыносимо. Андрей с Ксюшей казались тупыми и нудными, как все их игры в дурака и прочие идиотские развлечения типа загадывания английских шарад.
Пару раз чуть распогодилось, они даже начинали вяло собирать пожитки, чтобы отчалить. Но шторм быстро возвращался, ветер метался, меняясь каждые два часа, но ни разу не подул в благоприятном для них направлении.
Связь с миром оборвалась. У Кахи на запасном телефоне от бесконечных переговоров кончились деньги, и он ждал, пока секретарша пополнит его запасы. Все остальные давно уже были вне информационной игры.
От торфа засорились фильтры на помпе речной воды, и не только принять душ, но даже слить за собой в туалете воду было проблематично. Отовсюду лилась черная жижа.
Во влажном сыром воздухе стало набухать раздражение. Ролевая игра хозяева– обслуга всем надоела, и компания разбилась по-новому: Каха– Андрей, Алла– Ксюша.
Причем если в своей паре Каха сохранил лидерство, то Алла, несмотря на небольшую разницу в возрасте, была подмята учительствующей кухаркой. Сказалась, наверное, Ксюшина профессиональная манера общения, а привычка школьного послушания у Аллы была еще слишком свежа. Алла злилась, ловя себя на том, что внимательно слушает наставления и даже распоряжения Ксении, почтительно называя ее полным именем. Но учительница уже крепко взяла бразды правления в свои руки. Перегруппировавшись, обе команды начали готовиться к перебранке.
Неожиданно в природе все стихло. О том, чтобы продолжать плавание дальше по Рыбинке в запланированный Ферапонтов монастырь, не было и речи. Всем хотелось поскорее вернуться домой, в цивилизацию. Каха, словно после выполнения задания, вдруг совершенно охладел к путешествию.
Время шло к вечеру, но новая пара Алла– Ксюша настояла срочно сниматься с якоря, а не ждать завтрашней хорошей погоды, как собирались расслабленные бездельем мужчины. Каха с Андреем наконец поддались на уговоры и неспешно отправились откапывать русло, но в момент отхода оказалось, что за время их вынужденной стоянки аккумулятор успел полностью сесть и мотор не заводится. Пока переставляли починенный запасной, яхту снова занесло торфом. Теперь мужчины возились с мотором, а женщины орудовали пластиковыми лопатами, откапывая злополучную посудину из-под тины. Вид трудящихся на раскопках дамочек смешил мужскую пару и поднимал настроение.
Небеса в этот момент самым невероятным образом прояснились и широкий закатный луч солнца, как прожектором, осветил суетливое копошение путешественников. Господь, словно небесный регулировщик, развел для них тучи руками и скомандовал: «Эй, мелюзга, живей улепетывайте!»
Хорошо, что мелюзга оказалась достаточно чуткой, чтобы расслышать эти слова и пуститься наутек. Грязные и всклокоченные, они наконец отчалили. Едва успели выскочить на большую воду, как луч погас, тучи снова сдвинулись. На водохранилище пала густая тьма. Ворота из одного измерения в другое закрылись. Волна пробовала бодать яхту, как молодой бычок, пока еще играючи.
Но стоило оторваться от берега метров на сто, как шторм словно выскочил из укрытия и ветер стал буквально таскать их по воде. Началась реальная болтанка. Всем пришлось надеть спасательные жилеты и сесть на дно для улучшения остойчивости яхты. Так все и сидели часа два, каждую минуту ожидая, что их скорлупка зачерпнет воду. Вел яхту Каха из нижней рубки, потому что на палубу подниматься было слишком опасно. Каждый лишний килограмм наверху мог оказаться роковым. «Авантюр» могла перевернуться в любую минуту.
Иллюминатор на носу яхты пришлось распахнуть, чтобы хоть что-то можно было впереди разглядеть, и в него хлестали вода и ветер, при каждом порыве обливая команду с головы до ног.
Все быстро продрогли на холодном ветру, то и дело обдаваемые брызгами от гребней волн. А надо было еще пройти в полной темноте километров тридцать, срезав угол фарватера, что в этих местах очень опасно из-за затопленных домов и деревьев, на остовы которых можно было легко напороться. Утопленников вылавливали здесь регулярно. Вот почему ходить по Рыбинке можно только по фарватерам.
Однако, если этот отчаянный маневр удастся, они надеялись выскочить правее Рыбинска, где волны были уже не такими большими, так как водохранилище в этом месте начинает сужаться.
Пришлось гнать в темноте на свой страх и риск. Волшебный джипиэс, чудо техники, был обессилен метким электрическим плевком аккумулятора еще в первый день плавания.
Долгое время шли в страхе и темноте, подлетая на хаотичных волнах. Андрей возился с лоцией, но без особого успеха, все-таки теоретические знания, полученные им в школе капитанов, разнились с суровой практикой ночной навигации в шторм. Каха на него злился и часто орал, и это почему-то всех, кроме Андрея, успокаивало.
Капитан действительно двигался, как заторможенный, и даже заветный бакен, говорящий, что они выскочили на долгожданный фарватер, он в бинокль разглядел позже, чем Каха живым глазом.
После первого святящегося бакена все вздохнули с облегчением и начали даже хихикать и пробовать подняться с пола. Но не тут-то было. Андрей ойкнул и показал рукой вправо, в кромешную тьму. Там плясали на воде какие-то огоньки.
Из темноты им наперерез двигались две гигантские баржи, одна за другой в кильватер. Да, «Авантюр» умудрилась выскочить прямо на судовой перекресток. Каха дал полный вперед. Их суденышко ускорилось, как могло, задрожав всем своим белым пластиковым телом, чтобы успеть проскочить перед баржами, но тщетно. Волны отбрасывали его назад, а грузовые гиганты, как огромные киты, мчались вперед. Столкновение стало очевидным, и перед самым носом первой баржи Кахе пришлось дать реверс. «Авантюр» содрогнулась, но остановилась.
Ладно, надо отдышаться. Но и отдышаться не получилось. Ксюша взвизгнула и повалилась на пол, затараторив тонким голосом: «Господи, помилуй». Все увидели, как вторая баржа стала обходить первую, наваливаясь прямо на них. Нашли время плавать наперегонки!
Каха опять дал задний ход и побледнел. Неужели какое-то развлекательное плавание может обернуться гибелью? Зачем тогда все это было? «Авантюр» пятилась, снова дрожа всем корпусом. К счастью, волны теперь ей помогали. Причем все эти судорожные маневры и героические усилия яхты на баржах даже не заметили. Поле видимости из-за высоких бортов у этих великанов очень мало, особенно в такой кромешной тьме. Мельканье фонарей «Авантюр» они приняли за болтанку бакенов.
Уворачиваясь от двух ночных монстров, Каха сбился с пути и час они шли вообще куда глаза глядят. Ксюша тихо бубнила молитву, английские слова были позабыты. Остальные «яхтсмены» лязгали зубами от страха и холода.
Наконец наткнулись на свой фарватер, просчитали бакены – все это сделал Каха – и, с разбегу заскочив в устье Волги, не переведя дыхания, помчались дальше, словно боясь, что шторм может затянуть их обратно. Улепетывали всю ночь без передыха, причем Каха отстегнул бешеные деньги оторопевшему диспетчеру, чтобы для них одних открыли шлюз.
Под утро, окоченевшие, сонные и злые, в глубоком безмолвии они совершенно беспрепятственно причалили в Завидове и покинули злополучную посудину навсегда.
– Дайте объявление о продаже, – буркнул смотрителю Каха. – Я сухопутное, а не водоплавающее.
Отмокая в ванне и перебирая в памяти детали этого странного жизненного аппендикса, Алла недоумевала: «Кто принес на борт катастрофу? Кому беда села на хвост?» – не подозревая, что виной всему она сама.
Причем это была даже не катастрофа, а только генеральная репетиция чего-то большего и страшного. Раскаты дальнего грома. Алла начала сопротивляться пространству, и ему это не понравилось.
Сначала она об этом только смутно догадывалась, лишь отметив про себя, что Каха с честью выдержал испытание, чего нельзя было сказать об их романе. Роман съежился и усох. При тесном общении Каха неожиданно замкнулся в себе и резко отдалился. К тому же теперь она подозревала Каху в самых страшных грехах. Говорил же Осип Абрамович про кавказцев, что для них убийство – простое телодвижение. Или это «наше всё» говорило? Нет, надо незаметно закругляться.
Казалось бы, июль еще только начинался, еще ярко светило солнце, как в день их отплытия. Сессия была сдана, месть переложена в крепкие мужские руки Кахи. Даже мама порадовалаее, безошибочно опознав на коллективном фото любимую дочку.
«Эх, надо было схохмить и послать ей снимок без себя. Только хорошая мысля приходит опосля, – улыбалась довольная Алла. – Или, как говорил старый еврей, когда у него спрашивали, какую черту русского он хотел бы иметь: «Яхотел бы быть таким же умным, как русский потом». Дорогая мачеха, ты бы мною гордилась. Я не только запомнила все твои еврейские анекдоты, я нашла, как за тебя отомстить, и скоро твоя смерть будет возмещена отцовским разорением, – утешала себя Алла и не чувствовала прежней радости в предвкушении отчей крови. – Разорение. Какое неприятное слово. Разорение гнезда. Хорошо, скажем не «разорением», а «унижением». Унижение, впрочем, тоже плохое слово, в нем есть что-то змеиное. Нет, слово тут ни при чем. Оно не виновато. Плохо само унижение».
