2
Неприятно сидеть вот так в темноте.
Да, конечно, звезды звездами, я это ценю, только их сейчас при этом ярком лунном свете совсем не видать. Вид на соседние холмы, совсем черные внизу, это что-то особенное, совершенно замечательное, хотя, если честно, я хотел бы делить свои восторги по этому поводу с кем-нибудь другим. Не очень-то приятно находиться в темноте в глухом лесу с тем, кто тебе не симпатичен. Обычно в таких местах и обстоятельствах приятнее находиться с другими, имея в виду и более приятные комбинации. А тут на тебе: каждый на своем углу машины. Уперлись взглядом в лес, как будто мы его стережем. Автомобиль то есть. Хотя — что там придумывать. По сути, сами себя охраняем. Иначе нас украдут, так, по крайней мере, выглядит.
Ай, ладно, глупости. Уже целый час, как мы стоим на месте, все спокойно. Предполагаемому нападению из леса, если оно было задумано, уже давно пора бы случиться. Хотя похоже, что эти разбойники просто дураки. Никакой открытой атаки не было. Одна скука, нервная скука. Младенец снова сопит в Агатиной держалке, похоже, крепко заснул, какое-то время будет тихо. Она могла бы положить его в машину, но, по-видимому, его вес ей совсем не мешает, да и ему так теплее. Можно и поговорить, чтобы убить время. Спросить что-нибудь такое у Агаты, со знанием дела. Или сказать ей что-нибудь. Не важно, кому. Звездам, сияющим над нами. Мистическим агрессорам из леса. Мы — здесь. Какой-нибудь номер отколоть. Или что-то совсем несерьезное. Естественное. Что-то, что можно было бы сказать нормальному человеку в такой ситуации. Что-то такое банальное. Тривиальное — лишь бы поговорить. Коммуникация — это то, что нужно.
Господи, что бы я сейчас не отдал за любую разумную идею. А вдруг сейчас зазвонит телефон, мы — в шоке, а там окажется господин министр.
Да, смешно, голос разума.
Хотя как было бы здорово. Или, например, поесть, тоже бы неплохо. Вот здорово, если бы тот, кто у нас забрал аккумулятор, оставил бы нам в замену какую-нибудь еду — сандвич с самой дешевой колбасой. Уже много времени прошло после того обеда у Шаркези в Любляне. Эта их кухня — действительно что-то ужасное, но они гостеприимны, особенно если им что-то от тебя надо. Гостеприимны, делят с тобой все. Свой скромный обед. Как тут откажешься.
Я: А у нее были какие-то конкретные жалобы? Чего ей не хватало?
Франц Шаркези: Давайте, поживите здесь с нами ночку-другую, сразу поймете, почему она так по дому скучает.
Эвита Шаркези: У Маринко сердце разобьется, вот увидите. Привезите ее обратно. Не должна его жена с ребенком там по холоду ходить. Или я с ней ходить буду? Я должна следить за своими детьми.
Она должна следить. Хочет сделать вид, как будто никакого сговора не было, подумал я. Как же Агата могла от них сбежать, как у нее хватило бы смелости, если бы они заранее не сговорились? Или же нет? Сейчас я веду себя, будто верю, что так оно и было. А может быть, все проще, и я — просто наивный дурак? Веду себя, будто она их просто кинула. Потому что именно это она и сделала — скорее всего, так оно и есть, все об этом говорит: вербальные знаки и так далее — это не просто классическое цыганское вранье. Ладно, хотя, с учетом того, что тут сейчас происходит… Только нет, не верю — она действительно производила такое впечатление. «Что им от меня нужно?» «Как они могут за меня решать?» Она ведь действительно так говорила.
Явные признаки дистанцирования, в первый раз среди них. И этому до меня никто не верил. Нет, не все они на одно лицо. Не все. Они тоже люди. И их дети тоже люди. Даже если сейчас у них нет больше дома. Хотя что из этого, у многих людей его нет. Сколько на этом свете беженцев, без жилья…
Отлично, господин подсекретарь, очень правильно мыслите.
Может, чтобы сломать лед, вместе что-нибудь спеть, что-нибудь такое, банальное, общеизвестное.
Нет, не годится, нужно взять себя в руки. Слишком серьезная ситуация. Задержать дыхание.
Чувствую себя так, как будто ругаюсь вслух в церкви, и это здесь, в самой лесной глуши. Нет, что я — это стресс. Черт побери, как же мы здесь оказались — в такой ситуации! В голове не укладывается, как такое могло произойти. И ведь кто-то смотрит на нас: все это так по-идиотски, такой контраст с этой красотой вокруг нас. Это неправда. Здесь наверху должно происходить что-то совершенно другое. Мы ведь должны были просто здесь проехать, пятнадцать-двадцать минут и все. Все было бы нормально.
Я не виноват, что так получилось. Вот так банально.
Я: Неплохо было бы зажечь огонь. Очень даже.
Действительно, похолодало.
Шулич только посмотрел на меня, приподнял брови, будто хотел что-то сказать, но в итоге промолчал. Вот свинья, думаю, как ему удается просто молчать. Как ему удается позволить словам упасть в пустоту.
Я: А кто нас увидит? Снизу-то? Мы ведь их огня тоже не видели, хотя мы тут, сверху. А? Небольшой огонь.
Шулич, откашливаясь: Ну, давайте.
И молчит. И смотрит на меня. Ладно, и на том спасибо.
Это что, концепция у него такая? Он что, мне сейчас при каждом слове будет свою обиду выпячивать? Даже тогда, когда ему в общем от моего предложения стало лучше? Ясно, я ожидаю, что их в полицейской академии этому учили — выживание в лесу, на снегу, под дождем, или у меня слишком романтические представления? Когда-то этому наверняка учили, во времена «Ужасного Коммунизма». Я, признаю, в этом совершенный ноль, это любому понятно, видно за десять километров, хотя я и не думал разводить здесь огонь трением двух жухлых веток или что-то в этом роде. Я по образованию психолог, три года работы на руководящей позиции, координаторство и мониторинг в области процедур внутреннего управления и миграций, установление тенденций и принятие мер — черт возьми! А здесь и не найти никакого сухого дерева. Я могу развести костер, приготовить неплохой, даже феноменальный бограч — прекмурский гуляш, — да и осьминога возьмусь запечь; но это в другом месте. Может быть, когда-нибудь, когда все это закончится, и я мог бы пригласить всех троих, Презеля, Шулича и Агату, к себе домой, на гриль; но это — когда-нибудь потом, а вот сейчас было бы здорово, если бы костер развел… Шулич.
Пауза тянется слишком долго, что-то просто нужно было сказать. А сказать что-то значит, что я ему уступаю, хотя молчание — это еще хуже. Потому что в таком случае молчание означало бы, что я говорил что-то просто так, не имея намерения это сделать.
Я, тоже откашливаясь : Да, С дровами тяжело.
Похоже, сейчас я могу опереться только на Агату. Только она еще как-то реагирует.
Агата: У нас дрова хранились под кровлей.
Интересно, под чьей.
Шулич: Держу пари, что она смогла бы развести костер на целого поросенка, если бы мы сейчас сняли колеса с машины.
Агата осуждающе на него посмотрела, как раньше на меня, когда я ей показал ту табличку с названием деревни внизу, в долине. А потом — только мне, не Шуличу — похоже, ей тоже постепенно становятся понятны некоторые деликатные нюансы наших взаимоотношений.
Агата: До обеда была гроза, не могло сильно намокнуть. А перед этим две недели суша. Если у вас есть насос, выкачайте из машины литр бензина, вот и будет костер. А дрова я наберу.
Тишина, Шулич готов рассмеяться. Пожимаю плечами.
Я Шуличу : В машине есть насос?
Шулич смеется.
Шулич: Я не знаю, как там в министерстве, но нас в полиции учили, что красть — это нехорошо.
Да!
Идиот, я должен смеяться этим глупым шуткам? Сейчас гораздо важнее другое, если уж говорить об обязанностях и об ответственности. Нам просто-напросто холодно, в конце концов. У нас на руках младенец, о котором нужно позаботиться. И бензин у нас — для наших нужд: если не для поездки, так сгодится на другое. У кого мы крадем? Я отошел от машины и встал напротив Шулича, то есть не так, чтобы напротив, агрессивно, а так — в целях обнаружения правильной позиции, чтобы слова подействовали так, как нужно, при этом не агрессивно, а как-то так, легко.
Я: Ну, немного пошутить, это ничего страшного. Но не слишком.
Шулич снова в смех.
Шулич: Да я молчу. Мне просто интересно, что будет.
* * *
Вокруг огня, полыхающего в середине, наложены ветки, которые сушатся. Мы их набрали втроем. К сожалению, картошки у нас не нашлось, хотя если бы здесь было какое-нибудь поле… хотя нет, сейчас не сезон. Жаль. Лучше, если я вовсе об этом промолчу, иначе Шулич… В этот момент я больше всего боюсь того, что сейчас появится Презель и нас застанет; только сейчас, когда что-то начало происходить, я наконец понял, какая же это ерунда, огонь на бензине из машины, я уже представил все аргументы, почему это не грех, но если он сейчас вернется, опять мои аргументы потеряют основу.
Видимо, я никогда не стану секретарем, с таким отношением. Я не создан для этого.
Да, зато как легко себе представить: в течение следующих пятнадцати минут с неба раздается шум двигателя, поляна неожиданно заливается светом, огромный военный вертолет раскачивается над какой-нибудь сосной, в проеме двери появляется министр в куртке из гортэкса и альпийских ботинках «Планика», за ним — оператор и осветитель, а также журналистка национального телевидения, и министр вмешивается в ситуацию — мы в замешательстве отбрасываем в кусты компрометирующий нас насос и, предательски вытирая руки об штанины брюк, бежим в сторону перемалывающего воздух пропеллера — в сторону спасения… Хрен с вами, господин министр, извините за выражение, вас же здесь нет. (Похоже, я набрался полицейских выражений, слишком тесная у нас компания здесь, у огня.) Если уж на то пошло, больше всего я боюсь упрекающего взгляда честного Презеля. Он-то был здесь, с нами. Он мог бы сказать: отсутствовал только полчаса, а вы тут… А вот и неправда! Уже час, полтора часа тебя нет! Где ты?
Да ладно, ведь Шулич тоже при этом помогал. Впрочем, это не мешает ему арестовать меня сразу после посадки вертолета, оправдывая свои действия тем, что сам он только притворялся, воруя государственный бензин для личных целей, что только по моему принуждению, что я его заставил, я всех заставил и вел себя неуравновешенно, и он не решился провоцировать меня своим отказом. А так он с самого начала после отъезда из Любляны проявлял интуитивное недоверие, что-то подозревал, и вот оно, так и случилось, в конце концов я привез их всех сюда, явно с целью запланированной кражи аккумулятора и бензина… Хотя нет, думаю, до такой степени он все-таки не дойдет, я ему доверяю.
Он не скрытный. Типичный албанец, ясно. Да, он все делает по-своему, но искренне. Наверняка старый фужинец, обитатель этого известного гетто в Любляне, заселенного лимитчиками из стран бывшей Югославии, по-своему даже симпатичный. Уже даже по тому, как он ко мне относится — совсем не скрывает, что я ему кажусь дураком.
Ситуация невеселая.
Какой-то саботажник оставил нас без машины! В темноте, в чаще, в лесу, где человека днем с огнем не сыщешь! Кто бы это мог быть? Все базируется на молчаливых предпосылках, молчаливых потому, что мы все стараемся избежать конфликта, оба полицейских все время думали, что этот саботажник — Агата, а я уверен, что это не она. И мы должны были бы все эти аргументы критически рассмотреть. Потому сейчас мне уже кажется, что саботаж устроили пресловутые саами, хотя это и не похоже на правду. Как могли Шаркези знать, что мы сюда приедем? Слишком много непредвиденных обстоятельств было на дороге, даже если вначале такой план у них и был. Нас никто не преследовал. Наоборот, именно словенцы вели себя так, что готовы наброситься на нас — на каждом шагу. Так что, значит, с нами играют словенцы? Какова вероятность? Эта мысль меня совсем не успокоила.
Ни в коем случае. Ведь тогда лучше вообще не спускаться в долину, потому как бог его знает, что может случиться. Это что, ужастик в стиле знаменитого альбома «Освобождение»?
Замечаю, что больше и больше начинаю погружаться в детали, вокруг да около, отказываясь размышлять о конкретных решениях. О чем тут думать. Как будто хочу что-то скрыть. Хотя это просто не может быть правдой. Наверняка мы себя сами накрутили, и на самом деле все в порядке, просто какая-то странная ошибка, случайное повреждение. Может, в определенных критических ситуациях эта технически совершенная машина просто катапультирует аккумулятор в воздух: открывает капот, выбрасывает аккумулятор на расстояние 20 метров и потом закрывает капот, чтобы избежать взрыва. Значит, осталось только это — решить эту техническую проблему, отыскать этот аккумулятор и потом бежать вон из этой чащи домой, в мягкую постель, где везде родной домашний запах. Все будет хорошо!
* * *
А Презеля все нет и нет.
Тишина в лесу по-своему удивляет: не слышно даже ночных птиц. Я, конечно, не жалуюсь, хорошо, что волки не воют, хотя они тут водятся; слава богу, у нас костер, они не подойдут.
Мы в западне, фактически в западне, просто ирония судьбы. Не знаю, почему это случилось, мы никому ничего плохого не хотим. Имело бы смысл поймать в западню тех, из долины, молодых, крепких, агрессивно настроенных словенцев. Хотя это было бы сложнее, потому что их слишком много. Может, нас просто похитили, потому что они так привыкли, берут то, что попадается под руку, особо не привередничая; пусть это будут совершенно случайные люди в спортивных костюмах и униформах. А сейчас они еще и следят за нами.
Презель должен был уже спуститься.
Да, он должен был уже спуститься. Все это — одно сплошное недоразумение.
Нет, мне нельзя долго размышлять.
Успокойтесь, господин подсекретарь. Успокойтесь. Дышать. Глубоко. Все будет хорошо.
Я: Один вопрос мне не дает покоя. Раз уж мы рассуждаем.
Если посмотреть на всю ситуацию (от начала до конца, давайте так, все последние попытки отменяются, панику брать в расчет не будем): Презель не вернулся. Уже два часа его нет. Сигнала с этой стороны, очевидно, не поймать. Может быть, здесь кроется ошибка: ему нужно было не спускаться, а просто вернуться, подняться по той дороге, по которой мы приехали. Не продумано. Может быть, там, где нам в первый раз открылся вид на Камна-Реку, по долине, более открытой в сторону Кочевья или Рыбницы. А здесь дорога уводит в провал Кочевского Рога, как можно здесь поймать сигнал? Но я почему-то уверен, что там, за нами, находится Кочевье. Хм. А может, его там и нет? Как это можно знать без карты?
Впрочем, жаловаться сейчас слишком поздно.
Агата: Спрашивайте, господин соцслужба.
Я откашливаюсь.
Я: Я не соцслужба, я тебе уже говорил. У меня есть свои связи, которые могут помочь в этой области, но я не соцслужба.
Агата: Ну что-то такое. Один из тех, кто любит вмешиваться.
Это меня несколько раздражает. Хорошо, сейчас это не важно, сейчас, наверное, уже известно, что я, по крайней мере, нормальный человек, не бездушная фигура. Что я действительно хочу ей помочь, по мере возможного, насколько допускают обстоятельства. Разве я не спас ее от Шулича?
Я: Ага. А когда я тот народ в Камна-Реке успокаивал, я как раз ни во что не вмешивался.
Агата оперлась на машину; кажется, сейчас она пришла в себя, смелая и острая на язык, — тепло костра, видимо, улучшило ее настроение, ну, и то, что было до этого, то есть как она показывала нам, как развести огонь, по-видимому, создало у нее ложное впечатление. Ложное впечатление, что она — часть компании. Но это не так. Она — проблема, а не часть решения.
Агата: Ты что, спрашиваешь меня, можешь ли ты у меня что-то спросить? А разве господин министр не твой друг?
Я уставился на нее.
Агата: Тот самый, кто обещал народу из деревни, что я никогда не вернусь сюда с ребенком? А я вот на тебе, вернулась!
В этот момент она доверчиво склоняется вперед, как будто ей нужно подтверждение своим словам.
Оставим это.
Я: То был господин министр. А я — это я. Даже если он мой друг, он — это он, а я — это я. Там нас много работает, в министерстве внутренних дел, и мы все разные.
Агата: Думаешь, меня волнует, как называется ваше министерство? Как-нибудь умно, это наверняка.
Я: Оставь это, не важно, я хотел спросить…
Нужно показать, что я не какой-нибудь там размазня, нужно эдакое-такое слово, которое придало бы мне вес.
Я: Да черт возьми, мне просто нужно знать!
Это возымело эффект. Нужно освежить и закрепить первое впечатление. Проверить, на основании чего она отделила меня от остальных. Мысленно. Насколько она понимает свое положение. Насколько понимает, кто и что здесь — ее спасительная былинка.
Я: А ты знаешь, за что вас все эти деревенские жители так сильно ненавидят? Настолько сильно, что пришли вас выгнать, стереть с лица земли, полностью, без следа?
Агата вздрогнула. Нет, этот вопрос ей не понравился. Я опять нажимаю на больное место. Сейчас она перестала быть главной; я снова ее принизил. Разве я раньше не старался быть на ее стороне? Зачем я снова выливаю на нее этот негатив? Потому что сама она о себе очень даже высокого мнения. Может, я такой же, как все?
Агата: Что это ты у меня сейчас спросил?
Нет, я не такой, как все, стопроцентно никто ни на кого не похож.
Агата: Они нас потому ненавидят, потому что они — задницы! Нас вообще никто никогда не любил. Даже если ты им помогаешь, за твоей спиной они все равно гадости о тебе говорят!
Это даже забавно. «Никогда нас не любили». Хорошо, со мной тоже бывает, что я инстинктивно кого-то не люблю, но ведь ты не такая; с тобой у меня было не так. Правда, в первый раз я ее увидел вне контекста, который мне тоже не вполне знаком. Те, кто этот контекст хорошо знают, похоже, не очень-то от него в восторге. И я стопроцентно верю, что имеются определенные контексты, которые мне точно не понравятся. Только сейчас ты — в моих руках.
Иногда я слишком много анализирую самого себя, вместо того чтобы все внимание посвятить внешним проявлениям. Извиняюсь.
Я: А, значит, у них нет причины возмущаться?
Агата: Да они там все задницы, в той деревне. Только и трясутся, как бы у них чего не пропало.
Шулич в том же стиле: Да. Одни материалисты.
Агата нерешительно: Ну, это я не знаю…
Шулич: Ну вот, например, дочка одного из тех, кто там внизу. Продавщица в одном магазине. Трясется, что при инвентаризации у нее не хватит товара, потому что недостачу должна будет покрыть из своего кармана. А у нее такая огромная зарплата. Только о деньгах она и думает.
Агата: Какая продавщица, а я тут при чем?
Шулич ничего не говорит, только что-то мычит себе в зубы.
Агата: Что, вы им верите, что я краду в магазине?
Шулич коротко засмеялся, но ничего не сказал.
Агата: Так вот, чтобы вы знали, я никогда ничего в магазинах не крала! А что, разве зарплаты не хватает всем, чтобы никто ничего не крал? А почему продают такие дорогие вещи? Кто это может купить? У меня только социальная выплата, но я не плачусь так, как та баба из магазина. Плюс детей у них нет, ни у одной.
Не знаю, какого черта Шуличу нужно было встревать, если сказать ему было нечего.
Агата: Там, в этом магазине, я вообще ничего не могу купить. Вы вообще знаете, сколько стоят пеленки?
Шулич: А сколько бензин на бензоколонке стоит, ты знаешь?
Я успокаивающим голосом: Я тебя спросил только для того, чтобы знать, понимаешь ли ты, почему вас не любят. Какие-то причины ведь должны у них быть для этого. С деньгами у деревенских тоже не шибко, чтобы ты не думала. И у меня в магазине не всегда хватает денег, чтобы купить себе все, что хочется.
Агата: Ты не в счет, у тебя карточка есть.
Я: Да? То есть, я уже не задница?
Агата несколько потерянно : Да что я знаю, кто вы.
На секунду у нее просочилось даже «вы», что-то совсем новое. Это она наверняка из тактических соображений; я-то знаю, что она смотрит на меня как на цивильного размазню, может быть чуть менее отталкивающего, чем остальные, но по сути все цивилисты для нее на одно лицо. Нет, меня она таким способом не проведет. И вообще, я один из тех, кто что-то дает, кто не испытывает такого панического страха за себя и за своих.
В Любляне, например, я всегда бездомным подаю. Ладно, не тем румынам, которые каждый сезон по методу Станиславского висят на костылях, выставляя их на всеобщее обозрение и перекрывая проход. А так, бездомным подаю, даже тем, кто, по всей вероятности, просто пьяница. Бог знает почему. А кто-то таким уж точно не подает. Кто-то таким, вообще никогда не подает, и, вероятно, таких большинство. А я вот — подаю. Черт его знает, почему. Может, откупиться, чтобы другие отмучились за меня. Может, потому что они для всех нас — пример и доказательство того, что можно жить и по-другому, без лишних фокусов, если так решить; так жить, будто тебя по-настоящему вообще ничего не волнует, и думать только о том, как бы получить порцию еды и глоток воды. Они будто приняли на себя бремя наших грехов. И за это мы должны быть им благодарны. Ну вот, снова демагогия, самая дешевая. Хватит.
Я: Никому не нравится, если его бьют или у него крадут. А вам бы понравилось, если бы у вас крали? Или если бы вас били?
Агата: Так у нас и крали! Дизельный агрегат у нас украли, когда мы в первый раз из дома в лес убежали, что, не слышали?
Смотрю на Шулича, но он уже потерял интерес к беседе, смотрит в огонь, который отражается в его глазах. Огонь затухает, скоро будет уголь, отличный для картошки. Агрегат у них украли — она сейчас все это будет вытаскивать! — ладно, оставим. Тот агрегат, который они сами наверняка у кого-то выкрали… Ладно, оставим.
Я: А что, если бы вас били?
Агата живо вскакивает: Да сколько раз уже били! Маринко каждый месяц битый ходит! А знаете, сколько раз его били в прошлом году летом? Впору в больницу посылать. Да еще кричали, что он — грязный цыган.
Я: Кто?
Агата: На празднике в Рыбнице. Он поругался с цыганами из Жельны.
Я: Цыгане его били, потому что он цыган?
Агата: Нет, потому что они поругались.
Я что-то не понимаю.
Я: А он написал заявление, что его били? Именно для того и существуют полицейские, чтобы не было таких драк.
Пауза.
Агата: Вот еще, скажете. В полицию бежать. Он же мужик.
Шулич неожиданно : А ту, пятнадцатилетнюю, он тоже изнасиловал, потому что мужик?
Агата умолкла. Ничего не ответила. Шулич нас обоих удивил, ведь все время казалось, что он не слушает.
