#img_11.png
1
И все же странно, что ни в одном из своих писем она полсловом не обмолвилась о доме, в котором живет, ну хотя бы этаж назвала, мимоходом помянула, какой вид из окна открывается... Мысль эта поразила его, но пришла она так, между прочим. Не удивительно: он волновался, оттого и мысли являлись бессвязные, бестолковые.
На каждую площадку выходило по четыре двери, значит, квартира пятнадцать на четвертом этаже. Спокойствие, незачем лететь, как угорелому, подниматься надо медленно. Досадней всего было то, что при малейшем смущении он мучительно краснел, ему начинало казаться, что его и без того огромные уши становятся еще больше, тяжелее и отвисают, словно портьеры. А представив свой потешный вид, он окончательно терялся, превращаясь в полное посмешище. Так осрамиться при первой же встрече было бы непозволительно.
Удивительно, что Марика, чей образ ему рисовался совершенно отчетливо, эта Марика в его воображении обитала в некой умозрительной среде, выступая и действуя как бы на условной сцене с затемненными кулисами. Например, он не имел понятия об этой лестнице, а ведь Марика изо дня в день поднималась и спускалась по ней. Точно так же ничего он не знал о пятнадцатой квартире на четвертом этаже, где по утрам она просыпалась, а вечерами ложилась спать, где гладила свои платья, смотрелась в зеркало, читала письма. Лишь в одном из писем она вскользь упомянула, что, кроме нее, в комнате живут еще три девушки, и все.
Откровенно говоря, общежитие он представлял себе несколько иначе — с длинным коридором, со множеством белых дверей по обе стороны, со сварливой старухой дежурной, с неизменным шкафчиком для ключей у входа. А тут был обычный многоквартирный дом, являющий собой блестящий образец оскудения современной архитектуры. Ну, конечно, стоит ли описывать подобный дом. Впрочем, сейчас все разъяснится. Главное, не выпадать из роли.
Смирив волнение, он попытался вспомнить последнее письмо Марики, полученное им накануне долгого путешествия домой. Письмо он выучил наизусть, по многу раз его перечитывая в поезде и стараясь себя убедить, что это так, скуки ради, а на самом деле он сгорал от нетерпения, был сам не свой от свободы, от счастья и окрылявших его надежд.
«Милый Сандр, ты спрашиваешь, что я делаю. Как всегда — жду. То, что со мной сейчас происходит, маловажно и незначительно. Когда мне бывает трудно, я думаю о тебе, перечитываю твои письма и опять обретаю силы».
«Над Гауей расцвела черемуха, оба берега точно снегом осыпаны, маленькую веточку вложила в конверт, не знаю, сохранит ли аромат, когда получишь. Дни стоят теплые, лепестки начинают уже осыпаться. Воскресный день был особенно жарким, продавец кваса на вокзале, старый Мартынь, никак не мог отдышаться, все ворчал — ну и пекло, ну и жара, хоть штанины закатывай».
«Работала в вечернюю смену, потом профсоюзное собрание, а по дороге домой забежала узнать, нет ли от тебя письма. Не было. И грустно стало, долго не могла заснуть, потом задремала, а ночью проснулась от страшной мысли: вот уж вторую неделю от тебя ни строчки. Но я продолжаю писать, как обычно, тогда и время летит быстрее, приближая миг, которого жду со страхом и надеждой».
#img_12.png
Он, конечно, находился в более выгодном положении, заранее мог подготовиться, все обдумать. А Марика о его визите не имела ни малейшего представления. Вдруг застанет ее неодетой, или, скажем, с бигуди в волосах. Может, это и не совсем прилично вот так свалиться как снег на голову? Может, стоило из Риги послать телеграмму, предупредить, дать возможность хотя бы выстоять очередь к парикмахеру, на худой конец просто подкрасить губы.
А если ее не окажется дома? Вполне вероятно — первая смена с семи до двух.
Он придирчиво оглядел свое отражение в оконном стекле, провел ладонью по лицу. Щеки гладко выбриты, еще попахивают одеколоном, вот только волосы топорщатся, но тут уж ничего не поделаешь, придется подождать, пока отрастут. И костюм сидел сносно, хотя ему, привыкшему к военной форме, казалось, что все на нем болтается, провисает — пуговицы, что ли, слишком свободны.
На лестничной площадке третьего этажа сидела девушка в ситцевом платьице — щеки круглые, груди круглые и коленки круглые. Посасывала конфету, читала книжку. Он хотел ее обойти, но девушка неожиданно встала, устремив на него холодный и пристальный взгляд.
— Простите... — пробормотал он.
Девушка молчала.
— ...пятнадцатая, должно быть, выше?
— Да.
— Спасибо.
— А тебе, что, нужна пятнадцатая?
— Да.
Глянув через плечо, он заметил, что девушка продолжает за ним наблюдать. Где-то пахло жареной рыбой. В луче света, проникавшем на площадку, роились золотистые пылинки, жужжали мухи.
Здесь... Притолока ссохлась, между стеной и дверью образовалась щель.
Он постучал, наверно, слишком громко, эхо прокатилось по лестнице до самого низа. За дверью ни малейшего шороха, никто не спешит открывать.
— Напрасно стараешься, — крикнула девушка с третьего этажа. — Никого там нет. Я кулак отбила, не достучалась.
— В пятнадцатую?
— Ну! Кто в такой день сидит взаперти. Девчонки на речку убежали. У тебя случайно нет ключа?
— Какого ключа?
— А все равно какого. К себе не попаду.
— Нет.
— Ну хотя бы ножа? Может, отомкнули бы.
— Очень сожалею, по этой части я не специалист.
— Зато я специалистка. Был бы только ножик.
В дверной щели чуть посветлело, видимо, отворили какую-то внутреннюю дверь. Вроде и шаги послышались, Он снова постучал.
— Кто там?
Вопрос прозвучал не слишком учтиво, но голос приятный. Возможно, это Марика. Он чуть было не назвал себя, но в последний миг удержался. Разве так на сцене должен появиться Александр Драйска, поэт и повеса, тяжелым танком проходивший огонь и воду и любые стены.
— Кто там?
— Стоит ли говорить, все равно не поверите.
— Послушайте, перестаньте валять дурака.
— А я и не думал валять дурака.
— Что вам нужно?
— Немного внимания с вашей стороны. Здесь проживает Марика Витыня?
— Обождите.
Он узнал ее сразу, едва увидел в полутьме прихожей. Сходство с фотографией поразительное: прямой нос, высокий лоб, тонко очерченный подбородок. Лишь цвет волос обманул ожидания, он был готов к чему угодно, только не к этой пшеничной желтизне. Застегивая свой легкий халатик, она смотрела на него с настороженным любопытством, босой ногой норовя угодить в тапок, — впопыхах не успела надеть.
Неужели она все еще не догадалась? Самонадеянность Марики, казалось, растет на глазах, в то время как его наигранная смелость с такой же быстротою улетучивалась.
— Разрешите представиться: Сандр Драйска, демобилизованный ефрейтор десантных войск.
Теперь в мгновение ока все должно преобразиться!
«Сандр! Так это ты! С ума сойти! Боже мой! А я-то, дурочка, тебя не узнала, и во сне не снилось, что явишься в штатском. А я, на кого я похожа! Погоди, сейчас! Одну минутку. Да нет же, не за дверью. Заходи, прошу тебя, заходи».
Не исключено, в наплыве чувств она ему бросится на шею. Вполне возможно.
«Сандр, непутевый, ты что же не известил? Это нечестно. Ничего не соображаю. Сердце так и скачет».
— Что вам угодно?
— Вот я приехал.
— Очень приятно. И все?
Здесь какая-то ошибка, досадное недоразумение. Должно быть, они очень похожи, контрастная, отретушированная фотография могла и подвести. Может, у Марики есть сестра, иногда бывает так трудно отличить...
— Я бы хотел видеть Марику Витыню.
— В таком случае смотрите быстрее, я тороплюсь на работу.
На шутку вроде не похоже. Тон вполне серьезный.
— Марика Витыня — это вы?
— А вы, что, из милиции? Могу предъявить паспорт.
— Нет, я же сказал — из армии.
— Очень интересно.
— Еще интереснее то, что нам бы с вами полагалось быть знакомыми. Вы мне прислали сорок девять писем. Примерно столько же вами получено от меня,
— Писем? Каких писем?
— Да самых обыкновенных.
— И куда же я их посылала, позволено будет узнать?
— В воинскую часть...
На ходу застегивая сорочку, в передней появился молодой человек, высокий, широкий в плечах, узкий в талии, вроде на него похож и чертами лица, и походкой — что-то в них было общее.
— В чем дело? — спросил молодой человек. По всему было видно, ему немного не по себе.
— Иди сюда, Варис, тебя интересует научная фантастика?
— Может, пригласить человека в комнату? Сдается мне, ваш разговор затянется. — И молодой человек улыбнулся, лукаво прищурив глаз.
Она тотчас отступила в глубину прихожей, и это движение, видимо, означало приглашение пройти. Молодой человек по имени Варис, засунув руки в карманы черных в обтяжку брюк, пропустил обоих вперед, всем видом давая понять, что его дело сторона, и он в их разговор встревать не собирается.
Действительно, в комнате было четыре кровати. Одна из них наспех застелена пледом. У раскрытого окна трепыхались нарядные нейлоновые занавески, между трехстворчатым шкафом и сложенными горкой чемоданами затаилась радиола одного из последних выпусков.
— Прошу садиться, — сказала Марика. Тем не менее все остались стоять, — Итак, я написала вам сорок девять писем...
Досада ее прошла, Марика как будто даже повеселела. И по этой быстрой смене настроений можно было заключить, что характер у нее незлобивый и легкий.
— Да, журнал «Лиесма» напечатал мои стихи. После этого вы стали писать мне. Последнее ваше письмо я получил две недели назад.
— И вы могли бы показать эти письма?
— К сожалению, нет. Остались в Риге. Слишком толстая пачка, не носить же при себе. Но я могу показать фотографию, она была прислана с третьим письмом.
Раскрывая бумажник, он чувствовал, как взгляд Марики жжет ему пальцы и потому старался казаться непринужденным, даже небрежным. Разговор получался дурацкий. В известной мере оскорбительный. Сплошные оправдания — ему не верили, а он тут распинался, что-то доказывал.
— Вот, пожалуйста.
Марика оглядела фотографию с одной, с другой стороны, пожала плечами.
— В самом деле интересно. Ну, Варис, что скажешь?
Ухмылка на лице молодого человека как-то сразу поблекла.
— Снимочек в порядке. Как сказал бы мой пес: где-то вроде встречались.
— Значит, фотография ваша?
— За это ручаюсь, но я вам ее не посылала. Ничего я вам не посылала. Тут какая-то глупая шутка.
— Вполне возможно. Только кто же ради шутки станет писать сорок девять писем?
— Мистика. Варис, что скажешь?
— Простите, когда вами получена фотография? — Молодой человек долго и старательно прикуривал сигарету, прежде чем поднять на него глаза.
— Примерно год назад. Впрочем, нет, немного раньше. Стихи напечатали в прошлом году в феврале, ко дню Советской Армии.
— Стало быть, еще до нашей эры, — протянул парень. — Я точно такую же получил позже.
Марика метнула на Вариса хлесткий, как оплеуха, взгляд.
— Не валяй дурака, Варис. Ты же слышал. Последнее письмо пришло две недели назад.
— Значит, кто-то их пишет.
— И получает на мое имя? Ха-ха. А зачем?
Парень снова вынул из кармана пачку сигарет.
— Я, кажется, забыл предложить. Давайте уж вместе травиться, если не возражаете. Как сказал бы мой пес, у нас имеется повод взаимно представиться. Варис Тенисович Тенисон.
— Александр Драйска. Спасибо. Я не курю. Мне присущи другие пороки.
Глаза у Вариса блеснули недобрым блеском.
— Ого! Я не ослышался? Как вы сказали?
— Мне присущи другие пороки.
— Курение, Александр Драйска, не порок... Курение — слабость. Да, мир полон чудес. Иной раз, как цыгану, приходится удивляться. Отец белокурый, мать белокурая, откуда же взяться темным двойняшкам?
— Вот уж действительно порок — кичиться своими слабостями, — вмешалась Марика.
— Еще больший, по-моему, порок скрывать свои недостатки.
Слова Вариса прозвучали довольно прохладно, но холодность эта адресовалась одной Марике, — они в который раз между собой обменялись взглядами. Затем Тенисон продолжал подчеркнуто дружелюбным тоном.
— Я в армии не курил. И знаете, почему? Служил на бензоскладе. Пришел первый раз на дежурство, старшина без разговоров залез ко мне в карман, вынул спички и — в унитаз. С этой минуты вы некурящий, говорит. Не так-то просто бросить курить, пытаюсь ему возражать. Примерному солдату все просто, отвечает старшина, я, к слову будь сказано, бросал курить уже тридцать пять раз.
— Это из Марка Твена.
— Возможно. Наш старшина до книжек был большой любитель. А служба вещь удивительная. Пока считаешь поверки, свет не мил, а вернешься домой, поживешь на воле, и так приятно вспомнить былое, не правда ли?
— Вам лучше знать, я еще воли не видел.
— Тут главное форму снять. И сразу — будто тебя заново родили.
— Пока что-то не чувствуется...
Сомнений быть не могло, Тенисон нарочно перевел разговор на службу, давая ему возможность отступить, не слишком роняя достоинство. Первоначальное удивление перешло в досаду, и это трудно было скрыть. Он себя чувствовал не столько одураченным, сколько пристыженным. Сам себя на потеху выставил. Выход был эффектный. Одного он не предусмотрел — что на подмостках можно поскользнуться... И вот — растянулся, так опозорился, хуже не придумаешь. И все-таки уйти надо с поднятой головой. К счастью, Тенисон из солдатской солидарности всячески старался облегчить ему отступление, байками да шуточками скрашивая неприятный разговор. С другой стороны, это и подозрительно, ведь по теперешней ситуации выходит, они — соперники. Но, возможно, Тенисон для Марики разыгрывал этот спектакль, притворяясь, что ему все нипочем, что он выше всего этого и не чувствует ни малейшей склонности ревновать. Вообще, их роли переменились. Марика становилась все более учтивой, разговор поддерживал Тенисон, а подозрительным и настороженным был теперь он.
— Значит, вы из Риги? — спросил Тенисон.
— Да... В известной мере.
— Где остановились?
— Нигде. С ближайшим поездом уеду.
— Вот это напрасно. Я б на вашем месте задержался в Рандаве хотя бы до воскресного вечера.
— Зачем?