Отдышавшись с дороги, Алла вдруг поняла, что соскучилась по красноречивым вздохам прамачехи, скорбному лицу и драматическому голосу. «Ну и родню ты мне оставила, любимая мачеха». Но больше пошуршать о жизни было не с кем.
Во дворе Алла по привычке скользнула глазами по каштанам и обнаружила, что членообразные соцветия сменились не менее эротическими зелеными колючими яичками. «Что-то мне, как сексуальному маньяку, везде одно и то же видится, – усмехнулась Алла. – Это от недотраха! Когда же я, наконец, с ним кончу? Бежать без оглядки или трахаться до победного?»
Все ее тело сладко ныло и содрогалось, даже само по себе, от одного взгляда на зеленые шарики каштанов. Она ухмыльнулась своей гиперсексуальности и набрала код домофона.
В лифте на нее из зеркала глядела наглая, довольная, улыбающаяся физиономия нимфоманки. Алле стало смешно: «Хорошо, что я придумала эту месть, а то бы долго еще не узнала, что такое бешеный секс вхолостую. Ну хоть какой-нибудь ка-а-арликовый оргазмик! Чего только не бывает на свете. Может, в «Спид-инфо» написать? Дорогая редакция, помогите!»
Немного от этой избыточной чувственности перепало и прамачехе. Алла крепко обняла ее в дверях и громко чмокнула в обе щеки. Тарзан пришел в неописуемый восторг и бросился по такому случаю за мячиком. Здравствуй, дом!
– Как дача?
– Как плавание?
– Обалденно! – искренне воскликнула Алла.
– У меня тоже! – искренне повелась прамачеха.
Мгновение они продолжали стоять в обнимку и радоваться друг другу.
– У Софьи Владимировны прекрасный дом по Минке. Мы с ней на кладбище познакомились. Она сама и ее муж – адвокаты. Эх, знать бы их раньше, может, успели бы что-нибудь отсудить у Шишака. А я тебе пирог клубничный испекла! Со сметаной!
– Хитрюга, ты меня прикармливаешь? – засмеялась Алла. Ей нравилось, что прамачеха встречает ее нарядная и довольная, как дорогую гостью. Девушка привычно угнездилась на диване и рассеянно ждала подношений.
– Расскажи про путешествие. Он сделал тебе предложение?
– Рационализаторское? Нет, но это отдельная история. Мы чуть не утонули. Может, это знак? Что с ним я потону?
– Не говори так!
– Я потом тебе все подробно расскажу. Когда в голове уляжется. Но что-то мне в нем не нравится.
– Он агрессивный? – насторожилась прамачеха.
Алле не хотелось сразу признаваться, что так ловко придуманный ею план дает крен, поэтому она только беспечно махнула рукой:
– Знаешь, странно: у него двое маленьких детей, а он ни разу о них не заговорил.
– Ой! Я же не сказала тебе главную новость! Твой папа женился!
– По-настоящему?!
– Да, мне Лена Степанова звонила и рассказала.
– Это еще кто?
– Не помнишь? Его бывший ученый секретарь.
– Значит, наша пассия легализовалась? Но он же старше ее чуть ли не на тридцать лет. Что она в нем нашла?
– Наверное, Николину гору, – грустно съязвила Лина Ивановна.
– А может, хотела утереть нос Кахе. Как думаешь, это изменит его настроение? В смысле мести?
– Не знаю. Теперь деньги твоего отца становятся деньгами для его дочек.
– Надо подумать, – протянула Алла. Вдруг блеснула трусливо-спасительная мысль, что это отличный повод отступить от мести и свернуть весь проект, включая Каху… Нет, она не может подвести покойную мачеху. Или может?..
Лина Ивановна с беспокойством наблюдала за Аллой. Ей очень хотелось нагадить бывшему зятю, но не большой ценой. Во всяком случае, не ценой неприятностей у внученьки. Алла почувствовала ее искреннее участие и тут же откликнулась ответным тостом:
– А я в Москве такое местечко отыскала. Сад «Огород».
– Это филиал университетского ботанического сада? – неожиданно включилась мачеха.
– Да. Ты знаешь?
– Еще бы. Я там все время с маленькой Стёпой гуляла!
– Не может быть!
– Что значит – «не может быть»? Я на Мещанской жила со Стёпиным папой. Это через дорогу.
«Вот, оказывается, какой дивный знак подала мне мачеха! – У Аллы сладко ёкнуло сердце. – Мы на связи! Или мне просто хочется в это верить? Но ведь именно каштаны во дворе мачехи привели меня окольным путем в «Огород».
– А какая она была маленькой?
– Очень самостоятельная, – вздохнула Лина Ивановна. – Соберешься ее укачивать или колыбельную петь, а она бунтует: «Не надо, я сама усну». «Я сама» – ее любимые слова.
– А она говорила, ты ее к бабушке отфутболила!
– Что?! – возмутилась прамачеха. – Просто Стёпушка была очень слабенькая, и врач сказал, что в городе она умрет. У нее было золотое детство! Меня вообще родители мотали с места на место по казенным углам – и ничего. И ваша распрекрасная Антонина была плохой матерью! – Лина Ивановна надулась и замолчала.
– Наша? – подначила ее Алла. – Ладно. Пожалуйся на трудное детство.
Прамачеха продолжала молчать, поджав губы, со скорбным, трагическим лицом и, кажется, собиралась плакать.
– Хорошо, я пошутила, – сдалась Алла. – И где тебя родители таскали?
– Не помню, – буркнула Лина Ивановна. Потом с усилием сглотнула обиду и сухо пояснила: – Они все время переезжали. После Гражданской отец инспектировал то один военный округ, то другой. Потом мы жили в Москве в Лоскутной гостинице. Отец работал в информационном отделе ЦК.
– Круто. А где эта Лоскутная гостиница?
– Ее снесли. Это около Манежа. Там был Лоскутный и Обжорный переулки, прямо у Кремля. Помню, к нам Берия в гости приходил, – похвасталась Лина Ивановна. – Противный. Я играла под столом с любимой немецкой фарфоровой куклой. А он норовил наступить на нее или поддеть носком ботинка. Отстал, только когда я сняла с шеи ключ от квартиры и чиркнула острой бороздочкой ему по лодыжке. Он взбрыкнул и отстал.
– А откуда ты знала, что это Берия?
– Папа сказал. Они с мамой потом тихо-тихо обсуждали, какой он мерзавец. Папиного друга в Тбилиси, замначальника ОГПУ Абуляна, убил. Тот вместе с начальником транспортной милиции собирал документы на Берию – на его самоуправство жаловались низшие чины. Но сейф, где хранились документы, ночью был кем-то вскрыт. – Лина Ивановна втянулась в разговор и теперь тараторила, спеша все рассказать. Она приободрилась и чувствовала, что тоже является героиней семейной саги. – Начальника милиции застрелили дома прямо у умывальника, а Абуляну устроили автокатастрофу. Его якобы срочно вызвали в какое-то горное село и на Военно-Грузинской дороге столкнули грузовиком в пропасть. А папа с этим Абуляном то ли в ссылке был вместе, то ли в буденновских войсках и очень его любил, считал верным ленинцем. Папа потом ходил жаловаться на Берию во все инстанции, но закончилось тем, что его самого посадили. Уже в середине войны.
– А что у Антонины про это написано? – довольно бесцеремонно прервала ее Алла. Ей не хотелось представлять Лину Ивановну маленькой беззащитной девочкой. Пусть она навсегда останется нынешней шестидесятисемилетней гранд-дамой, примой на пенсии. Так меньше прикипаешь к человеку. И вообще – это история Антонины, а не ее.
– Там еще хвостик, – без особого энтузиазма откликнулась прамачеха.
– Что ж ты не несешь его вместе с пирогом?
– Я как раз хотела предложить тебе дочитать! – потупившись, пробормотала Лина Ивановна.
Ей было жалко, что записей осталось так мало, и хотелось растянуть удовольствие. Она боялась, что ее дорогая девочка перестанет к ней ходить, когда закончится история Антонины.
– «1944 год. Мы уже две недели ждем Ивана в Степанакерте, хотя местные называют эту дыру Ханкенди. Ивана загнали сюда налаживать военный госпиталь. В почетную ссылку. Не надо было дергать тигра за усы с этим Абуляном, все равно плетью обуха не перешибешь.
Начальство недоумевает, где Иван мог потеряться.
Город мне не понравился – грязный, пыльный, жалкий, с плоскими жалкими горами вокруг. А может, я тоскую оттого, что воздух, воздух гор все же проникает в номер и бередит душу. Меня опять стала уедать черная меланхолия, наверное, от покойницы матери в наследство досталась. Хотя и жалкие, но эти горы напомнили мне мои горы, и сердце привычно защемило.
Гостиница заплевана. Номер убогий донельзя. Все удобства в коридоре.
Светлана – жена начальника штаба, с которой мы вместе ехали из Москвы и сильно сдружились, обещала мне сразу же передать любые известия от мужа.
Живем с Линочкой в гостинице, но деньги давно кончились. Вчера мне исполнилось сорок лет, пусть даже и подложных. Все равно грустно. Через Светиного мужа мне предложили место сестры-хозяйки в доме фронтовиков-инвалидов в Шуше. На время, пока не объявится Иван. Пришлось якобы с благодарностью согласиться.