Я: Кто? Маринко?
Шулич: А кто же еще, конечно он, с братом, с тем самым Францем, которому наш министр любит пожимать руку перед камерами. Потому как он такая разнесчастная жертва. Плюс еще один из Жельны у Кочевья. Может, кто-то из тех, кто твоего Маринко в прошлом году летом избил?
Отличный аргумент. Я этого действительно не знал. Вот тебе и Маринко! Тоже мне мужик.
Шулич: Конечно, он и сам был малолетка. Девчонку, несовершеннолетнюю, вытащили с праздника. А вы знаете, почему их на суде оправдали? Потому что их адвокат, важный господин из Любляны, доказал, что девчонка была просто пьяная и что ей все цыгане на одно лицо, она их не различает!
Агата по-прежнему молчит. Молчит, по-своему мне ее даже жалко. Неудачный момент, чтобы все это обсуждать. Может, это и правда, но ее муж сейчас в любом случае в тюрьме, она одна с ребенком, дом ее разрушен, трое ее развозят по округе, трое настолько компетентных защитников, что даже пятнадцати километров от Камна-Реки до Кочевья не смогли преодолеть. А сейчас — по сути дела, она в заложниках, вместе с нами… Она выказала желание сбежать от них… а эти, конечно, так легко не простят, понятно…
Осматриваюсь. Кто же скрывается в этом проклятом лесу?
Плюс еще муж — насильник. Но зато мужик!
Шулич: Да все ваши досье я наизусть знаю. Посмотрел специально. Да, правда: там внизу одни задницы. Они уже давно должны были твоему мужу и его братьям по морде надавать, а не выставляться перед камерами.
Агата в первый раз, похоже, занервничала. А этого за ней раньше не замечалось: ни при нашей первой встрече у разрушенного дома, ни перед разъяренной толпой.
Агата: Да почему на нас все время вешают? Изнасиловал, конечно, изнасиловал! Да с какой стати эти девчонки так зазнались — думают, они лучше наших? Он не идиот, делать такие вещи! Ерунда полная!
Ага, значит, неправда. Хорошо.
Агата: Почему все на нас всё валят? Потому что мы бедные. Потому что у нас ничего нет, ни воды, ни электричества, а эти деревенские хотят быть героями!
Шулич: Конечно, у вас ничего нет. Только почему тогда каждый год, когда у вас полицейская проверка, у вас находят целый склад украденных вещей.
Агата: Вы всё хотите на нас повесить, всё у нас находите, но ведь вещи можно просто подкинуть! А мы грибы собираем! Грибы и травы! Травы у моей мамы приезжают покупать даже из Италии и Венгрии! Из венгерского Гьёра приезжают! Этого ваши задницы не умеют, не так ли?
Откуда она сейчас этот Гьёр вытащила?
Шулич не отвлекаясь: А медные трубы, а памятники могильные с кладбищ и культурных центров — эти к вам приезжают забирать из Штирии, не так ли? Только знаешь, что мне больше всего понравилось?
Я: Хватит, не сейчас.
Молчание Шулича заставило замолчать и Агату, она сдерживается. Знаю, еще чуть-чуть — и она замкнется, зажмется. Слишком молода, не выдержит. Да и не нужно этого. Она должна просто понять, что он ее элементарно провоцирует. Ведь сама она как раз и хочет в сторону, убежать от этого образа жизни, она хочет стать такой, как все мы; зачем тогда ей вбивать в голову, что она то, что она есть? Это абсолютно контрпродуктивно. Агате этих провокаций сейчас совершенно не нужно слышать; я-то просто хотел узнать ее мнение. Оно действительно такое, негативно-стереотипное, но я хотел ее привести к другим выводам, и давление Шулича здесь не нужно. А он по-прежнему меня игнорирует, как и раньше.
Шулич: Я тебе все-таки расскажу. Как вашу маму на диализ возили, (мне) Обычно ее какой-нибудь парень привозил в Кочевье, а потом забирал. Однажды этот парень опоздал, тогда шофер «скорой помощи» проявил понимание и предложил подвезти ее домой, так как ему было по дороге, до какого-то патронажа. Но когда он привез женщину в селение, эти цыгане избили и его, и техника так, что живого места не осталось, все у них забрали, кошельки и прочее, а потом еще обокрали всю машину. Кричали, что они напали на их мать.
Агата кричит : А чего они пристали к пожилой женщине?
Мы оба уставились на нее: вся трясется от гнева, глаза горят, как будто Шулич ударил в слабое место, хотя, ха, может, и ошибаюсь. Может, это и к лучшему. Может, она сейчас так горячо все это говорит, потому что в первый раз наконец услышала, как оно все выглядит со стороны. А значит, слышать это ей все-таки неприятно. Поэтому и злится. Это просто знак подсознательного дистанцирования. За это нужно ухватиться.
Агата: Стане поехал за ней! Потом позвонил нашим по телефону из города, сказал, что ее увезли! Мы все чуть с ума не сошли: нашу маму украли! Потом эти двое приехали, такие наглые! Чего они нам только не говорили!
Шулич молчит, совершенно довольный эффектом, мол, это меня не касается, ваше дело.
Я: Ну, и что они вам такого сказали?
Агата: Да я их даже не поняла! Они денег требовали за то, что ее привезли.
Опять разочарование. Такая откровенная ложь. Так она только больше запутается.
Я: Это? Ты это своими ушами слышала?
Агата: Конечно, своими ушами, я же не глухая! Я даже типу в лицо нассать хотела, когда он на земле валялся! Мама меня удержала, а то бы они увидели! Говорила, что они были с ней вежливы. Она, да ее любой дурак проведет! — Использовали старую женщину!
У меня в ушах зашумело, даже затошнило. Откровенно тошнит от таких слов. В какое общество я попал!
Она хотела мочиться в лицо медбрату! Который каждый день спасает жизни! Который был настолько добр, что отвез домой ее мать! Я попробовал себе представить ее молодые мягкие бедра под джинсами-галифе, как они опускаются на лицо тому парню, когда его держат четыре мужика, от ударов все болит, так что он не может двигаться, заплывшие глаза, разбитые губы, и вот из тонкой вонючей волосатой щели на него выливается еще горячая струя, обжигающая кожу, глаза и губы. Отвратительно, я не уро… — как это называется — урофил. Но их я себе представляю, этих урофилов, целый лес таких урофилов. Которые с нами все это с удовольствием проделали бы. От этого у меня снова появилось ощущение камня в животе. Если мне что-то и непонятно, так это то, почему они еще этого с нами не сделали. Единственное надежда — потому что этого и не собирались делать. Так что без паники. Без паники.
Эта девчонка, ничего не могу с собой поделать, стала мне гораздо менее симпатична, чем была вначале. Было бы гораздо лучше, если бы она просто молчала. Гораздо лучше для всех нас.
А может, их и нет. Всему можно найти какое-то другое объяснение.
Агата: Что-то про то, что мы им должны денег за то, что наша мама жива! Страховка какая-то, что-то в этом роде! На все готовы пойти, лишь бы деньги вытянуть из нашего брата, у нас и так ничего нет! А знаете, как там у врача, как все медленно? Сколько нужно ждать? А потом им еще деньги подавай, как будто государство им ничего не платит! Зачем нужно такое государство?
Да, как все запущено. Мешанина какая-то.
Шулич: Нет смысла говорить об этом, (мне) Они только хотели сказать, что они не обязаны были отвозить их мать домой, особенно если им потом говорят, что они ее похитили.
Агата: А что они хотели? Приехать к нам, потом что-то требовать и обижать нас? Да у нас ничего нет, только земля, на которой мы жили. Спасибо старику Тоне, иначе и того бы не было.
Бесполезно. Все бесполезно. Мне кажется, все эти дискуссии никуда не приведут. Абсолютно бессмысленно. Только Шулич выглядит так, как будто его все это только забавляет. Что-то там такое скажет, потом выключается, чтобы я все это слушал. Или он это мне такие подачи дает? Не случайно то есть? Мне эта мысль совсем не нравится. Потому что это всё — незначительные детали; мы должны этим людям помогать, иначе государство потеряет целостность. Невзирая на то, что мы об этом думаем. Не получается их целиком ладаном намазать: надо научиться их игнорировать, каким-то образом. Для этого у нас есть структуры. Для этого есть наша структура. Легче всего бездумно швыряться обвинениями: только эти люди-то здесь. Вот об этом и надо думать.
Шулич: Тоне, ваш старик, был умен и вырастил умных детей. Таких умных детей, которые врываются к восьмидесятилетней старухе, живущей одной, целый час ее мучают и бьют, чтобы она сказала, где спрятала деньги. Когда ее нашли соседи, у нее был пробит череп и бедро. А денег у нее не было. Откуда им взяться, соседи за нее все делали и все ей покупали!
Я не хочу всего этого слушать.
Агата: Да что вы лжете? Что вы все время лжете?
Мне кажется, она совсем вышла из себя.
Агата: Почему вы верите Шмальцу? Это он ее надул, чтобы она написала ему доверенность и переписала дом на него! Это он ее грабит, а не мы! Она ничего не понимает, больная, что вокруг происходит!
Шулич: Ага, особенно после того, как ее кто-то по башке сковородкой съездил.
Агата: Она очень симпатичная женщина! Всегда со мной разговаривала, когда я мимо проходила! Каждый раз что-то мне давала!
Шулич мне мигнул — нет, я не понимаю, что он этим хочет сказать. Сейчас он мне подмигивает. А почему он раньше этого не сказал? Хотя это уже не важно; важно, что…
Шулич: Я знаю только то, что написано в картотеке.
Агата: А что там написано? Написано то, что говорит Шмальц! Что там кто-то из наших был, а кто точно, даже не знает! А нам по-любому никто больше не верит!
Это правда.
Шулич: Конечно, если бы у Франца и Маринко была голова на плечах, они бы носили перчатки, и тогда действительно никто бы не знал, что они там были! А так — достаточно было просто заглянуть в картотеку.
Это тоже правда.
И именно поэтому, что это правда, это все было не важно. Потому что все это никуда не ведет. Что было, то было. Хватит ходить по кругу! Круг — замкнутый. Нужно найти позитивный импульс, распознать его, услышать…
Я не скажу, что все эти истории о старухах меня оставили равнодушным. Восемьдесят лет? Проломленный череп? Ничего себе!
Трудно себе представить, каким иродом нужно быть, чтобы сотворить такое. Абсолютно отмороженный поступок. К человеку как к вещи. Восемьдесят лет? А эти Шаркези действительно все крепкие мужики! Или ее били женщины? Старая Елена? Она скорее относится к ее весовой категории, легче понять, хотя Елена такая, жилистая баба. Той же весовой категории, что я такое говорю! Старой Елене максимум шестьдесят лет, да и того меньше, на восемьдесят она выглядит, потому что у нее с десяток детей — я считаю только тех, кто выжил — всю жизнь жила в тяжелых материальных условиях, поэтому на сочувствие по возрастному признаку и чувство справедливости рассчитывать не приходится. Скорее зависть. Потому что Елена никогда не доживет до восьмидесяти, мужа, который был старше ее на год, она уже похоронила. Тут еще болезни, которые приходят в эти годы. Сто процентов, она тоже на диализе, где она тоже никому особенно не нужна. Боже мой. Что за жизнь.
Агата молчит. Обиделась. Очень нежна с ребенком. Младенец проснулся, смотрит на нее, невероятно разумный малыш, не хнычет, хотя почему-то очень сильно к ней прижимается. Может, он так испуган после выходки Шулича? Пальцы у Агаты тонкие и мягкие, хотя это ни о чем не говорит. На фабрике она не работала, это сто процентов, кто сегодня работает на фабрике, если не китайцы? В целом девчонка выглядит вполне нормально. Ну, конечно, не так, как могла бы выглядеть на открытии Дома цыганской культуры в Ново-Месте, по случаю празднования трехсотлетия первого упоминания цыган в Нижней Крайне Вальвазором, и на убийцу она не похожа. Выглядит, будто она одна из тех, кто не умеет считать до пяти, такая, простенькая. С младенцем. Использует памперсы. Да, в чем-то я наивен, хотя со стороны и не скажешь. Зная все это, понимаешь, с кем имеешь дело. Почему тебя так пугает реальность? Ты же именно с этим вызовом и должен справиться. Да, это действительно силы природы, коршуны в чистом виде.
Ну вот, я тоже не устоял перед стереотипами.
Какие коршуны. Вполне человеческие импульсы. Например, это ее отрицание. Крайнее отрицание того, что они хоть во что-то вмешаны, хоть в чем-то виноваты. Что избили старуху. И при этом без каких-либо проблем признавать все чудачества и странности. Даже хвалиться ими. Это так типично, так по-человечески. Человек переживает, когда его обвиняют в том, в чем он не хочет, чтобы его обвиняли. А не потому, что хотел бы любой ценой отвлечь от себя внимание. Вообще не доходит до нее, почему кто-то их считает способными совершить все эти поступки. И чем больше ему доказываешь, что все сделал именно этот человек, тем более он убежден, что к нему несправедливы; менее всего он готов признать, что он это сделал. Как будто имеется некая граница, через которую он себе не разрешает переступать. И переступив, признаться, хотя бы самому себе — да, наломал дров. И потом, здесь другая сторона границы, черная стороны Луны, о которой тяжело сказать что-то определенное; поле, на котором слова не растут. И здесь не найти слова, не сказав себе что-то особенное. Вроде — я не такой, я этого никогда не сделал бы! А если нет слов, ничего нет. Тишина. Такая тишина, что ее и не подумаешь трогать. Или же лопаться от возмущения, если это сделает кто-то еще.
Я: Непросто это, быть тобой, не так ли, Агата?
Агата с удивлением на меня смотрит.
Агата: Не знаю… У меня получается просто так, само собой.
PAN лучше, если ты сейчас просто спрячешься куда-нибудь, трясогузка, меня от тебя тошнит, пойди какому-нибудь цыгану вылижи задницу, ты понял, вместо того, чтобы здесь вот такие вещи писать. Или вот, посмотри в окно и поберегись, чтобы в тебя ничего не попало. Твои кретинизмы не всякий переварит, кто в истории разбирается. Славяне (XIX век — чешские историки) — это новое название Венетов (их называли Словены — Словенцы как первобытные венеты), и живут они тут с конца ледникового периода, то есть уже как минимум 10 000 лет до цыган! Говорят, что цыгане были рабами фараонов в Египте, и другие сказки, факт, что они всегда были маргинальный народец, особо о них не писали даже в исторических хрониках, так что понять нельзя, откуда они и что с ними. Это — по исторической части. В социальный феномен цыган я вообще погружаться не хочу! Один бог знает, зачем он этих убогих так наказал.
* * *
Агата: Я хочу есть.
Ага, милая, ничего не поделаешь. Кто ж не хочет.
Мне уже давно очень хочется в туалет, но я ж молчу. Хотя с этим нужно что-то делать. Собственно, меня что-то не тянет идти за тот куст, за которым может скрываться непонятно кто. Я просто терплю до того момента, когда Шулич скажет, что ему тоже нужно отойти, чтобы пойти вместе; вдвоем как-то не так страшно. Потом потенциальные агрессоры будут заняты видом двух струек, а у меня будет вооруженная охрана. Но я все молчу, я ж не баба, чтобы искать себе компанию пойти пописать. Сидя здесь, у огня, перед Агатой, мне как-то не хочется.
Шулич: А что бы ты ела сейчас у себя, в этом вашем доме? Что, ничего с собой не взяла?
Действительно, о чем она думала?
Агата: Что в доме, то в доме. А об этом вы должны были подумать.
Я: Ты хочешь сказать, что у вас там наверху имеются скрытые запасы?
Шулич: Я-то как раз подумал об этом. А вот вы, не знаю, о чем думали.
Эта его фраза меня удивила, так же как и ее фраза. Что значит «подумал»? А Агата — что она имела в виду? Что, у них там что-то закопано? Клад? Полицейские должны обыскать дом. Найти неизвестно что. Чтобы никто другой не нашел.
Банда.
Шулич роется в своей сумке, которую раньше вынес к огню непонятно зачем. Пока он ничего из нее не доставал — наверное, ему казалось, что при таких обстоятельствах этого лучше не делать. Находимся в десяти метрах от машины, опасности нет. Может, он пойдет мочиться за машину? Это недалеко, и ничего не видно. Шулич вытаскивает что-то завернутое в белую мятую бумагу. Сверху размотал.
Шулич: С утра. С Миклошечевой улицы. Домашний запах.
Славный бурек, боже мой, этот тип взял с собой старый холодный бурек!
Агата: Его можно разогреть.
Шулич смотрит на нее, усмехается. Потом на меня.
Шулич: Вы хотите?
Я: Спасибо.
И улыбаюсь, хотя мне неловко, даже плохо. Я бы с ним ни за что не стал делить этот кусок, пусть это будет последний кусок пищи на земле. Даже если бы я знал, что умру от голода, я хотел бы оставить о еде хорошее воспоминание. Но вот Агата — даже смешно, как она старается удержать равнодушный вид, но это ее последнее замечание — Шулич вдруг посмотрел на нее по-доброму.
Шулич: Ну давай, положи его на теплый камень.
Откуда такое гостеприимство, непонятно.
Минуту назад он говорил о старухах, о сковороде, которой разбивают голову, о драке с врачом «скорой помощи», а тут вдруг: давай? Мне очень хочется в туалет, а не могу, а он… Да, этот покажет свои умения по выживанию в природе. Нужно выжить. Любой ценой. Ты это имеешь в виду? Потому что, похоже, так оно и будет. У Агаты даже посветлели глаза, она тоже забыла о том, как минуту назад на него орала. Бурек! Для нее, наверное, семейная ругань — что-то привычное. Уже поднялась, сделала пару шагов. Принесла к огню здоровый камень, довольно плоский. По размеру больше бурека. Замерла, вопросительно глядя на Шулича.
Шулич: Положи его на середину. На огонь. Подождем, пока согреется.
Агата склонилась над костром, придвинула камень, положила бурек на камень. Отдернулась в сторону от красных искр. Потрясла руками.
Агата: Я еще ветку положу.
Непонятно, откуда этот энтузиазм.
Я: Вы что, действительно собираетесь это есть?
Они даже не удостоили меня ответом.
Смотрю на них. Агата садится на корточки; их лица довольны, меня они игнорируют. Огненный свет заливает их, они внимательно следят за ветками, просохшими у огня и сейчас вырисовывающимися черными силуэтами в красном огне, они ждут, пока ветки не начнут трескаться и пускать языки пламени. Огонь разгорится, согреет камень и великодушно примет в себя все богатство бурека с Миклошечевой улицы. Медведи остановятся на своих ночных маршрутах, удивленно задерут носы, потянут лесной воздух и зададутся вопросом: разве это не обед из кулинарных богатств братских народов? Как это попало в наши края?
Да, чего только не происходит. Главное, что не скучно. Но где же Презель?
Встаю. Нет, слишком хочется в туалет. Нет смысла, не буду дураком. Хотя я и не знаю, чем буду замещать потерянную жидкость. Мы ведь даже бутылки воды не купили по дороге из Любляны — ошибка. Голод можно легко перенести, а вот жажду… Ай-ай-ай, чем все это закончится.
Я: Вы поглядывайте в эту сторону, я на минутку до куста.
Шулич смотрит на меня непонимающим взглядом, он как раз собрался мешать палкой полено, которое подложила Агата. Палка замерла.
Я поясняющим голосом: Зов природы.
Шулич: Нужна компания?
Не такой уж это невинный вопрос, пользуется моментом, что мне неудобно.
Я: Хотите подержать?
Не знаю, почему я это сказал. Ни разу в жизни, никогда еще так не вел себя, что тут скажешь, может, это заразно. Такое настроение деревенского праздника. Кто он мне? Шулич засмеялся в полный голос, как будто услышал лучший анекдот дня.
Шулич: Да нет, как-то не хочется. Как-то не хочется.
Лучше нет. Точно, вернусь в Любляну, напишу на него жалобу.
Нет, не будет у нас мужской компании. Главное, оставь красотку Агату в покое. Сначала ты на нее психологически нажимаешь. Потом еще бурек будете вместе есть — что-то нездоровое во всем этом.
Струя широкая, брызгается, хорошо просматривается в свете луны — рядом с огнем луну не так видно, а здесь за кустом лунный свет ярче, весь холм залит таким шелковым, голубоватым светом, будто какой-то заснеженный холм, хотя здесь на удивление тепло. Потому что, в конце концов, мы довольно высоко. Возможно, этот март — что-то особенное. Не похожий на другие марты, о которых у меня свое мнение. Струя брызжет и светится, как миллион капель в водопаде. Что, за мной действительно кто-то наблюдает? Наверняка. По всей логике событий. Здесь кругом воры! А сзади мою спину, без сомнения, просверливают острые глаза Шулича, внимательно рассматривая. Здесь я ровно на перекресте двух взглядов — жандарма и преступника. А я, кто тогда я? Человек должен привыкнуть ко всему. Где Презель? Черт возьми, где же Презель? Такой вежливый, надежный полицейский? Я ему прощу все его подкалывания вместе с Шуличем, лишь бы он вернулся! Пусть придет и скажет, что за нами едут, что нам привезут новый аккумулятор. Дед Мороз! Святой Николай! Санта-Клаус! Да кто угодно, только вытащите меня отсюда!
Сегодня утром, когда я вышел от министра, я заглянул к Розману, который занимается проблематикой цыганских поселений. Мне непонятно, почему министр выбрал меня, а не его. Может, потому что Шаркези не любят даже жители цыганских селений, и он не хотел, чтобы и с этой стороны был бунт. Шаркези — это надстандартная семейка. Или Розман ему показался слишком старым, слишком закостенелым для полевых работ. Ага, сидел бы он здесь сейчас, у костра!
Розман: Знаешь, я тебе не завидую. Потому что здесь все запущено. Очень запущено. Я постоянно говорю, что все начнется, как только Шаркези погонят с их земли. Это была исходная ошибка, которую позволили сделать полицейским. А теперь они все свалят на нас.
Я: Ага. А что, лучше, если их заберет тьма?
Розман остро на меня смотрит, как будто обвиняя в том, что я на стороне всех этих нарушителей прав человека. Как будто он из Министерства мира, а не внутренних дел.
Розман: Нет, не лучше. Лучше, если бы их вообще не было. Только так можно ими профессионально заниматься. Совсем не тот случай, чтобы господин министр играл в Рэмбо.
В сущности, в этом он был прав. Хотя его тон мне и не понравился. Вот и подсунул бы этих цыган социальной службе, которая по-любому только почесывается и не способна ничего толком предпринять, судя по всем последним событиям. А ситуация действительно запутанная, это правда. И нам нужно сделать лучшее, что в этих обстоятельствах возможно. Помочь этой женщине…
Возвращаясь к тем двоим у костра, между делом смотрю в сторону светлой полосы лесной дороги, по которой мы приехали, и в сторону машины. Что-то мне показалось странным, но что — трудно сказать. Слишком светлой она кажется. Может, потому, что лунный свет такой яркий? Слишком сильный контраст, с одной стороны, холодно-серебряного света, а с другой — оранжево-красного оттенка, когда одна из веток на костре принялась и загорела. Что-то странное, как арт-инсталляция, только нет, не то. С другой стороны машина более светлая, вся внутренность освещена. Может, дверцы с той стороны открыты? Мы же их закрыли.