— По целому ряду причин. В пятницу вечером вернуться в душную Ригу было б непростительной глупостью — начнем хотя бы с этого. Во-вторых, из чистого любопытства. Вдруг отыщется сочинитель писем?
— Ты хочешь сказать «сочинительница», — поправила Марика.
— Ну хорошо, допустим, сочинительница. — Тенисон сохранял удивительное спокойствие. — В-третьих, никогда и ни в чем не надо торопиться. Особенно, когда речь идет о женщинах.
— И все-таки я уеду.
— На вашем месте я бы остался, Александр Драйска. Честное слово! По крайней мере, до воскресенья, до вечера. Верно, Марика?
— А почему бы и нет? Рандава — чудесный городок. За тонкой дверью на лестнице послышались голоса.
Немного погодя раздался громкий стук, и кто-то, просунув голову в прихожую, с преувеличенной вежливостью осведомился, можно ли войти. После чего в комнату ворвались три совершенно разнородные особы: кокетливая, стройная и, несомненно, миловидная брюнетка, словно сошедшая со страницы журнала мод; вторая — невысокая, угловатая, но довольно бойкая, этакая пацанка-переросток; и третья — нечто робкое, смущенное, с косичками на школьный лад.
— Ну вот и отлично, — сказала Марика, — боевой расчет каюты в полном составе.
— Дополненный кое-кем из посторонних. — Стройная брюнетка стрельнула подведенными глазами.
— Да, у нас гость. Знакомьтесь — Александр Драйска, демобилизованный ефрейтор десантных войск. Я правильно вас представила?
— Как по книге.
— Очень приятно. — Брюнетка театральным жестом протянула руку, словно для поцелуя. — К. К., Камита Канцане.
Школьница с косичками зарделась еще больше и тихо обронила:
— Бирута.
Пацанка-переросток глянула исподлобья и с хрипотцой выдавила:
— Цауне.
— Быть может, Александр кому-то уже знаком? — Тенисон усмехнулся своей плутоватой, котовской улыбкой.
— В каком смысле? — отозвалась Камита.
Тенисон ответил не сразу, продолжая сверлить глазами девушек. Все, казалось, были удивлены.
— Он пишет стихи. Печатается в журнале «Лиесма».
— Да что вы? Как здорово!
Камита, приосанившись, выпятив грудь, встала перед ним.
— Подумать только, в глаза не видела живого поэта. Прошлой осенью один выступал в Доме культуры, но как раз была моя смена. И знаете, как он о себе выразился? Я, говорит, цвет картофельный. Потрясающе, правда? Цвет картофельный с темными кудрями! Господи, да у нас в Рандаве и сорта такого нет. А скажите, вы очень своеобразны?
— С точки зрения агрономии?
— Ну такой, как Пушкин или Евтушенко? Со всеми слабостями, недостатками?
— Не думаю. Я типичный начинающий поэт.
— Что значит «типичный»? Поэт не может быть типичным. Тогда бы поэтами пруды прудили. Даже у нас в Рандаве.
— Ты, Камита, жутко заблуждаешься, если думаешь, что в Рандаве нет поэтов. — Цауне, присев на край кровати, машинально постукивала коленками друг о дружку. — В исполкоме работает Язеп Рускулис, а в Доме престарелых инвалидов уборщица сочиняет. Точно тебе говорю.
— Рускулис? — прыснула Камита. — Этот увалень, очкарик? Мамочки родные, держите меня, я падаю! Уж он-то, милая моя, и на картофельный цвет не потянет, втиснутый в брюки клубень, вот он кто.
— А я ваши стихи помню. — Бирута метнула в него взгляд и тотчас, смутившись, отвернулась, глянула еще раз, уже смелее, даже с этаким задором. — Первое стихотворение называлось «Полет на рассвете». Второе — про солдата на привале, он лежит в траве, смотрит на облака и видит фильм про дом родной. «Фильм старый, перевиданный, сейчас оборвется командой: «Встать!» А дальше про девушку, от которой вы ждете письма.
— Ну-ну, так что там дальше? Товарищ поэт, будьте человеком, — набросилась на него Камита.
— Не все ли равно? Не помню.
— Свои-то стихи?
— У меня исписано семь общих тетрадей.
— Это не самое страшное. — Тенисон скорчил скорбную мину. — Всего обидней то, что поэт досаднейшим образом намерен нас покинуть. С ближайшим поездом...
— Не бывать тому! — Голос Камиты был преисполнен гнева и непреклонной решимости. — Не позволим пренебречь нашей прекрасной Рандавой, тем более, что завтра день моего рождения. По сему случаю, считайте, расписание объявляется недействительным, все поезда из Рандавы отменяются.
— В этот день я в мыслях буду с вами.
— Боюсь, что в мыслях вы не сможете мне заменить хорошего партнера в танцах.
— Зато уж наверняка не отдавлю вам ноги.
Бирута как будто все еще старалась припомнить забытые строчки стихов.
— Нет, правда, вы уезжаете? — проговорила она. — Какая жалость! Вас в Рандаву привело какое-то важное дело? Должно быть, приехали познакомиться с нашим комбинатом?
— Нет, просто вздумалось прокатиться. Давно поездом не ездил.
— Неправду вы говорите. Стараетесь казаться веселым, а сами чем-то раздосадованы, по глазам вижу.
— А раз видишь, чего пристала к человеку! Ты что, прокурор? — презрительно бросила Цауне, уставившись в потолок. — Будто ты всегда правду говоришь. Значит, есть на то причина. И вообще, пошли вы все со своими расспросами. Что за провинциальная манера!
— Что бы там ни было, — стояла на своем Камита, — мы вас не отпустим. Запомните, завтра, в семь вечера, вам надлежит явиться на берег Гауи к спасательной станции. Торжество намечено провести под открытым небом, начнется точно в назначенное время. Придете?
— Нет.
— Спасибо. Все ясно. Мы ждем.
Выбравшись из квартиры, он вздохнул с облегчением и про себя подумал, что отделался сравнительно легко. Словно наглотавшийся воды утопающий, нетвердым шагом выбрался он на спасительный берег. Нечто похожее он испытал в школе после выпускного экзамена по химии. Теперь все позади. Теперь сам черт ему не страшен. Он вырвался. Дверь за ним затворилась. Как хорошо! А уши еще пылают.
Сбегать по лестнице было приятно, было в том даже какое-то упоение, ноги сами несли его, он ринулся вниз, словно вода в открытый шлюз. А может, он попросту убегал с позором?
У окна, на лестничной площадке, стояла девушка. Никак не попадет в квартиру. Тот миг, когда он поднимался вверх по лестнице — как давно это было! — он успел начисто забыть. А эта бедняжка все стоит. Так она, пожалуй, и состарится на лестнице.
— Ваши дамы еще загорают?
Пройти молча показалось неприличным хотя бы потому, что перед этим они перекинулись несколькими фразами. Нет, в самом деле, все в порядке. Вот он идет спортивным, бодрым шагом, он улыбается, он шутит... Конечно же, пустопорожнее начало его разговора с Марикой она слышала.
— Загорают. А я книжку дочитала. Ну, что, встретил?
— По крайней мере, разузнал.
— Видишь как, а я тебе наврала. Что никого в квартире нет. Иной раз и сама не знаешь, где соврешь...
— Э, пустяки, не имеет значения. Могу вам предложить газету с коротким рассказом.
— Спасибо. Читаю только детективы.
— Неужели?
— Увлекательно, а главное, конец всегда счастливый. Загадки разгаданы, виновные наказаны.
— В таком случае, ничем не смогу вам помочь,
— А хочешь попробовать?
— Читать детективы?
— Нет, помочь.
Она проворно распахнула створки рамы.
— Видишь, дверь на балконе открыта...
Он инстинктивно глянул вниз. Под окном заросший сорняком газон, посередине клумба, обложенная кирпичами. Высота не бог весть какая, но посмотришь — и мороз по коже.
— Ключ лежит на столе. Что, попробуешь? — она произнесла это с нарочитым безразличием, будто просила достать с полки чемодан или что-то еще более незначительное.
— Где? На балконе?
Неужто она всерьез? Ничего невозможного, конечно, нет. С виду карниз довольно широк. «О чем речь! Один момент, такие пустяки!» И как бы он себя великолепно чувствовал, небрежно перекинув ключ с балкона. Покрепче ухватиться за перила, перемахнуть через балюстраду, и ты в комнате... Ответить «нет» язык не поворачивался. Однако рисковать из-за такого пустяка... Другое дело, если б, скажем, речь шла о спасении человека.
— Все ясно, не полезешь...
— Да вот думаю, стоит ли?
— Уж я платить не собираюсь. А ты не здешний, сразу видно.
— Это почему же?
— Больно долго соображаешь. И не знаешь, как парни к девчатам в общежитие через балконы лазят. Смотри, как это делается.
Она высунулась из окна, перебросила на балкон книжку. Затем скинула босоножки, швырнула их туда же. Подтянула кверху ситцевое платьице, блеснули округлые ляжки, белые штанишки, и миг спустя она уже висела на карнизе. Все произошло настолько быстро, он и опомниться не успел. Хотел было удержать ее, да поздно. Снизу донесся сдавленный крик:
— Смотрите, где Либа! Держись ты, шальная!
Когда он снова поднял глаза, она уже собирала свои вещи на балконе.
— Ну, видишь, все просто, правда?
— Да... Как в цирке. У вас талант.
А про себя подумал: шальная, ей-богу, шальная.
И побежал вниз по лестнице, прислушиваясь к топоту собственных ног.
2
Самым большим его недостатком было так называемое «остроумие на лестнице», в чем снова и снова приходилось убеждаться. Лучшие мысли являлись всегда с опозданием. И, наверно, потому ему нравилось больше писать письма, где каждую фразу можно было спокойно продумать, отточить, переставить. А в разговоре с глазу на глаз он обычно терялся, мысли мешались и путались, он нес такую околесицу, что потом, вспоминая, готов был от стыда сквозь землю провалиться. Зато оставшись наедине и мысленно повторяя весь разговор, он находил и нужные слова, и нужный тон, блистал остроумием. Наедине с самим собой — тут он прокручивал блестящие диалоги, точно Фанфан-Тюльпан, сыпал остротами, и неприятные воспоминания понемногу разукрашивались фантазиями. У меня ж на языке это вертелось, чуть-чуть не сказал...
Недостаток его был и в том, что он чересчур легко сдавался, слишком быстро отступал.
От вокзала до центра путь был неблизкий. Там, где когда-то дремала окраина с зелеными лугами, садово-ягодными участками, теперь громоздились белые, недавно понастроенные пятиэтажные дома. Старое шоссе, избитое-разъезженное, имело вид плачевный. Дребезжа и громыхая, сновали по нему ободранные самосвалы. Чинные, седые бабули обгоняли его на трескучих мопедах. Клубилась пыль, жарило солнце, зелень в палисадниках была точно цементной пылью присыпана. Пестрые афиши на перекрестках зазывали в кино, на гастрольные спектакли рижского театра. Магазинные витрины предлагали бакалейные товары, галантерею, хлеб. На латышском языке. На русском.
На привокзальной площади росли и убывали три очереди — на автобусной остановке, у бочки с квасом и у киоска с мороженым.
В зале ожидания приятный полумрак, прохлада. Он посмотрел расписание. Поезд в Ригу отходил только в четырнадцать двадцать.
Чего ради Тенисон уговаривал его остаться в Рандаве до воскресного вечера? Неспроста, это сразу видно, парень он плутоватый. Во всяком случае, вежливость его подозрительна. А потом эти двусмысленные взгляды, которые Тенисон бросал на Марику. Неужто она и в самом деле ничего не знает или только притворяется? Фотография была настоящая. Марика вроде ей не очень и удивилась. Вела себя так, будто она Брижитт Бардо, чьи снимки продаются в любом киоске.
Перрон безлюден. На запасных путях товарный состав. Из вагонов выгружали дрова, чурки гулко колотились друг о дружку. Он обошел вокзал и вернулся на площадь. Подошвы тонули в разогретом- асфальте. Очередь за квасом еще больше вытянулась. Подходили люди с бутылками, бидонами, банками. Продавец, сухопарый старичок в белом халате, с подвернутыми штанинами, в свободных башмаках на деревянной подошве, занимался своим делом с философским спокойствием. Наверно, тот самый Мартынь. Еще один заочный знакомый. Что-то потянуло его к этому старику, видимо, не только жажда.
— Мартынь, да наливайте вы поскорей, мы торопимся.
— Вам бы только поскорей. А всякое дело, дочка, с толком надо делать. Небось, парикмахера не торопите?
— К парикмахеру вообще не подступишься.
— А вы косы отпустите; как в старое доброе время. Прежде на всю Рандаву была одна-единственная женская парикмахерская, да и та по большей части пустовала.
— Тогда, милый ты мой, здесь не было текстильного комбината — на три тысячи женских головок. А вот войдет в строй новая очередь — считай еще три тысячи.
— Ну, так сколько нальем?
— Да литра четыре.
— Правильно. Пить надо больше, особливо во второй половине жизни. Не то человек все равно что вобла ссохнется, опять же разные там отложения промываются. В журнале «Здоровье» хорошая была статейка.
Мелочь на тарелке по соседству с краном в квасе вымочена.
— Ну, так сколько нальем?
— Одну большую, — сказал он, когда подошла его очередь.
— А вы, видать, из армии? — Ополаскивая кружку, Мартынь с головы до ног окинул его изучающим взглядом.
— Что, похоже?
— Еще как! Вид такой праздничный. Сразу чувствуется, человек еще не бросил якорь. Ни забот, ни спешки. Да и откуда такому молодцу взяться в Рандаве?
Теперь и стоявшие в очереди стали к нему приглядываться.
— А вы что же, всех наперечет тут знаете?
— Да, прямо скажем, почти всех. С девчонками труднее, те мельтешат, как мошки летним вечером. А парней в Рандаве раз-два и обчелся. И бочек с квасом всего две, одна в центре, другая здесь, у старого Мартыня. Ну что, повторим?
— Нет, спасибо.
Поставив кружку, он отошел, потом обернулся.
— Скажите, где тут улица Приежу?
— Улица Приежу? Автобусную станцию знаете? Так вот, ступайте туда. Вверх, к реке. Еще немного пройдете — и влево. Узкая такая.
— Спасибо.
Он чересчур легко сдавался. Он слишком быстро отступал.
Был еще второй адрес: улица Приежу, 8. По правде сказать, не второй, а самый главный. Поезд только в четырнадцать двадцать.
Центр города он знал довольно хорошо, помнил по прежним наездам. Площадь, гостиница, театр, старинная церковь... Когда отец был жив, они чуть ли не каждое воскресенье выезжали куда-нибудь на машине, чаще всего в Северную Видземе, отец считал ее своей родиной, хотя большую часть жизни провел в Риге.