Сердце гложет страх. А вдруг приключилось что-нибудь дурное? Начала с заботы об Иване, а потом домечталась до того, как буду жить без него. Почему у меня нету сил развестись? Завтра надо уже отправляться на новое место работы.
Мы тронулись в Шушу еще затемно на подводе с завхозом гостиницы, вызвавшимся нас довезти. Это был провяленный и закопченный мужичонка неопределенного возраста и породы.
Мерно протряслись с Линой около двух часов в хлипкой повозке, запряженной приземистой лошадкой, похожей на ослика-переростка. Горы на горизонте возмужали, дорога стала по-родному извилиста и красива, а сердце мое сладко и предательски екало, учуяв родину. Срассветом въехали в Шушу.
Стоял плотный, какой-то пластовой туман, в котором тонули даже звуки. Вдруг сквозь молочную густоту стали проступать силуэты прекрасных домов из нежного, кремового камня. Они приближались, крепли и превращались в руины. А в проемах дверей застыли гигантские сорняки. Необъятные доисторические лопухи. Полынь в человеческий рост. На душе стало жутко. Мы въехали в город-призрак.
Все было нереально: витые решетки местами обвалившихся балконов, просторные арочные окна, ведущие в никуда. На осыпающихся балюстрадах красовались резные каменные вазоны. Особняки когда-то, наверное, были восхитительными и величественными, некоторые даже трехэтажными, теперь они превратились в остовы с провалами окон. Большинство без крыш.
Тощая черная коза паслась на мощной каменной стене, поросшей травой и мелким кустарником. Другая упорно карабкалась к ней наверх, перепрыгивая с камня на камень выступающей, как зубцы, кладки. Луч утреннего солнца прорезался сквозь туман, и руины стали розовым, печальным сном.
На дребезжание телеги из какой-то слепленной наспех глиняной хибары у дороги выглянул старый, заросший щетиной азербайджанец. Босой, несмотря на то что в округе еще лежал скудный снег, и закутанный в одеяло. За ним следом выскочил трехлетний карапуз, тоже босой, с большим рахитичным животом, едва прикрытым грязной распашонкой.
– Бомбежка? – растерянно спросила я возницу, боязливо и зачарованно оглядываясь по сторонам.
Он без всякого интереса окинул открывшуюся глазу живописную разруху и любовно поправил один об другой одетые на босу ногу большие солдатские ботинки без шнурков, из которых в разные стороны вываливались заскорузлые языки, словно у двух бешеных кожаных собак. Башмаки были хозяину маленько великоваты. «Боже, какая бомбежка? Тут же не было немцев!» – мелькнуло у меня в голове.
– Не, резня. Тута раньше армяне селились, – скучно, словно нехотя, пояснил возница. – Еще с прошлого века, даже монастырь с церквами отстроили. – Он, не оборачиваясь, махнул рукой в сторону дальних развалин. – Но как только советская власть тута установилась, местные азербайджанцы захотели вернуть землю себе. Долго подбивали клинья под начальство, а потом обложили дома армян полыном и пожгли. Многие задохнулись и сгорели вместе со скарбом. Другие побросали все добро и, говорят, успели по монастырским подземным ходам уйти.
– Какой ужас!
– Каждый в своей правоте, – отстраненно пожал плечами возница и, продолжая любоваться недавно выменянными на базаре ботинками, пояснил: – Я сюды в детстве босяком попал, семья моя с Рязани. – И убежденно, как-то криво усмехнувшись, прибавил: – Родная землица крови с потом просит. Ей тоже пить охота.
Начался небольшой подъем, мужичок спрыгнул с самодельного облучка и повел лошадку в поводу, мимоходом любовно огладив ее крутой бок. В нашем вознице было много любви, но вся она была отдана старой кобыле-недорослику и новым башмакам.
– Но это давно было?
– Говорю же, после революции, кажись в девятнадцатом…
– Двадцать пять лет назад? – изумилась я. – Почему же они до сих пор не обустроились?
– А шут их знает, – пожал плечами возница.
Мы подъехали к местами порушившейся высокой каменной ограде, в прорехи которой виднелись обшарпанные остатки прежней роскоши господского, вернее, байского дворца. В нем и приютился интернат для инвалидов-фронтовиков.
Только я успела скинуть с телеги чемоданы и расплатиться с возницей, как откуда-то сбоку выскочил молоденький солдатик и бросился к нам с Линочкой. Он бежал, то нелепо взмахивая руками, словно птенец, пытающийся взлететь, то складывая их запретительным крестом, словно призывая нас не двигаться с места. Возница между тем, не оборачиваясь, весь поглощенный созерцанием башмаков, скрылся за поворотом с другой стороны.
– Я уп-п-полномоченный, – запыхавшись, с трудом выговорил солдатик – мальчишка, смуглый, маленький, черноглазый.
Он очень волновался, и над верхней губой у него все время выступали капельки пота, которые поблескивали на быстро восходящем солнце. Он инстинктивно промокал их сжатым кулаком с натянутой глянцевой кожей. Ивдруг я почувствовала, что он задыхался не от бега, а от страха.
– Стойте, я привез вам записку от Светланы!
– От Светланы? – изумилась я. Это была моя попутчица и благодетельница. Она везла к мужу из Москвы троих дочерей, шести, пяти и трех лет. Верочку, Надю и Галину. Трех белокурых ангелочков, сразу полюбившихся и мне, и Апрелиночке…
Записка химическим карандашом, прыгающие буквы: «Тоня! Нас с мужем ночью заберут. Не знаю за что, но знаю, что не отпустят. Умоляю, спаси детей. Я скажу, что они гостят у друзей за городом. Беги сама. Мужа не жди. Его взяли в дороге. Вчера вечером получили распоряжение о твоем задержании. Надыр – верный друг. Унего бумага на тебя на выезд. Вчерашним числом».
Страх, от которого задыхался Надыр, обжег и меня. А вдруг провокатор? Верить или нет? И куда бежать? Я знала только одно место, где можно схорониться, – родной дом во Владикавказе, где не была больше двадцати лет…
– Быстрее, быстрее, у нас малое время, – бормотал Надыр и промокал верхнюю губу судорожно сжатым смуглым кулачком.
– А что за бумага? – механически спросила я, а у самой стучало в мозгу: «Враг или друг? Спаситель или палач?»
– Вы назначаетесь сопровождающей к двум слепым морякам. Их должны выписать домой. Тогда вам выдадут проездные документы.
– А дочке?
– У меня полковничьи дети в телеге, – торопливо прошептал Надыр и даже оглянулся, до того стало ему от собственных слов страшно, – я их у соседнего дома в кустах оставил. Надо спешить.
– Как же мы все выберемся? – механически продолжала выспрашивать я, всем существом пытаясь проникнуть в нутро этого дрожащего на припекающем солнце мальчика. Его зрачки казались расширенными, сливаясь с теменью радужных оболочек. В них был различим только безмерный ужас.
– Оставь здесь один чемодан и скажи, что дочка остается. В поезд сядете, я подсажу детей в окна, – сбивчиво пояснил Надыр, путаясь от волнения в русских словах. И, видя, что я не знаю, на что решиться, нетерпеливо бросил: – Детей отправят в спецлагерь. Там голая степь. С директором сам говорить буду. Девочку оставь за воротами. Может, он ее не увидел. Просто молчи и улыбайся.
Я повернулась к Апрелине и подумала: «Вдруг я вижу ее в последний раз в своей жизни?» Она сидела на корточках и увлеченно пасла огромного черного муравья, пытаясь загнать его веточкой под чемодан.
Неожиданно я сварливо подумала, что вложила в нее столько сил, пока носила и рожала, что это не честно – отнять у меня ребенка. Вот это любовь! Бухгалтерский учет. Откуда-то налетела мысль, что будет трудно выбрать, какой чемодан оставить. Ведь в обоих наряды из Германии, которых здесь отродясь не видали. Есть даже пара шелковых чулок. Но в каком? Чулки хотелось сохранить во что бы то ни стало.
Я, как сомнамбула, шагнула вместе с Надымом к воротам. Он подхватил чемодан. О чем-то весело попререкался со своими за воротами в комендатуре и провел меня в кабинет директора. Там хозяйничал кругленький лысый азербайджанец с бегающими глазками, животиком и масленой улыбкой – просто карикатура на мелкого провинциального казнокрада. В детских книжках такими рисовали вороватых визирей при несправедливых шахах. Говорили Надыр с толстячком быстро и непонятно. Я только улыбалась деревянной улыбкой и поправляла лямки тяжелого рюкзака с провизией, который привез для меня солдатик. А он показывал бумаги и все утирал капельки пота кулачком. Наконец нужные печати были поставлены, он вывел меня на широкое каменное крыльцо и шепнул:
– Осталось немного, я помогу собрать в дорогу слепых. Улыбайся. Ни с кем не говори. Директора нет, уехал в центр, нам повезло. Бумаги завхоз подмахнул.
Я, словно завороженная этим местом и страшным известием об Иване, могла только слушаться моего провожатого. Я просто оцепенела. Столько лет прожить с нелюбимым, злым инвалидом, чтобы укрыться от собственной горькой судьбы, и она все равно меня догнала. Жена врага народа. Дочь врага народа. Тяжелый сонный ужас сковал все мои члены. Замедлил течение крови.
В следующее мгновение я помнила себя уже стоящей у телеги в зарослях колючего кизила. Под мешковиной кто-то тихо всхлипывал. Я подняла ветошь и увидела три знакомые испуганные мордочки в испарине. Старшая, Верочка, крепко прижимала к себе сестренок. Несмотря на теплую южную зиму, все были одеты в пальто и высокие ботинки».