Ха.
Когда я подошел, чтобы увидеть другую сторону машины, меня аж зашатало, я остановился, лучше дальше не идти. В двух метрах от машины. Это невозможно. На несколько мгновений я просто не отдаю себе отчета, полный ужас, я единственный, кто знает; это знание делает меня кем-то особенным. Ледяные мурашки побежали у меня по телу. Смотрю в сторону Шулича, который внимательно на меня смотрит. Потом снова на бок машины. Что-то в моих движениях Шуличу кажется необычным, он вдруг быстро поднимается и подходит ко мне.
Шулич: Что-то не так?
Подбородком киваю в сторону машины. Шулич обошел машину, посмотрел, остановился.
Шулич: Черт возьми, интересный поворот.
Серьезно. В точности мои слова. Более чем интересно. В голове у меня все перемешалось.
У машины одна из дверей почти полностью сорвана, повисла, как будто было столкновение. А второй дверцы вообще нет, можно просто посмотреть внутрь, в машине зияют два больших отверстия! Кто здесь? Зачем? Чего они хотят?
А я — в двух шагах отсюда — стоял и безмятежно писал в кустах.
Я: Вы хоть что-то заметили? Я — нет.
Ничего больше не могу сказать. Вообще не знаю, что сказать. Это слишком.
То есть с этим аккумулятором — то же самое. Это не случайный сбой. Какая-то сила играет с нами. Черт возьми, огонь отвлек нас. И опять это была моя идея. Еще одна моя идея! Огонь, чтобы отогреть душу.
Я кричу: Эй! Здесь есть кто-нибудь?..
Шулич хватает меня со всей силы за руку, мой голос прервался. Смотрит на меня, как на дурака.
Шулич: Я ничего не видел.
Смотрит в сторону Агаты.
Шулич: А ее вообще нет смысла спрашивать.
Откашливаюсь, обретаю голос.
Я: Что это такое? Что за дурдом? Зачем кому-то понадобились дверцы? Этим они хотят что-то сказать, это сигнал!
Шулич наклонился к петлям, на которых когда-то висели дверцы, смотрит на них как-то очень сосредоточенно, вообще ничего не говорит. Слишком занят. У них свои методы. А я не могу остановиться, замолчать, слова бегут и бегут.
Я: Что, он их просто открутил? Разве там нет затычек? — Да мы же сидели в двух шагах! Десять метров! Мы же не глухие!
Я хотел сказать еще, что мы не слепые, но сдержался, нет смысла провоцировать, нужно держаться вместе. Ведь это что-то ненормальное. Голос у меня стал писклявым, мне это не нравится, лучше бы мне замолчать, но не получается. Сердце разбивает грудь.
Я: Это должно скрипеть! Поэтому и ставят два вентиля и затычку, чтобы они скрипели, если что-то не так! Невозможно, чтобы никто ничего не слышал!
Это плохо. Нужно успокоиться. Шулич поднимается и делает умное лицо.
Шулич: Этого нельзя сказать, потому что это случилось.
Нашел время для логики. Что за сумасшествие? Дверцы! Разве когда-нибудь, во всех случаях, когда что-нибудь крадут из машины, разве когда-нибудь кто-нибудь воровал дверцы? Я не говорю, колеса. Авторадио. Но для этого — для этого нужно быть идиотом… или же невероятно систематичным и последовательным.
Последовательным.
Я: И правда, дрова трескались, шумели…
Шулич нахмурился. Смотрю на Агату, которая глядит от костра в нашу сторону, уже обе ветки горят, не знаю, видно ли ей, этот свет, наверное, затрудняет. Хотя в лунном свете мы освещены, как на пляже.
Шулич: Автомобильные дверцы — совсем неплохая идея. Уже сам металл, стекло, провода, динамик… В этой машине можно найти целый рудник цветных металлов, если кто разбирается… Ничего не пропадет.
Я: Теперь вы верите, что это была не она?
Не знаю, зачем я это спросил, как-то агрессивно. Шулич только посмотрел на меня, но ничего не сказал. Посмотрел на Агату, улыбнулся, потом рассмеялся.
Агата: Да что там у вас?
Встает, слинг с младенцем, завернутым в одеяло, прижимает к себе. Невероятно умный младенец, все время после отхода Презеля он молчит, спит, ни слуху ни духу. Лучше, если бы она не подходила, но она подходит.
Шулич: Нужно спросить, не что у нас есть, нужно спросить, чего у нас нет.
Как умно. Агата упирается взглядом в зияющие отверстия, как будто разочарована. Потом медленно прижимает руку к губам.
Агата: Ой-ой.
Потом с упреком смотрит в нашу сторону. Самокритично готов признать, что в этот момент, скорее всего, мы не выглядим слишком авторитетно, хотя Шулич, может быть, думает по-другому.
Агата: Как это могло с вами случиться?
Уже в этот момент я понимаю, что все плохо закончится. Слишком далеко она заходит с этими своими вопросами. Однажды мы сцепимся по этому поводу.
Девчонка зависит от меня. Я могу ее везти, куда заблагорассудится, она должна под меня подстраиваться. У нее нет своего выбора, пусть даже не воображает. А она мне так, по-царски: Ой-ой.
А потом: Дайте мне бурек. Я его подогрею, хорошо?
Шулич хохочет, правда, во весь голос. Холм, где мы стоим, весь серый, гравий поблескивает голубоватым светом. Шулич ударил по крыше автомобиля. Как будто он за него не отвечает.
Шулич: Нет, на машине можно ехать. Пока затянуты ремни безопасности, можно ехать. Лишь бы завести.
Она что, его околдовала? Пока я ходил в кусты?
Я: Что предлагаете? Разъезжать по Кочевскому Рогу в машине без дверей?
Шулич: Не вы первый, не вы последний.
Агата: Да вас же здесь никто не знает.
Смотрю на них. Ушам своим не верю.
Агата: Атак — вы единственный, кого мы здесь видели, кто ходил вокруг машины.
Что она меня здесь моими же цитатами кормит?
Шулич: Ладно, успокойтесь. Всем успокоиться. Паника ни к чему хорошему не приведет.
Холмистые просторы обступают нас, заросшие холмы поднимаются за нами, залитые лунным светом, неожиданно яркие, контрастные; в прежнем бархате темноты, которую разбивало только оранжевое сияние огня, в глубине — это скорее угадывалось, чем было заметно, — проступали очертания дороги. Действительно, ведь темнота как будто приглушена, все вокруг черно, а там — разрез, как на поверхности Луны, без атмосферы, которая рассеивает свет. Чувствую себя, ей-богу, будто плаваю в море, как Нил Армстронг или Базз Олдрин на Луне, закрыт в огромный баллон скафандра, из-за отсутствующей мимики и обычных привычных движений, как кукла, артефакт, урезанный до одной шестой своего нормального веса, так что каждый шаг выбрасывает на неожиданно далекое расстояние, и ты всю дорогу занят тем, чтобы каким-то образом все же поймать себя и надеяться, что приземление будет удачным. Мягкая посадка, так сказать. Как будто в сиянии холодного света Земля и Луна поменялись местами, Земля сверху, Луна снизу, еще более ледяная и темно-синяя, чем даже зимнее море, а мы все — на Луне, в стерильном, убийственном пространстве без атмосферы. Бесконечно одинокие, бесконечно далеко от дома, от постели, где везде родной знакомый запах. Но при этом мы все равно остаемся людьми. Да поймите вы, даже под этим скафандром, который плавает перед вами, делая неловкие движения, мы всё еще остаемся людьми, такими же, как и вы.
* * *
Хорошо. Возвращаемся к огню, другого нам все равно не остается. Садимся.
Я: Ты понимаешь, почему вас деревенские жители не любят? Почему они вас настолько ненавидят, что даже пришли, чтобы выгнать вас, стереть с вашей земли, чтобы следа не осталось?
Агату аж передернуло.
Я должен кое-что пояснить. Эта девчонка в моих глазах потеряла почти все, что ей удалось приобрести в первые часы нашего знакомства.
Ведь так нельзя. Я ей никогда не показывал ничего другого, кроме уважения, которое она заслуживает, как и любое другое человеческое существо. В отличие от кое-кого. Таких несколько. Хорошо, там наверху, у их дома (дома!), я ей слегка угрожал, но это было сделано чисто гипотетически в целях насущной необходимости, чтобы продемонстрировать ей мой авторитет и полномочия, на самом деле я ей ничего плохого не хотел. Да и того, о чем я тогда говорил, я никогда бы и не сделал, думаю, это уже всем ясно. Что бы она там ни сотворила, это в прошлом, я всегда думал о том, что ей нужно помочь, а не морочить голову и не тащить с одного места в другое, и там уже смотреть.
У бедняков даже ногти не были подстрижены, и когда их бросили в машину и захлопнули дверь, 15 см ногтя торчало наружу… жуткий вид
У меня нет слов… мы становимся Америкой
Оскар, как тебе не стыдно, полный кретин.
SIG HAJLER: малыш, не сдавайся
SIG HAJLER: мы С ТОБОЙ
SIG HAJLER: дай тому орангутангу ремня.
А сейчас мы сидим здесь, у этой разваливающейся машины, а всё почему? Потому что внизу нас заблокировали местные жители… Потому что никто из нас не умел правильно повести разговор… И вообще, полный провал на всем фронте… Сума сойти!
Агата: Да, и что вы сейчас хотите от меня услышать?
С вызовом смотрит на меня, так же, как раньше.
Агата: Те, кто там внизу, мне на них наплевать. Что до меня — они сами могут проваливать, куда хотят. Лучше, если бы их не было.
Я: А, вот так?
Ну вот, вы думаете, что лучше, если деревенских не будет. Интересно, как же эти цыгане тогда проживут? Хотя этого лучше не говорить.
Какой неприятный симбиоз. И с соседями, и сейчас с нами.
Агата: Чего нам только не говорили! Дети не должны курить, водить машину… А нас вообще никто не спросил! Никогда! Даже тогда, когда они для этих, что внизу, деревенских, канализацию делали… Там все для них, свои службы, все, что хочешь, а потом на нас все летит… За все хотят деньги! Что до меня, так их всех внизу сжечь нужно, задушить, как котят! Вы видели, какие они?
Я: Ну, видел.
Агата: А вы видели, что они нам сделали? Они нам разрушили дом, до основания! А мы его сами строили! На свои деньги!
Я: Так вот я и спрашиваю: почему, по-твоему, деревенские это сделали?
Агата: Что значит «почему»! Потому что думают, что с цыганами можно сделать все, что хочешь. Цыгане — это скоты.
Я: Вот, значит, как?
Вечная проблема: кто первый, яйцо или курица. А что, она думает, можно сделать с обычными гражданами? С той восьмидесятилетней старухой? Что-то действительно правда — из того, что она говорит, но явно не все. Поэтому далеко не со всеми цыганами происходит то, что происходит с ними. Я имею в виду цыган из других семей, а не тех, кого сажают в тюрьмы. Эта наша Агата, похоже, в тюрьме вообще никогда не сидела, потому что все расследования у нас тянутся целую вечность. Особенно тогда, когда и так все всё знают, так что обвинения, в общем, как бы уже и не нужны.
Шулич вытягивает руку над огнем, над камнем: ветки уже почти сгорели, остались только угли. Автомобильные дверцы для него уже прошлое, он об этом больше не думает, весь сосредоточился на решении более конкретной проблемы. Мы никуда не едем. Не едем ни в сторону солнечного заката, ни в сторону восхода, ни во Францию, ни в Южную Америку. Шулич разматывает оберточную бумагу своего старого буре-ка — господи, ну хоть это никто не украл — точно над камнем, потом выпускает бумагу из рук — пуф, и обертка упала. Бумага сразу же принялась, потому что камень весь раскаленный. Секунда — и все. Теперь можно есть.
Я: Если я правильно понимаю, никто из соседних цыган вас не любит. Ведь наше министерство уже предлагало решение. У соседних цыган спрашивали, возьмут ли они вас…. В Жельнах, на Трате… Сказали, что и инфраструктуру обеспечат, и легализацию документов, все, что нужно… А те сказали, что даже речи об этом быть не может! Скорее наводнение!
Агата взревела, глядя на бурек: Да они — одно гнилье, ЭТИ из Жельн, с холма…
Я: Они сказали, что у них с вашими были конфликты.
Агата: Конечно, им лучше наводнение, тогда они получат деньги от государства.
Смотри-ка!
Агата: Двадцать лет назад у нас всех все было нелегально — и у них, и у нас. Отец Тоне хотел сделать все, чтобы только купить землю. Живыми деньгами. А те, из долины, все время за нос водили — дескать, зачем, вам это не нужно. Мол, по-любому, с вами разберутся, безо всяких бумаг, так или иначе, должны будут…
Я: А, значит, они вам просто завидуют?
Агата: Ага, завидуют. Папа и мама нас сами поставили на ноги, что им оставалось? А эти что? А потом еще муниципалитет, цыганам из долины провели электричество и воду, все легально… А нам — только за деньги. А потом захотели нас прогнать! Потому что у цыган не должно быть ничего своего! Потому что цыган должен жить на подачки!
Я: Значит, это неправда, что вы… что вы терроризировали других цыган — ваша семья? Что вы у них забирали железо и медь, даже грибы, если вы с ними где-то сталкивались?
Агата: Если мы с ними где-то сталкивались? Это они к нам, на нашу землю ходили собирать! А там им нечего делать! Пусть свое покупают! Мы же не богачи, не обязаны других обеспечивать! Франц пошел с ружьем, и вопрос решился!
Я: Да вы же все занимаетесь одним и тем же!
Агата: Ничего не тем же. У нас — свое, у них — то, что им подарили.
И пялится на бурек. А бурек ей не подарили, что ли? Или она его заработает? Сделает Шуличу минет?
Ничего подобного я в своей жизни еще не слышал. Зачем понадобилось говорить с тем, кто все больше и больше раздражает. А она действительно мне все сильнее действует на нервы.
Вот тебе пример. Молодая деваха, которая могла бы быть по-своему даже интересной, — такая дикая, на все ей наплевать, острая, вульгарная, с формами — такая конкретная. Необычные глаза. У нее есть муж, который, наверное, убил бы меня, если бы слышал, что она со мной разговаривает. Наверное, убил бы и ее, пока она не вскочила бы и не стала меня убедительно молотить ногами, расцарапывая лицо, мол, это он во всем виноват, это его вина, а я знаю, где границы. Маринко вмиг бы утешился, они вместе утешились бы, а я — однозначно злоумышленник. Злоумышленник в шкуре спасителя. Ее спасителя, не Маринко. Потому что Маринко, судя по всему, неисправимый психопат, и ему никто не захочет помогать. Пусть себе гниет в тюрьме. А вот она — женщина. Женщины в принципе нормальнее, их суперэго больше. Ну хорошо, и что дальше? Каждый раз, когда спрашиваешь ее мнение, приходишь к выводу, что она глупа как доска, получаешь от нее такого рода заявочки: во всем виноваты другие, весь мир в заговоре против них, у них есть своя собственность, но при этом они последние бедняки. Чего же она себе не признается? Никто в мире не ангел, почему же она хочет им быть? Как можно помочь бабе, глупой как доска? Если бы она была «Мисс Южная Каролина» — тогда и то с большой натяжкой; а такой — такой нужно немного побольше мозгов, чтобы понять, с какой стороны нужно ждать помощи. А она вместо этого демонстрирует верность своему Маринко. Своей семье. И это видно в каждом ее ответе, при всем том что, может быть, сама она, инстинктивно, хочет чего-то другого, чего-то нового. А это плохо. Очень плохо. Почему она тогда, наверху, сказала, что больше не хочет быть с ними? Или это была просто часть задуманного плана? Тогда они должны были выбрать для такой роли кого-нибудь поумнее. Правда, с этим у них сложности. И все это знают, хотя и любят с ними фотографироваться на публику, громко протестуя против депортации. Черт возьми, цыгане к этому привычны, к депортации, это часть их ежедневной борьбы за выживание. И точно в подтверждение моих мыслей слышу:
Агата: Нужно выжить.
Да. Выживешь ты, если ты такой дурак. И потом еще наши специализированные службы, которые в этом случае говорят так, как Шулич.
Шулич: Вот это мне как раз понятно.
Шулич сгибается над углями, в руке у него сложенный в несколько раз кусок жирной, мятой бумаги, в которую был завернут бурек, он вытягивает руку с бумагой и выхватывает бурек за край, одно движение — и вот он у него в руках. Размахивает буреком, чтобы остудить.
Шулич дует на бурек: Пш-ш-ш…
Я: Что вам понятно?
Шулич осторожно размахивает буреком, осматривает, поднимается ли от него дымок. Потом быстро схватывает его с другой стороны, пытаясь с ходу разломить на две части. Тут он, видимо, обжегся, морщится и быстро перебирает пальцами, тем не менее операция удалась, он садится по-турецки и начинает заворачивать бурек в бумагу.
Шулич: Ну это. Свою территорию нужно охранять. Нужно немного подождать, чтобы тепло разошлось. А если бы я его оставил дольше, он бы сгорел.
Смотрю на него. Вот, авторитетная речь полицейского из Фужин, который наверняка все время, пока учился в училище для ментов, старательно охранял свою территорию в Фужинах, чтобы не проникли соседи из Степаньского района. Тогда это называлось народной милицией.
Я: Вы понимаете, что говорите?
Шулич: Конечно.
Я: Значит, по-вашему, и те, что внизу, жители Камна-Реки, тоже охраняли свою территорию, не так ли? И тогда, когда нас развернули в Малых Грозах, тоже?
Шулич: Конечно.
Я: Ну а мы, кто мы были тогда?
Господи, как мне не хватает Презеля! Почему его нет? Да знаю почему, но сейчас, сейчас мне придется выслушивать философию этого, этого…
Шулич: Мы — позитивы. Мы пытаемся установить, кто хороший и кто нет. Для этого у нас свои правила.
Позитивы. Ага, своя терминология.
Прекрасно. Когда я в армии работал на кухне, у нас был один цыган, откуда-то из Сербии. Парень только и делал что смеялся, он был так приучен с детства, так как все постоянно на него орут. У мойки он работал так же, как все, не больше и не меньше, только все спускал на смех. Так что потом ему говорили: «Цыго, давай спой нам что-нибудь». О нем говорили, что у него отличный голос: похоже, он у себя пел в какой-то группе, которая зарабатывала пением на свадьбах. Однажды в конце большого перерыва, когда мойка остановилась, он запел одну песню на цыганском языке, мелодия — классический сербский турбо, в общем, неплохо. Правда, его было слышно далеко за пределами мойки, по всему зданию. И тут в помещение мойки вошел дежурный офицер; все приняли стойку «смирно», кроме того цыгана, который по-прежнему стоял, облокотившись на станок, улыбался и пел. По-своему, тоже логично: мы все его слушали как зачарованные, он, видимо, подумал, что и этот офицер пришел его послушать. Но это было не так. Когда капитан понял, что цыган не собирается прекращать петь, он с остекленевшими глазами и вздувшимися жилами на шее заорал: МОЛЧАТЬ!
Цыган вскочил, сразу принял положение «смирно», к несчастью сохранив усмешку на лице даже в момент тотальной паники. Может быть, это его прирожденное выражение лица, бог его наказал, может, по-другому он просто не мог. Но, похоже, капитана это окончательно вывело из себя. Он просто сорвался на этого цыгана, что за дела, пение на рабочем месте, на языке, который ни один из братских народов не понимает, в общем, форменная контрреволюция! Утром явиться на рапорт к командиру казармы, вместе с взводным, отвечающим за эту группу анархистов.
Когда офицер наконец вышел, в мойке установилась мертвая тишина. Каждый вернулся к своему делу, цыган тоже, мы переглядывались, но в целом сохранялась видимость спокойствия и дисциплины. Прошло три минуты, ровно столько, сколько нужно было дежурному, чтобы отойти от столовой, — двери снова распахнулись, и там стоял, боже упаси, сам бешеный. По чину поручик, но боялись его все, даже подполковник, командующий казармой. Запахло серьезной разборкой.
«Ты пел, цыган?» — загремел он.
В помещении стало так тихо, что можно было услышать муху, все уставились на поручика. Такой эффект бешеному явно понравился.
«Тот, кто поет, плохого не замышляет, — тем же тоном продолжал бешеный, голос загремел по всей казарме. — Передай командующему, когда его увидишь, что я сказал, что ты великолепно пел. Понял? Поручик Константинович сказал, что ему песня понравилась и что все хорошо».
Да, черт возьми. Хорошо ему. Еще один позитив. Позитивы — это люди особого типа. В целом они делятся на две разновидности. Так уж заведено. Сначала разорется сумасшедший идиот, который нагоняет на всех ужас и панику, потом приходит тип, отвечающий за ГУЛАГ, и говорит, что так и нужно делать. Неудивительно, что у него вся казарма ела из рук, даже тот цыган был как шелковый. Обе разновидности — стопроцентные позитивы, досконально следующие правилам. Вот Шулич сейчас и пытается продолжать в том же духе, при том что как раз он и отвечает за порядок. Он показал, что может быть настоящим психопатом; только клюнет ли на это наша деваха? Он — и тот и другой? Для этого нужно быть шизофреником. Он болен? Постепенно прихожу в состояние, когда требуется присутствие надежного дежурного дурака, который готов принять более жесткие меры, чем ты сам. Хорошо иметь обоих, надежного дежурного дурака и психопата-шизофреника, но когда речь идет о варианте «два в одном», это уже более затруднительно, поскольку никогда не знаешь, который из двух покажется на этот раз. Имея вооруженного психопата здесь, в лесу, я чувствую себя гораздо лучше, когда вокруг нас — что-то или кто-то, играющий с нами в какие-то игры, постепенно выводящий нас из строя. Кто-то, о ком мы вообще ничего не знаем, что и почему он хочет, не знаем ничего, кроме того, что он умеет удивительно быстро красть и что у него весьма умелые руки. Совершенная версия внутреннего врага. Шулич снова смеется, типа, что поделаешь, задачка д ля поручика Константиновича. Агата — Агата на меня явно обиделась, так, что она только смотрит на меня, как бы желая спровоцировать своей непробиваемой глупостью, классическим цыганским упрямством, которое не удастся сломить ни силану, ни Сталину, ни предполагаемой устроенной жизни в доме матери и ребенка, которую я должен ей обеспечить. Где ей можно было бы спрятаться и от насильной семейки, и от этих диких деревенских жителей, которые с большим удовольствием сожгли бы ее на костре. Только ей, похоже, на все это откровенно наплевать.
Она-то как раз выживет. Всегда выживала. При этом ни способности планировать что-то, раздумывать о чем-то, ни хоть каких-то минимальных мозгов, баба, что тут скажешь.