Окраины Рандавы ему были незнакомы. Петляли узкие, песчаные улочки, среди густых ухоженных садиков прятались особнячки, видимо частные, построенные после войны, когда центр города лежал в развалинах. В ту пору многие из здешних городков были похожи на опаленные огнем, обезображенные деревья, продолжавшие цепляться за жизнь лишь с помощью коры и веток.
Кудахтали куры, лаяла собака, пахло коровником, жасмином. Сонные кошки, затянутые в марлю вишни. Сарайчики, гаражи. Напоминающие локаторы телеантенны на длинных шестах.
— Скажите, это дом восемь по улице Приежу?
— Да. Что вы хотели?
Длинная, худая женщина не спеша распрямилась над грядкой клубники, вытерла о передник узловатые, скрюченные ревматизмом пальцы. Щурясь на солнце, она вопросительно смотрела на него, жадно глотая воздух, грудь ее высоко вздымалась.
— Я хочу вас спросить... В общем-то, долгая история... Видите ли, я писал по этому адресу, мне его дали, потому что в общежитии письма частенько пропадают...
— А-а, — протянула женщина. Глаза ее оживились, на лице заиграла чуть приметная улыбка. — Так вот это кто!
— Так точно. Меня зовут Александр Драйска.
— Как же, как же. Каждую неделю приходили, а то и по два сразу. Солдаты большие охотники до писем. Мой племянник, пока служил, тоже писал мне.
— Скажите, а кто их получал?
— Ваши письма, что ли?
— Ну да.
— Кому писали, тот и получал. Я их у себя не держала. Господи, что за новости. Мне-то что? Она сама попросила, я ей разрешила. Что мне, ящика почтового жаль? Отчего ж не помочь человеку?
— Все верно. Большое спасибо! Я не об этом. Просто хотел спросить, вы ее знаете?
— Кого?
— Ну, которая получала письма.
— Как же не знать. У меня на базаре творог всегда покупала. Языкастая такая, бедовая.
— Как ее зовут?
Женщина, от досады всплеснув руками, фыркнула, взглянула на него, как на помешанного.
— Да Марика Витыня, или как ее там. Уж и сами не знаете, кому письма строчили? А я-то еще порадовалась, такой почерк красивый.
— Скажите, пожалуйста, какого цвета у нее волосы?
— Будто у меня других забот мало, только волосы разглядывать. Может, каштановые, а может, золотые, откуда мне знать. Теперь ведь волосы и белят, и красят, кому что в голову взбредет.
— А не рыжие?
— Да хоть буро-малиновые! Мне-то что?
Женщину этот разговор все больше раздражал. Никак она не могла взять в толк, чего от нее хотят, и, оскорбившись, заподозрила, что ее в чем-то хотят уличить, обвинить. И сердилась она, и хмурилась и, как обычно бывает с пожилыми людьми, если их вывести из себя, потом долго не могла успокоиться.
— Я не смотрю, какого цвета у человека волосы, мне какое дело. Спроси меня, какого цвета были волосы у покойного мужа, и то не скажу. Она попросила, я ей разрешила. И не хотела ведь: у каждого свой адрес, а она говорит...
— Все в порядке. Спасибо.
— Ничего не в порядке. Если б все было в порядке, вы бы ко мне не пришли, допрос не учинили.
— Нет, в самом деле...
— Да вы не виляйте, прямо скажите — чего вам надо?
— Еще один и последний вопрос. Где живет Марика Витыня?
— И этого не знаете?
— Нет. Но...
— Вот как бывает, когда пишешь по чужим адресам. В общежитии живет. На Вокзальной улице. Где же еще. Номер дома не помню, на цифры память у меня слабая.
— Все ясно. Спасибо.
Ему вдруг захотелось рассмеяться, хотя сам не знал отчего. По-прежнему никакой ясности. Сплошные загадки. Запутанный клубок, который просился, чтобы его распутали. Но разве это расходилось с его желаниями? В самом деле, для чего он сюда приехал? С самого начала это была игра. Неизвестный адрес, неизвестный почерк, неизвестная фотография... Остальное дополняла фантазия, уверенности никакой, сплошные домыслы, и с каждым письмом они волновали все больше: еще открытие и еще одно. Почему он отнесся к этому столь серьезно? Кое-кто из ребят переписывался с двумя, тремя, а то и десятью девчонками. Разного рода сюрпризы, естественно, входили в условие игры. Как пустые билетики в любой лотерее. С этим следовало считаться.
Неужто и правда, Марика ничего не знала? Возможно ли такое? Впрочем, это не так уж и важно. Здесь имя только шифр. Нужно разгадать, что за шифром скрывается.
Обычное его малодушие. Ущемленное чувство собственного достоинства. Вялость и робость. Уж он-то себя отлично знает. Стоит появиться непредвиденному препятствию, и его решимости как не бывало: слава богу, нашелся повод, чтобы отступиться.
На школьных вечерах он никогда не приглашал танцевать девушек, которые ему действительно нравились. «Как можно приглашать ее на первый же танец? Сразу всем бросится в глаза. Она откроет мою тайну, все поймет». В пятнадцать лет он писал анонимные письма Ивете, самой красивой девочке из параллельного класса. Тщательно отделанные, пересыпанные остротами, ослепительными парадоксами, его послания нашли должный отклик. Петер тогда его выдал, Ивета прислала записку, в которой сама назначала свидание. В условленное место он явился часом раньше, окрыленный победой. Ивета пришла, ждала его, а он никак не мог собраться с духом выйти из темной подворотни, где прятался. На другой день он написал ей письмо, все обратив в шутку, зло посмеявшись над Иветой за то, что та легко позволила себя провести. И все лишь затем, чтобы она не разгадала его истинных чувств.
Так или иначе, старуха назвала имя Марики, назвала ее адрес. Между прочим, два первых письма он отослал в пятнадцатую квартиру общежития. И они были получены.
А что ждало его в Риге? С ближайшим поездом — звучит великолепно. А зачем?
Он взглянул на часы и зашагал обратно к центру. По-настоящему не чувствуя себя ни поэтом Александром Драйской, ни сыщиком Шерлоком Холмсом.
3
Гостиница стояла между развалинами рыцарского замка и театром. На первом этаже прежде помещался ресторан, где они с отцом не раз обедали.
Дома у него хранился довоенный пожелтевший журнал с очерком об отце, «молодом, многообещающем ученом». С фотографии смотрел элегантный, поджарый человек с пышной шевелюрой, добрую половину лица его закрывали очки, или, как было сказано в очерке, — «черная оправа очков à la Гарольд Ллойд». Отец, оставшийся в памяти, не имел ничего общего с тем поджарым, изысканным молодым человеком. Он ему запомнился сутуловатым, располневшим, с огрубевшими руками. Высокий лоб лишь на висках обрамляли седоватые пряди; на зрение отец не жаловался, очками пользовался только при чтении. Доктор наук стряпал обеды, ходил на рынок, возился с пылесосом. Мать была на двадцать лет моложе.
Когда он родился, отцу было сорок четыре. С ребенка не спускали глаз, его оберегали, лелеяли, совсем как маленького Далай-ламу. Каждую игрушку нянька прежде всего сама ощупывала — не остра ли, не шершава. Ему не позволяли самому спускаться по лестнице. На окна навесили решетки, чтобы он, чего доброго, с подоконника не упал. Во двор гулять не пускали, потому что там «драчуны-ребята».
Читать он научился рано, книги ему заменяли игрушки, недостающих друзей, в известной мере и движения. Тем летом, когда мать жила на юге, он почти не покидал дачи — ел, спал, читал. В десять лет он весил сорок семь килограммов. В школе его прозвали Бульоном.
Поначалу он безотчетно привязался к отцу, позже, когда к чувствам прибавился рассудок и появилось характерное для подростка стремление все самому взвешивать, переоценивать, привязанность эта еще более возросла. Обычная сыновняя любовь дополнялась восхищением, уважением, дружбой. Отец никогда не давил своим авторитетом, не стремился обрушить на его голову свою премудрость. Он был деликатен, тактичен, лишен предрассудков, удивительно ровен в общении со всяким живым существом. Знания его казались беспредельными, возможно, потому, что он никогда не ограничивал их какими бы то ни было рамками, а всему искал продолжение, даже если при этом приходилось обнаружить не только эрудицию, но и свое невежество. Суждение он имел острое, емкое, к тому же обладал даром высказывать его в той непосредственной форме, в какой оно являлось ему, как он сам говорил, пока мысли еще были живы.
Теперь ресторан как будто переместился в здание нового универмага, а нижний этаж отошел к гостинице. Дежурная в белом халате сидела в тесной кабинке, напоминавшей кассу кинотеатра. Окошко было закрыто, дежурная разговаривала по телефону. Другая женщина, тоже в белом халате, сидя на диване, пила из бутылки кефир. Пластмассовый репродуктор шепотом рассказывал о том, как родителям воспитывать в детях деловые качества, прививать любовь к труду. Наконец, окошко открылось.
— Скажите, как в Рандаве обстоит дело с ночлегом?
— Совсем худо. Ничегошеньки нет.
— С меня хватило бы и раскладушки.
— Сверху донизу — все забито.
— Тогда, может, на стульях?
— Некуда, молодой человек.
— Как же так? У вас теперь столько площади.
— Знали бы вы, что у нас творится! Не далее как вчера приехали двадцать две девочки, а новый корпус общежития еще не сдан. Будут жить пока в гостинице.
Та, которая пила кефир, поставила бутылку, вытерла ладонью побелевшую верхнюю губу.
— Другое дело, были бы вы женщиной. Тогда бы, может, что-то и придумали. А теперь в каждой комнате по женщине. И завтра ожидаем десять новых.
— Бог ты мой, откуда они берутся?
— Кто откуда. Из Даугавпилса, Вентспилса, Ионишкиса. А больше всего из Белоруссии. На комбинате хорошие заработки.
Женщина глянула на него с веселой ухмылкой.
— И все молоденькие, из себя пригожие. Такой выбор...
— Скажите, пожалуйста. Кто бы мог подумать.
— Вот поживете у нас, призадумаетесь...
— Так негде жить-то!
— Что верно, то верно, жить негде, а все-таки люди живут.
Дежурная, наигравшись с ключами, опять сняла телефонную трубку, набрала какой-то номер.
— Зайдите вечером, часам к восьми, — сказала она, подобрев. — Ревизор Центросоюза собирался уезжать. Может, вам и повезет.
Он вышел из гостиницы, остановился, не зная, что с собой делать. Ну, подумай же хорошенько, пораскинь мозгами, прими решение, действуй, ты теперь самостоятельный человек. Тьфу, черт, как все, оказывается, сложно: и остаться, и уехать, и махнуть на все рукой, и постараться докопаться... До сих пор все важнейшие вопросы за него решали другие, дома — отец, в школе — учителя, в армии — командиры. Самостоятельный человек... Откровенно говоря, для него такая ситуация была внове. И довольно скверная ситуация, надо признать. Но, может, все дело в привычке.
Палящий зной всей тяжестью ложился на плечи его темного костюма. Торчать перед гостиницей не имело смысла. Он прошелся по старинному парку, окружавшему развалины замка и затем полого спускавшемуся К Гауе. Вечерами здесь, должно быть, блуждали парочки, теперь какое-то тревожное безлюдье. Ни души. Прокравшись через зеленую завесу, на посыпанных гравием дорожках бесшумно резвились солнечные зайчики. Сумрачные закоулки парка, поросшие папоротником, дышали сыростью. Тенистые ниши в гуще кустарника. Скамейки. Столики из громоздких мельничных жерновов.
Часы показывали половину второго, а он толком еще и не завтракал, живот подводило от голода. Ведь можно пойти пообедать.
Довольный тем, что у него появилась определенная цель, он прибавил шагу и кратчайшим путем вышел на площадь, повернул к универмагу.
Только теперь ему бросилось в глаза, что в городе действительно много девушек. На улице, на автобусной остановке, повсюду. И точно солдаты в часы увольнений, они редко расхаживали в одиночку, все больше группами. Бросали смелые взгляды, вызывающе смеялись, громко разговаривали. И в самом деле, все такие миловидные, хорошо одеты, с модными прическами. С педикюром, с накрашенными ресницами. Старинный районный городишко чертовски прогрессировал.
Осмотр универмага еще больше утвердил его в этом мнении. Между девушками Рандавы и новым универмагом существовала непосредственная связь. Тут не могло быть сомнений. Не какая-нибудь провинциальная лавчонка, где торгуют ватниками, резиновыми сапогами, конной сбруей. Даже запах у магазина был свой, особенный — утонченный и женственный. За сверкающими витринами пенились шелка и нейлоны, струилось прозрачное белье, мерцали флаконы, украшения.
Ничего не собираясь покупать, просто так, из чистого любопытства, он из конца в конец обошел оба этажа.
Вход в ресторан был рядом с универмагом. Он вошел, настороженно огляделся. Голод немного унялся. Опять он почувствовал себя бодрым, беспечным. И немного взволнованным, будто ждал чего-то, кого-то надеялся встретить, найти.
Зал оказался довольно вместительным, со вкусом обставленным, приятно пустынным. Вдоль просторных окон с видом на площадь тянулся балкон. Лихо выдвинутый козырек крыши оберегал посетителей от лучей солнца.
Особенно не раздумывая, он заказал обед и, в ожидании, сидел, барабаня пальцами по столу. Веди себя прилично, одергивала его в таких случаях мать. По тому, как человек ведет себя за столом, сразу видно, хорошо или дурно он воспитан. Должно быть, он дурно воспитан, потому что за пустым столом никогда не знал, куда девать руки, а хорошее воспитание матери наглядней всего проявлялось в вязанье. Мать была классической вязальщицей из ковбойского фильма: вокруг могли палить из кольтов, и тогда бы у нее в руках не перестали мелькать спицы. Вязала она платья, кофты, шали, перчатки, брюки, пальто, шапки, — словом, все. А связав, тотчас распускала готовую вещь и принималась вязать заново.
Официантка принесла хлеб, приборы. Ну и зад у нее, не поскупилась природа, а ноги-то, ноги! Смотрит так, как будто ты пустое место. И что-то слишком выставляет напоказ обручальное кольцо.
Он сложил на груди руки, нахмурился, почувствовав желание невозмутимо и спокойно взглянуть в лицо официантке, хотя не был уверен, что ему для этого хватит духу.