– Я это помню, мне ведь было уже семь, – неожиданно опустила рукопись Лина Ивановна.
Алла недовольно вскинула брови, ей хотелось слушать воспоминания неведомой Антонины, а не вполне осязаемой старой прамачехи, которая и так слишком глубоко закогтилась в ее жизнь. Но прамачеха старалась втиснуться между Аллой и новой соперницей:
– Мы протряслись на телеге до города, и слепые бойцы, один из которых был еще с перевязанной головой, все дивились, как много у мамы ребятишек. Потом все пересели на дрезину. Было весело, но немного страшно. А на вокзале военные нас всех по одному втащили в окна разных вагонов. Там стоял такой крик, все толкались. Меня какой-то моряк забросил на верхнюю полку, и я видела, как мама пробивается через толпу к соседнему вагону, подталкивая слепых впереди себя. Она была уже на ступеньках, когда какой-то ловкач срезал с ее плеч рюкзак со всеми нашими запасами. Но мама даже не обернулась. В любой момент ее могли столкнуть с подножки и смять. Потом мама бегала по вагонам, кричала, нас собирала, потом нас матросы кормили. Самую младшую, Галину, потеряли.
– Как потеряли? – оторопела Алла.
– Так, – пожала плечами Лина Ивановна. – Не нашли. Может, Надыр не успел закинуть ее в вагон – поезд стоял минуты три, не больше. А таскал он нас из телеги по одной. Заявить о пропаже мы не могли. Мы же все без документов ехали. Мама вся прямо почернела.
– А потом вы их родителей отыскали?
– Нет.
– Нет?!
– Папа после Двадцатого съезда пытался, но выходило, что те были отправлены по разным лагерям и сгинули. Оставшихся двух девочек мои родители удочерили, сменив им имена.
– Зачем? – не поняла Алла.
– Чтобы не преследовали. Если бы вышло наружу, чьи они дети, нас всех могли посадить.
– И назвали их Майечка и Эммочка? – изумилась своей догадке Алла. – Так твои сестры не родные, а названые?
– Да, – засмеялась Лина Ивановна, – но тогда я их не сразу приняла, к маме ревновала, хотела быть главной. Всюду лезла первой. «Мы – выковыренные», – громко объявляла я в поезде, не могла выговорить «эвакуированные». Все улыбались. Через два дня ночью мы добрались до Беслана. Распрощались с нашими слепыми – они ехали в Тамбов, а нам надо было заворачивать в сторону. Мама везла нас на родину.
Поезда на Владикавказ почему-то не ходили, хотя до него было уже рукой подать. Мама сняла с себя котиковую шубу и отдала ее за проезд какому-то бородатому страшному дядьке. Тот снова подсадил нас на дрезину и повез в город. Только тогда он был не Владикавказом и не Орджоникидзе, а Дзауджикау.
Наш возница плохо говорил по-русски, но был очень взвинчен и все время вскрикивал: «Галгай! Галгай!» – так местные называли ингушей – и размахивал руками, чуть не пустив несколько раз нас всех под откос.
Он ссадил нас, когда до станции оставалось еще далеко. Вокзал и подступы к нему оказались оцеплены солдатами, там сгрудилась уйма товарняков, слышались крики, ругань и лай собак. Мы слезли с дрезины и долго еще обходным путем топали в город. Я очень устала и хотела плакать. Но Вера с Надей молчали, и мне пришлось держаться. Они вообще ни одного слова от самой Шуши не сказали. И все время держались за руки. Мама им шепотом объяснила, что теперь они Эмма и Майя. Они серьезно кивали, но обе или отзывались на одно и тоже имя, или не отзывались вовсе. Все считали их контуженными и жалели.
«Скоро мы будем у себя, вернее, у дяди Павла, – успокаивала нас мама, а сама вся дрожала. – Вот наша Шоссейная улица, вот наш дом».
Но дядя Павел ушел на фронт, а в нашей квартире жили чужие и злые люди. А у нас не было даже эваколиста, и мы не могли жаловаться… – Лина Ивановна так погрузилась в воспоминания, что даже стала говорить, как маленькая девочка.
«А ведь она талантливая, – подумала Алла. – Какое включение в образ!» Но вслух все же с притворной суровостью одернула:
– А Антонина про это пишет?
– Да.
– Тогда читай.
Лине Ивановне было немного обидно – почему ее живые воспоминания не так ценны, как мамины. Но усилием воли она смирилась и, перелистав страницы, продолжила по писаному, так и не признавшись Алле, что рассказанный ею кусок был взят из тех же дневников. Сама она помнила только грохот и толчею вокзала, солдатский дух пота и махорки в поезде и тупую, ноющую усталость во всем теле.
– «Мы бессильно топтались у порога собственного дома. Последний раз дети ели вчера вечером. У меня самой живот подвело. Все было на месте – и дом, и сад, и даже собачья конура, но уже не наше. В это невозможно было поверить. Я стояла столбом и не знала, что делать. Завод кончился. Я села на землю прямо у ступенек и заплакала. Девочки растерянно молчали. И тут меня пронзила мысль: «Может, оставить детей в собачьей будке? Она большая и теплая. А самой поискать старых знакомых, найти хоть какой-то приют».
Я обошла уже давно необитаемую собачью будку. Механически пошарила рукой в своем старом тайнике и – о чудо! – нащупала там сверток, припрятанный двадцать лет назад. Встала на колени, развязала полотняный узел, и на свет божий показались красивые кожаные ботинки на крючках, которые я стащила у мамы еще перед бегством в Тифлис и забыла в суете давних сборов, так похожих на бегство. Но как же я могла не вспомнить о них потом, вернувшись? Неужели после тифа и смерти родителей у меня настолько отшибло память?
Там же обнаружились роскошная мамина шаль, местами, правда, истлевшая, и легкомысленная соломенная шляпка, расползшаяся прямо у меня в руках. Я стояла, пораженная этой посылкой из прошлого, потом накинула на себя шаль – в одной кофте я порядком замерзла, ведь стоял конец февраля, – прижала к себе кожаные ботинки и бодро повела свою притихшую ватагу в сторону рынка по когда-то родному городу.
Я шла, опустив глаза, чтобы не смотреть на горы, не рвать сердце.
Как изменился родной Владикавказ! Многие дома восстановили и перестроили, на месте сгоревших теперь стояли целые ряды новостроя. Господи! А где Михаило-Архангельский собор, новый собор и старый, еще екатерининский, с такими дивными колоколами, что их звон плыл по предкавказским равнинам вплоть до Моздока и Георгиева? Где башня мавританского замка, приспособленная под водокачку?
Нет, я не могла не глядеть на горы. Боль хлынула волной. Мои горы, моя любовь, моя земля. Хотелось кричать, но я боялась напугать детей и только ловила ртом воздух. Благословенный воздух родного гнезда. Пахло снегом и весенними талыми ручьями.
Привоз уменьшился раза в два. Исчез сенной рынок, а на оставшемся пятачке бушевала толкучка. Люди раскладывали товар прямо на мерзлой земле. Самодельные примусы и лампы из пушечных, крупнокалиберных гильз лежали вперемешку с довоенными парусиновыми туфлями, посудой и даже книгами. Между рядами сновали мальчишки с большими медными чайниками: «Кому воды горячей! Копейка кружка!» Где прежние разносчики заграничного газового лимонада? Где изобилие земных плодов? Где каза́чки за столами, заваленными снедью? Моя счастливая юность, где ты?
Девочки сначала потянулись к конфетам из патоки на самодельном лотке безногого моряка в рваном бушлате – на куске фанеры лежали желтые липкие брусочки, завернутые в обрывки газет. Потом принюхались и устремились в другую сторону, за ларьки под черепицей, которых не было раньше. Там в мужском пальто до пят, повязанном крест-накрест платком, но в ботинках на босу ногу веселая золотозубая осетинка торговала пирожками «собачья радость» с ливером. А рядом в государственном ларьке продавали бекмез – густой тутовый мед.
Я быстро обменяла мамины ботинки на восемь пирожков, матерчатые чувяки-дзабырта для себя, если придется продавать и свои ботинки, и еще получила десять копеек на бумажный кулечек с медом. Девочки стали жадно уплетать собачье лакомство, а я впервые очнулась и услышала, наконец, о чем говорят люди.
Весь рынок жужжал как растревоженный улей. Люди горячим шепотом обсуждали вчерашнее выселение ингушей. Вокзал был оцеплен. В городе введено особое положение.
Многие хвастали, что видели ночную осветительную ракету, которая дала отмашку секретной операции. Мужчин-ингушей по всей округе собрали на праздничную сходку: был канун 23 февраля. Их дома окружили военные. Говорили, что солдаты пришли заранее, якобы на учения, и у них же в аулах и столовались последние две недели.
Мужчин заперли в сельсоветах и объявили о выселении, а тех, кто пытался сбежать, расстреляли на месте. Осиротевших домочадцев, дав на сборы пару часов, заталкивали целыми семьями в грузовики и везли на станцию. А там их уже ждали товарняки. А чтобы ингуши не могли предупредить своих в других аулах или в городе, им в сельсоветах загодя отключили телефоны и радио.
Из обрывков чужих разговоров я поняла, что выселили не только ингушей, но и чеченцев. Всех – за пособничество немцам и бандитизм. Тьму народа. И куда их вывозят, неизвестно, может, на север. А на их место будут заселять всех желающих.