Как вообще можно использовать это понятие — позитивы? И так пренебрежительно говорить о законах и правилах?
Я: А, так вот какую работу вы выполняете? А разве правила не были придуманы как раз для того, чтобы люди могли сосуществовать вместе?
Шулич: Так я ведь точно это и сказал. Только не знаю, почему вот этим никто об этом ничего не рассказал. Мы за это точно не отвечаем.
Я: Нет?
Шулич: Да кто пойдет в цыганскую деревню объяснять отношения между полицией и общественным правлением, если для этого нужно сначала взять в заложники целую деревню? Это же невозможно, ведь все же с ума сойдут, будут кричать, что мы их терроризируем. И будут правы. Потому что уважение к законам и правилам начинается у мамкиной сиськи. Оно есть, когда у людей есть ощущение, что они — часть одного общества; это ощущение они должны получить уже у мамкиной сиськи, так же как и включаться в общество уже в свои первые месяцы. А так они знают только то, что полицейские существуют лишь для того на этом свете, чтобы их преследовать. Попробуй поговори с ними, если это так!
Ага, в его версии, получается, тоже виноват кто-то еще.
Я: Этого мне не нужно объяснять. Только вы своим поведением тоже не показали, для чего полицейские на этом свете! Почему же вы не помогли тогда, когда это было нужно, или не приняли мер тогда, когда это было необходимо?
Шулич: Мы же не можем быть рядом и караулить на каждом шагу. Я и говорю: всем вместе нужно исправлять ситуацию.
Я: То есть вы говорите, что каждый должен охранять свой участок земли колами или пушками, здесь, сейчас, перед ней вы это сказали.
Шулич: Этого я не говорил.
Агата: От нас никого не нужно охранять!
Оба смотрим на нее с удивлением, я, по крайней мере, откуда мне знать, что там думает Шулич. Я ведь для него несведущий дурак. Сейчас она будет еще иронизировать.
Я: Агата, смотри, мы здесь одни и общаемся неформально.
Агата: Как?
Я: Не важно. Речь о том…
Агата: Вот, вы странно говорите, а потом удивляетесь, почему происходят странные вещи.
Сейчас нужен был бы дополнительный экскурс, чтобы понять, скрывается ли за этой фразой то, что деревенская девчонка просто все перепутала, или что-то иное. Но меня это в данный момент не очень интересовало.
Я на повышенных тонах: Нельзя красть! Нельзя драться! Нельзя насиловать! Этого в современном мире делать нельзя! Ты это понимаешь? Такие правила!
Агата смотрит на меня остолбенело, Шулич слегка улыбается, сжимая свой бурек в руке, как настоящий клад.
Я: Нож в драке не брать! Да, понадобилось около двух тысяч лет, прежде чем нам удалось найти систему, когда каждый может жить, выжить, и ему не нужно бояться, что случится то, о чем я говорил.
Агата: Да что вы!
Шулич засмеялся, меня это неожиданно заблокировало, я как-то вдруг потерял мысль, к чему я все это говорил. Это Шулич виноват, Агате не удалось бы меня сбить.
Агата: Тогда зачем все это делают?
Я: Да не все же!
Бог мой.
Шулич: А кто вы по образованию? Философ, что ли?
Смотрю на него. Сейчас это явно. Раньше свое неуважение он передо мной хоть как-то скрывал, так что Агата могла и не заметить, хотя подсознательно, инстинктивно неуважение может почувствовать каждый дурак. В любом случае это не было явно. А сейчас Шулич потерял чувство меры и в этом. Он был готов открыто показать, что мы друг друга не понимаем и не уважаем, что мы друг другу несимпатичны, мы, которые перед ней должны выступить единым фронтом.
Мир таков, каков он есть, в лучшем его варианте, не тот скотский, с битьем. Система готова принять любого, кто обладает минимумом атрибутов, необходимых для того, чтобы человек оставался полностью свободным и при этом не ущемлял прав других людей, а тем более не спускался на уровень взаимоуничтожения. Я и Шулич в этом случае представляем объективные инструменты управления. А он тут подшучивает надо мной, прикалывается, другого слова не найти. Его вмешательство в ситуацию не так уж необходимо, но, если мозги есть, хоть чуть-чуть, он точно понимает, что делает. Да, это правда, все труднее удержать равновесие между правами одних и безопасностью других, но здесь-то речь не идет о каком-то хай-тек терроризме или о чем-то необычном. Задача — договориться с крестьянами! А мы даже этого не можем! Нужно взять под контроль мелкую локальную проблему, а как мы с этим справимся, если он у меня спрашивает, кто я по образованию? А потом еще жалуется, что нужно как минимум взять целую деревню в осаду, чтобы им объяснить очевидные вещи? А как их возьмешь в осаду, если мы сами перед этим ругаемся между собой? Поэтому лучше никому ничего не объяснять.
Шулич разворачивает бумагу и разламывает надломленный бурек на два куска. Несколько крошек падает в траву. Один кусок он предлагает Агате, которая голыми руками жадно хватает его, как лисица какая-нибудь, несмотря на то что бурек горячий, перехватывая пальцами, губы приоткрылись, полные слюны. Смотрю на нее, снова острое чувство: эти губы мои тоже.
Я: Я подсекретарь в министерстве внутренних дел. Я представляю министра.
Шулич: Да, ну и что? Даже у министра десять лет назад украли машину, помните? А у другого министра обокрали квартиру. Депутаты дерутся на парковке с полицейскими, а потом фотографируются в парламенте с пистолетами. А вы говорите, разработали систему.
Просто нет слов. Взглядом прошелся по Агате, она сейчас смотрит на своего младенца, ей кажется, он вот-вот проснется.
Я: Что вы с таким отношением делаете на этой работе?
Шулич: Как что, вы же сами раньше сказали. Слежу, чтобы люди не сцепились друг с другом. То есть, когда они дерутся, я их стараюсь развести в разные стороны. По необходимости узнать, кто виноват. Поэтому эта профессия мне кажется честной.
Я: То есть, семейка Шаркези вам подходит?
Лучше бы я прикусил язык. Этого перед Агатой я не должен был говорить, правда она ведь сейчас сфокусирована на своем горячем буреке.
Шулич: Да разве я это говорил! Я только сказал, как обстоят дела. Так что нет смысла читать лекции. В современном мире нельзя драться! Потому что мы разработали систему! Да кто это будет слушать?
Неудивительно, что дела обстоят так плохо. Совершенно неудивительно. Луна уже сошла с ума, на небе почти нет звезд, небо серебряно-голубого цвета, свод как будто покрылся кровлей. Читаю лекции? Да я стараюсь быть простым и понятным, и то не получается, а потом мне постоянно предъявляют обвинения. Хотя я говорю вещи, которые должны быть сами собой разумеющимися, но, по-видимому, не для всех.
ЭТО НЕ ЦЫГАНЕ, ЭТО КАННИБАЛЫ!!!!!!!!!!!!!!!!
Хочу вернуться к домашнему очагу, чтобы можно было печь кур, там так хорошо, даже воды в туалете не нужно спускать, как падает, так все и падает.
У нее руки как у Шакти. А у меня рожа как у египетского животного.
Шулич: Чем больше ответственности отдаешь кому-то, так называемым специалистам, тем глупее получается, потому что каждый потом хочет, чтобы кто-то другой взял на себя проблемы, например в разборках с соседями… А потом все ждут, что система должна прийти и сама вырыть каналы с крокодилами вокруг их дома! Потому что, мол, существует система! На всех полицейских не напасешься! Хотя я слышал, что кто-то именно этого и добивается. Как дети.
Я: А я что говорю?
Шулич только смотрит на меня, а потом откусывает свой бурек. Над головой у него прорисовывается облачко, на котором написано «Понятия не имею». Несколько крошек сыра прилипло к его губам, потом одна упала, когда он начал жевать.
Я: Поэтому нужно людей изолировать, чтобы они не дрались друг с другом и не крали друг у друга! Потому что у каждого есть шанс решить все по-другому! Их только нужно обучить, дать им пример —
Шулич жует, не имея намерения продолжать разговор.
Я: А это возможно! Дать пример! Создать прецедент. А вы, какой пример вы дали? Даже женщин и детей вы не защитили, когда их из дома выгоняли колами и факелами! Транспортом вы им помогли, в старую казарму отвезли! А потом люди вас просто развернули, вместе с машиной! А все почему?
Шулич глотает.
Шулич: А, вы обиделись.
Я: Речь не о том, что я обижен, речь о примере, который вы не смогли показать.
Агата: Точно так! Кто нас здесь защищает?
Я: А ты молчи! Поселение и раньше никто не защищал!
Замолкаю. Нет смысла. Мне самому уже кажется, что мои слова слишком умные, как рассуждения какого-то там сумасшедшего автора из рубрики «Письма читателей». Нет смысла. Я здесь, на месте действия, и что я делаю? Развожу философию. Шулич был прав. Развожу философию. Агате сказал, пусть она заткнется, вместо того чтобы ее просто остановить. Ведь она будет бурек у Шулича с рук есть. Он будет заниматься ее интеграцией, а не я. Он, которому на нее, по сути, глубоко наплевать, только кругами ходит. Тот самый, кто раньше вырвал ребенка у нее из рук, хотел сбросить его в ущелье. При этом у него честная профессия. Женщины не любят, когда им говорят, чтобы они замолчали. Все, что хочешь, лучше им по роже врезать. Только не игнорировать. Но спровоцировал меня Шулич, не она. Хотя, может быть, это самая умная вещь, которую я ей вообще за все время сказал.
Я обернулся в ее сторону.
Я: Ладно, можешь говорить. Скажи мне вот что: почему вы крали медь? Ваша семья, это что у вас — традиция такая? Медные трубы и статуи перед культурными центрами, по данным полиции?
Если я уже для них дурак, буду дураком до конца.
Агата: Да кто говорит, что мы крали медь? Может быть, подростками, несколько лет назад! Это только…
Я: Да, после того, как один раз все украли, естественно, вам уже больше ничего не осталось, это ведь не на всю жизнь. Ладно, давай по-другому. Почему вы украли медь?
Агата: Дети, чтобы купить сигареты! Вы же знаете, какие бывают дети!
Я: Подростки, которые сейчас ходят с аудиопримочками, нерегистрированными. Медь, чтобы купить сигареты? Браво. Почему вы крали медь?
Агата: Мы ее не крали! Люди берут то, что находят, если не на что жить! Но не наши!
Я: Я не говорю о том, когда берут то, что находят, говорю о системе, о принципе. Откуда этот ваш принцип, что медь — свободного пользования? Почему именно медь?
Агата: Да ведь не только медь…
Это становится сейчас — экзистенциально, что ли, как сказать.
Я: А ты понимаешь, что я вообще здесь говорю? Я тебе пример дать хочу Один пример, что это не имеет смысла, простой пример, без формальностей. Почему вас людьми не считают! У меди — своя функция. Смотри, я дома заказал себе медную трубу, когда унаследовал дом. И когда я возвращаюсь домой усталый с работы, хочу, чтобы моя медная труба все еще была на этом доме, потому что труба медная именно потому, чтобы ее на 100 лет хватило. Потому что нужно думать вперед. Хочу, чтобы памятник на кладбище и медная лампа у могильного памятника моих предков оставались там, где он сейчас находится, и чтобы так оно и было. Потому что это нужно уважать. А не так, чтобы разные там выродки это разрушали. Памятники нужны, это уважение. Медь — это тоже уважение. И если кто этого уважения не проявляет, то и другие его уважать не будут.
Агата: Но ведь медь — это деньги.
Смотрю на нее. Конечно, правда, говорю как пьяный дурак, она смотрит на медь так, как испанцы смотрят на золото в Америке: увидел — забери. Ей наплевать, находится это золото на алтаре бога солнца или змеи, или что там они освящали.
Я: Но это не ваши деньги! Люди за это заплатили! Те деньги, которые они заработали! Или кто-то когда-то из вашей семьи какие-нибудь честно заработанные деньги приносил домой?
Агата размышляет, потом все-таки что-то говорит, из чувства протеста.
Агата: Да, двоюродный брат из Грича, он мусорщик.
Как это ее хватает. Типа, вот, смотри, какую нам дают унизительную работу. Как будто их заставляют делать эту работу. Пусть не возникает, любая работа почетна. И кроме того, неправда, у цыган тоже бывают красивые дома и хорошая работа. Если они ведут себя нормально, а не так, как эта семья дегенератов.
Агата: А еще один брат у меня в Ново-Месте, он пробовал найти работу. Выучился на массажиста, совершенствовался в Италии, коллеги помогли. Все делал профессионально, открыл бизнес, индивидуальный предприниматель, рекламу в интернете сделал, салон в аренду взял в Ново-Месте. Я там была один раз, здорово. Но не пошло. Ему дали помещение по соседству с одной русской врачихой, которая лечила людей с помощью компьютеров. Ей не нравилось работать по соседству с цыганом. Он делал массаж вместе с девушкой, словенкой. Ну, эти русские и сцепились с ними. Врачиха вбила себе в голову, что цыгане хотят ее убить. Перед своими русскими клиентами цыган грязью поливала. Им обоим начали угрожать. Деньги, что они клали в банк, начали исчезать. Кто у них крал, непонятно. Один раз брата вообще избили, когда он закрывал салон. Его девушка выиграла в лотерею, а владелец киоска не хотел ей выплатить деньги, говорил, что ничего не знает. Тоже словенец. Странные вещи с ними происходили, я бы такого не выдержала, всего того, что они рассказали. Потом эти русские сами начали делать массаж и поменяли замок, а брата просто не впустили в здание, так все и закончилось.
Я: Какие русские?
Агата: Сейчас он снова собирает старое железо. — Русские, из России! Поезжайте в Ново-Место, в центре города, недалеко от железнодорожной станции, прекрасный массажный салон, плюс врачебный кабинет, от кожных болезней, лечение компьютерами. А все сделал мой брат, это все он придумал, а они у него отобрали! Потому что он цыган! А девушка у него была — словенка!
Поляна и лес вокруг нас под луной действительно меняются, только не могу понять как. Эта ее история, что она сейчас рассказала, из мира гномов и фей, но она в нее, похоже, верит, так живо рассказала, будто все своими глазами видела. А руки, ноги, голова и бедра у нее, как у меня, а еще у нее грудь, вагина и ореховые, светлые глаза. Я уже видел глаза человека без сознания, но такие…
Если бы можно было что-нибудь сделать. Отрезвить ее. Чтобы она меня больше так не раздражала. Она такая умная, так все знает! Зачем я тогда ей нужен? Внизу бы ее как минимум побили камнями, а потом увезли бы какие-нибудь скинхеды из Любляны, если бы не было меня! Зато она так хорошо знает, как можно использовать все, что попадается под руки, от меди до грибов! Только какая-то русская мафия обижает — что, дерматологи-информатики? Врачебный кабинет для кожи. Неудивительно, если у нее потом сотрудники «скорой помощи» крадут маму, это все сговор фармацевтических компаний, опыты на людях делать! Весь мир в каком-то жутком заговоре, просто годзилла какая-то!
Этих людей интересует только то, как бы им сбежать и спрятаться, и ничего другого.
@sirijus боже, какие злые слова, мать твою, только правда, или ты дурак, или сумасшедший, не надо тут мне обижать демократию и правительство. Коммунизм — это бычий член. Достали вы меня, коммунисты, вы хотели государство уничтожить, но вам не удалось, хе-хе, сначала свое профукали и свалили, а теперь говорят, не надо творить коммунистического героя, мол, это невозможно. Мы, демократы, не позволим, чтобы коммунизм победил.
OSCAR, для обогащения лексического запаса лучше всего тирольские порнофильмы, особенно если в них выступает Ханси Хинтерсейер.
Всякие разные Monitor-ы и так далее. Вы понимаете, что вы со своим уровнем коммуникации так низко опускаетесь, что Шаркези для вас — это интеллектуалы? Monitor1, может, нам нужно переселять всех, кто где-то нелегально проживает? В каком законе это написано? А разве для этого не прописана специальная процедура, за которой следят инспекционные службы, или там суды всякие? Что значит, полиция не смогла проникнуть в село? А зачем тогда такая полиция? Они ведь деньги за это получают. Ни фига! Лучше всего, конечно, просто переселить проблему, поменять, так сказать, место жительства, чтобы полиция не пугалась и могла проникнуть в селение и охранять имущество депортированных. Правда, потом, когда у полиции обеденный перерыв, у них все равно что-нибудь украдут — не агрегат, его уже сегодня украли, а что-нибудь еще, гармошку, например. И таким образом неясные истории краж продолжатся, и полиция никогда не сможет ничего сделать. Так что словенчики типа Monitor1 и подобные симпатяги, замороченные на том, что не является чистокровно стопроцентно словенским, будут еще сильнее напрягать свои до аминя пустые мозговые клетки и таким образом поддерживать наше правительство, которое именно на помощь таких мозговых трастов и рассчитывает. Рассчитывает на комплекс полноценности и идиотизма.
Я люблю водить Фольксваген Гольф. А Гольф любит возить меня.
@komunist провокатор, сволочь, примитивщина, как все запущено, дайте мне пистолет, я с удовольствием их расстреляю, как кошек… хх, киски пусть живут, а цыгане должны откинуться!!!!!!!!!!
Меня промышленным образом бальзамировали; чтобы я пугала всех в аду!
КОГДА Я БЫЛ МАЛЕНЬКИЙ, МЕНЯ ЗАСТАВЛЯЛИ НА СПИНЕ НОСИТЬ ЦЫГАН В ШКОЛУ, ПОЭТОМУ МЕНЯ ЕЩЕ СЕГОДНЯ ЗОВУТ — АВИАНОСЕЦ ЦЫГАН — ЧЕРТ БЫ ПОБРАЛ ТАКУЮ ЖИЗНЬ
* * *
Агата — в пяти метрах, младенец — в слинге на земле, завернутый в свои одеяльца. Ее даже не хватило на то, чтобы попросить меня проследить за ним. Я бы его подержал. Даже Шулич ничего не сказал. Глаза Агаты ярко светятся в лунном свете, она как на ладони, темнота не помогает.
Она сняла джинсы и села на корточки. Джинсы она опустила до самых щиколоток, ее колени при свете луны казались совсем темными по сравнению с белизной лица. А лицо почти белое. Надо бы что-то сказать, как-то вмешаться, интерпеллировать, но я не буду, потому что знаю: она это делает специально, чтобы спровоцировать меня. Лучше я буду смотреть в сторону. Но вот Шулич…
Конечно, нарочно. Нарочно не пошла за кусты, а так встала, чтобы мы ее хорошо разглядели. И смотрит при этом на Шулича главным образом. Шулич смотрит на нее совсем спокойно, глаза у него светятся. Он даже не дергается, рот у него приоткрыт, губы масляные от бурека, просто так не сотрешь. Одобрительно смотрит на нее, как специалист, член специального жюри развлекательной программы РТВ Словении. Так, нарочито спокойно, мол, все под контролем. Мол, мы уже видели и не таких, а покруче, на нашей полицейской станции, мол, и не то увидишь, только тетки, может быть, пострашнее и потолще. Хотя, конечно, не каждый день. Она, если бы она это делала прилюдно на парковке, получила бы штраф, протокол о нарушении седьмой статьи Закона об охране общественного порядка и спокойствия. А здесь, мол, не общественное место. Хотя мы тут вдвоем, и мы не часть ее семьи, так что однозначно подпадаем под определение общественности. Решительно не согласен быть членом семьи.
Младенец уже проснулся, удивленно смотрит на меня из своей кучки — вероятно, меня хорошо видно в свете углей. Как будто хочет сказать: что, а ты все еще здесь? Глазки у него темные, темнее, чем у мамы, похоже, он еще не до конца понял, стал ли я за это время добрее или же лучше на всякий случай заорать, как бестия, если я к нему приближусь. Слегка размахивает ручонками. Лежит достаточно близко от меня; мне видно, что его светлая одежка уже немного испачкана, особенно на рукаве, — черт его знает, сколько времени он в той же самой одежке. Она ведь кладет младенца на землю. Конечно, на его одежде остаются пятна.
Десять секунд, а она все еще сидит на корточках.
Нет, она присела не только пописать. Нет, не только пописать.
Сидит и сидит, и смотрит на нас, точно видно, как она напрягается. Глазам своим не верю. Но это именно так, дамы и господа. Она будет срать, тут, перед нами будет срать, в пяти метрах от того места, где она только что ела, в пяти метрах от ребенка.
Не то чтобы это меня как-то раздражало, у меня пустой желудок, мне просто не хочется вдыхать специфические запахи. Плюс есть вероятность, что я на что-то наступлю, когда захочу прогуляться. Ну и что, раз будет вонять, мы сменим позицию. Нужно шевелиться, об этом знали еще в старые времена. Через пару месяцев здесь будет только буйная растительность, не так ли? А мы будем ходить кругами, в стороне от вони, и ждать, когда из говна вырастет урожай.
Может, заорать?
Сейчас она уже настолько действует мне на нервы, что я готов был орать на нее, как на трехлетнюю соплячку. У нее самой ребенок. А кто бы тогда был я, если бы начал на нее орать? Воспитатель? Нет, проигнорирую. Вообще уже не верю, есть ли смысл реагировать на это нормально, в общепринятых рамках; это я ощущаю себя здесь чужеродцем, чужеродец не на своем месте в этой ситуации тотального, тотального…
Да это просто демонстрация, только чего, не знаю. Своеволия.
Она явно хочет нам показать, насколько отличается от тех баб, которые живут в нашем мире. Любой ценой, даже если нас стошнит. Ей наплевать. Она крутая.
А я воспитан по-другому. Младенец все еще смотрит на меня. Проверяет, как раньше те крестьяне перед Камна-Рекой.
Не понимаю даже своей реакции. Я мог бы ее схватить за руку — но это не возымеет никакого эффекта, это не тот тип женщин, которых можно схватить за руку. Она просто воспринимает меня как чужака, кого-то с другой стороны стены, не более того. Это должно быть так, иначе она бы не сделала того, что сделала. Всего лишь требовалось обойти машину, и все. Хотя, конечно, и там остались бы следы. Она не нуждается в интимности, этим она меня страшно уязвляет.
Всего-навсего отойти и скрыться за машину.
то есть… в нашем садике будут играть в домино трое мальчиков и две девочки-цыганки… не так ли, мышонок?
А как же каштан?
значит, где я? На распутье между западной материалистической цивилизацией и восточной мудростью. Мышонок — как статуя стоит на своем мнении и ждет от меня какого-то серьезного контраргумента.
…секси?
Когда я его раздену?.. секси — без всего… говорим о каштане.
Я люблю домино… и мне нравятся девочки. Нужно подумать… Ладно, нужно прийти в себя.
Мышонок Маус… пойдешь к мальчикам? Не знаю, понравится ли мне это… Я бы тебя взяла себе. Ладно, посмотрим, сколько времени уже. Может, дедушка Мороз вмешался. Времени уже полчаса прошло.