За соседним столиком сидели два странных типа. Тот, что помоложе, — невысокий, круглолицый, почти без шеи, руки короткие, ладошки маленькие. Волосики над морщинистым лбом топорщились ежиком. На тонком, слегка вздернутом косу никак не хотели держаться очки с одним треснувшим стеклом — то и дело съезжали вниз, — и владелец прямым, как будто указующим перстом правой руки неизменно возвращал их обратно. Старший своей массой раза в два превосходил собутыльника. На нем была яркая полосатая рубашка. Правда, из внушительной его фигуры видна была только спина да шоколадная от загара лысина с венцом седых волос. Оба пили пиво и громко разговаривали.
Официантка подала закуску.
— Спасибо. Вы не могли бы принести горчицу?
С его стороны это было чуть ли не геройством.
Ежик сказал полосатому:
— В этой связи мне хотелось бы напомнить слова Оноре Габриеля де Рикети Мирабо: «Одни дураки не меняют своих убеждений».
— Мирабо был патентованным кретином, хронически страдавшим от безденежья. То, что говорится в момент безденежья, нельзя принимать всерьез.
— Кретинизм, как и безденежье, понятие относительное.
— Война всегда была ужасной, и тем не менее люди всегда воевали. Почему? Мы этого не знаем. Почему люди смеются, почему им снятся сны? Должно быть, в нашем организме имеется устройство, нас к тому побуждающее.
— Прошу прощения, я, как биолог, согласиться с вами не могу. Человек научился делать многое такое, что выходит за пределы заданной природой программы. Разум, прошу прощения, корректирует природу. В этой связи удачно высказался Давид Иероним Грундулис, естествоиспытатель, химик, фармацевт и врач, родившийся в семье потомственных латышских мачтовых мастеров по фамилии Грундулисы...
— Разум... Смех берет! Сколупните-ка тонкую пленочку разума и из мужичонки сорок четвертого размера у нас выйдет сорок четыре тысячи бесенят.
— Браво, отлично сказано! Это стоит запомнить.
— Не стоит чересчур идеализировать прогресс человечества. Граммофон с трубой представляется нам допотопной штуковиной, в то время как «Гамлет» мог бы и сегодня быть написан...
Диалог привлек его внимание. Он даже как будто пододвинулся к спорщикам. Подслушивать чужие разговоры неприлично, однако иногда довольно интересно. Никто его здесь не знает, никто никогда не видел, навряд ли возможна и встреча в будущем.
Официантка вернулась с пустыми руками, наверно, горчицы на кухне не оказалось. Оглянувшись по сторонам, она подошла к спорщикам.
— Горчица вам не понадобится?
— Нет, — сказал тот, что помоложе.
Старший, провожая глазами баночку с горчицей, повернул голову. И, увидав его, стукнул ладонью по краю стола.
— Ого! Каспар! Сын Вилиса!
Это было настолько неожиданно, что он опешил.
— Что, разве я не прав? Не угадал?
— В известной мере... Возможно.
— Никаких «в известной мере», все абсолютно верно. Ваш отец был моим лучшим другом. Нет в Латвии такого озера, где бы мы с ним не удили рыбу. Я, Вилис да еще покойный художник Янис Бромальт. Вы, полагаю, меня не помните?
— Не помню. Вернее, смутно помню. Как во сне.
— А я вас в Икшкиле на закорках носил. У вас были белые башмачки с красными носами.
Это он произнес таким тоном, будто на суде зачитывал приговор.
— Вполне возможно.
— Однажды мы наловили раков, и, пока на кухне пробавлялись водкой, вы их всех в колодец побросали. Помните?
— Это я помню.
— А я вас сразу узнал. Вылитый Вилис.
Старина Апариод собственной персоной. Его лицо он видел в школьных учебниках, в газетах, журналах, энциклопедиях. И надо же так напороться, будто в Рандаве негде больше пообедать.
Апариод встал, отодвинул стул и валкой моряцкой походкой, выпятив живот, обошел вокруг стола. И тот, помоложе, хоронясь за широкой спиной собутыльника, подался в его сторону. Не подняться уже было невозможно.
— Роберт Апариод, — сказал профессор, протягивая руку.
— Очень приятно. Вообще-то я вас, конечно...
— Моя фамилия — Калнынь. — Ежик отвесил быстрый поклон. — Запоминать не обязательно. В Латвии эта фамилия все равно что имя нарицательное. Больше я известен как Гатынь из Рандавской тюрьмы.
— Неверно, — поправил его Апариод, — он брешет. Не из. тюрьмы, а из тюремной средней школы. Как видите, в наш век и в тюрьмах никто не избавлен от сомнительных учителей.
— Я полагаю, нам необходимо произвести кое-какие перемещения организационного порядка, — сказал Гатынь. — В целях большей коммуникабельности. Обращаю внимание: наш стол трехместный.
— Само собой разумеется. — Властный жест Апариода словно заранее отметал все возможные возражения. — Нина! Где вы там, грешное дитя! Этого юношу перебросьте к нам.
— Я, право, не знаю... Не хотелось бы вас затруднять. И потом я тороплюсь...
— Будет просто непристойно, если мы останемся сидеть каждый за своим столом. Ваш отец был моим другом. Особенно любо нам было заросшее камышом озеро Рампузис. Мы там вытягивали лещей, величиной с лопату. Два часа — и ведро до краев полно жирнющими угрями. Я всегда говорил: в Латвии нет озера...
— Ну-ну, мастер, не завирайтесь! — Глаза Гатыня за толстыми стеклами блеснули, как скальпели. — В Латвии 3195 озер с водной поверхностью свыше гектара.
— Я имею в виду настоящие озера, а не задрипанные прудики.
— В таком случае, скажите, где находится озеро Тентеле.
— В Тентеле я выловил рыбы больше, чем иным довелось видеть за всю свою жизнь.
— А где озеро Шкинузис?
— Шкинузис пуст, Шкинузис не в счет.
— Прошу прощенья, но это одно и то же озеро.
— Это вы своим тупицам в школе рассказывайте, а не мне. Это два различных озера, их соединяет речка
— Не речка, а протока.
— Именно речка. Нина! Уж теперь вам одним пивом не отделаться. Коньяк у вас есть?
— Правда, не стоит! — он все еще пытался возражать. — Честное слово, у меня нет времени.
— Нет времени пообедать? Не смешите нас. Час на обед — это норма. Даже на царской каторге обеду отводился час. Позвольте узнать, что за важные дела у вас в Рандаве?
— Одно поручение, связанное с разными документами. Товарищ по службе просил собрать...
— И вы собираете?
— Сегодня утром приехал.
— Только сегодня?
Из груди Апариода вырвались сдавленные всхлипы, трудно сказать — кашель или смех.
— Профессор вот уже третью неделю никак не разделается со своими делами в Рандаве, — пояснил Гатынь.
— Все еще живете на бульваре Райниса?
— Да, все там же.
— Как себя чувствует ваша мать?
— Спасибо, должно быть, хорошо. Как всегда.
— Работает?
— Работает.
— А вы? Работаете? Учитесь? Отдыхаете?
— Перед армией закончил среднюю школу. Ничего определенного пока не надумал.
— Вы были таким крошкой, с молочными зубками... Черт возьми, как летит время! Летит! Вот и Вилис уже на кладбище. Бромальт тоже. Все порядочные люди на кладбище. Постой, постой, когда же все-таки Вилис умер? В шестьдесят четвертом или третьем?
— В шестьдесят четвертом.
— Вроде, зимой, да?
— В феврале. А разве вы не были на похоронах?
— Нет. — Апариод, разливая коньяк, ливанул мимо рюмки Гатыня. — Не довелось. Нина! Смотрите, что мы тут натворили. Если сейчас же не придете на помощь, будет потоп.
Официантку было не узнать. Эта неприступная холодная красавица теперь так и юлила вокруг них, была приветлива, добра, услужлива, осыпала Апариода очаровательными улыбками. Старика-то с вставными зубами, лысым черепом, одетого не лучше колхозного пастуха! В самом деле, странно. Слава? Деньги? Навряд ли. Тут что-то другое.
— Спасибо, Нина, — сказал Апариод. — Вы самая красивая. Без вас Рандава была бы дыра дырой.
Профессор вынул из петлицы Гатыня цветок и сунул его за ленту Нининого передника.
— Цветок этот выдающийся, — пояснил Гатынь, — рос на особом удобрении. Моя сестра обслуживает реанимационную машину, словом, ту, что воскрешает из мертвых.
— На той машине навоз не возят. — Апариод поднял рюмку.
— Верно, не возят. Но в один прекрасный день вызывают ее в зоосад. Оказывается, льву надо когти подрезать, так нельзя ли зверюгу усыпить, не то разволнуется, чего доброго инфаркт схватит. Чуточку веселящего газа, и дело в шляпе, маникюр готов.
— Обычная халтура!
— Конечно. Но как с врачом рассчитаться? Долго ломали головы, наконец придумали. Милый доктор, есть у вас садовый участок? Как же, есть. Те обрадовались: извольте получить машину львиного навоза. Удобрение — первый сорт.
— Не надо, Гатынь, портить людям аппетит.
— А зачем скрывать правду? Раз этот цветок из сада моей сестры.
— Давайте лучше выпьем.
— Призывать к пьянству запрещено законом.
— Я призываю к действию.
Они выпили. Голоса вокруг звучали все смелее, к соседним столикам подсаживались люди.
— Послушайте, брат мой, отчего вы такой грустный? — Гатынь с добродушной усмешкой глянул на него сквозь толстые стекла очков.
— Чтобы никто не видел, какой я веселый.
— Что ж, оригинально. А тогда отчего вы так веселы?
— Оттого, что наконец попал в Рандаву.
— И долго тут намерены пробыть?
— Не знаю... Возможно, до воскресного вечера.
4
Зажгли люстры, за широкими окнами долго и пышно горел закат. Временами, не в меру громко, разражался музыкой оркестр, подминая все прочие звуки, точно проносившийся экспресс.
Несколько пар танцевало. Захмелевшие мужчины глазели на немногих женщин. Но, в общем, без особого энтузиазма. Плотный, нездоровый ужин перед сном. Начальник конторы с инспектором из управления, директор базы с семью подчиненными после профсоюзного собрания. Привычка, обязанность, слабость характера.
Стол их успел обрасти бутылками, закуской. Апариод заказывал все подряд. Вокруг юлили какие-то назойливые типы, подходили с поднятыми бокалами, здоровались, представлялись, кланялись, жали руку. Рады вас видеть! Очень приятно. Ваше имя хорошо знакомо, хотя лично не имел чести. Хотелось бы сказать несколько слов о вашей последней публикации...
Рядом с таким светилом он казался заурядным, неприметным. Безымянный, безликий статист, один из толпы. Сам по себе просто нуль. Никто не знал его, никто не спрашивал, кто он такой. С этой стороны ему ничто не угрожало, можно было спокойно сидеть, присматриваться, прислушиваться и кое-что мотать себе на ус.
Апариод много пил, однако на чем это не отражалось. Только лоб покрывался испариной, да голос, и без того резкий, становился еще более скрипучим. Хвалебные речи, расточаемые столь щедро, казалось, нимало не льстили его самолюбию, но и не докучали. Все просто — так и должно быть, это в порядке вещей. В долгие разговоры профессор не пускался, на все вопросы у него имелись готовые суждения — отрывистые, резкие, безапелляционные, он их выбрасывал на стол, как заядлый игрок козыряет тузами, — вот вам, и вот вам! — безжалостно, с азартом. Суровый дядя.
Ближе к полуночи Гатынь оживился.
— К вам обращаюсь, мыслящие люди, пора бы встать и выйти на пленер. Как призывал Жан-Жак Руссо: «Назад к природе». Конкретней говоря, сие могло бы означать — ко мне домой, в мой сад, под куст жасмина. Прочь отсюда!
— И что нам там делать? — Апариод, казалось, прирос к своему стулу.
— То же самое, что и здесь. Бутылки заберем с собой. А закуску нам приготовит Велта.
— Она такую приготовит нам закуску...
— Ничуть не бывало. Вы не знаете моей жены. Она удивится.
— Я думаю.
— Приятно удивится.
— Среди ночи поднять человека с постели... Не надо молоть чепухи.
— Да она, наверно, и не ложилась.
— Тем хуже.
— Возможно, даже и ждет.
— Уж признайтесь, что боитесь заявиться домой одни. Но Гатынь не отступал, продолжая улещивать Апариода, суля всякие заманчивые вещи, начиная с соловьиных трелей и кончая пахтой на похмелье и утренней рыбалкой.
Обстановка в ресторане становилась все более гнетущей. Мужчины обнимались, пели песни, хлопали друг друга по плечам. Потушили люстры. Официантки разносили счета. Оркестранты не спеша укладывали инструменты, однако не расходились.
Гатынь вынырнул из кухни. Ноги у него были короткие, брюки из-под мятого пиджака свисали мотней.
— Ну вот, как видите, у нас есть пробки. Заткнем бутылки и — по карманам. Печальный брат мой, прихватите с собой минеральную воду. Самое время покинуть этот тонущий корабль.
На площади было светло, небо лучилось синевой, точно подсвеченный аквариум. На фоне его четко обозначился силуэт города с башнями, крышами, лесом антенн.
На главной улице все еще было людно: фланировали парни с гитарами, вереницы девочек, одетых по-летнему — почти в чем мать родила.
Довольно долго ждали автобуса, наконец один показался, но ехал в гараж. Гатынь кое-как уломал водителя, довез почти до дома.
Потом пришлось петлять и прыгать по изрытой траншеями улице, проходить под развесистыми деревьями. Пахло коровником, сеном. Затаившаяся тишина караулила каждый звук. Багровое от заката небо самолеты расписали причудливыми письменами.
Почему-то хотелось ступать бесшумно и тихо. И еще ни с того ни с сего хотелось покатиться со смеху. Точно все это было забавной игрой, по условиям которой сначала полагалось красться на цыпочках, а затем разразиться громогласным, бравурным весельем.
— Вот мы и дома, — сказал Гатынь, отворяя калитку.
— Так что, — спросил Апариод, — может, сразу нам податься на сеновал?
— На сеновал или в сад, — как вам будет угодно. Только сначала заглянем в дом. Надо разбудить жену.
— Что бы ни случилось, Гатынь, на суде мы покажем в вашу пользу.
— Для Велты это будет приятным сюрпризом. Такие гости бывают не каждый день.
— И уж тем более не каждую ночь.
— Все беру на себя. Я свою жену знаю.
Тесная, завешанная одеждой прихожая. Душная кухня. Сонные мухи на белом кафеле. Сепаратор. Кастрюли, чайники, кувшины. На веревке сушатся лоскуты марли. *
Из соседней комнаты донесся старушечий голос:
— Гатынь, это ты? Прикрой дверь. В глаза Андриту светишь.
— Да, да... Один момент. Все будет в соответствии с мировыми стандартами.
— Лично мне бояться нечего. Моя жизнь застрахована, — острил Апариод.