Всем было страшно, люди ежились и говорили шепотом, хотя многие считали это решение правильным – мол, ингуши с чеченцами ждали Гитлера, как отца родного, и даже для торжественной встречи приготовили ему белоснежного скакуна, убранного по-царски драгоценными камнями. Но ненавидели их не из-за Гитлера, а потому что ингуши спекулировали кукурузой. Почти весь город ходил к ним от голода на поклон. Сломленные нищетой и голодом жители, большей частью остатки русских, грузин и кабардинцев, брали в селеньях у зажиточных ингушей кукурузу в мешках и тащили на себе несколько километров в город. Там продавали на рынке, возвращали деньги хозяину и за это получали немного кукурузной муки.
Я вспомнила, как сама голодала в Гражданскую и так же таскала эти проклятые мешки больше двадцати лет назад. Неужели люди должны ходить по одному и тому же кругу ада? Только тогда ингуши пользовались запасами, сделанными казаками, которых выгнали, даже не позволив собрать уже созревший урожай.
Решение пришло само собой. Больше мне деваться было некуда. Если придется умереть от голода, то на родной земле, в яблоневом саду, а не у собачьей будки, в которую я готова была в отчаянии засунуть детей на ночлег.
Мы пошли пешком в село, которое в городе называли Галгай, а до этого оно было нашим хутором Тарским. Я шла как сомнамбула и тащила на закорках младшую Надю-Майечку механически, как мешок с кукурузой. Она молчала, намертво обхватив мне шею липкими от меда, холодными грязными ручонками. Лина с Верочкой-Эммочкой крепко держали меня за юбку с двух сторон и, спотыкаясь, брели рядом, иногда отставая и оттягивая юбку назад – тогда я думала, что сейчас упаду.
Споткнувшись, я все-таки повалилась, увлекая за собой детей. Мы долго лежали на обочине в замерзшей траве и смотрели в огромное небо, на котором вспыхивали зарницы. Гроза бушевала без дождя и снега. Сначала огромная молния вспыхивала раскидистой, изломанной, ослепительной, в полнеба веткой и над нами раздавался оглушительный треск, словно кто-то ломал через колено огромные доски. Мир зависал, и через несколько секунд на него обрушивался, как девятый вал, раскат грома.
Душа от его низкого гула обмирала. Я думала, мы все умрем там, под этой грозой. Я лежала на спине, а дети наваливались сверху, буквально вдавливаясь в меня от страха, и старались подлезть мне под руки, чтобы спастись от грозы. А я смотрела широко раскрытыми глазами на небо и горы и думала: какое счастье, что я снова вижу эту красоту. Как мне не хватало моих гор все эти годы. Я словно очнулась. Зачем я мучила себя столько лет разлукой? Хорошо, как хорошо умереть дома.
Смеркалось. Наверное, мы стали потихоньку замерзать, но из обморочного небытия меня вывело грохотанье на дороге. В клубах холодной пыли к нам приближалась колонна из пяти грузовиков. Мы отползли от греха подальше и приникли к земле, как дикие звери.
Дребезжание моторов покрыл лютый, тоже звериный вой и стон. В открытых кузовах стояли, сидели на мешках и тюках, мотались на кочках из стороны в сторону, рыдали и кричали, прижимая к себе детей, ингуши. Их жуткий вой надрывал сердце. Куда везут этих несчастных, оторвав от теплых домов, от любимой земли? Впреисподнюю. Туда, куда они гнали когда-то терцев, а те в свою очередь сгоняли еще кого-то. Может, лезгин или черкесов. Неужели эта благословенная земля действительно умывается кровью?
Несчастные страдальцы скрылись из вида, а горькое горе просы́палось кукурузным зерном на дорогу.
Но это чужое непосильное горе придало мне сил. Я поднялась сначала на четвереньки, потом встала, держась за девочек, и мы побрели дальше. Плелись почти полночи, качаясь, как былинки на ветру, хотя быстрым шагом ходу было часа два-три, не больше. Или это в юности путь короче и веселее?
Когда показалась околица, уже светало. За двадцать с лишним лет станица, вернее какой-то там Юрт, сильно разрослась, но главная улица осталась на месте. Было пустынно, выли собаки, мычали недоеные коровы, бесхозные козы разбрелись по бесхозным теперь огородам и объедали оставшуюся ботву. Индюки с курами нахально крутили головами в темных проемах распахнутых дверей и с любопытством заглядывали в недоступные раньше хозяйские курятники.
Вот и наше крыльцо, я узнала его по изразцам с петухами. Ворота открыты нараспашку. Во дворе все перестроено на ингушский лад. На него выходили теперь две новые пристройки с широкими боковыми галереями. Двери сараев тоже распахнуты. По земле раскиданы котлы, просыпана кукуруза.
Красивая гнедая лошадь, сиротливо переминающаяся у коновязи, шарахнулась от нас, задрожав всем телом. Вее больших карих глазах стояли слезы. Что она видела? Чувствовала ли, что простилась с хозяевами навсегда?
За сараями я вдруг заметила разросшееся негной-дерево и бросилась к нему через сад. Упала на колени, обняла его руками, прижалась щекой к холодной, шершавой коре. Целовала жарко. Я вернулась домой. В отчий дом. Где больше четверти века назад жили моя бабка и дядя Осип Абрамович, где красивая и смешливая Евдокия перебирала свои платки в сундуке с приданым, где я пела им прочувственный романс о левкоях. И где мы с мамой зарыли нашу шуструю бабушку после революционного ингушского налета.
Нацеловавшись вволю, я вернулась во двор дома; девочки жались на крыльце и тихо поскуливали. Мы вошли, я гладила стены и невесть как сохранившуюся печь, которую сложил еще мой дед.
В большой комнате стоял стол, накрытый белой скатертью, на пять приборов, едва запачканных пищей. Посередине валялся перевернутый хрустальный графин, из него вытекла темно-красная жидкость, расцвела на скатерти красным цветком, загустела кровавой лужицей на полу. Красивый резной буфет у стены поражал роскошью выделки и содержимого – фарфоровой посудой, бокалами из хрусталя с золотыми баронскими вензелями.
Потом я узнала, что это был дом родни районного прокурора. А все эти хорошие, дорогие вещи он конфисковал у всякого рода подозреваемых.
Во дворе вдруг закудахтали беспризорные курицы. Вокне промелькнул силуэт. Я выглянула и увидела, что от новых пристроек к сараю крадутся какие-то парни. Они наверняка пришли со стороны сада, ведь калитку у ворот я закрыла на засов.
Обернувшись, я сделала детям знак молчать и спрятаться под стол. Привыкшие за это время таиться, девочки шмыгнули под скатерть, а я, подхватив у печки рогач, распахнула дверь и бросилась к калитке. Привлеченные шумом, незнакомцы оглянулись и кинулись за мной, их оказалось много, человек десять молодых парней. Я выскочила на главную улицу и побежала, как птица, уводя врага подальше от своих птенцов.
С боковой улицы мне навстречу, словно получив условный сигнал, выехал конный разъезд. При виде всадников преследователи повернули обратно и сами бросились бежать, военные поскакали вслед.
Через пару минут, когда я уже стояла у калитки, разъезд вернулся.
– Вы кто такая будете, гражданочка?
– Я узнала на базаре, что нужны люди для подготовки села к приезду новых жителей…
– А чего самоходом? У нас же контора по вербовке в городе.
– Детям негде было ночевать, – развела я руками и позвала: – Девочки!
На порог робко вышли мои дети.
– Ого, какой выводок! – присвистнул патрульный. – Ладно, пакуй в доме все ценные вещи. Вон, видишь, у ворот ящики сложены. Посуду, картины. Постельное белье и одеяла выноси в тюках к воротам отдельно. Да, мешки с зерном и остальную провизию из сараев тоже, нам надо военный транспорт кормежкой обеспечить. Кобеду будет грузовик, всё заберет. Закончишь, приходи в штаб у мельницы, получишь новое задание. Считай, ты на работу принята.
– А эти не вернутся? – боязливо кивнула я в сторону убежавших парней.
– Не, это беспризорники ульи выбирали. Мы их до реки шуганули.
День прошел в суматохе сборов чужого скарба. Вечером мы поймали трех ничейных куриц. Двух пеструшек оставили ночевать в сенях, одной я, закрыв от ужаса глаза, отрубила голову и, также зажмурившись, общипала. Несмотря на то что меня теперь тошнило от вида крови, руки помнили, как все делать. Я сварила из пойманной пеструшки густую, ароматную похлебку, но сама так и не смогла съесть ни ложки. Все время вспоминала, как мне на руки хлынула теплая куриная кровь.
Ночью мы остались в пустом доме. Из прокурорского добра нам перепали только панцирная кровать, грубый стол с кухни и лавка. Всю остальную мебель забрали в штаб.
Только мы сели ужинать, как мне почудилось, что наверху, под крышей, кто-то скребется. Нас в штабе предупредили, чтобы мы были настороже. Ингуши, которым удалось сбежать в горы, могут вернуться за вещами или скотом, а может, чтобы просто отомстить. Накануне ночью они зарезали двух часовых у мельницы.
Услышав шуршание на чердаке, мы в страхе переглянулись. Девочки бросили есть и изготовились сигануть под стол. Я бы тоже с радостью последовала за ними, но приходилось быть взрослой.