Презеля по-прежнему нет. Господин министр тоже не соизволили вмешаться, великого чуда не произошло, пока только малые чудеса.
Встаю и вальяжно иду к машине. Кажется, все в порядке, такая же, как мы ее оставили. Дверец с другой стороны тоже уже нет. Как это произошло? Ну да, что-то с ними опять произошло. Что произошло со мной? По сути, девчонка за все это время еще не сказала ничего, что не являлось бы миллион раз слышанными клише, из чего можно заключить, что внутри нее за все это время ничегошеньки не изменилось. Да ведь и я ничего не сказал такого, что не было бы клише, на этом уровне меня держит сама ситуация. Но дело еще и в моменте высказывания, не только в способе: клише может содержать и правду, если оно сказано к месту и удачно, я и хотел это сделать. С позиции доверия. Почему Шулич все время мне в этом мешал? Почему он ей предложил бурек? Ясно, что потом уже ничто не помогало. Я говорил только общеизвестные вещи, все ведь просто, только говорить их нужно умеючи. Так, как надо. Может, я просто кретин?
Не хочу смотреть на эту бабу, как она у нас на глазах покрывает известно чем все, что для меня имеет значение.
Пауза. Спокойно. Нужна пауза.
Когда я заглядываю в машину не нагибаясь, только через переднее окно, мне кажется, со стороны водителя чего-то не хватает.
Конечно, понятно же, там опять что-то стащили.
Мне уже все равно.
Пусть Шулич этим занимается. Он со своим утверждением «на машине еще можно ехать». Пусть он сам разбирается, что не так. Ему даже в голову не приходит контролировать машину! Я должен это делать. Хотелось бы мне видеть, как он собирается вести машину по Кочевскому Рогу без аккумулятора, без дверей и без руля: если у него это получится, тогда сам Франц Шаркези может выдать ему диплом о вождении по-мужски. А тормозить так, ногой по земле. Меня не волнует. Ничто меня не волнует, машина и так уже никуда не едет, что бы ни случилось. Нужно найти другой вариант.
Ни на что не похоже. Все почему-то рушится. Здесь мне лучше бы вообще замолчать, по-любому не имеет смысла. Русские. Из России. Пришли и заселились в наши лучшие сказки. Сначала делать массажи, а потом нас просто избивать. Где она нашла этих русских! Всегда кто-то другой, одни преступники вокруг! А мы по-прежнему там, где мы есть.
Когда я обернулся в сторону огня, Агата уже вернулась на свое старое место рядом с ребенком, который улыбается ей. Там, где она недавно сидела на корточках, осталась только кучка детских салфеток. Вероятно, было очень приятно и освежающе, ее задница должна издавать такой чудесный аромат, как никогда ранее. От этих шикарных современных салфеток из соцприюта, то есть казармы, по ее мнению, совершенно неподходящей для жизни. Откуда она всеми возможными способами хочет сбежать. Просто удивительно, какие у них умные дети, ко всему привычны.
Плевать мне на этих цыган. Она хочет в дом матери и ребенка. Пожалуйста, счастливого пути, руль вы уже украли, давайте, дальше разгребайте сами.
Когда я снова подошел к огню, меня зашатало, как будто пьяного, приступ легкого головокружения, хотя я и не ел бурека; просто качает. Хорошо было бы что-нибудь выпить. В горле пересохло, жажда страшная.
Я сажусь.
Я: Слушай, Агата, раз уж нам нечего делать и мы никуда не едем, можно тебя кое-что спросить?
Агата аж вздрогнула. Ну, раз уж мы начали игру, давай до конца.
Я: Ты понимаешь, почему жители деревни вас не любили? Почему они так вас ненавидели, что пришли прогнать вас, стереть с вашей земли? Без следа?
Агата смотрит на меня. Ничего не поделаешь, смотреть всякий умеет.
Нет, не полностью ты ответила на мой вопрос, Агата, ответ неверный. Техника диалога по методу Сократа. Что-то должно случиться. Что-то должно будет случиться, чтобы ты что-то поняла. Не просто так сидеть здесь. Будет ли какая-нибудь реакция? Услышим что-то новое?
Я хочу только того, чтобы что-нибудь случилось. Чтобы что-нибудь произошло. Пусть вернется Презель. Пусть на нас нападут орды преступников из леса. Пусть появится Марьян Ерман. Пусть придет мисс Худолин. Я просто хочу, чтобы что-нибудь наконец случилось. Не можем же мы вечно сидеть на этом холме, далеко от своей кровати, с неработающим телефоном.
Я: Что сделали бы со мной твои братья, как ты думаешь?
Шулич встает. Ему не удается скрыть выражения скуки; похоже, ему тоже не терпится прогуляться. Может, он хочет пройтись до машины? Может, пора уже посмотреть, в каком состоянии транспортное средство? Так, на всякий случай, ради спортивного интереса? Интересует ли его хоть что-нибудь?
Разбили бы мне братья Шаркези череп? Мой прекрасный череп? Ладно, не самый красивый, но я к нему привык, другого нет, я не хотел бы, чтобы его раскроил кто-то, кому русские сделали массаж.
А здесь еще есть кто-нибудь?
Шулич неожиданно нагибается, берет ребенка, лежащего рядом с Агатой, под мышки. Младенец удивленно уставился на него — кажется, что этого жеста ему очень не хватало; не морщится, не кричит. Все обиды забыты. Шулич поднимает ребенка на руки. Агата вздрагивает — похоже, в ней заговорил инстинкт, — хочет вскочить, но сдерживает себя. Шулич укладывает ребенка, тот удобно разместился у него в объятиях. Похоже, Шулич ничего плохого ребенку делать не собирается. Агата расслабилась, смотрит ему в лицо. Как-то уж больно восхищенно.
Она мне ответит? Или уже начала меня игнорировать?
Агата: Ты его хочешь покормить грудью?
Шулич слегка покачивает ребенка, смотрит ему в лицо. Кажется, маленький Тоне очень даже доволен, улыбается Шуличу, даже поднимает ручки, желая обнять его за щеки.
Шулич: Я ему дам кое-что другое пососать.
Вот свинья. Агата делает удивленное лицо.
Агата: Только осторожно. У него прорезались внизу два зубика.
Шулич заулыбался, нежно качая ребенка, просто удивительно для такого идиота. Что за фрукт! Похоже, они друг друга понимают без лишних слов, а меня как будто здесь и нет. Я и не думаю включаться. Но Агата все же посмотрела на меня.
Агата: Да нафиг вам так стараться. Я и так во всем вам признаюсь, во всем, в чем хотите.
Опять ко мне на «вы». С какой стати?
Я: Признаешься. В чем признаешься?
Агата: Ну, что я крала медь. Тоннами. И бронзу. И еще кое-что вам скажу. Я плевала в водосборник у Камна-Реки, чтобы женщины болели, а дети умирали десятками, и даже больше, чем во всей Словении!
Я: Что за ерунда!
Агата: Конечно, плевала! И на метле над Великим Рогом летала, и всех этих мужиков из Камна-Реки с толку сбила, заморочила, все хотели любовью со мной заняться. А вы знаете эту старуху, восьмидесятилетнюю?
Она издевается надо мной. Надо мной! Эта бабенка.
Агата: Так это ее я ударила. Сковородой по голове. Я! И никто другой! Мамочка меня удерживала, предупреждала, просила не искать беды, а я не послушала.
Ушам своим не верю.
Она хочет меня спровоцировать.
Невероятно. Все то же самое, что раньше. Все эти истории о полете на метле и плевании в колодец. Все то же самое, только сейчас она хочет выбить меня из колеи. Ей не удается. Нет, это не она ее ударила!
Да, на такие номера она очень даже способна. Куда там! Впечатление хочет произвести. Вульгарная, за словом в карман не полезет, но сейчас — другое. Я ведь не дурак, на лбу не написано, но раньше мы друг друга лучше понимали. Это Шулич все испортил, начиная с его бурека и дальше, как он хорошо все понимает, потом еще этот ребенок… Грязные, абсолютно неуместные намеки… Свинья.
Почему она сейчас такая? Почему так себя ведет? Почему это говорит? Только сейчас вижу, как у меня напряглось горло, еще чуть-чуть и буду заикаться, сам того не замечая; пытаюсь взять себя под контроль…
Я: Почему?
Агата снова наклоняется в мою сторону, эти ее острые, обидчивые глаза. Почему обидчивые? Пару часов назад я ее спас от Шулича, не ее, правда, а Тоне; а еще раньше вытащил из еще более опасной переделки. Почему такой ядовитый взгляд? Мне ведь нужны от нее только слова. Только понимание. Чтобы она задумалась, какая у нее дорога. Пусть так смотрит на Шулича, который сейчас держит ее ребенка, один раз он уже пытался выкинуть его в долину. Уж слишком часто, с того момента, как мы знакомы, она принимает вид обиженного питбуля. А это всего несколько часов. А что будет, если ты пробудешь вместе с ней более длительное время? Да, эта построит любого мужика, вот только не Маринко Шаркези.
Агата: Зачем ударила? Это вас интересует? Потому что она не должна говорить, что я — курба.
Я: Что говорить?
У меня даже челюсть отяжелела от всех этих странных речей. Что еще она будет валить на дорогу, вместо того чтобы пойти по ней? Какие фантазии?
Агата: Мне жаль ее. Хорошая тетка, всегда мне что-то давала. Только какого черта она начала против меня наговаривать?
Я: Что ты курба?
Агата: Что я сошлась с Маринко и бог меня за это накажет, потому что не хожу в школу.
Для нее это все святая правда. Она за две секунды убедит себя в том, что все, что она выдумает, правда.
Действительно верит. Действительно верит, что сама ее ударила, это видно. Только для того, чтобы заставить меня поверить в это. И это единственный действенный метод — верить во что-то, потому что это с нее снимает груз: что старуха такие глупости говорила, что это даже правильно, что дом был полон цыган. Старуха, которая наверняка была испугана до смерти. Что может старуха знать о цыганах, о ней, о Маринко? Откуда она могла бы это знать, если только видела ее изредка, издалека? Отвечая на это, Агата продолжает:
Агата: Она мне давала конфетки, когда я была ребенком. Что, мол, я и этих конфеток не заслуживала.
Конфет. Удар сковородой по голове за то, что тебе дают конфеты. Что за ерунда?
Я: Что значит «сошлась с Маринко»? Разве ты не была за ним замужем?
Агата: Тогда? Нет, почему, была. Только она мне все время на живот смотрела и ругала.
Показывает, какой был большой живот, когда она была беременной.
Агата: Я не курба.
Шулич: Конечно, ты была замужем, но ведь не официально.
Это он сказал неожиданно, хотя казалось, что он совершенно не слушает; а оказывается, очень даже слушает. Может, я не понял его игры. Я думал, ему все равно, но, по сути, он профессионально играл роль хорошего полицейского, у которого всегда наготове электрошок в кармане. Ведь он тоже на нее давил, держа на руках младенца.
Шулич: Два года назад, когда Маринко был арестован, ты была еще малолетка.
Нет, он это делает исключительно для своего удовольствия. Похоже, сейчас он попал в цель, потому что Агата какого скрутилась, неловко, продолжая странно смотреть на него.
Я: А сколько времени Маринко в тюрьме?
Я это тоже сказал неожиданно, удивляясь самому себе, потому что слова Шулича пробудили у меня в голове идею — ей ведь сейчас восемнадцать лет, этому младенцу уже четыре-пять месяцев.
Агата: Дольше, чем говорят ваши! Гораздо дольше, чем ваши сказали!
Мне уже ничего не понятно. Наши? Он был осужден, совершенно официально.
Агата: Вы прекрасно знаете, сколько времени он в тюрьме. А ваши сказали, что нужно сделать, чтобы он вышел оттуда, уже полгода сидел за решеткой. Все полицейские на станции говорили! Что это не зря!
Шулич улыбается, но как-то формально.
Шулич: За все нужно платить, не так ли?
Я: Когда это?
Агата: Что? В конце прошлой зимы, когда на следующий день в суде должны были давать свидетельские показания.
Непонимающе смотрю на Шулича, тот — только на нее, с насмешкой, но более серьезным взглядом. Потом вздыхает и отдает ей ребенка.
Шулич: Ай-ай-ай, сиротинушка.
Агата принимает ребенка, прижимает его к груди. Ребенок приникает к ней. Что имеют в виду Агата и полицейский? До меня не доходит. На что они намекают?
Как могут жить такие люди? Ни один нормальный человек этого не поймет. На каком языке они говорят?
Похоже, он ей больше нравится, она будто кокетничает. Ему она, похоже, больше доверяет, мне не так, а ему, обычному полицейскому, больше. Куда там!
Может быть, она…
Но она этого не говорила. Как начнешь раздумывать, это кажется просто невозможным. Что, у Маринко были интимные свидания в тюрьме? Его на выходные отпускали? Ага, конечно, так тебе и выпустят цыгана домой, отдохнуть на выходные. Но ведь тогда не сходится! Что, может, полиция… слишком много смотришь телевизор, вот в чем дело. Она просто выдумывает, да, выдумывает, в этот вечер она уже столько наговорила… Почему тогда Шулич так отреагировал? У него лицо посерьезнело. «Ай-ай-ай, сиротинушка»? Почему сиротинушка?
Значит, полицейские ее тогда, в тот день…
Нет, это просто невозможно.
Какие больные идеи! Сейчас я понял, что у меня эти чудные мысли рождаются только из-за этой игры между ними. Прекратите. Потому что мне ничего не понятно. Послушай, девчонка, ты действительно пережила травму. Тебе нужна помощь. Ты даже не понимаешь, насколько сильно! Но, похоже, помощь тебе требуется в гораздо большем объеме, чем я думал вначале!
Почему же тогда выбор пал именно на меня? У меня была более простая задача. Почему эти задачи всегда усложняются? Почему?
Мы обо всем договорились. Я нашел для тебя решение. Ты согласилась. Тогда я тоже был груб, как и Шулич, тогда, в конце нашего разговора на холме; ты могла бы понять, что я серьезен, что у меня авторитет, что меня нужно воспринимать без дураков, что это не шутки. Решение тебе предложили. Что тут за изменения? То мое решение было идеальным. Если бы не было всех этих игр — дурацких, идиотских, пропавших аккумуляторов, — зачем эти странные намеки, к чему эти сигналы — я-то все время один и тот же, на твоей стороне, пытаюсь тебе помочь! Действительно! Даже если это и не просто — ты ведь тоже человек, в этой своей цыганской куртке, брюках, майке. Знаю я, куда тебя нужно отвезти! Чтобы выросла личностью и стала самостоятельной! Какие массажисты? Какие полицейские? Что за дурацкая ночь перед началом свидетельских показаний в суде! Что за Шмальцы, что за заговор, какие богачи-цыгане в Жельнах?
После всего этого нужно время, чтобы прийти в себя. У тебя разрушили дом! У тебя остался единственный шанс, гораздо лучше всех иных, от которых ты просто сбежала. Ото всех сбежала, а пришла ко мне. Зачем опять провоцировать не того человека? Ведь я — часть системы. Почему не Шулича? Подумай.
Если нет конкретных действий, тогда это возмещается притянутыми за ушами сценариями по философскому навешиванию лапши на уши. Кто на это будет смотреть. У типа своя задача!
У тебя трое парней и двое девочек. Ага, я приеду на машине. ОК? Еще что-то нужно?
Эй, Тиа… только сейчас я тебя узнал. Ты могла бы быть консультантом. Умная!!! Отличная память! Дипломатичная! Красивая! Вне коррупции! И даже вполне социальная.
Тебя!
Не волнуйтесь, я хорошо воспитан и продуктивен. Мог бы красть, целый месяц мог бы ходить весь грязный, бил бы девчонок так, как это делаешь ты, но меня это не развлекает.
Я хороший парень!
А, эта слепая и глупая полиция!
Мне кажется, что подсекретаря выдвинут на премию.
Сначала скажу, что я не его сторонник, но его миссия не соответствует заданию! Если бы он вышел из себя, то и задание бы провалил, поэтому он все время должен быть спокоен. Как ему это удается? Нелогично.
Шулич тоже почему-то молчит. Только в этот самый момент происходит нечто гораздо более странное, настолько необычное, что у меня в какой-то момент просто волосы дыбом встали. Потому что немного подул ветер, совсем чуть-чуть, свеженький, мне стало холодно, но в шуме ветра я услышал — музыку. Слышна какая-то музыка.
В первый момент я даже не был уверен, потому что все так тихо, угли продолжают бурчать, искриться, отбрасывая красные отблески на серебристые лица Шулича и Агаты, может, это просто игра звуков — шелеста, вызванного ветром; но нет, как только ветер стихает — музыка становится все слышнее, звучит все более явственно, хотя и не громче. Как будто ветер принес звучание музыки, потом положил ее куда-то, и она по-прежнему слышится.
Смотрю на Шулича: он тоже что-то заметил. Музыка здесь, в темноте, в гуще леса, на едва заметной лесной дороге, это одна из самых странных вещей, которую вообще можно себе вообразить. Я был бы гораздо менее удивлен, если бы сейчас над нами завыла стая волков. Гораздо менее. Мы ведь одни! Агата так сказала. Соврала? А машина? Меня охватил страх, я вообще не могу размышлять. Это они? Наши собакоголовые?
Этот тип, он абсолютно бесполезен… Он страшно скучный. Хвалился, что он психолог, а сам даже полицейского не может провести. Пусть покажет стиль, не нужны дешевые эффекты…
Ты знаешь, что психологи обучены работать с людьми, у которых есть мозги, а в случае полицейских это не так.
Совершенно бесполезен. Где находят таких людей? Сплошная скука.
Агата: Я ничего не слышу.
Лучше вообще не обращать на нее внимания, чтобы сохранить спокойствие. Шулич стоит не двигаясь, прислушивается. По-своему, это даже полезно: похоже, с него сползло обычное высокомерие и самодовольство. Ладно, без разницы. Музыка, слышна музыка. Среди кочевских холмов. Мне холодно.
Хорошо. Нужно подумать, сначала самые благоприятные интерпретации.
Я: Может, Презель возвращается, поднимается наверх.
Шулич не двигается, все еще смотрит в сторону леса.
Шулич: С магнитофоном на батарейках на плече?
Я: Или же местные жители привязали его к столбу и пляшут вокруг него.
Шулич хохочет, очевидно, этот ответ ему понравился. Может быть, он меня усыновит. А мне не до смеха, поскольку мне кажется, что я становлюсь таким энтузиастом, когда впадаю в истерику, а отсюда только один шаг до того, как я полностью потеряю способность рассуждать. Как это случилось раньше, когда я отослал Презеля. А это плохо. Очень плохо с учетом длительного развития событий.
Музыка, по-своему, неплохой знак. Музыка — это знак гораздо более нормальной ситуации, чем мы думали. Музыка означает людей, которые не скрываются по лесам. Кто слушает музыку, плохого не замышляет, как сказал бы поручик Константинович, и это действительно инстинктивное восприятие. Музыка означает, что где-то поблизости есть цивилизация, нормальная, незапуганная, которую можно приветствовать и с которой можно нормально общаться. Это не та цивилизация, которая в засаде поджидает тебя на баррикадах, чтобы неожиданно напасть на тебя, а цивилизация, которая подает сигнал о том, что она здесь. Ясно, вопрос — что это за цивилизация.
Возможно, здесь у кого-то поблизости вечеринка, и это было бы здорово. Боже мой, какие весельчаки! Хоть и время для этого непривычное, с учетом всех обстоятельств, трудно предположить, что приезжий, преодолевая препятствия, будет в эти дни колесить по Нижней Крайне, но ведь, в конце концов, нижнекраинцы и сами тоже веселый народ. И вообще не исключено, что поблизости есть какая-нибудь жилая халупа. Может, даже такая, которую сдают в аренду людям по соседству под шумные вечеринки, пикники, под дни рождения или юношеские гулянки после защиты диплома. И если уж мне сама возможность столкнуться с ордой неких весельчаков в неизвестно каком состоянии, темной ночью, в компании с цыганкой и полицейским, кажется не очень привлекательной, потенциально несколько затруднительной, все равно эта возможность в сто раз лучше, чем все иные, более странные варианты. И если бы все вдруг само собой вернулось в нормальное состояние, да у меня бы камень с души свалился. Ведь в обычных, привычных обстоятельствах гораздо легче сориентироваться. Если бы оказалось, что это такая компания, моего типа, группа люблянцев, и что это они веселятся и шумят, демонстрируя специфическое чувство юмора, и что это они у нас свистнули из машины аккумулятор и все остальное, а потом прикалывались — а Презеля просто остановили за поворотом, и он уже три-четыре часа с ними напивается в какой-нибудь халупе, приходя в состояние, достаточное для открытия салюта из служебного пистолета…
Или даже еще лучше — гуляет группа выпускников психологии, у которых здесь наверху вечеринка, когда один из них аж после восьми лет обучения наконец-то, неожиданно для самого себя, защитил диплом. Они были в хорошем настроении, увидели поблизости фары автомобиля, остановившегося в этой глухомани, ну и почему бы им не поиграть в машинку? Так, в шутку, легкий прикол в стиле психологического эксперимента а-ля Зимбардо или Милгрэма. Экспериментальные субъекты наверняка всё потом поймут правильно и будут смеяться, как в случае съемок скрытой камерой, и без всяких сомнений подпишутся под согласием использовать результаты исследования в научных целях. Хотел бы я вживую увидеть выпускников психологии, которые были бы в состоянии совершенно бесшумно и блестяще снять с машины аккумулятор, руль и двери, в то время как трое человек, в том числе один полицейский, сидят у костра в десяти метрах от места преступления, испуганно пялясь один на другого, и ничего не замечают. Реальнее в этих обстоятельствах было бы ожидать демонов или же цыган, которые заманили нас в адскую западню, намереваясь казнить нас, разрезать моторной пилой, о которой так кстати вспомнил один из деревенских.
Все равно, от этой музыки, которая то приближается, то удаляется, как будто ветер разносит ее в разные стороны, у меня побежали мурашки по спине. Не удается мне интерпретировать эту музыку как хороший знак, при всем старании. Если это вечеринка, почему ее не было слышно раньше? Они что, приближаются? Время неподходящее, вот-вот рассветет. Музыка хорватская, женский голос. Может, Северина, не знаю, не очень разбираюсь в этом.
Агата: О чем вы говорите?
Уже разгорелся спор, в котором мы пытались установить, в чем причина таких агрессивных и самодовольных речей, отражают ли они комплекс превосходства или же, наоборот, комплекс неполноценности? Что ты думаешь?
Это тип музы.
Определенно комплекс неполноценности, никаких сомнений. Осторожно, думаю, не исключено, что кто-то тут будет скакать с ножом.
На меня она не произвела особого впечатления.
И все же она мне более симпатична, чем эта курица подсекретарь, которому эта деваха нравится, ведь он живой мертвец, плюс еще так смотрит, как будто у него мозги временами просто отключаются.
Go, Агата, go-go-go!