— Ну, а нам не привыкать. Десантники принимают бой в любых обстоятельствах. Куда бы их ни сбросили, хоть в кратер вулкана.
Это отдавало фанфаронством, но слова сами срывались с языка. Хотелось говорить, рассказывать, привлекать к себе внимание.
За стеной послышался другой женский голос — сонный, ворчливый. Заплакал ребенок и долго не мог успокоиться.
На спинке стула висели чулки, еще какие-то интимные принадлежности. Он осекся на полуслове. Восторг как-то сразу испарился. Не стоило сюда заходить. То, что он видел и слышал, казалось слишком обнаженным, не для постороннего глаза. Такое чувство, как будто после беспечного вольного плавания тебя швырнули в неуютный и тесный садок. Не хватало воздуха. Розовый абажур отбрасывал вязкий багровый свет. Окно задернуто глухой занавеской. Детская коляска. Старомодный письменный стол. Одну из стен занимал стеллаж с книгами.
Изрядно смущенный, показался Гатынь с хлебом, луком и миской топленого сала.
— Велта немного устала, но это дела не меняет. Чувствуйте себя как дома.
— Тсс! — Апариод угрожающе поднял палец. — Тише, горлопан. Без скандалов.
— Не обращайте внимания. Впервые, что ли.
— Мотаем отсюда.
Вдруг он замер. Неужто почудилось? Верить глазам? Или он до того набрался, что ему мерещится всякая чертовщина? На письменном столе, в подставке для писем, между всяких бумажек, была заложена фотография Марики Витыни. Из той же серии, что лежала у него в кармане. Он подошел поближе, пригнулся. Сомнений быть не могло. Она.
— Что вас там заинтересовало? — спросил Гатынь, — Гм. Вот эта фотография. Вы ее знаете?
— Вынужден знать, ничего не поделаешь.
— Как вас понять?
— Только того не хватало, чтоб я не знал своей свояченицы.
— Как ее звать?
— Марика. Желаете познакомиться? Место жениха пока остается вакантным.
— А мне казалось, у нее уже кто-то есть.
— Само собой, есть. Но, по-моему, она из тех девиц, у кого всегда кто-то должен быть в резерве. К тому же особа музыкальная.
— Вот как?
— Поет в квартете, играет на гитаре.
— Где она живет?
— О, да я вижу, вы очень практичны. Но тут ее слабое место. Квартиры, к сожалению, нет.
— Я имел в виду адрес.
— Чего не знаю, того не знаю. Но будьте спокойны — утром к завтраку она будет здесь, сможете познакомиться.
— Собирайтесь поживей, — потеряв терпение, сказал Апариод. — Летние ночи, как жизнь, коротки.
В саду, под кронами деревьев, густели застывшие тени. Подошел лохматый пес, задышал, зафыркал, заюлил вокруг.
— Дальше, дальше, — увлекал их за собой Гатынь, — лучше всего сейчас под кустом жасмина.
— Стакан у нас один, жажду утоляем по очереди. Пошли по первому кругу. Каспар!
— Спасибо, — сказал он. — Прошу прощения, но я должен уйти. Все было прекрасно.
— Уйти? — Это слово Апариод произнес по складам. — Куда же?
— В город.
— В Рандаву? Сейчас? Среди ночи?
— Да. Ничего не поделаешь. Важное дело. Хорошо, что вспомнил.
Гатынь выпучил глаза.
— Как писал один латгальский классик: «Я, верно, немножечко глуп». Хоть убейте, это никак не укладывается в голове.
— Свою глупость незачем рекламировать, — обрубил Апариод. — Непостоянство — типичная черта молодежи. С этим пока ничего не поделаешь. Конечно, на веревке здесь никого не держат.
— Я потрясен. Жаль, брат мой, очень жаль. Сокрушительный удар по всей конструкции. Может, важное это дело до утра потерпит?
— Нет, — он упрямо стоял на своем. — Я должен уйти. Хорошо, что вспомнил.
— Раз должен, значит должен. Не будем отговаривать, — сказал Апариод. — Смолоду все сумасшедшие. И мы ведь когда-то были молодыми. Пускай идет на все четыре стороны.
И откуда взялась эта дурацкая мысль? Вранье более глупое трудно придумать. И потом эта поспешность, почти граничащая с паникой. Должно быть, со стороны он был похож на лунатика. И все же сейчас самый подходящий момент, чтобы уйти. Встретиться с Марикой в присутствии Апариода! Этого недоставало!
Откровенно говоря, он мог себя поздравить: ему еще раз повезло. Или не повезло. Пока трудно судить. Смотря по тому, как все обернется. История слишком запутана. А главное, чем дальше, тем запутанней. В том, что письма писались всерьез, он ни минуты не сомневался. Но почему тогда Марика прикинулась, что ей ничего не известно? А если она и в самом деле не писала, тогда кто же писал?
Он шел по шоссе в ту сторону, где над купами деревьев, точно ракета на старте, вздымался шпиль старой кирхи. В тишине однообразно шуршал под ногами асфальт. Кое-где на лугах белесыми пластами лежал туман. И все же ночь казалась зеленоватой.
И здесь пахло сеном. А-а, вот наконец пошли заборы и калитки. Показалась луна, большая, багровая.
Интересно, который час? Куда он идет? Вокзал открыт всю ночь. А что, если зарыться в стог сена? Он зевнул, ужасно хотелось спать. В общем-то, он наполовину уже спал. Спал на ходу, как во время больших маневров.
5
В дверь барабанили, удары сыпались короткими очередями. Он сообразил: стучат в дверь, но все равно не мог проснуться. Голова приросла к подушке.
Слепящий свет солнца. Соседняя кровать не застелена, никто не спал на ней. Как и ночью, когда он пришел.
— Да, да, сейчас...
Рывком поднялся, перед глазами поплыли круги, чуть не врезался головою в косяк. Ах да, впереди еще одна комната. Потом коридор. Апартаменты. Номер-люкс. Дежурная ясно сказала: в комнате будете не один, вторая кровать занята.
На пороге, к великому изумлению, он увидел Вариса Тенисона. В белой водолазке, свежий, румяный, с еще не просохшей, коротко стриженной шевелюрой, аккуратно причесанный, — словно боксер после душа.
— Доброе утро! Как спалось в Рандаве? Пожилые люди говорят: кто спит, тот не грешит. Но, скажу вам, спать в такое время — уж одно это грех.
— Прошу прощения.
— За что, за грехи?
— За то, что не успел надеть штаны.
Он кинулся в ванную, залез под душ. Растерся полотенцем.
Что понадобилось Тенисону? Без причины так настойчиво в дверь не стучат. И как это он его разыскал?
— Значит, остались?
За напускной веселостью в голосе Вариса звучали не слишком уверенные нотки, да и сам он был далеко не так беспечен, каким старался казаться...
— Так получилось...
— И правильно сделали. Рига никуда от вас не денется.
— Надеюсь.
Варис достал пачку сигарет «Элита» и щелчком выбил две сигареты.
— Позволите предложить?
— Спасибо, я не курю.
— Ах да, совсем забыл. Мне почему-то казалось, что все писатели курильщики. По крайней мере, так их рисуют в дружеских шаржах. Давно вы пишете стихи?
— Стихи пишу так, между прочим.
— В таком случае, что же главное?
— Как вас понять?
— Это я бы вас хотел понять: что вы из себя представляете?
В его вопросе было больше развязности, чем любопытства.
— Ровным счетом ничего. Сами видите, просто заросший субъект.
— Не натурщик же вы, надеюсь. Я, например, помощник мастера в прядильном цехе: семьдесят станков, восемь девушек.
— А-а-а...
— Вот именно.
— В том числе Марика?
— Да. То есть в известной мере... — запинаясь, проговорил Варис. — Она прядильщица.
— Вы ее непосредственный начальник?
— Только в рабочее время.
— И вы следите за ее станками, даете задания, присуждаете премии?
— Ну и что?
— Все в порядке.
В хитроватых, котовских глазах Тенисона блеснула усмешка.
— Какой трогательный сюжет, не правда ли? Двое влюбленных, а между ними злой мастер. Использование служебного положения. Принуждение властью, материальными соблазнами... Так сказал бы ваш пес? В таком случае, вы плохо знаете Марику и здешние условия.
— Возможно.
— У меня, конечно, нет ни малейшего представления о том, кто писал письма. Но мы решили пожениться. Более того, у нас будет ребенок. И смею вас уверить, если бы Марика не захотела, ничего бы такого не произошло. Так что сами рассудите: какая девушка перед свадьбой станет писать кому-то письма?
— Действительно, трудно такое представить.
— А я бы все-таки хотел взглянуть на эти письма.
— Зачем?
— Сличить почерк и вообще... Надо все выяснить до конца. Найти виновного.
— Виновного! Писать письма никому не запрещается.
— Но выдавать себя при этом за другое лицо?
Тенисон смотрел на него в упор и, жмурясь, потягивал сигарету.
— Я себя никому не навязывал. Слава богу, в нашем городе выбор более чем обилен. На пятнадцать мужчин восемьдесят пять женщин. От восемнадцати до тридцати — это официальная статистика. В Рандаве девушке выйти замуж, все равно что в лотерее вытянуть счастливый билет.
— Передайте Марике мои поздравления, По случаю удачного розыгрыша.
— Я не шучу, дело серьезное. Потому-то наши лопушки ищут знакомства где только можно, пишут письма, в выходные разъезжаются по другим городам. Одним словом — нервничают. Председатель месткома внес предложение разместить под Рандавой воинскую часть. Но это не выход из положения. Во время службы редко кто женится, а потом — ищи ветра в поле. Недавно появился другой проект — рядом с текстильным комбинатом построить механический завод. Но тут другие проблемы: жилье, снабжение, школы.
— Я уже сказал: письма остались в Риге. Если хотите, могу прислать по почте. Как свадебный подарок.
— Я бы хотел сличить только почерк.
— Можно устроить.
— Что касается Марики, я за нее спокоен. Я даже допускаю, она могла писать, обмениваться письмами. Пока мы с ней не познакомились. Это я еще могу понять. Но какой смысл писать после? Когда у нас сложились серьезные отношения. Не правда ли, я рассуждаю вполне здраво?
Последние слова Тенисона подстегнули затихшую было злость. Этот здраво рассуждавший тип был не столь уж остроумен, каким показался вначале. За его самонадеянным спокойствием проглядывали растерянность и смятение. Несмотря на бравую наружность, было в нем что-то стариковское. А то, что он говорил о своей любви к Марике, было просто омерзительно. Когда у нас сложились серьезные отношения... Олух несчастный! Так и видишь его в полосатой пижаме, он пыжится, расхаживая по комнате, корчит самодовольную физиономию перед зеркалом...
Наступило продолжительное, неловкое молчание. Тенисон придавил в пепельнице сигарету и снова окинул его испытующим взглядом.
— Значит, стишками балуетесь так, между прочим?
— Да.
— Живете в Риге.
— Да.
— Я ведь тоже раньше жил в Риге. На улице Дзирнаву, у моста.
— Выходит, земляки.
— А учились в школе имени Паэгле?
— Паэгле? Нет, во второй средней.
— Случайно, не знаете Арвида Скудру?
— Нет.
— А Вайрониса Дембо?
Это уже смахивало на допрос.
— Не знаю.
Тенисон, отрывисто рассмеявшись, закурил новую сигарету.
— Мне подумалось... Рига не так уж велика. Глядишь, и найдутся общие знакомые.
Это он сказал просто так или с умыслом? Не таилась ли в его словах угроза?
— Ну вот, я вас разбудил, теперь могу уйти. Итак, вы остаетесь до воскресного вечера.
— Похоже.
— Мы могли бы с вами позавтракать.
— Спасибо. Нет аппетита.
— Тогда извините. Желаю приятно провести время в Рандаве. Мой пес полагает, мы еще встретимся. На всякий случай, оставляю вам свои координаты.
Тенисон достал из кармана записную книжку и, аккуратно написав адрес, столь же аккуратно вырвал листок.
— Чудесный денек выдался, советую сходить к Гауе. Но будьте осторожны, Гауя коварная река.
— Спасибо за совет.
К выходу Тенисон отступил спиной, не сводя с него глаз, улыбаясь котовской улыбкой, — совсем как гангстер в американском вестерне. Самоуверенный кретин, так и хотелось рассмеяться ему в лицо, но было чуточку не по себе. Этот человек пробуждал не только злость, но и что-то похожее на страх.
Он даже пожалел, что остался.
6
Однако досада его улеглась, едва он вышел из гостиницы, точнее, едва за ним затворилась дверь номера-люкс.
Так и не удалось увидеть своего соседа, о коем мог в какой-то мере составить себе представление по отдельным предметам — газетам, старому потертому лакированному чемодану, импортным резиновым сапогам необычного вида, поношенному дождевику из грубой парусины, — составить себе представление подобно тому, как палеонтологи по нескольким случайно обнаруженным костям восстанавливают фауну отдаленной эпохи,
Пустынный коридор чем-то напомнил школу в дремотный утренний час. За закрытыми дверьми лились девичьи голоса. Здесь пение, там смех.
Внизу все та же дежурная, его ангел-спаситель. Пожилой, располневший ангел-спаситель в белом халате, Закрутила волосы на пластмассовые бигуди, поверх повязала платок.
— Вы документы мне вчера оставили?
— Да, оставил. Спасибо вам.
— У вас уплачено до завтрашнего вечера. Если задержитесь, придется платить за прописку.
— Ясно.
— Вам повезло. По пятницам командированные разъезжаются, а новые не шибко едут, учреждения два дна закрыты. Ну и, конечно, не будь комната уже занята мужчиной...
Воздух был напоен приятной свежестью. Солнечные, блики на земле и на стенах перемежались с пестрыми, прохладными тенями.
У памятника Ленину девушка поливала цветник. Газон, расцвеченный алыми островками, был похож на яркий ковер. Водяная струя, рассыпаясь в мельчайшие брызги, светилась радужным веером. Мокрый асфальт, просыхая, дымился.
Центр города казался сонным и праздным. Принаряженный семейный люд, нагруженный и увешанный надувными кругами, мячами, сачками и прочей увеселительной техникой, полизывая мороженое, двигался к реке. Мужчины катили детские коляски, женщины с граблями и лейками направлялись на кладбище или садовые участки. Приехавшие в город за покупками колхозники крутились вокруг своих «Москвичей» и мотоциклов с колясками, пожилые тетушки снимали с себя комбинезоны, пластмассовые шлемы. Побуревшие на солнце старички подтягивали сползавшие брюки своих импортных костюмов.