Я взяла керосиновую лампу, посветила наверх и вдруг увидела на потолке ряд дырочек, а вокруг них бурые пятна. Шуршание повторилось. Ничего не оставалось, как взять лестницу в сенях и приставить ее к балке, где был ход на чердак.
Девочки молча столпились вокруг и ухватились за лестницу, я полезла наверх, с трудом откинула щеколду на рассохшейся дверце и, затаив дыхание, заглянула внутрь.
Ничего не было видно, я осторожно протянула руку, пошарила в темноте и ощутила, что весь пол устлан соломой, перемешанной с кукурузой. Это была хорошая новость: у нас есть еда. Осмелев, я взгромоздилась на последнюю ступеньку лестницы и высоко подняла над собой лампу.
Из глубины чердака на меня смотрели два огромных сияющих глаза. Я взвизгнула, убийца или шайтан заскулил в ответ. Я, едва не выронив лампу, вгляделась и увидела силуэт огромной белой кавказской овчарки. Она тихо поскуливала и старалась подползти поближе к дверце.
«Как она туда попала? Ингуши никогда собак в доме не держат. Для мусульманина это нечистое животное», – мельком подумала я, разглядывая чердачную узницу или узника.
Не знаю, сколько времени провела там эта огромная собачища, но она так ослабела, что позволила подтащить себя за передние лапы к выходу, свесилась, глянула вниз, взвизгнула и, к моему изумлению, самостоятельно с грохотом скатилась по ступенькам лестницы. Я едва успела увернуться, чтобы не сорваться вместе с ней. Она распласталась на полу и, жалобно заскулив, начала зализывать длинную кровавую рану на боку.
Я, едва удержавшись на лестнице, захватила горсть кукурузы и спустилась следом, обошла псину, потом подумала и зачерпнула ей в единственную миску воды. Зверюга тяжело приподнялась на лапы и жадно все вылакала, расплескивая на пол. Я вдруг вспомнила, как мы с Иришей Антоновой поили раненых. Овчарка понюхала воздух. Ядумала, она принюхивается к детям, но оказалось, к остаткам курицы. Она поймала брошенные мною в ее сторону со стола косточки на лету и вмиг сожрала их, сглотнула, даже не хрустнув. Еще раз оглядела дом и вдруг запрокинула морду и страшно завыла. Дети бросились мне за спину.
«Это к покойнику, – мелькнула у меня идиотская мысль. – Неужели наверху еще кто-то остался?» Тогда я собралась с духом и полезла снова. Дети подали мне лампу. Под соломой и кукурузой среди горы пустых мешков я нащупала сначала шерстяной чувяк, потом твердую окоченевшую ногу. Что делать? Оставить наверху? Начнем топить – он завоняет. И спать с покойником страшно. Да и собака будет выть всю ночь, радости мало. Можно, конечно, сказать завтра властям, но они его снимут только утром, да и похоронят ли? Люди на базаре говорили, что всех, кто сопротивлялся сборам, расстреливали на месте и сбрасывали в одну яму.
Что же делать? Я тут на птичьих правах, начнут составлять протокол, я назвалась девичьей фамилией и солгала, что документы украли дорогой. Они поверили, но сказали, что пошлют запрос в Шушу. Я могла только надеяться, что он будет долго идти. А еще лучше – ползти.
Поразмыслив, я зажмурилась и, нащупав вторую ступню в чувяке, потянула ноги на себя. Ноги легко выползли наружу и легкомысленно, нахально торчали теперь в проходе, так и не согнувшись в коленях.
Собака завыла еще жалостливее. Всем стало жутко. Детям, стоявшим запрокинув головы, в глаза попала шелуха от кукурузы. В окна смотрела жадная холодная темень.
Я потянула сильнее, мертвец неожиданно легко подался прямо мне на руки, я завопила и отпрянула, сорвалась с лестницы, грохнувшись, больно стукнулась локтем об пол, а сверху меня накрыл мертвец. Я орала так, что собака перестала выть, а дети окончательно онемели. Сбросила с себя мертвое тело и еще несколько минут орала, потом выдохлась, замолчала и переглянулась с волкодавом. Он склонил голову набок и уважительно молчал. Я старалась не смотреть на убитого, но он будто притягивал взгляд. Пожилой сухопарый ингуш в изодранной черкеске, заскорузлой от запекшейся крови. Вкаштановых, отливающих медью волосах торчала солома от кукурузы. Резкие черты лица, впалые щеки, приоткрытый рот со стершимися желтыми зубами и рыжеватая щетина, начинающаяся прямо от глаз, – все наводило ужас.
– Кролики мои, вы нигде не видели лопату?
– Она в сарае осталась, – пискнула Лина.
Я взяла лампу и вышла в сени. Куры сонно закудахтали при виде волкодава и взлетели повыше на полки. Собака, пол которой я так и не выяснила, явно заинтересовалась легкой добычей, но рана не давала ей возможности прыгать. Припадая на левую сторону, она поплелась за мной на улицу.
Девочки боялись оставаться в доме с мертвецом и тоже вышли со мной в ночь. Я прихватила лопату, и мы углубились в сад. Земля была еще подмерзшая, но податливая. Я выкопала яму у первой же яблони. Где восток? Где запад? Как хоронят ингуши? По-моему, женщинам нельзя. Но тут, кроме женщин, больших и маленьких, никого нет. Даже собака, и та сука. Во всяком случае, во дворе она присела, а не подняла лапу. Может, от слабости. Вариантов нет. Лучше быть похороненным женщиной во дворе собственного дома, чем мужчиной в общей яме.
Я вернулась в дом, подошла, глядя в сторону, к покойнику и, ухватив его за ноги, поволокла к двери. Никогда не забуду звука стукающейся о ступени головы. Меня тошнило. Он был не очень тяжелым и на ощупь не холодным, ведь я держала его за лодыжки в шерстяных чувяках. У могилы я задумалась. Покойника не во что было даже завернуть. Не в мамину же шаль. Жалко.
На чердаке оставались мешки из-под кукурузы. Мы снова вереницей вернулись в дом, я полезла наверх и вытянула четыре мешка. Двумя выстлала могилу, потом не глядя спихнула туда мертвеца и, зажмурившись, набросила сверху мешки. Он стал похож на мумию.
Жутко было бросать человеку в лицо землю, пусть даже оно было закрыто мешковиной. Еще ужасней было утрамбовывать. Надо придумать, что привалить на могилу, чтобы ее не разрыли беспризорные собаки. Но это уже утром.
Вернулись мы так же молча и долго дрожали у очага. У меня не было сил утешать девочек, я просто повторяла про себя: «Хорошо, что все позади». Мы постелили на панцирную кровать найденные на чердаке мешки, один свернули под голову, накрылись маминой шалью и, сбившись в кучу, наконец забылись тревожным сном.
Обе Светины дочки так и не спросили ни разу, где их мама с папой и сестра Галя. Они вообще ни о чем не спрашивали и ничего не говорили, онемели еще с тех пор, как я нашла их под ветошью в телеге. Собака подползла к нам под кровать и тоже уснула, тихо поскуливая и жалобно взвизгивая во сне.
Молодую кавказскую овчарку назвали Сильвой. Мне почему-то запало это имя еще со времен Сережиной овчарки. Он, кстати, недолго прошиковал уполномоченным. В тридцать девятом его взяли за пьянку и стрельбу на рабочем месте, присудили лагеря, и след его потерялся. Мне об этом Павлуша написал. А собаку Сережину пристрелили, потому что она при задержании оперативников покусала.
Рана у нашей Сильвы оказалась длинной, но не глубокой. Пуля, видно, прошла по касательной, а главное, почти у ляжки, и овчарка спокойно могла ее вылизывать.
Я пошла работать в колхоз. Сильва оставалась сторожить детей. Девочки черпали мисками с чердака кукурузу с соломой и перебирали ее, пока меня не было. Потом мы несли миску с кукурузой к мельнику, бывшему фронтовику с одной рукой. Он из милости брал нашу мелкую мусорную кукурузу, бросал в общий помол и возвращал полную, с горкой, миску кукурузной муки, из которой я пекла лепешки. Куры оказались очень плодовитыми и, хотя они загадили все сени, неслись как сумасшедшие.
В колхозе мне зарплату выдали поросенком. Мы его назвали Васька и тоже держали в закутке в сенях, так как боялись, что украдут. А днем девочки выводили его на помочах во двор, где он гулял под присмотром Сильвы.
Васька влюбился в Сильву. Он всюду таскался за ней, хрюкал и лез целоваться. Сильва огрызалась, норовила цапнуть его за пятачок, но он не унимался и даже ночью призывно хрюкал, пытаясь протиснуть розовый пятачок в щель под дверью. Девочки мои приемные продолжали молчать. Они слушались, всё понимали, даже улыбались иногда, глядя на Васькины проделки, но оставались онемевшими. Я не очень-то и настаивала на разговорах. Во-первых, заговори они, трудно было бы сохранить нашу тайну. Во-вторых, немых больше жалели.
Но наше монотонное блаженство длилось не больше месяца. Из Шуши пришли документы, кто я такая есть – жена врага народа. А следом заявились городские чекисты и вместе со мной забрали из дома все, даже детскую одежду. Девочки очень горевали о Ваське. А я подумала: хорошо, что забрали. Как бы мы его закололи и ели потом? Акурицы, словно наученные, убежали за сарай и там схоронились. Прямо подпольщицы. Хотя со мной могли сделать что угодно, я не боялась. Я дошла до такой степени ожесточения, что терять, казалось, было уже нечего.