АГАТА ХОЧЕТ СЕКСА, НО ЕЕ НИКТО НЕ ХОЧЕТ.
* * *
Шулич: Да, ошиблись мы. И Презель, и мы тоже. В другую сторону нужно было идти.
Мы поднялись немного и всматриваемся в обе стороны, ну, если точнее, Агата не смотрит, она занята ребенком, улыбающимся ей, и иногда посматривает на нас выжидающе, мол, что сейчас, возвращаемся или нет. Машина в трехстах-четырехстах метрах, но нам уже все равно, по-любому от нее сейчас пользы нет.
Я согласен с Шуличем. Почему даже Презелю не пришло в голову пойти в ту сторону, откуда мы приехали?
Ладно, мы были под впечатлением от этих баррикад и нам было тогда не до того, чтобы еще раз встречаться с кем-нибудь из Малых Гроз или Камна-Реки. Только как ни поверни, именно эта сторона и более населена, следовательно, шансов поймать мобильный сигнал больше. Рог — это пустошь, глухомань, даже если за ним можно увидеть огни Кочевья. А Презель пошел именно в сторону Рога, туда, где, может быть, ему встретилось только маленькое поселение, пара домов, рядом с которыми горит бунтовщический огонь. Огонь, о котором сейчас, в свете луны, вообще сложно сказать, горит он еще или нет. Может, просто нормальные люди, погуляли и пошли спать. Или нет. Нет, лучше об этом вообще не думать. Страх сбил нас с толку. Хотя все, что случилось раньше, не в счет, ничего не значит. Настоящий страх будет сейчас. Все эти чудеса, что произошли, немного оторвали нас от реальности, мы оказались немножко подвешены в воздухе и не размышляли трезво. А сейчас еще эта музыка, опять факты, упрямые факты… Реально здесь кто-то есть! И совсем рядом. Боже мой, что за идиотская ситуация!
Я: Да, только сейчас слишком поздно спускаться самим.
Шулич обжег меня взглядом.
Шулич: Мы? Пока Презель не вернется, некуда нам идти. По крайней мере, до утра. За нами сюда приедут.
Смотрю на Агату. Ей все равно. Я не знаю, найдется ли хоть одна какая-нибудь женщина, которая в подобной ситуации вела бы себя так спокойно. Нормальной женской реакцией было бы истерично причитать, доводить нас придирками, упрекать, какие мы идиоты, полицейский и гражданский, полные дураки, как такое могло случиться, что ей приходится переживать и так далее в том же стиле. Грозила бы жалобой в суд и старалась вытоптать последние остатки нашей мужской гордости. Постоянные упреки, какие мы дураки, неспособные даже спросить дорогу (хотя в этом случае мы как раз спросили дорогу, у нее же). С другой стороны, могла бы удариться в такую панику, как нас тут кто-то в темноте и глухомани водит за нос. Но только не Агата. Она абсолютно спокойна.
Видимо, потому что она как раз знает, кто.
Она меня ужасно раздражает. И даже лучше, что молчит, потому как иначе я бы взорвался. Бог знает, что бы я тогда мог бы отмочить. Я никогда еще не терял контроля до такой степени. Но если я сейчас снова начну давить на нее, все это может кончиться плачевно. Нет, контроль я не теряю, пока вполне хватает намеков, что я знаю то, что я знаю. Или думаю то, что думаю.
Агата: Может, вернемся к машине? А то там еще что-то может пропасть.
Я смотрю на нее.
Я: А тебя разве волнует?
Агата обиженно открывает рот, потом закрывает и демонстративно молчит. Какое ее дело? Машина не ее, и никаких ее вещей там нет, только народ ее, тот, что сторожит кругом, этот народ, по всей вероятности, ее. А если наш, тогда проблемы никакой не будет — вернуть обратно все то, что было украдено, как только все прояснится. Только сначала нужно все прояснить.
Так что, вероятно, было бы действительно лучше пойти посмотреть, откуда эта музыка.
Я: По-моему, нужно выяснить, откуда эта музыка.
Шулич смотрит на меня, в этот раз серьезно; похоже, у него та же мысль.
Я: Судя по тому, что мы слышим, это недалеко. Достаточно только подойти поближе, чтобы увидеть, кто это. Нам по-любому больше нечего делать.
Шулич: Да, тут вы правы.
Прислушиваемся к музыке. Странно, раньше мы слышали вроде хорватскую музыку: такая узнаваемая мелодика, и тип языка тоже можно было распознать, хотя отдельных слов разобрать не удавалось. А сейчас, похоже, музыка словенская. Гармоника, узнаваемый мотив польки.
Нет, это явно не студенты психологии. Ну, если только очень самоироничные.
Бывают, конечно, и такие.
Помню, я однажды, относительно недавно, видел по телевизору, как уставший Франц Шаркези что-то объяснял, а приставала к нему какая-то сочувствующая журналистка, которую страшно интересовала цыганская жизнь, мультикультурность и все такое; не только эти жестокие события, произошедшие с ними, но еще и цыганская музыка, танцы, которые показывают в фильмах и документальных передачах, типа «Табор уходит в небо» или «Цыган». На каких инструментах вы играете? Какие танцы? Да ладно вам, наверняка. По случаю праздника. А вы знаете группу «Шукар»? А кто это? — зашамкал Шаркези. Когда ему объяснили, самодовольно ответил: нет, это проблема, раз словенская группа, значит, не то. Ну, давай, журналисточка, флаг тебе в руки. Ты и занимайся его интеграцией. Ты ему построишь мост, а он для него, видите ли, недостаточно хорош. А эти шукары с успехом выступают на всех цыганских фестивалях. Словенская группа. И замечательная, между прочим.
Да кто это, черт возьми? Звуки доносятся прямо из леса.
Шулич: Ну, пойдем посмотрим.
Оборачиваемся в сторону леса. Агата стоит в нерешимости.
Агата: Может, мы вдвоем здесь останемся?
Я: Вот еще, мы должны быть вместе.
Агата надулась, и, чтобы предупредить возможный взрыв многословной цыганской агрессивности, я добавляю:
Я: Никто не знает, кто выйдет из леса. Здесь же волки водятся. Опасно тебе одной здесь оставаться.
Когда мы с Шуличем двинулись, она без лишних слов пошла за нами.
И в лес.
Пойти в лес ночью — это необычная идея, признаю. Сам лес — это вообще интересная идея.
В защиту этой своей, предположительно идиотской идеи — знаю, что так о ней думает Агата, может, и еще кто, но в данной ситуации это было единственное логичное решение — могу сказать, что в лесу было довольно светло. Да, это лиственный лес, бук кругом, на этой высоте еще фактически голый, так что лунный свет напрямую проникает через ветки и освещает запревшую листву, которая шуршит под ногами и напоминает ковер из мятой бумаги. Так что такой уж большой разницы между нашей поляной и лесной чащей не было. То, что на первый взгляд казалось таким предательским и опасным — все эти трухлявые сломленные сучья, перемежаемые спинами огромных белых живых камней, выглядывающих из-под листвы. Казалось, ногам несдобровать. Но когда мы зашагали в полную силу, оказалось, что не так все страшно, шелестит, конечно, ну и что с того? Сучья вполне можно обойти. Не знаю, как это делали партизаны. Шагаем очень осторожно. Так что пока ничего, держимся, не спотыкаемся.
Шагать нужно осторожно, потому что нам не хочется поднимать сильного шума. Даже не знаю почему. В конце концов все равно, может, медведь какой-нибудь испугается и убежит, если нас издалека услышит. Но ощущение такое, как будто мы находимся в какой-то церкви. Свод — это небо, луна — наверху. Но это не церковь, это глухомань. И веселая музыка. По-любому, нам уже понятно, что кто-то здесь есть, что этот кто-то за нами наблюдал, очень возможно, что наблюдает за нами и сейчас, его мы едва ли застигнем врасплох; или же этот кто-то был здесь, а сейчас уже у машины и растаскивает ее на запчасти, как стая муравьев разъедает дохлую жабу, — так что нам, в общем, особого смысла скрываться нет. Или есть. Если все они пошли туда, где нам готовят радушный прием, — может быть, это место находится именно там, куда нас заманивают музыкой. Бог его знает, что за прием. А раз мы не знаем, что нас там ждет, лучше подходить к этому месту потише, без особого шума; сохранить ощущение разведки, спецслужбы, особого знания; может, нам удастся подкрасться совсем незаметно и под защитой темноты первыми оценить ситуацию, прежде чем принять решение — показываться живьем или же нет. Так что можно хотя бы постараться не создавать лишнего шума. И я действительно стараюсь, Шулич — едва слышен. Может, из-за его профессиональной деформации, они же любят красться. А Агата — нет.
В ней нет ни следа грациозности. Никакой вообще пресловутой животной грации, которая должна бы украшать эти первобытные создания. Ничего подобного, она поднимается по холму как футболист, проклинающий идиота, закинувшего мяч в лесную чащу. Что ей сказать? Может, и не надо. Во всей ситуации смысла очень немного. Да и соплю я так, что слышно далеко, но тише у меня просто не получится. Подъем довольно крутой.
Не знаю.
Нет, я не расслаблен. Мне просто не удается собраться и размышлять трезво. Ощущение такое, будто что-то упрямой рукой стирает все мои мысли. Лучше тогда идти, чем просто сидеть и ждать, что случится дальше. Но это ощущение — оно мне не нравится. Как будто в подпитии. Может, это потому, что по идее я уже несколько часов должен был спать в своей постели, не знаю, сколько времени еще вообще осталось до утра, может, час или два. Все это нервирует. Ладно, мы делаем то, что должны, как нам подсказывает инстинкт самозащиты. Отступление, нападение. Только я к этому не привык. Я просто ощущаю неувязку, алогичность. Недостающее звено. Может, это именно то состояние, которое нужно, чтобы начать реагировать, не размышляя, а повинуясь первобытному инстинкту выживания? Я более привычен к кабинетным подвигам, там я многое умею. Не верю, что я не того сорта человек, я умею и люблю концентрироваться. Но похоже, я уже очень вымотался, чтобы сконцентрироваться. Да, похоже на то. Уже давно я должен быть в постели.
Все время я борюсь с мыслью незаметно посмотреть на часы, узнать, сколько времени. Не знаю, почему-то мне казалось, что это будет нехорошо. Создалось бы впечатление, что я куда-то тороплюсь. Это было бы невежливо. Особенно если через секунду после этого меня ударит какая-нибудь скрытая ветка — бог ты мой, лес здесь уже далеко не так красив, как кажется снаружи, здесь он полон предательских колдобин! Роща, чаща, ветки… Как сильно бьет! И ямы тут кругом.
Действительно! Останавливаюсь на секунду — осмотреться вокруг — и сразу чувствую, как слезятся глаза. Понимаю, что собраться с мыслями во время движения у меня все равно не получится, но не хочу, чтобы это было заметно, не хочу, чтобы думали, что я сомневаюсь, в растерянности — прогулка по лесу ведь была моей идеей! — останавливаюсь только на секунду, услышать шум их шагов. Шаги Агаты слышу, как будто они…
Как будто…
Как будто любой каменистый утес за моей спиной может обернуться медведем и заорать: ДА ЧТО ТАКОЕ! — потому что, ну, потому что, собственно, каждая такая скала — это и есть разбуженный северный медведь.
Сейчас время для разных шуточек в стиле «Розовой пантеры», лишь бы не думать о том, что меня на самом деле беспокоит. Только потому, что уже действительно еле перевожу дыхание, мне тяжело, чувствую проступивший пот на теле, одежду, которая начала мешать. И что это не самое приятное ощущение, такое пекущее, с гнилым запашком. Где сейчас мой душ? Все тело воняет. По сути, когда я слышу ее шаги, в них есть еще что-то. В этой чаще как-то все очень материально. То есть вообще, может, я, деревенщина, раньше этого не заметил: все это время все предстает в каком-то слишком физическом, слишком реальном ракурсе. Почему я раньше так не воспринимал? Я постоянно только злился. Проблемы личного характера; по-видимому, я проблематичен, да, да, вот ведь как…
Пробираемся зигзагами между упавших стволов, периодически останавливаясь и вслушиваясь. По сути, неплохо, что мы постоянно поднимаемся вверх, — значит, чтобы потом вернуться обратно, нужно просто спуститься вниз, не так ли? Только спуститься, чтобы вернуться на дорогу, ошибиться невозможно. Ау дороги мы найдем машину, не так ли? Ну или то, что он нее останется.
Ловлю дыхание… Движение — это здоровье.
Шулич остановился. Потом я, потом Агата. Шорох шагов затих. Похоже, этот шорох меня здорово раздражает, мне сразу лучше, как только все смолкло. Слышна музыка, сейчас уже гораздо более отчетливо.
Все очень первобытно, это правда.
Что за забава, музыка опять поменялась, уже не словенская. Но и не хорватская. Откуда мне знать. Что она напоминает? Определенно не типичная словенская музыка, которую крутят на деревенских сходках, но и не цыганская, какая-то мультикультурная — «мульти-культи». «Джаз-фьюжн»? Африканская, Мали? Может, как раз именно такая, какую могли бы слушать студенты психологии. Не знаю, если раньше я и почувствовал некоторое облегчение, что-то такое иррационально теплое, когда на секунду снова веришь, что все будет хорошо и все получит какое-то логическое объяснение, сейчас я это ощущение потерял. Сама мысль, что здесь можно встретить студентов психологии, которые бы объяснили нам, что все это — просто прикол, эксперимент, шутка ради шутки, сейчас меня только откровенно бесит. Какое облегчение, черт вас возьми, размазать вас всех по стенке, идиоты чертовы. Вы, маясь от безделья в безопасной близости таких же дураков, как вы сами, выдумываете бог знает какие приколы, прикрываясь избитыми извинениями, — а здесь, а здесь это все взаправду, так, как ни одному студенту психологии и в голову не придет, потому что в ином случае этот студент вел бы себя по-другому, более рационально, потому что такие шуточки могут кончаться плохо, болезненно, слишком болезненно, чтобы их вот так отмачивать.
Всех по стенке размазать!
Шулич: С правой стороны — какие-то звуки.
Да, с правой стороны, если мое чувство ориентации меня не подводит, там, строго вверх над нашей машиной, действительно раздаются какие-то звуки.
Сейчас мы поднялись уже довольно высоко, наверняка на триста-четыреста метров над дорогой, по которой ушли от машины на разведку; по этой же дороге мы потом вернулись, по направлению Камна-Реке; и эта музыка сейчас слышится как раз с той стороны, где осталась машина. На какое-то мгновение у меня перед глазами возникла картина вечеринки, необузданного разгула и плясок вокруг костров, когда выпускники психологии, цыгане и агрессивные доморощенные нижнекраинцы, объединившиеся под влиянием коки и иглы, обнявшись танцуют вокруг костра, пляшут прямо на капоте и крыше нашего автомобиля, а вокруг — цела куча припаркованных машин и тракторов, фонари освещают поляну, разбросанные упаковки вина, тушки поросят и скачущих голых баб, а меня охватывает желание всех их размазать по стенке, тупых баранов, не понимающих, насколько серьезна ситуация и насколько мы приблизились к окончательному методу разрешения большой и сложной проблемы решением частной.
Даже не думай. Музыка по-прежнему раздается откуда-то свысока, где-то на нашем уровне, а не у машины. Нет, они не у машины, а вот где? Где-то выше. Но действительно в том направлении.
По-своему тоже неплохо, не нужно больше подниматься в гору.
Я: Да, действительно.
Мой голос настолько охрип, Шулич даже посмотрел на меня.
Агата: Я по-прежнему не понимаю, что вы слышите.
Шулич: Мы немного запыхались, не так ли?
Одновременно обоим трудно ответить. Нет, Шулич никак не может избавиться от своего покровительственного отношения, хоть режь его, даже сознавая, что мы друг в друге в этой ситуации нуждаемся, что мы должны держаться вместе, выступать одним фронтом, что именно мы отвечаем за успех миссии в очень неблагоприятных условиях. Агата — а что Агата? Она по-прежнему гнет какую-то свою линию, мне не очень понятную, причем я очень сомневаюсь, отдает ли она вообще себе отчет в том, что делает? Ладно, я могу понять, ей не хочется, чтобы мы столкнулись с ее людьми, если в лесу действительно скрываются ее люди, но это дела не меняет; как она может думать, что все ее идиотское притворство может кого-то в чем-то убедить, как может не слышать того, что ей говорят? Или же у нее проблемы со слухом. Как она это себе представляет? Как можно не думать, что очевидная ложь — отсутствие музыки, — даже если по какой-то идиотской причине ты на ней настаиваешь, со временем может навредить, особенно если эту несуществующую музыку отлично слышно?
Нет, этого менталитета мне не понять.
Я: Не имеет значения. Пошли направо.
Шулич: Не нужно бояться.
Нет, я точно подам на него жалобу, стопроцентно.
Под охраной такого полицейского из машины пропадают аккумуляторы, дверцы, руль, о менее заметных деталях я даже не говорю. Он даже про пропажу руля не знает, потому что не удосужился посмотреть. А я ему не сказал и не скажу. И потом, когда мы что-то делаем — все по моей инициативе, он пока не выказал никакой активности, только исполнял инструкции, и то с явным нежеланием, если они хоть сколько-нибудь отступали от чисто инерционных мер; если бы было так, как он хочет, то мы бы и сейчас раскатывали туда-сюда от Камна-Горы до Малых Гроз и обратно, как та змея спектральной диаграммы. Нет! Пардон! Да что там! С приходом подкрепления мы бы уже давно избивали местных жителей, вдыхая дымку слезоточивого газа, открыли бы огонь, стреляя резиновыми шариками, или что-то в этом духе. А когда мы что-то делаем, он всегда принимает такой покровительственный вид. Жаль, что пока не сложилась по-настоящему серьезная ситуация, по-своему очень жаль, потому что тогда было бы совершенно очевидно, насколько бесполезен, до преступного контрпродуктивен этот его вечный цинизм. Потому что проблемы нужно решать, а не строить из себя непонятно кого и резать слух банальностями типа: «Запыхались», «Не нужно бояться», «У меня бурек». Если уж я кого боюсь, Шулич, так это тебя. Потому что готовность к взаимопомощи проявляется в беде. Именно тогда возможно в другом увидеть человека, особенно если тебе этот человек нужен. Именно в этот момент, на короткое время. А потом опять все по-старому.
Почему ты тогда затих, когда Агата говорила, что ей в полиции сказали насчет Маринко? И что это случилось больше года назад? Если ты такой умный, если ты и так все знаешь, мог бы прокомментировать, чтобы я хоть что-то понял. А не стихать, в стиле этакого мудрого молчания. Я очень хорошо видел, уж я в этом разбираюсь, ты тогда промолчал, потому что просто не знал, что сказать. Как будто тебе было неловко. Да, я понимаю, наша Агата говорит все, что взбредет в голову, но я же видел твое лицо. Противоречивое выражение. А почему нет? Ведь может и молчание быть золотом, только не в этом случае. Понимаю, что ты перед заданием поинтересовался картотекой, чтобы узнать, с кем будешь иметь дело; только если кого-то просто в чем-то обвиняешь, одно за другим, это должно иметь некую форму, стратегию, к чему-то вести, если хочешь, чтобы твоя взяла. А то твое молчание было без формы, без смысла. «Ай-ай-ай, сиротинушка». Что, небось, твои в детстве, так тебе говорили?
Какой кретин.
Какой я кретин.
Какой кретин.
Я исцарапан, исцарапан, как драная кошка после драки, извиняюсь за сниженную лексику, но на моем месте и вы бы так же выражались.
Куда мы попали? Может, этот лес все-таки был плохой идеей. По-прежнему сносная видимость, хотя даже приблизительно не такая прозрачная, как раньше, но в густой чаще, под сплошной кровлей из листьев, сильно упала. В такой чаще, похоже, уже на пять метров вперед даже при свете дня совсем ничего видно не будет.
Бук растет свободно, искривленные стволы, ветки раскинуты во все стороны; чем больше стараешься их обойти, тем более они ускользают из внимания заслезившихся глаз, молотят по лицу, наполняя нос и рот солоноватым привкусом, чувствуется только слизь в горле. О раздражающем шелесте листьев под ногами я вообще ничего не стал бы говорить. Проблемы совсем другие. Музыка. Направление слышно, но ничего более явственного. Везет как покойникам.
Как будто эти хлесткие удары ветками по лицу перевесили смысл акции. А был ли он? Хотя, наверное, да. По крайней мере надеюсь, не зря же я все это пережил.
У меня вот-вот лопнут легкие.
Я: Остановимся.
В конце концов, с нами молодая женщина, которая все время несет на себе младенца, не меньше 6 килограмм, как она уворачивается от этих веток?
Я: Что-то мы, похоже, заблудились, а женщине с ребенком тяжело.
Агата: Да нет, со мной все в порядке, лишь бы не потеряться.
Шулич: А ты разве не знаешь здесь всего?
Маринко уже как минимум два года в тюрьме! Маринко уже как минимум два года шагу из тюрьмы не сделал!
Агата: Я знаю, конечно, знаю, но сейчас — ночь.
Шулич: А я думал, что ты как раз ночная птица и есть.
Агата: Что вы, господин полицейский. Не по лесам, я же не сова.
Ага, сейчас уже господин полицейский. Конечно, не сова, с такой кожей, которую я за версту чую даже сейчас. Существо разумное, homo sapiens, определенно, только без разума. В этом-то я разбираюсь. Ты это хорошо понимаешь, господин Шулич, где был тогда господин Маринко, когда был сделан присутствующий здесь маленький Тоне, персона, будущий мыслящий субъект, один из нас, если уж ты задаешь эти свои бесстыдные вопросы. Я тут бегаю кругами, задыхаюсь, не имея времени поразмыслить, сосредоточиться.
Нет, не знаю я, что тогда сказали полицейские, в тот самый вечер.
Да пошли они все куда подальше…
Сейчас я бы больше всего хотел быть там, рядом с музыкой, и танцевать. Только этот диджей меня, как будто, не берет в расчет, он издевается надо мной.
Потом мы вдруг оказались в сплошной темноте, сосновая роща. Тень. Опа! Как-то все вдруг по-другому. Полная темнота под соснами. Свет можно увидеть только далеко, далеко впереди, там, где снова только голые буки. То, где нам приходится идти, я лучше оставлю без комментария. Не знаю, наверняка можно было бы и обойти, но тогда бы мы могли потеряться; пока мы шли только вперед, параллельно с дорогой, никакого оврага, поворота, было понятно, как возвращаться. Поэтому лучше продолжить путь в том же направлении, с соснами или без сосен, переживем. Глаза по-любому привыкнут. А главное, тут нет шелеста и мягко, потому что мох. Мягко, как будто идешь по ковролину, и музыку лучше слышно.
Музыка стала отчетливее, но не громче. Как будто мы приблизились к источнику, только этот источник стал тише. Черт его разберет. Музыка кажется домашней, в стиле музыкального ассортимента Радио Словении, даже поскучнее. Не для вечеринки, а так, приятное сопровождение, мелодии по пожеланию слушателей. Впрочем, не важно, какая музыка. Важно, откуда она. Похоже, оттуда, из-за этих сосен.