Он все никак не мог пересилить зевоту. Сколько же он часов проспал? Пять. Вполне прилично. Конечно, вчера они выдули чуть ли не ведро крепких напитков. Хорошо, голова не болит. Только пустота какая-то. Закрыть бы глаза, подставить лицо солнцу. Или раздеться, войти в Гаую, лечь на спину, отдаться течению, и вот понесло его, плывет мимо город, плывут поникшие над водой деревья, белые песчаные косы, голубое небо...
Он вышел на улицу, ведущую к мосту. В лучах утреннего солнца река блестела надраенной жестью. Со щебетом носились ласточки. Облокотившись на перила моста, он до тех пор глядел в воду, пока река не застыла, а вместо нее поплыл мост.
Да, все очень странно: и то, ради чего он приехал, и та скандальная встреча в общежитии, и ночные его приключения. Все бред. Не бред только это утро и то, что двигалось мимо. Девочка верхом на лошади. Женщина с цветами. Как хорошо, что в мире есть лошади, цветы и девочки. Он человек самостоятельный, может делать все, что захочет.
Конечно, он опять пытался себя обмануть. Он нередко себя обманывал, когда не хотелось делать того, что нужно было делать. Садясь за уроки, всегда отыскивал причину полистать журналы, поглазеть в окно, походить по комнате; когда нужно было мыть ноги, он вспоминал, что у него насморк, что по телевизору интересная передача. Нелегко ему было собраться с духом, вечно его одолевали сомнения, всегда он колебался. Кому-то позвонить по телефону — и это было проблемой. Его считали невоспитанным из-за того, что при встрече со знакомыми он отворачивался, прикидываясь, будто их не замечает. Необходимость заставить себя что-то сделать вызывала в нем отвращение.
Стоять на мосту, мечтательно озираться по сторонам было пустой тратой времени. Неужто он не может взять себя в руки? Раз уж остался, надо что-то делать. Попробовать еще раз встретиться с Марикой, с другими девчонками. Лучше бы с каждой в отдельности. В Рандаве он был уже сутки, а ясности по-прежнему нет. Никакой. Еще раз зайти в общежитие, но так трудно на это решиться. На поверку дело оказалось куда сложнее, неприятней, чем он ожидал. А тут еще под ногами путался этот Тенисон, смотревший на Марику как на свою собственность.
Нет, только не в общежитие! Куда же тогда? Он все еще раздумывал, как ему быть, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Прямо на него шла девочка с косичками. Бирута! Он позорнейшим образом покраснел и даже вздрогнул, будто его в чем-то уличили. К счастью, Бирута смутилась ничуть не меньше.
Он принял стойку «смирно», улыбнулся, кивнул. Бирута тоже едва заметно кивнула и тут же отвернулась, потупилась, собираясь пройти мимо.
— Э-э, какая неожиданная встреча, — насилу выдавил он и только тут сообразил, что, в общем-то, ему ужасно повезло и он во что бы то ни стало должен вызвать ее на разговор.
Бирута не ответила, продолжая поглядывать на него этакой робкой козочкой. Он пошел рядом,
— Давненько мы с вами не виделись.
Она улыбнулась — и то хорошо.
— Куда вы торопитесь? Какие-нибудь срочные дела?
— Да нет, сегодня выходной.
Они были почти одного роста. Странно, вчера Бирута совсем не казалась такой рослой. Какая там козочка, скорее — жираф. Как доска, плоская, острые ключицы. Туфли у нее, похоже, сорокового размера, ладони большие и красные. В левой руке покачивает на ходу нечто похожее на продуктовую сумку.
— Разрешите, я помогу.
— Пустяки, не стоит, она легкая. Там один купальник.
— Вы загорать? Тогда нам по пути.
— Вот не знаю...
— Конечно, если у вас свидание...
Она еще больше растерялась.
— Да нет!
— Значит — да?
— Джульетта обещала покатать на моторке...
— Ну и прекрасно. Я провожу.
Он сам себя не узнавал, он восхищался собой. Все в порядке. Ход правильный. Так держать!
— Давно вы живете в Рандаве?
— Да.
— А точнее — как давно?
— Скоро два года.
— Ну и как, ничего?
— Ничего. Привыкла. В школе о другом мечтала. Потом стали нас агитировать, свозили на экскурсию на Калининский комбинат. Познакомили с программой текстильного института. Знаете пословицу: дай черту палец... Так оно и вышло. Впрочем, я не жалуюсь.
Когда прошло смущение, она разговорилась. Даже слишком, словно боялась, что разговор оборвется или перейдет с этого невинного предмета в более опасные сферы.
— Но жить вчетвером в одной комнате...
— Это пока.
— Вы оптимистка.
— А вы — нет? Насколько я знаю... Я все время думала...
— Что вы думали?
— Что... вы тоже оптимист.
— Возможно. Смотря по обстоятельствам.
— У вас ярко выраженный почерк оптимиста.
— Вы видели мой почерк?
Она так энергично мотнула головой, что светлые косички разлетелись в разные стороны.
— Нет, я имела в виду ваш поэтический почерк.
— А-а. Д-да. Вполне возможно, впрочем, как сказать. Есть критики, которые считают иначе. Но я ведь живу не в Рандаве, и я — мужчина.
— Ну так что же?
— Один знающий человек растолковал мне, что жизнь девушки в Рандаве не рай.
Бирута опять смутилась, но взгляд не отвела.
— В каком смысле?
Неужели не понимает? Не ребенок все-таки.
— Ну, как вам сказать... Скука! И вообще...
С лица Бируты исчезла сосредоточенность.
— Вот уж нет, совсем не скучно. Как раз наоборот, мне ежедневно не хватает, по крайней мере, двух часов....
Это знакомо. И Марика в своих письмах сокрушалась не раз о том же — и ей не хватает времени.
— ...отдать в починку туфли, написать письмо.
Он остановился, снял пиджак, кинул его на плечо.
— Не помню, чтоб в Латвии бывала такая жара.
— К дождю, наверное.
Подняв голову, она с простодушной серьезностью озирала небо.
— Так вы говорите, письмо...
— Да, у меня в Лизуме мать, одна-одинешенька. Дети разбрелись кто куда. Хотя бы писать ей почаще.
Он опять остановился, будто затем, чтобы поудобней сложить пиджак.
— Вам известен такой адрес: улица Приежу, 8?
Она удивилась, но не слишком,
— Нет,
— Интересно, где это? У меня там свидание с одним человеком.
— Да где-то поблизости, за автобусной станцией,
— Может, завернем туда ненадолго?
Она задумалась, всего на мгновенье.
— Нет.
— Почему?
— Просто так. — И, помолчав, добавила помягче: — Меня ждет Джульетта. Я же говорила.
— Ладно. Не к спеху. Досточтимая барышня Капулетти, разумеется, прежде всего.
Берег реки местами пологий, от заливных лугов его отделяла песчаная полоска, а кое-где он круто обрывался к воде, весь в зарослях кустарника, с редкой сосной или лиственным деревом. И повсюду, куда ни глянешь, в глазах пестро от загорающих. Люди пили, ели, смеялись, пели, кричали, крутили транзисторы, гоняли мяч, играли в бадминтон. Белые, красные и коричневые тела на подстилках, простынях и полотенцах со всех сторон завалены тряпьем, посудой, снедью.
— Где тут ваша Джульетта?
— Она дальше, туда, к высоковольтной линии. Сюда на моторке не подойдешь. Мели.
Осторожно, как по лабиринту, пробирались они среда загорающих, временами переступая через чьи-то ноги, покрасневшие спины.
На пути их следования — плечом к плечу, голова к голове, глядя на реку, совсем как на огневой позиции, — лежал целый батальон девочек. И всякая подвижная мишень здесь попадала под перекрестный обстрел их любопытных взглядов.
У него было такое чувство, будто его выставили на витрине или того хуже: разложили на столе анатомической лаборатории. Его мысленно раздевали, обминали,, обмеривали, взвешивали, выстукивали, тискали и щупали.
Ничуть не лучше себя чувствовала Бирута. Уж теперь она вконец смутилась. То притворялась, что никого не видит, то, напротив, с жаром кому-то махала рукой, здоровалась, изображая на лице изумление, чтобы тотчас отвести глаза, прикинуться глухонемой.
— Рута, эй, Рута, ты куда это разлетелась? Чего строишь из себя?
— Зазналась девка, У Руты лучший результат сезона.
#img_13.png
— Ттс!! У них парный забег...
— М-да... А ничего!
Он пытался улыбаться, состроив равнодушно-скучающую мину. Поигрывал монеткой, тихонько про себя посвистывал.
— У вас тут много знакомых.
— Все наши. Из прядильного.
— Вы тоже прядильщица?
— Пока да.
— А потом кем будете?
— Трудно сказать. Не загадываю. Сначала институт надо закончить.
(«Ой, поглядите — с кем это Бирута, ну, дела!» — «Неужто тот самый, поэт?» — «Мне кто-то сказал, он ефрейтор!»)
— Это, видимо, относится ко мне?
— Похоже, так.
— Даже звание мое знают.
— Боже мой, да у нас тут все знают всё.
— Вот как?
— А чему вы удивляетесь?
Уткнувшись носом в песок, у берега стояла лодка. Обычное алюминиевое корыто с подвесным мотором «Чайка». Видимо, забарахлило зажигание. Мотор не заводился. Какой-то парень остервенело дергал шнур стартера, выставив втиснутый в шорты тяжеловатый зад.
— Джульетта, а вот и мы! — крикнула Бирута. — Привела еще одного пассажира.
Вслед за первым сюрпризом последовал и второй: хрипловатый альт был знаком. Джульетта оказалась Цауне.
— Очень мило.
Румяные щеки Цауне презрительно дернулись. Оттопырив толстую нижнюю губу, она сдула с нахмуренного лба прядку волос. Волосы у нее были короткие, топорщились, как грива жеребенка.
— Дайте я попробую завести, — предложил он.
— Спасибо, обойдемся.
— И сколько человек ваш корабль вмещает?
— Для массовых экскурсий не пригоден.
— А для чего же? Для рыбалки?
— Спасания утопающих. На общественных началах.
Цауне с ним держалась так, будто он украл цветы с могилы ее бабушки. И на долю Бируты достались столь же уничижительные взгляды. Стиль у нее, что ли, такой? Сразу не разберешься.
Должно быть, Бирута ожидала иного приема, она опять пришла в замешательство.
— Вот видишь, поэт наш все-таки остался в Рандаве... Случайно встретились по дороге. Я пригласила его прокатиться. Ему будет интересно осмотреть Грибные кручи...
Она всю вину брала на себя. Играла в великодушие И откуда эта внезапная доброта?
— Мы едем не кататься, а учить химию.
Это предназначалось только Бируте.
— Мы будем учить, а поэт — любоваться природой.
— Благодарю вас, милые дамы. Я понимаю: учеба прежде всего. Разрешите откланяться.
Мысль о том, что сейчас он сможет уйти, искренне его обрадовала.
Цауне улыбнулась победной улыбкой. Бирута, эта простушка, ее улыбку истолковала иначе.
— Да вы нам не помешаете, что за глупости. Грибная круча — красивейшее место на Гауе. И там отличное купанье, вода, как стеклышко, прозрачная, и дно песчаное. А рядом омут, Джульетта ныряет метров на десять. Ну скажи, Джульетта, разве я не права?
— Я молчу...
— Она просто стесняется. Место дивное. Я вам открою секрет, прошлым летом Джульетта из того омута вытащила чемпиона по плаванию нашего комбината.
— И вам кажется, она при случае и меня могла бы вытащить?
— Запросто, — рассмеялась Бирута. — Для нее это пара пустяков...
Джульетта изменилась в лице.
— Бирута, знай меру!
— А что, разве я неправа?
— Ну, и как поживает чемпион?
— В армию забрили. Пишет, хорошо. Полезайте в лодку, чего тут раздумывать.
— А вы, Джульетта, как думаете?
— Мне абсолютно все равно. Если для Бируты важно...
— Еще бы! Может, товарищ поэт о нашей Грибной круче поэму сочинит.
— Сочинит... Как бы не так. Святая простота.
Цауне демонстративно отвернулась и опять принялась дергать шнур. На этот раз, может, от избытка злости, рывок был удачен, мотор взревел, встрепенулся, пыхнуло синим дымом.
— Поехали! — воскликнула Бирута, хватая его за руку.
Раздумывать было некогда. Он прыгнул в лодку. Алюминиевое корыто угрожающе накренилось,
Цауне на него не обращала внимания, Бирута глядела плутовато, как дитя, которому его проделки благополучно сошли с рук. Мотор прибавил обороты. Нос лодки выступал из воды, из-под него сверкающими крыльями расходились две косые волны.
— А далеко это? — крикнул он,
— Что вы сказали?
— Круча ваша да-ле-ко?
— Н-е-т. Нет, близко!
— Вы там часто бываете?
— Д-а-а. Часто.
— И все вдвоем?
— Простите, не слышу.
— Камита с Марикой тоже ездят?
— Когда как.
Трудно было такой крик назвать разговором, пришлось замолчать.
Левый берег понемногу обретал крутизну, иногда совсем отвесно нависал обрывами, в воде отражались деревья с оголенными корнями. На мелководье в прозрачной воде янтарно светилось волнистое песчаное дно, перемежаясь с сумрачной зеленью омутов.
Красноватая скала издали была похожа на профиль индейца. Три одинокие ели на ее макушке, густо поросшей кустарником, могли сойти за орлиные перья, воткнутые в шевелюру краснокожего. К подножию скалы подступала тихая заводь с ровным песчаным пляжем, который прямо от берега на глазах срывался в бездонную глубину.
Лодка ткнулась носом в песок, мотор поперхнулся, затих.
— Смотрите, как тут хорошо! — воскликнула Бирута.
— Да, поставить бы здесь палатку и пожить в свое удовольствие. Еще бы удочки захватить.
— Боюсь, что здесь вы ничего не поймаете, — проворчала Цауне, не поднимая глаз. — Зачем попусту время тратить.
— Откуда вы знаете?
— Значит, знаю. Есть опыт. Уж поверьте на слово. Не вы первый здесь закидываете удочки.
Бирута покраснела до корней волос.
— Джульетта, прошу тебя. Ты заблуждаешься. Ничего ты не понимаешь...
— Скажите, как трогательно! Что-то в последнее время в Рандаву повадились наезжать любители рыбку половить. Думают, здесь у нас без наживки, на голый крючок клюет.
Ого! Удар ниже пояса. Осадить бы ее, поставить на место, сказать ей что-нибудь такое, чтобы всю передернуло. Но, как обычно, экспромтом ничего на ум не пришло.
— На голый крючок берут только акулы.
— Поговорим о чем-нибудь другом! Ну, пожалуйста! — Бирута всеми силами старалась унять их.