Допрашивали меня в правлении часа три, всё пытали про мужа.
– Вы коммунисты, вы и разбирайтесь. А мое дело детей рожать и растить, – сказала я следователю.
В тот раз меня отпустили, но сказали, что в ближайшее время вызовут снова на допрос уже в Орджоникидзе, вернее в Дзауджикау. Взяли подписку о невыезде.
Из колхоза меня исключили. Из прокурорского дома выкинули, разрешив пожить в развалюхе на окраине, пока она не приглянется какому-нибудь переселенцу. По поселку все время ходили потенциальные жители, присматривались. Были и русские, и грузины, но больше всего кударов – выходцев из Южной Осетии. Селились все неохотно, хотя власти давали подъемные и объявляли, что через пять лет работы в колхозе дом переходит в собственность переселенца.
К счастью, в сторону нашей бедняцкой глиняной халабуды даже никто не смотрел. В конце марта уже появилась первая трава, которую мы щипали и кормили этим двух утаенных куриц и себе варили отвар, когда были дрова. Я теперь наряжала моих девочек в оставшиеся обноски и с миской, полной шелухи или жухлой травы, отправляла их к мельнику. Они ни о чем не просили. Вставали рядком. Три белокурых ангелочка семи, шести и пяти лет. Старшая Лина прижимала к себе миску. Они стояли тихо, иногда часами, пока мельник их не замечал, выходя на воздух продышаться или покурить. Он тогда из жалости брал у них кукурузную труху, бросал ее в общий помол и отдавал обратно полную миску муки.
Сильва по-прежнему сторожила детей. Курицы, как узницы, жили в холодном подполе, а днем выходили гулять в комнату. Самое трудное было раздобыть дров. Пару раз я ходила в ингушский лес за дровами без порубочного билета. Но это было очень опасно: если встретится медведь, то задерет, а если лесник, то отберет топор. Вообще-то лесник мог и под суд отдать, но тогда и топор, и срубленное дерево достались бы другим, а не ему, поэтому он предпочитал расправу на месте. Чаще всего удавалось раздобыть ольху, но от нее не было ни жару, ни углей.
Шел уже второй месяц нашей жизни на хуторе, а Светины девочки всё молчали. От постоянного недоедания я заболела пеллагрой. Постели у нас не было, девочки спали на холодной печке, а я лежала на столе. Так курицы повадились забираться на меня, как на насест, и нестись в ногах. Ноги были опухшие, все в коросте. Но курам нравилось.
Каждый теперь промышлял чем мог. Сильва ловила мышей и ходила с девочками в ближайший лес за хворостом, тогда можно было приготовить кукурузную похлебку. Каждому доставалось в день по сырому яйцу. Скорлупу толкли и снова давали склевать курам. Девочки мои исхудали, у Сильвы тоже подвело брюхо. Шкура стала ей сильно велика.
В одну из чудных майских ночей Сильва вдруг разбудила нас громким скулением. Она металась, припадая брюхом к земляному полу, но не лаяла. Вдруг кто-то сильно толкнул плечом дверь. Я решила, что это за мной пришли, я ведь из-за пеллагры не смогла пойти на второй допрос в город. Засов, на который мы закрывались, затрещал и сорвался, в проеме при свете луны показался страшный, заросший горец с ружьем в судорожно сжатой руке.
– Где Мухарбек? – Он легко прыгнул от порога кстолу и ткнул мне дулом в грудь.
Не знаю почему, но я сразу поняла, что речь идет о старом ингуше с чердака. Может, от того, что вломившийся к нам абрек был похож на него. Те же медные кудри и рыжая борода от глаз.
– Похоронила под яблоней, первой справа, там камень, – прошептала я, завороженно глядя на ствол ружья.
Сильва все это время скулила у стола, поджав хвост, и лизала кожаные опорки абрека.
Горец оглядел мое черное, в волдырях тело, оглянулся на девочек, которые, как волчата, сбились в кучу на печке, и брезгливо скривился. Потом опустил взгляд на Сильву, свистнул ей и едва кивнул: пошли, мол. Та легла на брюхо, виновато поползла за ним до порога и замерла. Страшный горец нетерпеливо свистнул еще раз. Сильва заскулила, проползла еще полметра и остановилась. Тогда горец обернулся и выходя, с руки, не целясь, выстрелил ей прямо в голову. Комнату заполнил запах пороха. Собака взвизгнула и осела. Девчонки соскочили с печки, бросились к Сильве.
– Не умирай, не умирай, – причитали они.
«Заговорили, – радостно подумала я. – Ах, Сильва, Сильва, надо было тебе уйти с прежним хозяином. Ревность даже любовь обращает в смерть».
Наутро ко мне завалились встревоженные секретарь колхоза с энкавэдэшником: кто стрелял, да зачем, да почему на допрос не явилась. Оказывается, вся семья новых поселенцев в нашем бывшем доме была вчерашней ночью убита.
– Не знаю я. Ничего не знаю, – хмуро отвечала я. – Вот щеколду сломал. Хотел зарезать детей. А кто, не знаю.
– А кровь чья?
– Собаку застрелил.
Дети еще ночью оттащили Сильву мне под стол в надежде, что она оживет, и теперь сидели там же, обняв ее со всех сторон и хмуро зыркали на пришельцев.
– Ишь, звереныши, – хмыкнул особист, – вражьи выблядки. Мы тебя забираем. Вставай.
– Берите, – равнодушно ответила я.
Особист посмотрел на мои распухшие ноги, черное от струпьев тело и огорченно сплюнул – не хотелось ему возиться с доставкой шелудивой вражины.
– Да куда она денется, – вступился за меня подошедший к дверям мельник. – Вы ее живой, может, и не довезете.
Это решило дело, особист махнул рукой:
– Ладно, подыхай так, – и вышел.
Мельник постоял немного, вынул из-за пазухи кулечек с мукой и подал Лине.
– Возьми, ты же теперь за хозяйку? А я вашу собаку вытащу.
– Сильву, – уточнила Майечка.
– Заговорила, – улыбнулся мельник.
– Да, – прошептала девочка.
– И то слава богу. Надо вам отсюда выбираться.
– Как? – вздохнула я. – Вы, если что, присмотрите за девочками? У меня скоро брат с войны вернется, Павел.
Мельник тоже вздохнул, присел на корточки и ловко подхватил единственной рукой нашу белую Сильву.
– Придумаем что-нибудь. А Сильву я доктору снесу, вдруг еще можно помочь, – утешительно сказал он девочкам и осторожно понес окоченевшую собаку, перекинув ее через плечо.
– Она еще не умерла? – с надеждой, не веря самой себе, спросила Эммочка.
– Если не умерла, он ей поможет, – серьезно, по-взрослому ответила Лина. – Пошли, разберем штакетник.
Без меня девочки повадились воровать с околицы остатки штакетника в тех дворах, которые еще не заняли переселенцы. Сторож мог их пристрелить за это на месте как мародеров.
В этот раз вылазка оказалась неудачной, и на ужин пришлось довольствоваться кукурузной болтанкой на холодной колодезной воде. Дверь мы подперли тяпкой. Что же делать? Если меня заберут, девочек отправят в детский дом. Главное, чтобы они не проговорились. Не назвали свои настоящие имена. Надо с ними еще раз заучить новые. Когда еще Павлуша демобилизуется. Последнее письмо из госпиталя под Смоленском пришло почти полгода назад. Если не умер, давно должен был быть уже дома. А может, бежать? Но как? Вот и догнала меня судьба. Я хотела ее обмануть, вышла замуж за комиссара, и судьба дала мне фору, а потом все равно прихлопнула, как муху. Зачем была эта тягомотная чужая жизнь, если в итоге я все равно умираю от голода, как двадцать с лишним лет назад? А ведь мне только сорок… Не судьбу я обманула, а саму себя.
В это время в дверь постучали. Дети привычно забились под стол. Два мужских силуэта приникли к окнам, раздался дребезжащий стук в стекло. Лампа у нас не горела – керосин давно кончился. Разглядеть в потемках, кто в доме, с улицы было невозможно.
– Неужели за мной особист вернулся? – вяло ужаснулась я.
В окно еще раз постучали.
– Антонина! Ты здесь? – Это был голос Ивана.
– Открывайте, это папа! – попыталась я приподняться на локтях.
На пороге появился скелет. Лина в испуге отскочила в сторону, Эмма с Майей ринулись под стол.
– О! Сколько вас тут, – засмеялся из-за плеча скелета второй, в военной форме. – Здорово, сестра. – Шагнул к столу, качнувшись из стороны в сторону и слегка волоча ногу. – Вот, комиссовали вчистую. Стал хромать, но перестал заикаться! Жаль, до Берлина не дотянул. А ты, я вижу, тут залежалась.
Военный подошел ближе, крепко обнял меня, обдав терпким мужским запахом пота, чеснока и самогона. Запахом жизни. Он был сероглазым, жилистым и невысоким, как отец, мой дорогой брат Павел.
– Мы тебя в два дня на ноги поставим. Держись за меня, переползай на лавку. Щас пировать будем. Иди, Иван, поздоровкайся хоть с женой! А то как неродной!
Иван, изможденный и совершенно седой, шагнул ко мне, сел рядом и молча положил свою руку поверх моей, шершавой и темной, со слезшими ногтями. Что-то мы все молчуны стали.