Агату я поймал в последний момент. Я шел медленно и вдруг остановился, а она шла за мной по пятам, еще чуть-чуть — и упала бы. Вот это шок.
В этот момент под нами открылась бездна — я вытянул ногу и скорее почувствовал ее, чем увидел, как будто разверзлась земля. Черт! Я аж замер; взмахнул рукой и в последний момент удержал Агату с младенцем, она замерла как вкопанная.
Мне плохо от одной только мысли. Это ее молодое тело, которое я чувствую под рукой, теплое, влажное, как и мое, даже если она настолько другая, вульгарная и распутная, могло бы пропасть в этой яме! Полетела бы вниз, как с самолета! Разбилась бы об скалы. Там, внизу, двадцать метров вниз. Тело, такое же, как у меня, хоть и немного другое, потеряло бы опору под ногами и разбилось — отвалился бы какой-нибудь зуб, там внизу, после долгого падения. И упало бы так гротескно перекрученное тело — руки с одной стороны, голова с другой. Одна мысль об этом приносит физическую боль. Как это вообще возможно, нельзя, Агата, дышать! Дышать, теплым дыханием! Смерть — это действительно слишком.
Какая лукавая бездна, с одной стороны — темнота, непроходимая стена из сосен, почти полностью закрывающих вид; человек теряет концентрацию, передвигаясь по ковру из мягких бесшумных игл и мха, вслед за этой идиотской, непонятной музыкой, которую не заглушает даже шум шагов по листве. Пропасть разверзлась точно в том месте, где взгляд отводит наверх неожиданное лунное свечение букового леса, который начинается немного дальше, там, где свет свободно переливается через едва заметные ветки; смотришь туда и пропасти внизу даже не замечаешь. Тошнотворно лицемерная, недобрая земля! Даже Агата замерла, увидев пропасть; полицейского я еле слышу, так бесшумно он идет за мной, но все же останавливается, конечно, останавливается, наверное, — весь лес почувствовал мой шок, когда я резко остановился.
Вытираю лицо рукавом; в носу и во рту ощущаю неприятный металлический привкус, хотя по сути это только пот и жжение поцарапанной кожи. Бесконечно неприятное ощущение. Как я ненавижу этот лес. Что за история, во что я вообще ввязался?
Все трое молча стоим над пропастью.
Шулич: Черт возьми, это опасно.
Я: Да, похоже на то.
По-своему, больше хочется встретить каких-нибудь непредсказуемых людей, чем такую неожиданную пропасть. А что случилось бы, не почувствуй я вовремя, что моя стопа наполовину повисла в воздухе? Если бы не замер? Почему это не огорожено? Потому что, если такие опасные ямы действительно не огорожены, можно действительно погибнуть, совершенно по-дурацки, ну совершенно по-дурацки. А другие будут потом только говорить, какой же он был кретин, не смотрел под ноги, сам виноват. Просто ходил, не включая голову. И свалился. Смотри, что за дурак. А ты все еще стоишь у края, удары сердца отдаются в голове, все царапины от идиотских веток жгут, всё так же, как раньше, только немного кружит голову, поскольку так и не можешь до конца осознать, что могло бы с тобой случиться. И от кое-чего еще.
Музыка пропала.
Эта идиотская музыка пропала.
Не может быть.
Все вместе теряет всякий смысл. Вообще всякий смысл. Мы тут потели, шатались по этой лесной глухомани, в темноте, расцарапались до крови, и вдруг оказывается, без всякого смысла. Просто так. Вот где мы оказались. У меня все тело чешется. Да еще этот пот.
Похоже, эта самая низкая точка падения в моей карьере.
Ничего больше нет. Вообще ничего.
Везет как покойнику.
Шулич: Вы слышите то же, что и я?
Агата: Не знаю. Что?
Я: Я ничего не слышу.
Это я выдавил из себя с большой мукой. Может, теряю инстинкт?
Какого черта, теряю инстинкт.
Тут я даже начал ругаться. Это правда.
* * *
Шулич: Черт его возьми, мы снова на старте.
Я устал, устал настолько, что уже не знаю, что сказать. Просто иду. Просто передвигаю ноги. Там была какая-то идиотская поросль, какой-то можжевельник или что-то, только без ягод, идеальные кусты, чтобы человек спотыкался и падал. Абсолютное бездорожье. Ясно, что здесь никогда никого не было. Повсюду сломанные ветки, которые, если на них наступишь, совершенно неожиданно ломаются, издавая звук, похожий на выстрел. Опять трава, уже знакомая. Дом. Не знаю, почему я не сажусь на корточки, так, как Агата, но у нее есть причина. Младенец начинает сопеть, она открывает ему лицо, в любой момент достанет свою огромную потную сиську и даст ему на потребление. Хожу вокруг машины. Хожу вокруг машины, которая сейчас действительно какая-то особенная, и все мы, все стали немного особенными, такая особенная маленькая компания, так сказать, компания со специфическими потребностями. Даже если у нас такая красивая машина, не только такая, с которой сняли колеса, этих колес нигде больше нет, плюс еще то, что ее поставили на кирпичи, под каждой осью симпатичная стопка кирпичей. Здорово над нами потешаются. За это время могли бы успеть и больше, только, по-видимому, хотели оставить что-то на потом, очевидно, на самый конец. Так что сейчас машина зафиксирована монументально, как на фабрике, как будто на неком конвейере, — искусственная инсталляция посередине Кочевского Рога. Единственные зрители — это мы.
А может, и нет. Может, мы тоже только часть инсталляции. Вообще нет желания сильно распространяться по этому поводу.
Моя красная куртка из гортэкса вся испачкана, удивительно, что какая-нибудь здоровая ветка ее не разорвала, но качество остается качеством. А грязен я, как какой-нибудь цыган, стопроцентно.
Я: Ну, что-то новенькое, не правда ли.
Шулич смотрит на меня с долей иронии. Будто я во всем виноват. Он же полицейский, на него мы возлагали надежды, а он на меня смотрит, как будто еле сдерживаясь от смеха. Мол, разве я не предупреждал.
Шулич: Да, машина действительно выглядит хуже, но зато мы живы остались.
Агата снимает слинг с плеч, кладет в траву и начинает заниматься ребенком. Он по-прежнему не капризничает, не плачет, невероятный ребенок. Не мой.
Я: Да, вам тоже не за что объявлять благодарность.
Шулич: Вы хотите мне что-то сказать?
Я только смотрю на него. Черт его возьми, он еще протестует. Остались без машины, являющейся собственностью министерства внутренних дел, гражданской машины Ксара Пикассо, и кто-то за это должен будет ответить. Я, что ли? На это ты намекаешь?
Я: А что, вы думаете, я хочу вам сказать? Вы же сами все видите, не так ли? Что тут говорить?
Шулич: Да нет, просто так, просто как будто какая-то враждебность в воздухе.
Я: Да что вы говорите.
Могу на него только смотреть. Стоит здесь передо мной, как герой, как будто в дверях какого-нибудь люблянского кафе, и улыбается: облава. Всем к стене, руки на стену. Только со мной облаву ты не будешь делать. Сегодня твоя задача была сопровождать меня и позаботиться, чтобы все гладко прошло. Обеспечивать поддержку. Я нашел решение, нужно было его просто выполнить так, как требуется. Здесь у нас на руках женщина, не надувная кукла, и ее нужно было отвезти в дом матери и ребенка, только это. Минимальная задача: обеспечить транспортировку. В первом же лесу украли аккумулятор, а потом ты даже не знаешь, что еще, а потом ты мне еще и смеешься в лицо? Будто желая сказать: будешь бурек, у меня есть еще один?
Шулич: В Любляне обо всем поговорим. А пока успокойтесь.
Я: То, что в Любляне мы обо всем поговорим, это стопроцентно. Только не надо мне говорить, что мне нужно успокоиться. Мне хватило на сегодня.
Шулич: Ну, я думал, вам поможет.
Агата: Все полицейские такие.
Оба мы обернулись в ее сторону, только реагировать было бессмысленно. Шулич по-прежнему на меня смотрит свысока, мол, может, за уши тебя схватить, если не успокоишься, и хватит с тебя. В угол поставить. Как мне действуют на нервы такие люди, с таким идиотски самодовольным чувством превосходства. В реальности оно есть у меня над ними.
Я: Только хочу сказать, что в целом от вас не было особой помощи.
Шулич: От кого не было помощи?
Я: От вас. От Драгана Шулича.
Шулич посмотрел на меня, как будто желая запугать. Как мне неприятна такая ситуация. Лоб весь вспотел, вытираю его. Все тело чешется.
Я: Вы ничего сегодня не смогли сделать так, как надо. Не утихомирили народ в Камна-Реке. Это была ключевая ошибка. Неудивительно, что нас потом любой разворачивает, куда ему вздумается. Потом у вас еще любая серна украдет руль из машины, поскольку за ней никто не смотрит.
Шулич: Так, полегче на поворотах!
Это он мне говорит, мерин проклятый.
Шулич: В Камна-Реке вы сказали, чтобы мы вернулись и поехали в сторону Любляны, а не по деревне. Не все варианты были…
Я: А что, если вы…
Шулич: …использованы. Но ОК, мы вдвоем должны содействовать вашим решениям. А в Малых Грозах, вы что, хотели, чтобы я стрелял из окна? Этого вы хотели? Так решить спор?
Я: Да не было никакого спора! Почему же получились, что эта банда сумасшедших…
Шулич: Да, хорошего вы мнения о гражданах Республики Словении.
Смеется надо мной, но сейчас не покровительственно, а с ненавистью.
Шулич: А как вы назовете этого вашего субъекта, который выкрал ребенка из теплого дома в Постойне и принес его сюда, на развалины, так, что все мы сейчас из-за этого в дерьме, не только ребенок? Непонятно чей?
Агата кричит: С какой стати ты в это лезешь? Что значит — чей ребенок? Ты что, спятил?
Шулич орет, чтобы ее перекричать: Когда вы эту глупость предложили, подняться вверх в гору, я пытался вас отговорить, как мог. Только вы разве слушаете?
Агата кричит: Проклятый полицейский, сука, какое право ты имеешь спрашивать меня, от кого Тоне! Тоне — мой, я его всегда буду любить, всем сердцем.
Никогда, покуда жив, не забуду этой идиотской цитаты, хотя, может, это была и не цитата, откуда ей знать классиков.
Я: В Любляне я напишу на вас жалобу, так что у вас будет возможность сказать все это перед комиссией. Хотя лучше было бы просто…
Шулич рассерженно : На меня жалобу?
Я: Просто вам врезать, потому что все время… Да, жалобу на поведение полиции, в данном случае!
Шулич: Полиции? А вы знаете, во что был вынужден впутаться Презель? Как он рисковал? Поведение полиции?
Я: Презеля не трогайте.
Шулич: Вы сказали, что хотите мне врезать?
Агата: Дай, врежь ему!
Вообще не знаю, почему я ему так сказал. Я хотел добавить, что имел в ввиду «по всей видимости, по-другому до вас не доходит» и на самом деле я вовсе не собирался с ним драться. Это обидно, конечно, но это не вызов, и ситуацию бы разрешило, если бы я эту свою, сбивчиво изложенную мысль пояснил. Только что-то мне мешает. Во-первых, получилось бы, что я просто трушу, в данной позиции это бы мне повредило. Во-вторых, кровь мне ударила в голову, и я действительно хочу ему врезать, меня бы это успокоило, поэтому оправдание получилось бы неискренним, прежде всего перед самим собой. Не могу так унижаться, обманывая самого себя. Да, он выше меня или, может, просто стоит выше, не знаю, пока мне так не казалось. Мы просто далековато зашли, но так уж получилось. Слишком быстро, в голове у меня вертится миллион вопросов. Плюс еще этот взгляд Шулича, такой ненавидящий, пренебрежительный. Настолько пренебрежительный, что я не могу этого больше выносить, он меня абсолютно дискредитирует, как будто я не был в тысячу раз компетентнее его! А смог бы я ему врезать? У него мышцы, наверное, будь здоров, еще малолеткой дрался по Фужинам и реально выглядит агрессивным! А сейчас мы где-то в горах, миллион, ну, скажем, километров десять от всякой цивилизации, среди медведей, кто знает, что здесь происходит? Мы сейчас в ситуации, когда у него в голове по-прежнему звучит заключение Презеля, что нас тут взяли в осаду неизвестные злоумышленники; если он с нами обоими расправится и повесит это на них, может, и прокатило бы. Так что реально это глупо — провоцировать его в этой ситуации, не то время и место, по-любому, я по-прежнему в нем нуждаюсь, в его грубой силе, которую сейчас вместо этого настраиваю против себя.
Шулич: Ну давайте, врежьте мне.
Черт, что я за дурак, меня слишком занесло. Это, должно быть, из-за моей вонючей куртки или из-за царапин, которые дают о себе знать. Да, человек иногда не задумывается о том, что говорит. А взять слова обратно уже нельзя. Реально, наверное, мне действительно нужно хоть раз в жизни попробовать врезать кому-нибудь; даже если потом мне и достанет-ся — так, по-настоящему сцепиться, по-мужски, пусть он разобьет мне щеку, ключицу; никогда меня это так мало не заботило, именно сейчас, когда все не так и все раздражает; мне действительно все равно. Проблема только в том, чем это закончится. Этого я не могу предвидеть. Потому что это неплохо бы знать, а я не знаю, поэтому особой радости нет. Если я ему врежу, чем все это кончится?
Шулич: Ну, врежьте мне.
Не вижу выхода из этой ситуации. Что тут можно сделать? Нет, это слишком долго тянется. Если я сейчас стану извиняться, то уже потом не смогу посмотреть ему в глаза. Один должен надавать другому, добить; и кто будет первым, кто вторым, как потом нужно выходить из ситуации, победителю и побежденному, будет ли возможность с честью выйти из ситуации и для того, и для другого? Эх, если бы я был уличным парнем, у них это как-то так просто, естественно получается.
Шулич: Ну что, врежете или нет? Передумали?
Не только в конце схватки, уже из данной ситуации тяжело найти выход, так что фактически уже не знаю, что лучше.
Шулич: Ботаник гребаный.
И обернулся, выражая безмерное презрение.
Но, это уже слишком.
Подскакиваю к нему и даю ему кулаком в ухо; я, конечно, понимаю, что это глупо — нападать на кого-то, кто смотрит в другую сторону, но это не моя вина, что он меня спровоцировал, а сам отвернулся.
Матерь божья, какой же я кретин.
После удара кулак заболел; наверное, Шуличу тоже больно, потому что я попал куда-то в кость, по черепу. Оборачивается, толком не понимая, что делает; видно, как он удивлен, понятия не имел, что я способен сделать что-то такое, он действительно был уверен, что ему сойдет с рук. Но ситуация в конце концов еще более усложнилась, и так, как никто вообще не предполагал. Потому что на Шулича набросилась Агата.
Шулич оборачивается, замахивается, чтобы меня блокировать, если бы я по-прежнему был там, где он думал, и свалить меня на землю, но я уже отскочил, он промахивается, и на него набросилась Агата.
Я: Хватит!
Какое хватит, Агата уже у его лица, желая выцарапать ему глаза. Шулич даже не обращает на нее внимания, так, мимоходом прошелся по ней, она отлетела; совсем немного — и упала бы прямо на ребенка. И если бы это случилось, то было бы совсем нехорошо, потому что Шулич сделал все инстинктивно, не раздумывая, желая спастись, он глядел на меня с откровенной ненавистью.
Шулич: Я тебе башку проломлю.
Тот самоконтроль, который он с таким удовольствием показывал всем внизу в долине, исчез. Замахнулся, я уворачиваюсь, прямая схватка кулаками не в моих интересах, я должен его как-то ухватить. Но и Агата, отлетевшая на землю, не успокоилась, не будет она лежать и плакать, куда там, после падения она одним движением вскочила на ноги. Хватаю Шулича, желаю повалить его на землю, но он резко разводит мои руки, я вынужден отскочить в сторону. Агата снова набрасывается на него со спины, не больше трех секунд, молодая мамаша. И где она его схватила! Не вокруг рук, как любой нормальный человек, чтобы заблокировать, а сзади за пояс, там, где пистолет, и начала снимать с него кобуру.
Шулич смотрит вниз, чего мне хватило, чтобы влепить ему еще одну оплеуху по башке.
Шулич: Да вы совсем спятили!
Сначала оборачивается и ударяет со всей силу Агату по лицу, она отлетела; кобура у него ослаблена, но сейчас он обернулся к Агате, игнорируя меня, хотя именно я врезал ему в челюсть. Это потому, что она сделала то, что делают матерые преступники, такого гражданские не делают. У Агаты кровь выступила на лице, Шулич ее здорово ударил, а у него никакого следа, кровь со слюной льет у нее изо рта, бедная девчонка, мама. Шулич заезжает ей ногой, так что она, наполовину опершись на руки, падает на бок; если бы он еще раз ее ударил, то конец. Ну, тут уже вскакиваю я. Прекрати.
Вообще не понимаю, что со мной. По сути, эта схватка не имеет никакого смысла. Эта драка никуда не приведет. Нужно взять ситуацию под контроль. И резко, радикально. Так что даже не желаю нанести серьезных повреждений, просто хватаю его за форму и вытаскиваю пистолет. Только ОН ЭТОГО ВООБЩЕ НЕ ЗАМЕЧАЕТ! Вообще, еще раз ударил ногой Агату, она аж завертелась по земле, но только на секунду, тут же вскочила и снова обернулась в нашу сторону. С пистолетом в руке, направленным на него, я делаю шаг назад; как будто в армии, кто поет, зла не хочет, но что тут поделаешь.
Агата: Давай! Стреляй! В говнюка этого! Пореши его!
Шулич только сейчас оборачивается и видит меня, как я стою с пистолетом, руки у меня трясутся, невероятно. Какой кретин. Как он себя ведет. Я на него подам заявление, так что мало не покажется.
Агата: Давай! Стреляй! В говнюка этого! Пореши его!
Шулич улыбается, глядя на меня, как будто я кретин.
Шулич: Да ладно, поверить не могу.
Я: Успокойтесь. Успокойтесь.
Шулич: Хорошо. Успокоимся.
Но Агата не успокоится. Поднимается, шатается.
Я: Ты тоже успокойся!
Шулич оборачивается в ее сторону.
Агата: Давай! Стреляй! В говнюка этого! Я хочу ему в рот нассать!
Шулич: Эй ты, корова, заткнись!
Они даже не принимают меня в расчет. Агата к нему, он засыпает ее ударами по лицу и по груди.
Я: Стоять! Оба!
Шулич отстраняется, потом делает быстрый удар, ее только немного развернуло, она снова бросается на него, глаза у нее горят, как у пса, разрывающего овцу, кровь льет изо рта, снова начинает его бить.
Агата: Стреляй!
Шулич: Да я тебя размажу, сучка поганая!
Опускаю пистолет, этого не может быть. Закрываю глаза.
Нагибаюсь, кладу пистолет на землю. Черт, здесь должен быть какой-то предохранитель, не знаю, где он. По-любому, не мог бы стрелять. Да и смысла нет. Поднимаюсь и смотрю на этих двоих, руки у меня сами собой поднимаются наверх.
Так нельзя нормально работать.
* * *
Агата: Здорово ты ему надавал.
Кожу печет. По всей поверхности. Это тело как будто стало мне тесно. Как будто там, через все эти разболевшиеся царапины, мясо хочет выступить наружу и уже начало выступать, свинья-предательница. Хрен с ним.
Я хочу домой. В постель, голову в подушку и замотаться в одеяло. Вот что мне сейчас нужно. Сейчас должны выйти эти студенты-психологи, или цыгане, или крестьяне, или кто там еще, кто затеял весь этот цирк. Все бы пришли сейчас из леса, выступили в полосу лунного света, держась за руки, как на сцене, поклонились бы и ушли обратно в лес, спонтанные овации, девушка на авансцене, букет цветов и лавровый венок. Без пистолета я не опасен. Да и полицейский тоже, угроза устранена.
Агата все же вспомнила о ребенке, который сейчас старается выпрыгнуть из кожи и надрывается от крика. У меня трясутся руки. Этой молодой семье нужно помочь. Видно же, что девчонка не справится, одна не сможет. Она сейчас должна ходить в школу, готовиться к выпускным экзаменам, ходить по разным факультетам на дни открытых дверей, так, как ей говорила старуха. Нет, с этим ребенком она не справляется. Смотри, как она его укачивает, чтобы он успокоился, но она с головой где-то в другом месте. Смотрит на меня. Кто-то другой должен заботиться об этом ребенке, кто-то другой, у кого есть деньги, для нее уже нет спасения, только успокоительная терапия. Она животное.
Дышащее, гладкое под одеждой, теплое, бесполезное животное. Женщина, с агрессивной энергией, с живым запахом, не таким, как у Шулича. Смотрит на меня с восхищением.
Агата: Я ошиблась на твой счет.
Шулич тоже ошибся на мой счет. А в долине я просто буду молчать. Ничего не скажу. Ступор. Пусть она говорит.
Агата: Он защищал мою честь. Полицейский Шулич хотел меня изнасиловать, честное слово. Бил меня, обижал господина подсекретаря.
Такие показания она будет давать.
Агата: Теперь у тебя будут проблемы.
Ишь ты, а этот парень здорово разошелся, а все потому, что у него куртка испачкалась. Да он в жизни никогда по-честному не работал. Пошлите его в механическую мастерскую, ха-ха-ха.
Go, унтер-секретарь, до, до!
Марчелло, ты не прав. Их ведь действительно принудили идти до конца, представь, что бы ты делал в той же ситуации. Мое выражение лица сильно изменилось, я как будто слышу это лицемерие, бог знает почему. Зачем это говорить? Кто имеет право? На что вообще это все было похоже. Жаль, что была только одна камера.
Шулич — это лиса в волчьей шкуре.
ОН ТАК ЗАИГРАЛСЯ, ЧТО САМ УПАЛ В СОБСТВЕННУЮ ЯМУ.
Не вижу в этом проблемы. В жизни успешны те, кто умеет себя контролировать и приспосабливаться. Между ним и подсекретарем возникла полезная синергия, взаимное притяжение, так сказать.
Смотрю на нее. Глядит на меня, одной рукой отстегивает пуговицы на джинсовой рубашке, опять сиська. Кровь течет у нее изо рта, от удара Шулича, выглядит как вампир. Показывает сиську, вот злыдня, именно злыдни и живут дольше всех, и переживут всех. А может, и нет.
Агата: Ты должен был это сделать.
Ну да, они это так и делают, без раздумий. Какая разница.
Сиська у нее снаружи, подхватывает ребенка в слинг, чтобы он легче вцепился в эту сиську. Ее беспокоит вся эта кровь, одним движением руки размазывает ее по лицу, чтобы не капала на ребенка. Какая сочная. Наверное, мог бы даже уловить ее запах. Может, и уловил бы, если постараться.