Вид у нее до того был несчастный, даже жалко ее стало. Но не в ней сейчас дело. Сейчас Бирута играла вторую скрипку. На первый план неожиданно выдвигалась одержимая откровенностью Цауне. Негодование и злость ее были столь же необъяснимы, сколь многообещающи.
— Говорить о чем угодно можно, да что толку, В конце концов, всему есть предел.
— Простите, о каких пределах идет речь?
— Нахальством в наше время никого не удивишь.
— А вчера вы, ей-богу, не казались такой грозной.
— То было вчера.
— Что же изменилось сегодня?
— Сами догадайтесь. А теперь нам надо переодеться. Вылезайте из лодки.
— Через две минуты будем готовы, — прибавила Бирута. — И, пожалуйста, не сердитесь.
— Пускай себе сердится на здоровье, — бросила Цауне.
Он выпрыгнул на берег. Вокруг скалы шла крутая тропинка, по ней как будто можно было с тыльной стороны подняться на вершину к трем елям.
Они что-то знают. Это точно. Нельзя жить в одной комнате и не знать. «У нас тут все знают всё», — сказала Бирута.
Если отбросить Марику, остаются Цауне, Бирута и Камита.
А что, если письма писала Бирута?
Подвесной мотор взревел с новой силой. Что такое? С недобрым предчувствием сбежал он обратно вниз по тропинке. Лодка была уже на середине реки.
— Хотите знать, что изменилось? — кричала Цауне, приложив к губам ладони, — Спросите вечером у Камиты! Она расскажет!
Вот чертовка. На сей раз ее взяла. Ну, хорошо.
— Спасибо! — прокричал он в ответ. — Привет родным и близким!
По крайней мере, Цауне отпадала. Уж Цауне — ни в коем случае.
7
С просеки на шоссе, громыхая, выехала подвода. Лоснившийся, раскормленный конь шутя тянул воз срубленных под корень молодых березок. Возница был плечистый мужик в белой рубахе, низко сдвинутой на лоб соломенной шляпе, из прорех которой торчали клочья седых волос.
— Добрый день, хозяин!
— День добрый, день добрый. Тпр!
— В Рандаву?
— Куда ж еще.
— А сколько километров отсюда до города?
— Пешком-то все семь наберутся.
— А если ехать?
— Если ехать, само собой, ближе. Садитесь. — Возница подождал, пока он залезет, дернул вожжи. — Но, Ансис, но!
Ансис, разгоняя оводов, резво помахивал хвостом. Аромат вянущих березок мешался с терпким, щекочущим ноздри запахом лошадиного пота.
Возница, позабыв о седоке, бубнил про себя однообразный мотивчик да кивал ему в лад головой.
Он все глубже погружался в душистую, нежную зелень березок, а над головой распростерлось небо. В ослепительной синеве плыло единственное облачко, словно след от разорвавшейся шрапнели...
Палатки отец обычно устилал ветвями. Ельником, лозняком. Сверху накладывал пахучего папоротника, спать на нем было приятно. Однажды он проснулся среди ночи и обнаружил, что в палатке один. Это был даже не страх. Просто он привык, что отец всегда рядом. И вдруг — один! Ночью, во тьме, в глухом лесу. Даже не верилось. Он затаил дыхание, пытался уловить отцовские шаги. За тонкими стенами томительно выл ветер. Он кричал, на крик никто не отзывался.
В тот день, когда он получил известие о смерти отца, первое, что пришло в голову, — та далекая ночь в лесу: теперь он действительно один...
С матерью у него было мало общего. Мать всегда жила своей обособленной жизнью, которой он не знал, не понимал. Когда отец уезжал в командировки, его обычно увозили к тетке в Ильгуциемс. Вернувшись, отец спрашивал: ну как, соскучился, хочешь к маме? К тебе хочу, отвечал он. Временами у матери просыпалось желание любить его, воспитывать, но, слава богу, длилось оно недолго. Полгода спустя после смерти отца мать во второй раз вышла замуж.
Один. Совсем один. Отвратительное чувство.
К другим приезжали гости. Другие получали посылки, газеты, письма. А его лишь учительница, пенсионерка Алксне, поздравляла с праздником, да мать иногда пришлет открытку. Привет из Пятигорска! Смотри, какое солнце у подножия Эльбруса! Послушай, а почему тебя так долго не пускают домой, в соседнем доме один солдат вернулся весной...
Он не был до конца чистосердечен, когда переписку с Марикой называл всего-навсего игрой. Для него те письма много значили. Зачем хитрить с самим собой? Или он теперь стыдился своей опрометчивой откровенности? Конечно, до вчерашнего дня он свято верил, что на его откровенность ему отвечают тем же: письма Марики казались такими непритворными, правдивыми. Фотография тут, в общем, ни при чем, он продолжал бы писать, окажись она и не столь красива. Все дело в том, что письма Марики дышали какой-то особенной теплотой, задушевностью, вот что с самого начала настроило, в общем-то, на непривычную для него откровенность.
Он был один в палатке, ночью, в глухом лесу. И вдруг выясняется, что где-то есть другая палатка, в ней девушка, она тоже проснулась и обнаружила, что одна. И это казалось естественным, что они с полуслова поняли друг друга, ничего не скрывали. Человеку нужно с кем-то быть до конца откровенным.
И вот — его обманули. Точно католик, он исповедовался в разгороженной исповедальне, даже не зная кому.
И все же ни одно письмо не оставалось без ответа. Неужели возможно подделать восторг, печаль, радость, надежды? И вообще — какого черта? Скуки ради? Из любопытства? Для потехи? Жаль, что слова не пометишь водяными знаками, какими отмечены ассигнации.
Что говорить, он плохо разбирается в женщинах, это его минус.
— Но, Ансис, но.
— Видно, он у вас не первой молодости. Лошадки в наше время стали редкостью. Колхозники и те теперь разъезжают в машинах.
— Зато лошадь не дымит и воздуха не травит. Напротив, то, что остается после лошади, — чистая польза плодородию. Или, скажем, упал я с телеги, ну и что? А попробуй на ходу свались с машины.
— Вижу, не нравятся вам машины.
— Нынче без машин не обойтись. А не нравится мне, когда лошадей обижают. Но, Ансис, но.
— Вы из колхоза?
— Из лесхоза.
— А далеко едете? На базар, наверно?
— Н-е-т. В парке при стадионе вечером гулянье.
— А-а! Нарубили березок...
— То-то и оно. В деревне нарубят и — в город. С людьми то же самое.
— Не на аркане же их туда тащат.
— Ну зачем же сразу — на аркане? Сами себя под корень рубят, на легкую жизнь позарившись, лезут и лезут в эту кучу-малу. А спроси: на кой хрен? Потом сами удивляются: и дети у них как следует не родятся, и вода им невкусная. Вот срубили березку, и что ж, расти она будет, если в землю воткнешь? Но, Ансис, но...
— Да, не нравится вам город.
— Березки порубленные мне не нравятся.
— А по-вашему: где человек родился, там и помирать должен?
— Насчет того, чтоб помирать, тут рассуждать особо не приходится. А вот о том, как жизнь прожить, крепко стоит поразмыслить. Жить — значит глядеть вперед. Вы знаете, кто останется в деревне, в моем доме, когда помру?
— Нет, не знаю.
— Ну вот, я тоже не знаю.
— Должно быть, кто-то из семьи.
— Семьи... — Старик едко усмехнулся. — А где эта семья? Там ли, где мы со старухой свой век доживаем, иль в городе, в общежитии, где дочери? Или в море, на корабле, где сын плавает?
— М-да. Люди всюду нужны.
— Но, Ансис. Срубленные березки скоро вянут. Но!
Ансис затрусил рысцой. Откуда-то ветер нагнал пушистые белые тучки. По одну сторону дороги тянулась лесная опушка, по другую колосились хлеба. Временами подводу обгоняли машины. В вышине, распластав крылья, кружил ястреб.
...Мимолетная близость с Витой ничего не объясняла, пожалуй, только запутывала. Это была идея Роланда — устроить на даче прощальный вечер новобранцев. Роланд и привел тогда Виту. Потом они из-за чего-то поругались, Роланд ночью уехал, а Вита осталась. Этакая тумба с мужскими плечами, шершавыми коленками — когда прикасался к ним, они ему казались двумя большими апельсинами.
Она лежала на диване — в одной руке бокал с вином, а в другой дымящаяся сигарета — и как-то вызывающе смеялась:
«Ах ты, мой оловянный солдатик, доблестный мой воин».
Не зная, как ему быть, он потушил свет и полез целоваться. У нее были слюнявые губы, на светлевшем лице они выглядели ядовито-черными. На ней было шерстяное платье, сквозь плотную материю его обдавало потным теплом. И ему было жарко, но почему-то знобило.
Ладно, сказала Вита, нечего валяться в одежде, покажи, где у вас туалет. Она долго не возвращалась. С замирающим сердцем он прислушивался, как плескалась вода и звенели ведра. Оставшись один, он старательно причесался, посмотрел в зеркало на свои зубы. Она вернулась посвежевшая, румяная, держа в руках выстиранные штанишки.
Он очень боялся и был уверен, что страшно опозорится, несмотря на весь свой старательно и долго собираемый теоретический багаж, куда входили премудрости Соломоновой «Песни песней», а также советы из популярных трактатов Фореля и Вандервельде.
Как ни странно, он, жалкий, растерянный юнец, успех имел совершенно неожиданный. На деле это оказалось куда проще всяких теорий. Проще и в то же время сложнее: то, чего он добился, никак не могло быть пределом желаний. Неземное блаженство, как обнаружилось, попахивает потом и, хотя на миг ему почудилось, что она объемлет собою весь мир, его чары, однако, заключались в весьма прозаическом ритуале, который, по неопытности или от излишнего волнения, ему скорее показался утомительным, чем прекрасным.
Под утро, когда он начинал уже подремывать, Вита сказала: «Ты хоть не смеешься надо мною в душе? Я которая по счету в твоей коллекции — девятая, десятая?» И вдруг почему-то расплакалась.
Ему было жаль Виту, он себя чувствовал виноватым, и в то же время, — как будто его одарили. Он ласково обнял ее за плечи и про себя подумал: «Ты чудесная девушка. Никого нет лучше тебя. С какой стати я стану над тобой смеяться?» А вслух подтрунивал над Витой, похвалялся победами, болтал чепуху и скорей бы голову отдал на отсечение, чем признался, что Вита у него была первой. Он мучил ее, огорчал не по злобе, из страха, только б она не проведала правды...
— Похоже, к вечеру дождь собирается?
— Ой ли? Вёдру долго стоять.
— А жара-то какая.
— Зима будет морозная.
— Вы считаете, зима и лето тесно связаны?
— Все меж собою связано. Как же иначе.
— Может, это только кажется.
— Видели вы лошадь о трех ногах?
— Нет, не видел.
— Я тоже. Но, Ансис, но.
Въехали в город. Из открытых окон неслась музыка, плыли аппетитные запахи. Палатка с мороженым со всех сторон была завалена ворохами пустых стаканчиков. Мартынь, должно быть, успел распродать весь квас — на привокзальной площади одиноко стояла бочка. Навстречу льющемуся зною с земли подымался жар раскаленных мостовых и стен. А в остальном все по-прежнему. Празднично одетые люди без видимой цели бродили по улицам, проносились легковые машины, мотоциклы... Внезапно взгляд его замер, словно подстреленный на лету. У булочной стояла Камита Канцане, а рядом с ней старуха из дома номер восемь по улице Приежу! Камита взглянула на часы, что-то сказала, женщина кивнула, и они разошлись в разные стороны.
Все произошло настолько быстро, — он даже не успел выбраться из вороха ветвей. Первой мыслью было спрятаться, сделать вид, что ничего не видел, потом захотелось последить, что будет дальше, но пока он раздумывал, повозка свернула в проулок. Бежать за Камитой не имело смысла: она сама ему назначила свидание. В семь часов вечера, у Гауи, возле спасательной станции.
Последний выкрик Цауне из лодки — «Спросите вечером . у Камиты, она расскажет!» — теперь обретал иное звучание. А что, если Камита не придет? Приглашение могло быть преднамеренной шуткой, чтоб еще больше его одурачить.
Шел третий час. Чего кипятиться? Есть время подумать, все взвесить. Мысль эта немного его успокоила.
Но он уже знал, что пойдет. И в глубине души это подхлестывало, вселяло надежды, решимость, однако он был доволен, что это пока еще где-то в отдалении.
— Ну, мне направо, — сказал возница, — а вам, наверно, лучше тут сойти.
— Да. Спасибо, что подвезли.
— Гостиница рядом.
Откуда старику было знать, что ему нужна гостиница?
— Эх, Ансис, Ансис, худой товар мы с тобой привезли, березки-то наши помялись, поникли.
— Напрасно я на них разлегся.
— Да кто смотреть на них станет! Не для того идут на гулянье, чтоб березки разглядывать.
8
Номер прибран, а вещи соседа остались не тронуты. В графин налили свежей воды. Одним духом он выпил стакан, вода была тепловата, пахла хлоркой.
Сквозь шелковые занавески пробивался золотистый свет. Он бросил пиджак на спинку стула и плюхнулся на кровать. Усталость, как после нескольких нарядов вне очереди.
Полежав минут десять, поднялся, прошел в ванную. У душевого смесителя отломана головка, но сполоснуться можно, вода текла. Запотевшие трубки сердито шипели. Причесываясь, он поглядел на себя в зеркало и поморщился: щетина отросла, таким неандертальцем неудобно на люди показываться. Однако в Рандаве в субботу навряд ли удастся воспользоваться услугами парикмахера.
И воротник сорочки потемнел, помялся, уж это куда ни шло, а вот бороду надо сбрить. Он себя знал, и без того хватало недостатков, о чем всегда вспоминал не к месту, — неровные зубы, фиолетовое пятнышко под губой, чуть вздернутый нос... А тут еще небритая щетина, и он будет то и дело ощупывать подбородок, чувствуя себя не в своей тарелке.
На стеклянной полочке, рядом с зубной щеткой, лежала бритва. Нехорошо брать чужие вещи. Но другого выхода не было. А кроме того, еще нужно было и уметь пользоваться опасной бритвой — страшно даже к горлу поднести такое острое лезвие. Должно быть, его сожитель по номеру человек отчаянный и консерватор по натуре.
Листок бы бумаги — бритву обтирать... В комнате на тумбочке лежали газеты соседа, но оторвать от них было бы уж форменным свинством. Он заглянул в корзинку для бумаг, к счастью, ее забыли опорожнить. Пачка из-под сигарет. Рваный целлофановый мешочек. Стопка скомканных телеграфных бланков.