– Сколько у нас детей теперь, – улыбнулся он одними глазами. – Ну, мелкота, вылезайте. Дайте на вас посмотреть. Ух ты! Три королевны!
Девочки робко выбрались из-под стола и исподлобья смотрели на Ивана – слишком он был бледен и худ.
– Хорошо, что мы с твоим Иваном в городе столкнулись, – продолжал басить Павел. – Я как раз жильцов из нашей квартиры выкидывал. Вот сволочь – участковый ему ордер дал, паскуда такая. Я ему так в зубы дал, что он без всякого ордера в окно вылетел. Ну, за встречу! Сколько же мы с тобой, сестричка, не видались! Красавица ты у нас! А казачманок каких нарожала! А я все холостевал, а теперь баста! Милославский я теперя один остался. Серегу-то нашего еще перед войной забрали, и с концами. Шальная башка. Я ж тебе писал.
Павел торжественно водрузил на стол вещмешок, из недр которого появились, как из мешка Деда Мороза: бутыль с мутным самогоном, шмат сала в газете, банка американской тушенки, полбуханки черного сырого хлеба и мятая плитка заморского шоколада.
Я быстро захмелела от еды и самогона, уронила голову на руки и слышала только отрывки тихого разговора мужчин:
– Операцию-то назвали «Чечевица». Не знаю к чему. Мне доро́гой земляк сказывал, он еще пацан совсем, что они жили недели две в горах у тех, кого потом выселяли. Пришли в аул, расквартировались. Начальство сказало, что учения. Всё чин чинарем. Они, понятно, на фронт рвались, только мобилизовались. Добровольцы. На сараях плакаты висели про поддержку Красной Армии. Жили у ингушей мирно. Парни до последнего сами не знали, зачем они здесь. А когда своячок мой дознался, успел только шепнуть хозяевам, чтобы те матрацы разрезали и поболе напхали туды кукурузы и струментов. А лепешки обмотали вокруг тела лишними рубахами. В дороге-то их никто кормить-поить не собирался. Да и выкинули, говорят, в голой степи.
– Да, это как водится. Нас тоже этапировали без комфорту. Вагоны для скота, ни полок, ни печки. Я себе все нутро застудил. Если бы не засохший навоз, что мы от стен отколупывали, загнулся бы уже… А ты веришь, что они предатели и дезертиры?
– Не знаю, они не трусы. У нас в роте дагестанец был – дрался как черт. Это власти народ взбаламутили. Мы от немцев в сорок втором такого тут натерпелись. Теперь любого назови дезертиром – растерзают. – Исовсем понизив голос, Павел почти прошептал: – Ятак думаю, это не их война. Понимаешь? Это не их война. Говорят, немцы им свободу от нас, русских, обещали. Ведь сколя волка не корми, он все в лес просится.
– Но тут целые банды были. Оружия много изъяли, – продолжал допытываться Иван.
«Надо же, еле жив, а подавай ему политинформацию. А куда его самого-то по этапу гнали?» – сонно подумала я.
– Да когда у нас на Кавказе банд-то не было?! Аоружье изъяли, – согласился Павлуша. – Его еще с Гражданской знаешь сколько припрятано! Какой же горец без ружья и разбоя? Не знаю, как у других, а у нас люди говорят, сверху задание дали собрать оружие. Для галочки. У нас начальник милиции сам ингуш. Так он дал команду хватать пришлых ингушей с чеченами, а родне объявлять: выпустим, если сдадите винтовку. А если винтовки нету, у них можно отовариться. Прыткачи!
– Да сколько у милиции купить винтовок можно?!
– Э, не скажи. Номерок-то не пишется, одну винтовку хоть сто раз продавай.
– И что теперь будет с аулами?
– Осетин поселят. Не пойму только, зачем кударам отдавать, когда столько своих без крыши над головой. Ладно, за встречу. Ты-то как выкарабкался?..» – дочитала прамачеха и замолчала.
– Ну, что дальше-то? – нетерпеливо спросила Алла.
– Это все.
– Как – все? Точно?
– Как видишь. – Лина Ивановна протянула ей раскрытую тетрадь с недописанной страницей.
Алла с недоумением повертела ее в руках, еще раз перечитала про себя последний абзац. «Мы так не договаривались, останавливаться на всем скаку».
– Значит, аулы осетинам отдали? – пробормотала она, чтобы хоть как-то продлить резко оборвавшееся действо. – А если ингуши из ссылки вернутся, они осетин резать будут? Хотя осетины такие же безбашенные горцы. Они сами, наверно, кого хошь зарежут за свои дома. Дома, которые сложили казаки. Действительно, кровожадная земля там. Может, люди и не виноваты? Земля рассыпает споры насилия, люди поедают их с плодами этой земли? Может, она действительно кровью умывается? Как какая-то мифическая красавица? Поэтому и остается такой прекрасной и притягательной? Прекрасной горской вампиршей?
– А ты что, про пригородный район Владикавказа не слышала? – спросила прамачеха. – Это как раз там, где когда-то был Тарский хутор.
– Не-а.
– Про конфликт в пригородном районе в девяносто первом?
– Нет, мне тогда пять лет было.
– Ельцин подписал закон о репрессированных народах. Ингуши потянулись из Средней Азии на Кавказ…
– Почему из Средней Азии, их разве не на Север отправили?
– Нет, кого в Казахстан, кого в Туркмению…
– Эх, почему наших на лютый Север ссылали, а как кавказцев, так – на юга!
– Девочка! Там голая степь. Их выбросили без вещей, без еды. Там земля как камень, даже покойников не принимала. Целые семьи так и умирали на холодном ветру, а их тела обгладывали шакалы. Мне папа рассказывал.
– Не хочу про «умирали». Ладно, вернулись, и что?
– А осетины их не пустили. Ингуши стали селиться поблизости и плодиться, как кролики. Осетины испугались, что ингуши их перерожают. Они даже термин новый придумали – агрессивная рождаемость.
– Фигня, всех нас китайцы перерожают, – возразила Алла. Ей не хотелось связывать драматическую историю Антонины с современной жизнью. – К тому же сравнивать ингушей с кроликами не хорошо. Вот это и есть бытовой шовинизм, – поддела она Лину Ивановну. Алле приятно было поймать прамачеху на каком-нибудь промахе. Хотя на ингушей ей было наплевать так же, как и на осетин. Все горцы были для нее на одно лицо, кроме, пожалуй, черкесов, и то благодаря знакомству с Кахой. Она даже про мухаджиров прочла в Интернете. Но это оказалась еще одна горькая и кровоточащая кавказская история. Так что Алла про нее с Кахой даже не заговаривала.
– Там была драка из-за огорода, а закончилось все резней, – гордая тем, что в курсе неведомых Алле событий, хорошо поставленным голосом покрыла ее замечание про кроликов прамачеха. – Осетины в футбол играли отрубленными головами ингушей. Или наоборот. Не помню уже.
– Я больше не хочу слушать ни про какую резню. – Алла заткнула уши. – Хва-а-а-тит!
– Хорошо, но я могу рассказать, что было дальше…
– Нет-нет. Лучше дай мне тетрадь с собой. Я хочу еще раз перечитать уже сама.
Лина Ивановна нехотя отдала свое сокровище внученьке Лалочке, как она криминально называла ее про себя.
Алла не хотела слушать, что было дальше с Антониной, от прамачехи. Она даже не хотела знать, что Антонина – мама прамачехи и бабушка Стёпы. Ей важно было, чтобы история неведомой Антонины закончилась, как и история ее мачехи Стёпы, когда той едва исполнилось сорок. Пусть наступит конец фильмы. Ведь недаром же именно в этом месте записи обрываются. Она бережно открыла тетрадь, вгляделась в незнакомую жизнь. Почерк неровный, прыгающий. Видно, Стёпа расшифровывала пленки небольшими кусками и в зависимости от настроения писала то мелко, то размашисто. А может, какие-то записи делались прямо со слов, впопыхах. Поверх строчек и на полях знаки вопросов и замечания. Некоторые места перечеркнуты. Как это Лине Ивановне удалось все так бойко прочесть? Тетрадь исписана на треть, но на полуоборванном листе в середине Алла обнаружила еще несколько строчек:
«Горы полны любви. Все живое вокруг них: звезды, рыбы, камни, лава внутри земли – все дышит любовью. Уязвленный до глубины сердца этой любовью, человек отвечает земле отчаянной ненавистью. Зачем? Даже среди себе подобных люди любят больше всего ненавистных. Душегубы принесли в мир столько черной ненависти, но до сих пор пожинают за нее любовь. А я не хочу больше высекать ненависть в надежде обменять ее на любовь. И чувствую, что мое место в этом мире сокращается, съеживается. Закончится ненависть, и мне конец».
«Стоп. Чьи это мысли? Антонины или Стёпы? И кому они предназначены? – Аллу словно молния пробила. – Может, Стёпа умерла именно из-за того, что отпустила ненависть? Может, это был экзамен, который она сдала и перешла на другой уровень, как в компьютерной игре? А беспризорная ненависть перекинулась на меня? Как собака без хозяина? А я повелась… Может, послание было совершенно другим? Не «доверши мое дело», а «отпусти и освободись»? А вдруг, если я прощу отца, то тоже умру?» – неожиданно и нелепо испугалась она.
– Что с тобой? – забеспокоилась прамачеха, видя, как побледнела девушка.
– Мне надо подумать, – тихо ответила Алла. – Мне очень надо подумать.