Что она мне говорит?
Ты мне: Теперь у тебя будут проблемы. Все так просто.
Тянусь к ней вытянутыми пальцами, несколько неловко отодвигается, инстинктивно, не ждала, с упреком посмотрела на меня, серьезно.
Я: Куда ты? Я хотел только потрогать сиську.
Смотрит на меня, глаза расширились, эти ее светло-ореховые глаза, снова недоверчиво.
Я: Дай мне эту сиську, потрогать.
Агата: Ты что, спятил?
Подхожу к ней. Отходит медленно, чтобы меня не завести. Знает, что, если побежит, меня это только сильнее заведет. Но она ничего не знает. Нету нее никаких шансов, все закончено, дело закрыто, ad acta. Она, судя по всему, действительно думала, что все это из-за нее. Так она поняла. По-видимому, сейчас она так это все поняла. Раньше нет, когда все еще было более-менее под контролем, когда у меня в руках были все рычаги правления. И они у меня действительно были. Я был на ее стороне, все это было реально возможно выполнить. Она думает, что я сейчас в дерьме и перейду на ее сторону. Раньше был крутой Шулич. А сейчас крутой — я.
Эта действительно думает, что она мне нравится. Единственное возможное объяснение.
Агата: Ладно, прекрати. Что ты хочешь?
Ха-ха-ха, гляди ты, недотрога.
Я что-то не понял, он что, порешил Шулич а или нет?
Подсекретарь — такая душка, он не смог бы этого. Ему нужно было помочь.
Какие глупые комментарии на этом сайте. Просто эти оба нравятся друг другу, я это понял уже по первой сцене, а все остальное — только препятствия, которые нужно было преодолеть, и так всегда по замыслу режиссера.
* * *
Боже мой, она бежит по холму вверх, прыжки, как у испуганной серны, то вправо, то влево перед скалой, перед стволом, перед оврагом, ребенок в правой руке — дополнительный вес. Прежде она не выпустила слинга из рук, так что ей нужно его придерживать, еще удивительно, как прочно она его держит, другой рукой удерживая равновесие. Она привыкла, похоже. Вообще не оборачивается, но, конечно, слышит меня, все эти ломающиеся ветки. Меня эти ветки сейчас вообще не раздражают. Я сфокусирован. У меня твердое намерение. Почему она не оставила ребенка у машины? Там бы с ним ничего не случилось. Я его не тронул бы. Я же не дурак. По-любому, этот ребенок ей не понадобится. Нужно проследить, чтобы она не убежала, тогда беда. И хоть она очень ловкая, гораздо ловчее меня, мне несложно будет ее поймать, без одной руки. Мои глаза слезятся, холодный воздух обжигает нос, шум ветвей, тяну время. Не знаю, течет ли у меня кровь. Знаю, чего она хочет — к тем соснам, где темно, туда хочет улизнуть, исчезнуть. Но от меня не убежит. Я бюрократ словенского министерства. Хотел бы я видеть того, кто от нас сможет сбежать. Какая там темнота, если ребенок орет, как бешеный.
По-своему даже кайфую, если по правде; наконец свободное движение. Воздух свежий, вдыхаю равномерно, ветки мешают, легкие наполнились. У какого-то дерева на секунду останавливаюсь, продумать ближнюю дорогу, которую она не видела. Странно, да, удовольствие в такой игре, в этой охоте, я — здесь, я — кислород и адреналин, а она меня боится до ужаса. Почему сейчас боится? А раньше нет? Почему она никогда не боялась? Ей нужна серьезная стимуляция. Какие шутки. Неплохой вариант.
Чего вам только не удается вытянуть из примитивного решения Шулича спровоцировать подсекретаря… Этот форум стал форумом обвинений, государственное первенство по обвинению в слабостях. Агата играет, использует подсекретаря, выстраивает тактику, лицемерит, не знаю, что еще… Где вы это увидели, а мы смотрим одну и туже передачу? По-любому, этим должно было кончиться. Логика!
Согласен, что бы он ни сделал, все оборачивается против него, а я думаю, что он — отличная кандидатура победителя. ПОДСЕКРЕТАРЬ, БРАВО, ТОЛЬКО ВПЕРЕД! ДО ОКОНЧАТЕЛЬНОЙ ПОБЕДЫ!
Подсекретарь борется за всех нас.
Go, Агата, go, go, go!
Даже жалко, что между стволами темно, уже начались сосны. Конец игре, слишком стемнело. Ее нужно поймать — сбежать и кинуть нас она не должна. Чтобы потом снова неконтролируемо появляться в Любляне. Или в той же дыре.
И потом я почти упал — эти скалы, вообще пересеченная местность.
И вдруг — смотри-ка — что-то случилось, на одну секунду ее фигура исчезла. Только на одну секунду. Потом снова несется по холму вверх, сильными скачками, только странное ощущение, что картинка — это одно, а звук — другое. Десинхронизация. Такая гибкая, обеими руками размахивает, удерживаясь за стволы. Как будто хочет что-то бросить мне в голову. Еще пару прыжков и — хреново! Ребенка она положила на землю, он там один надрывается, среди игл и папоротников! Да, сильный номер. Так, оказывается, заботятся о детях.
Адреналин бьет, закрывает все уши: хватит игр, некуда дальше! Почти разрываюсь от усилий, паника. Думаю, что даже заревел; кажется, что лес вокруг нас полон звуков и воплей, наших. Отрываюсь как на триатлоне, не чувствую под собою ног, хоть и поднимаюсь по крутому, очень крутому склону — как гремучая змея. Бешеным зверем.
Что ты хочешь, обдуривают только таких дураков, которые сами виноваты, и тему Шулич-Агата не могут переболеть, видна связь, им явно не нравится красивое тело Агаты, откуда тогда такое неприятие, у меня вообще нет ненависти ни к кому, только симпатии и сочувствие к определенным лицам. Хотят быть интеллектуалами, а я вижу в них только злобу.
У страха ноги длиннее, чем у ненависти, сказал кто-то. Ха-ха, перед тем, как его прикончили.
Неправда. Я уже на ней — она поскользнулась, и этого мне хватило.
No comment.
Таких, как подсекретарь, ой… ничего не буду говорить о нем, потому что я его не знаю, только в связи с Агатой, сразу видно, что именно его интересует. Даже гадать нечего.
Мне этот тип с самого начала не нравился. Такой скрытный, неискренний, с гнильцой — все время. Очень мне напоминает бывшего парня одной из моих коллег. Ф-ф-фу!
мало таких… Я уже было думал, что этот подсекретарь — просто бескровный клоун, скучный, как понедельник, он меня удивил
ПОДСЕКРЕТАРЬ — ЛИЦЕМЕР И ПСИХ.
Мне он с самого начала не понравился, и я не ошиблась. Думаю, что и не ошибусь, останется верен себе. Играет он или нет, это совершенно не важно.
Нет, я не на ней. Не она поскользнулась, это я поскользнулся, черт возьми, как же больно! Ощущение, что у меня один голеностоп просто вывернуло, нога повернулась на 180 градусов. Ой, черт возьми, ++_)(**/%;!!!!!
Черт возьми, какой-то проблеск в темноте, потом снова все вертится, ничего больше не слышно, никакого шума, только мое сопение, такое громкое, нет, это не я. Грудь на грани взрыва, похоже, меня разнесет по всему холму. Какая темнота, лес, звезды, удары. Воздуха, черт вас возьми, дайте мне воздуха.
Не могу без воздуха!
А ее нет. Черт, ее нет! Убежала. Невероятно.
Как больно. Темнота такая, что ногу еле видно — только на ощупь, рукой… Вроде в порядке.
Нет, кажется, не свернута, нормально держится. Мне действительно показалось, что в голеностопе нога вывернута, только на самом деле — нет. Не сломана, тверда, тверда, целая, еще буду ходить, по свету путешествовать, только больно, адская боль. Вот свинья. Свинья малолетняя, как она меня провела. Как лихо. Положила ребенка на землю и сбежала.
Как она могла это сделать? Да и меня адреналин подвел, побежал за ней, как идиот! Как я мог? Совсем нет формы. Слишком быстро. Ну и вот. Случилось, что случилось. Черт, у нее получилось. Сбежала. Сбежала.
А у меня не получилось. Конец, сейчас всему конец.
Ну, вот и пропал мой проект. Мои планы — всё под воду. Агате никто больше не поможет. Объекта больше нет, объекта, моего проекта, к чертовой матери я послал этот объект, проект без объекта, кинул он меня, сделал ноги и сбежал вверх по холму. Потерял я женщину. Потерял.
Потерял свою цель и фокус. Что я теперь скажу министру?
Снова нужно вести поиски. Новая акция. Поиски сбежавшего лица. Найти и вернуть. Я себя плохо зарекомендовал.
Черт, как же это больно.
Подсекретарь победит!
Нет, не победит!
Никого больше туда не пошлют.
Пока не все потеряно. Кто говорит, что все потеряно?
У меня же ребенок. У меня здесь ее ребенок.
Агата сбежала. Спокойно, спокойно. Успокойся. Могло быть и хуже.
Могло быть и хуже. Я ведь мог ее поймать.
Значит, младенец.
Но он внизу.
Остался довольно далеко внизу, дальше, чем я думал; после того как она его положила, бежал только одну-две-три секунды! А какое расстояние. Боже мой, ну и дела! Как я должен был напрячься, какие прыжки! Если бы он не орал, я бы его потерял. Спокойно, спокойно. Все будет хорошо. У нас ребенок.
Его еле слышно. Я его только вижу, да, безошибочно. Светлый слинг, пуловер и ручки белые в лунном свете, хотя сейчас луна чуть померкла. Мы оба под соснами. А между нами пара огромных неуклюжих светлых скал, которые то там, то здесь как заплаты грязного снега, только он передвигает ручками, его сразу видно, это не скала, и не снег. Он живой. Теплый.
И орет из последних сил.
Господин подсекретарь по узкой тропиночке, еж-еле, чтобы не свалиться в пропасть, которая совершенно неожиданно разверзлась у него под ногами с правой стороны, хромая, спускается вниз к ребенку. Лишь бы не упасть. Видит ребенка. Хватается за ствол, облокачивается, рукой стирает рот. Смотрит в разверзшуюся пропасть под ногами, влево.
Здесь они минуту-две назад бежали с Агатой. Так свободно, скачками, даже не смотрели ни вправо ни влево. Не подозревая ничего страшного.
У господина подсекретаря трясутся руки. Хватается за ствол, над ним тонкие малолетние буки.
Все еще смотрит в пропасть. Очень медленно отодвигается назад. Колено в левой ноге у него подгибается. Очень тяжело, с болью перемещается.
Дна нет, дна совсем нет, боже мой, что за губы, что за губы, нет…
Утюгом, разбитые.
Вот черт! Даже в голове не укладывается.
Господин подсекретарь очень неловко, с трясущимися коленями медленно отползает от бездны.
Я к этому не привык. Совсем не привык.
Под ним орет младенец. Секретарь двигается осторожно, хватаясь за стволы, потом за скалы. Одну ногу скорее тащит за собой, подскакивая на другой. Хватается за любой предмет, который попадается ему под руку, причем так, что пальцы бледнеют. Какое болезненное, пропотевшее состояние. Когда адреналин сошел, ощущается каждая царапина.
Младенец, к которому подсекретарь понемногу приближается, орет все громче; в промежутке он, наверное, устал кричать, замолк, набрался сил, сейчас голос тоньше, потом снова полный, вдыхает полными легкими, орет вовсю. Малыш слегка передвигается, но положили его хорошо, в какое-то углубление, так что нет опасности, что он куда-нибудь свалится. Невероятно удачно она его положила, удачнее не могло и быть. Снова отдых, потом снова крик, беспрерывно, пузыри, крики, опять пауза. Как он может быть здесь один? Кто-то приближается.
Подсекретарь кладет себе сначала одну руку на живот, затем вторую на грудь. Боже мой. Еще это. А как его взять на руки? Механически существо начинает отбиваться руками и ногами, которые показались из-под одеяльца; медленные, угловатые движения. Как может такой высокий голос так давить?
Господин подсекретарь очень внимательно, неуверенно вытягивает руки и дотрагивается до младенца. Тот вообще не реагирует. Его плотное тельце двигается, неосмысленные, но сильные движения, он теплый. Губки не только обиженно скривлены, весь ротик открыт, появились слезы.
Господин подсекретарь садится на низкий выступ живой скалы рядом с младенцем и смотрит на него.
Это продолжается действительно долго.
Господин подсекретарь осторожно начинает двигаться. Немного сползает с удобного выступа вниз, снова протягивает руки в сторону маленького светлого комочка на земле. Берет младенца. Поднимает и осторожно кладет на колени.
Держать его нужно очень крепко, даже тогда, когда он лежит на коленях, поскольку ребенок делает невероятно сильные неконтролируемые движения. С ним невозможно справиться, эти нервные движения очень энергичны, и их так просто не остановить. Неконтролируемо сильные движения, так как во всей этой темноте и панике ребенок, похоже, совсем не видит, кто его держит; вероятно, он это больше ощущает по запаху, ощущает, что это не его мама, стопроцентно. Кто это? Пусть это будет мама. Отбиваться — самое лучшее, что можно сделать. Или же нет: может, просто обычный рефлекс. Что-то в этом есть. Черт его знает.
Господин подсекретарь младенца нежно убаюкивает. Осторожно. Пытается говорить немного иным голосом, чем обычно, более мягким, с такими мелодичными переливами, но несмотря на это каким-то неискренним; и хотя говорит он довольно медленно, нужно еще медленнее, приятнее, мелодичнее. Но не получается. Слишком нервничает? Слишком нервничает. Но вежлив. Этого нельзя отрицать.
Человеческая вежливость.
Хорошо, пошли в долину. Сейчас в долину, парень. В долину спокойствия.
Господин подсекретарь по-прежнему само терпение, прижимает к себе ребенка, следит за ним, разговаривает. Безудержный крик младенца не удается просто так остановить, особенно когда он очень возбужден, нужно терпение. Это знает каждый дурак. По сути, этого не знает только господин подсекретарь, зато он такой от природы. Терпеливый. Еще и держит себя под контролем, не вскипает. По-прежнему разговаривает с ним.
По-прежнему разговаривает с ним, хотя это и не приносит желаемых результатов; сначала он говорит громко, чтобы перекричать ребенка, потом тише. Да, говорит еще тише. Слегка его покачивает на коленках, чуть-чуть туда, чуть-чуть сюда, туда-сюда. Давай, миленький, давай, давай, успокойся.
Кажется, что движения ребенка становятся более осмысленными. Он не молотит по воздуху так бестолково, но понемногу поворачивается, поворачивается в сторону господина подсекретаря. Уже не молотит руками, а пытается потянуться к нему. Определенно, тянется в сторону подсекретаря. Как будто ищет его. Господин подсекретарь смотрит на него неуверенно. По-прежнему что-то приговаривает, только кажется, что в его убаюкивании возникают паузы, когда в медленной, монотонной мелодии пропадают целые куски фраз, как будто они исчезают и некоторое время текут под землей, прежде чем вернуться обратно на поверхность.
Что, он ему споет колыбельную? Ха, может быть, и споет. Вспомнит что-нибудь в этом духе.
Это тоже тянется какое-то время.
•Не бойся, с тобой ничего не может случиться. Сейчас ты в безопасности. Чш-ш-ш… ты у дяди, он с тобой, не бойся.
•Давай, давай, вырастешь большим, будешь заботиться о мамочке, когда вырастешь. Если мы ее найдем, мы будем о ней заботиться. Так? — А мы ее найдем, у нас ведь есть полиция. Да, есть, есть. Мы ее найдем. Да, все будете в тепле и уюте.
•Да, всё-всё, что нужно для тебя, мы сделаем. Не бойся, всё-всё мы сделаем. Дядя всё сделает. Потому что дядя это умеет. — Всё, всё сделаем, никто тебя не будет обижать. Никто, никто. — И меня тоже нет. Мы всё сделаем. Всё сделаем, что никто нас не будет обижать, ни тебя, ни меня.
•Да, хороша твоя мамочка, знаю, что она хорошая. Не так ли, все мамы хорошие. — Но знаешь, папы тоже хорошие. Ты еще этого не знаешь, так? — Я не твой папа, нет, нет, но как будто это я. Я позабочусь о тебе, позабочусь. — Да, да, ты что, не помнишь, кто я? Я тебя спас от злого дяди. Ты на меня смотрел тогда внизу, из своего одеяльца.
•Только перестань хвататься за меня! Не надо толкать меня головой. Там у меня ничего для тебя нет.
•Но я умею все, что нужно. Даже пеленки поменяю, с грехом пополам, если ты обкакался, так? Да, поменяем, поменяем. Я видел, ну, одним глазком, как мама это делает. Значит, научимся? — А может, ты мне покажешь? Пеленки-то у машины, да. Попку переоденем. Да, да. Да?
•Дядя все умеет.
Господин подсекретарь постепенно замолкает, продолжая время от времени покачивать ребенка. Хоть и не особенно успешно, судя по его реакции. Глаза подсекретаря устремлены перед собой, неподвижный острый взгляд. Сфокусированный. Нужно успокоиться. Отключиться от этого звука, от плача. Ничего тут не сделаешь. Сконцентрироваться, сконцентрироваться.
Кретины.
Среди нас живет многочисленное поколение кретинов, похоже, они такие все.
Ни один не ведет себя нормально, каждый делает, что хочет, что ему взбредет в голову. Что можно ожидать от того, кому хочешь помочь? А я сейчас должен найти решение. Никто ничего больше не понимает, ни один не ведет себя так, как должно. Мир вышел из колеи, что тут поделаешь. А меня оставляют, чтобы я этот мир привел в порядок? Эй, ребята, друзья-товарищи, да пошли вы… невозможно, никаких шансов. За кого вы меня принимаете?
Но в конце концов я остался один. И один я должен этим заниматься. Снова я.
Я принялся решать эти вопросы по-другому. Для этого у меня образование. А они со мной — вот так. Презель бросил меня первым. Нет: все местные жители бросили меня, выгнали. Им-то легко, конечно. Выращивайте и дальше свою кукурузу и репу. Потом Шулич: Шулич меня бросил, по сути, в душе, уже давно. Агата меня бросила, кинула, пуф, фокус, и попросту сбежала. Ау меня своя миссия. Свои полномочия. Свое задание.
А вы кто такие? Криминальная банда, без принципов, без решений. Без истории. Да пошли вы в задницу! На кого я здесь трачу время.
Ничего, ничегошеньки вы не поняли. Я сказал бы: смотри, какой у него облом. Везде. Полный облом. Но это неправда. Я не виноват. Я-то все время знал, как нужно. Только никто не делает так, как нужно.
Послушай, ведь это так ЛЕГКО, разве ты не можешь, наконец, заткнуться? Ведь это так ЛЕГКО, вести себя нормально? Убрать эти крики, все это. Слушай, пожалуйста, ты можешь замолчать?
Слушай, замолчи, а?
Господин подсекретарь смотрит на ребенка. Слегка шумит ветер, кроны сосен покачиваются. К высокому, рассерженному плачу присоединяется необъятный, тихий, но мощный фон. Целый Рог шумит, когда пробуждается ветер; что будет, когда появится листва, весной. Потом шум стихает.
Все это нужно бы привести в порядок. Действительно все нужно бы привести в порядок. Как это я могу нормально себя вести, а другие, значит, не могут? Издеваются? Я тоже, может быть, орал бы. Конечно, орал бы, уселся на землю и орал бы. Только я себе этого позволить не могу. Вы думаете, что мне все ЛЕГКО?
Когда вопросы решаются, их нужно решать. В принципе я кретинам всегда охотнее уступал дорогу, избегал встреч с ними, мне трудно иметь с ними дело, хотя, может быть, это и неправильно. Весь мир пропадет, если я не приму мер, бунты повсюду. Порядок. Только почему я?
Неправильная логика.
Я больше просто не могу.
Почему кто-то положил все бремя этого мира на мои плечи, и я должен потом с этим всем возиться? Это по меньшей мере несправедливо.
Несправедливо ни по отношению ко мне, ни по отношению к миру. Просто не могу. Не могу взять ответственность за все.
Чем больше я его успокаиваю, тем больше он ко мне лезет. Да нет у меня сиськи! Какая сиська, ты что, с ума сошел!
Нужно двигаться.
Господин подсекретарь встает.
И пусть никто не думает, что это ЛЕГКО.
Господин подсекретарь встает. Держит ребенка очень нежно, хотя тот по-прежнему сучит ручками во все стороны. Стоит и смотрит на него. Потом, размышляя, осматривается. Смотрит на дорогу. Она круто уходит вниз, кажется опасной, хотя, может, так только кажется, потому что земля в лесу мягкая, ломкая, на иглах можно легко поскользнуться, для опоры только скалы да тут и там наполовину высохшие молодые сосенки.
Господин подсекретарь крайне осторожно отправляется в путь. Это неприятно, на левую ногу он опирается с трудом, подскакивая, правая нога подгибается и волочится. С усилием.
Одной рукой держит младенца, другой хватается в темноте в поисках временной опоры. С правой стороны светлеет. Свет поднимается, по-прежнему очень неверный. Кажется, лунный свет исчезает, луна скоро зайдет, подсекретарю кажется, что все эти переходы тянутся невозможно долго. Хотя и не так уж долго. Нужно спуститься на несколько шагов. Потом дорога снова поворачивает наверх. С сомнением смотрит вверх, затем некоторое время — туда, откуда пришел.
Эники, беники,
ели вареники.
Эктус, пектус, куфер, штуц,
квинте, кванте, финго, пуц.
Как будто я в какой-то момент действительно раздумывал, что я это сделаю. Да вы что, за кого вы меня принимаете.
Берет младенца обеими руками, раздается резкий, дикий протестный крик. Вершины деревьев слегка зашумели: подул ветер, но внизу это движение еле заметно. Сосновые ветки, как одеяло, темны, с них посыпались капли, влага еще кое-где осталась.
Ты — как кошка,
Я — как мышь.
Я бегу, но
Ловишь ты.
Смотрит вниз, потом вокруг себя. Стоит растопырив ноги, потом неуверенно, но с силой вытягивает руку вперед. Тело бросает очень неловко и, понимая это, делает еще шаг вперед, чтобы при необходимости поддать ногой, только не нужно.
ТЕЛО действительно при ударе издает стон — не падает головой во тьму, а сначала задевает за край склона — одежкой — но потом успешно отлетает, упс, доносится стон, потом очень короткий обиженный вскрик, почти неслышный, акустика пропасти многократно усиливает самый слабый звук: все пропасти такие. Только поэтому; потом только короткие динамичные звуки ударов, что-то посыпалось вниз, а потом — тишина. Тишина. Еще ветер как-то стихает, так что дыхание наблюдателя явственно слышно.
Ну, наконец, вопрос решен. Тишина.
Наконец тишина, какая блаженная тишина, боже мой. Блаженная тишина. Наконец-то.