«Когда вернусь, не знаю. Поступай по своему усмотрению».
«Я ошибся. Немедленно приезжай».
«Письмо от третьего мая считай недействительным».
«Зачем продолжать бессмысленные попытки. Смиримся с достигнутым результатом. Его изменить мы не в силах. Не настолько молоды, чтобы тешить себя иллюзиями».
«Я ничего не забываю и ничего не прощаю».
«Идиот. Идиот. Идиот. Гм-гм-гм».
Черточки, крестики, чертики. Без адреса, без подписи. Но оборотная сторона чистая.
Операция оказалась болезненной, бритва больше драла, чем брила. После некоторых волевых усилий его скулы все-таки обрели более или менее сносный вид.
Один раз ему померещилось, что по номеру кто-то ходит. Он насторожился, затаил дыхание. Ветер дергал раму раскрытого окна. Вот дуралей. Если даже сосед вернется, что тут такого? Смешно!
Он просто помешался на своей чрезмерной порядочности, болезненной робости. В школе он никогда не дрался, потому что это строго-настрого запрещалось. Однажды он какому-то пьянице отдал свои деньги: постыдился отказать. Он никогда не переходил улицу при красном свете, в трамваях платил вторично, если автомат с первого раза не выбрасывал билет.
А что, если это никакая не порядочность, а просто трусость?
Ну вот, все нормально. Пощипывало щеки, зато теперь не стыдно на люди показаться. Телеграфные бланки унитаз поглощал с таким ревом и свистом, будто в небо поднималась баллистическая ракета.
Теперь — не спеша пообедать.
Зал ресторана, как и накануне, был сумрачен, наполовину пуст. Стеклянная дверь на балкон приоткрыта. Куда сесть? За вчерашний стол? На этот раз он себя чувствовал тут не совсем чужим. Сегодня Нина в другом платье. Настолько тесно облегающем, что сквозь него проступал ее интимный такелаж. А вот и Гатынь. Едва виден из-за пивных бутылок и вороха окурков.
Гатынь поднялся, ненамного, правда, прибавив в росте, наклонил голову в знак приветствия и остался стоять. Означало это, что он должен подойти? Похоже, что так.
Гатынь ему показался удивленным, растерянным, даже как будто пристыженным, трудно было сразу разобраться в его настроениях. Очки, как обычно, сползали с носа, и он их указательным пальцем двигал кверху, морщил лоб. То и дело извинялся, виновато хихикал, пожимал плечами, разводил руками.
— ...Да чего уж там... сами видите... ну, конечно...
— Все ясно. Иначе и быть не могло.
— Осмотическая диффузия, баловство с C2H5OH... Если я, конечно, вам не в тягость...
— Что за глупости. Проголодался я ужасно. Утром встал, а голова как карусель.
— Нет, я бы иначе выразился: утром встал, как измученный галлюцинациями Проктофантасмист...
— Вчера, надо думать, посиделки ваши затянулись.
— Проктофантасмист. Точное слово. Короткое и ясное.
— Что бы сие могло означать?
— А вы не знаете? Проктофантасмиста из «Фауста» Иоганна Вольфганга Гете.
— Я этой книги так и не прочел. Семь раз пытался, и все...
— Очень жаль. Гете отменный поэт. Но не в переводе Карлиса Гугенбергера.
— А где же профессор?
Тут подошла Нина и, окинув его безжалостно-равнодушным взглядом, точно он был арматурным столбом или пепельницей серийного производства, протянула меню. Ее автоматический карандаш ритмично выстукивал на листке блокнота. Он заказывал не раздумывая.
— Разумеется, нас познакомили. Но в подобных случаях, как в фильме с двумя лентами: звук — сам по себе, изображение — отдельно. Каюсь. Не оправдываюсь. Если бы расслышал вашу фамилию...
Итак, Гатынь все знал. Значит, где-то разговор о нем был. Возможно, ночью, когда он ушел, может, утром. В присутствии Марики.
— По-моему, вы ничего не потеряли. Особенно, если вам нравится Гете.
— Это вопрос чести. Как и принципа. Порядочных людей на свете не так уж много.
— Смотря по тому, кого условимся называть порядочным человеком.
— Физической смелостью обладают многие, в их числе и люди недюжинных способностей. Но таких, кто сумел бы подняться над личными интересами... Гете, как человек, например, не смог. О чем Гарлиб Меркель в 1796 году, будучи в Иене, в гостях у анатома Лодера, счел нужным сказать ему прямо в лицо.
— Гете как будто был придворным и вельможей.
— Быть придворным куда проще, чем порядочным человеком. И потому большего уважения заслуживает тот, кто смело и до конца отстаивает свои принципы,
— И вы полагаете, что я...
— Вы — его сын.
Он почувствовал, как краска приливает к лицу, и взглянул на часы, чтобы не смотреть в глаза Гатыню.
— К сожалению, мне всего один год пришлось слушать его лекции. На первом курсе.
— Понятно.
— Интересно, что потом стало с вашим отцом?
— Потом — это когда?
— Когда Лысенко нанес ему тот последний удар.
— Он перешел работать на опытную станцию.
— Это я знаю. Но как он все это принял? Что думал? Что говорил вам?
— Сказать по правде, не помню. Дома о работе он никогда не говорил.
— Даже в ту пору?
— Такая у него была натура. В последнее время частенько хворал.
Нина вернулась с подносом. Бифштекс был таким сочным, что невольно задвигались челюсти. Он с удовольствием набросился на еду. Разговор оборвался. Гатынь, втянув ершистую голову в сутулые плечи, смотрел на него с доброй, понимающей улыбкой сквозь запотевшие, с трещинкой, стекла очков. Вдруг встрепенулся, стукнул кулачком себя по лбу, налил пива и в его бокал.
— Прошу покорно извинить... Непростительная рассеянность...
Что-то у него было на уме, но он, должно быть, никак не решался начать разговор.
— Что ж, отведаем пива.
Горьковатое пиво, сытная еда вызвали приятную расслабленность.
— Апариод вчера говорил, вы преподаете в тюремной школе.
— Совершенно верно. В воспитательной колонии для малолетних преступников. Вас это удивляет?
— Немного — да. За что их там держат?
— За хулиганство. Изнасилование. Но главным образом за собственную глупость. Знай они наперед, что им грозит, ручаюсь, виновных было бы наполовину меньше. Парнишка вздумал пошутить, побаловаться, а он, оказывается, совершил насилие. Скажите, где и когда мы беседуем с молодежью о таких вещах? Недостойная тема для разговора. В зале суда, — только там, причем на закрытых заседаниях.
— Сдается мне, вы большой идеалист.
— Давайте без оскорблений. Я биолог.
— И что из них выйдет?
— Из большинства — порядочные люди. Из остальных — рецидивисты. К тому же особо опасные, потому как, вышколенные.
— Вас туда назначили или сами попросились?
— Преподавателю лучшего места не придумать. Во-первых, повышенная зарплата, как и в школе для дефективных, с тем отличием, что контингент наш лишен физических изъянов. Во-вторых, безупречная дисциплина, В-третьих, если в обычной школе твой питомец впоследствии избирает неправедный путь, со всей очевидностью обнаруживается твоя педагогическая несостоятельность, то здесь всякий, кто становится порядочным человеком, — твое неоспоримое достижение, за что давайте и выпьем!
На этот раз пиво уже не казалось таким вкусным. Обычно он получал удовольствие лишь от первого глотка. Он снова взглянул на часы. Не очень это прилично, но что-то он нервничал.
— Мне бы хотелось задать вам один вопрос. — И Гатынь с видом школьника поднял руку. — Скажите, Апариод в самом деле был другом вашего отца, о чем мы здесь слышали?
— Честное слово, не знаю. Возможно.
— Очень странно. Откровенно говоря, я вчера не узнавал Апариода. Чтобы он в ресторации с кем-то первый заговорил...
— Не знаю. А вы его тоже причисляете к людям порядочным?
— Апариода? — Бокал в руке Гатыня повис в воздухе.
— Да, его.
— Гм. С Апариодом интересно поболтать.
В общем-то Гатынь так и не ответил на вопрос. Почему?
9
Ему казалось очень важным прийти ровно в семь, ни в коем случае не опоздать — нехорошо вообще заставлять себя ждать, тем более женщину. Но, и явившись раньше времени, он выставил бы себя в невыгодном свете. Во-первых, выдал бы свой повышенный интерес, во-вторых, проявил бы слабохарактерность, нетерпение, нервозность. Идеальный вариант ему представлялся следующим образом. Вот он идет, не спеша, с прохладцей, будто прогуливаясь, но в точно назначенное время тут как тут и, небрежно глянув на часы, роняет: прошу прощения, я вроде опоздал на четверть секунды...
В городе, где можно укрыться в парадном, спрятаться в подворотне, затеряться в уличной толчее, там эти штучки проделать не трудно, но спасательная станция стояла на берегу, почти на голом месте. Он просчитался, решив, что от гостиницы до станции дойдет минут за десять. Дубина! Утром нужно было засечь время! Теперь нечего было и думать о том, чтоб идти с прохладцей, приходилось чуть ли не на рысях нестись.
Выйдя на луговую тропку, он уже точно знал, что вовремя ему не прийти. Возможно, Камита не захочет ждать. Ладно бы у него со временем было туго, а то ведь без толку торчал в ресторане, переливал из пустого в порожнее с Гатынем.
Берег был безлюден. Лишь кое-где на лесной опушке засиделись подгулявшие компании. В лучах вечернего солнца золотились стволы корабельных сосен. Ветер гонял по лугу обрывки газет.
Теперь он чуть ли не бежал, не спуская глаз с белого домика с желтой башенкой. Какая досада! Ну нет — спокойствие! Будь что будет. Не торопясь, размеренной походкой, с улыбкой на устах. Минутой позже, минутой раньше — теперь уж все равно.
У спасательной станции на кривой березе висели качели. Камита, обеими руками ухватившись за веревки, взлетела вверх и падала вниз, ничуть не смущаясь, что подол платья высоко заголяет ноги. Рядом стояла Бирута, время от времени подталкивала ее, раскачивала. Обе были нарядны, даже ослепительны: чулки-паутинка, замысловатые прически, свежий маникюр... Переливались, шуршали шелка, зеркальным блеском сверкали туфельки, а вокруг витало душистое облако. Камита улыбалась загадочной улыбкой и была, казалось, в отличном настроении; Бирута, напротив, смущалась, робела, вела себя принужденно, норовила отодвинуться от него подальше, отводила глаза.
— Ну вот! А ты, Бирута, говорила, что кавалер не придет.
— Камита!
— Подойдите ближе, подайте мне руку. Воспитанные молодые люди даже снимают дам с качелей.
— Добрый вечер. Я забыл... Черт знает что.
— Что надо подать руку или как важно быть воспитанным?
— Что у вас сегодня день рождения.
Камита хмыкнула. Обняв его за плечи, она проворно спрыгнула с качелей. Так они и остались стоять — лицом к лицу, глядя друг на друга. Это было суровым испытанием. У него подкашивались колени, однако пришлось выдержать. Камита смотрела с явным вызовом: только и ждала, чтобы он отпрянул, смешался или как-то оплошал.
— Не беда! День рождения отменяется.
— То есть как — отменяется?
Он сразу ощутил и свой вспотевший лоб, и неровные зубы, хотя думал только о Камите: при всем желании у нее на лице невозможно было обнаружить ни малейшего изъяна. Влажный рот, блестящие белые зубы, кожа гладкая, глянцевитая, — прозрачная кожура спелого яблока, — а поверх огромных лучистых глаз черными лучами нависали ресницы.
— Все очень просто. Подготовительный комитет изменил программу. Бирута! Может, скажешь, наконец, что-нибудь вразумительное?
— Прежде всего я должна извиниться... Джульетта иной раз бывает настолько опрометчива. Утром так нехорошо получилось...
— Свои интимные дела вы сможете уладить потом, — прервала ее Камита. — Не надо мешать личное с общественным.
Бирута наверняка ей все рассказала. Они работали на редкость согласованно.
Он сделал несколько шагов в сторону Бируты, по правде сказать, единственно затем, чтобы немного освободиться от волнующей близости Камиты.
— Покатали меня на славу, — произнес он с наигранной беспечностью. Неотступные взгляды Камиты пробуждали в нем желание порисоваться: в конце концов, не все ли равно, что говорить, важен сам факт, что он не молчит. — Только я не понял, чем я заслужил немилость Джульетты?
— Похоже, вы сейчас заслужите и мою.
— Это почему же?
— А потому, что вы недостаточно любезны. Разве вас не интересует, что будет дальше? Празднование дня рождения по непредвиденным обстоятельствам переносится. Вместо этого мы все идем на бал.
— На бал?
— Да. В парке, при стадионе. Вам это не нравится?
— Как раз наоборот. Там будут мои знакомые.
— Девушки?
— Нет, березки. А где же Марика? Джульетта, конечно, выше подобных увеселений.
— Секреты бала, как и военные секреты, хранятся в тайне. Итак, все согласовано? Можем идти.
— Джульетта неважно себя чувствует. — Сказав это, Бирута покраснела и потупилась.
— Бирута! Чего ты волынишь!
— Куда спешить, все равно придем раньше времени. Никогда там вовремя не начинают.
— Покажем Сандру парк, погуляем.
Впервые она назвала его Сандром. У Камиты это вышло особенно приятно, непринужденно и естественно, будто у него другого имени и быть не могло.
— Воля ваша — идемте, — проговорил он, — но только, чур, не обижаться, я три года не танцевал.
— Ничего! — Длинные ресницы Камиты встрепенулись, словно крылья бабочки. — Мы и на робких управу найдем.
Парк и стадион находились на другом конце города. Сначала шли тихими улочками с укрывшимися в зелени домиками, потом оборвалась окраинная улица, начиналось шоссе. С обеих сторон колосились хлеба, тянулись свекловичные грядки, по обочинам — пыльные ромашки и репейник. Показался еловый бор, высокий, зубчатый, как крепостная стена. Кассирши устроились прямо на дороге, у натянутых вместо ограждения канатов расставили столики, достали билетные книжки.
В парке под древними елями густел сумрак, косые лучи вечернего солнца, проникая сквозь опахала ветвей, светили рассеянным светом, словно огни рампы. Над танцплощадкой голо и тускло горели зажженные раньше времени лампочки. Музыканты, скинув пиджаки, на тесной эстраде тянули и раскручивали провода, проверяли микрофоны, бренчали на электрогитарах. Расставленные вокруг дощатого настила скамейки пока пустовали, лишь кое-где был заполнен первый ряд. Девушки казались примерно одного возраста, и все как будто знали друг друга, сидели рядышком, взявшись за руки. Глядя на них, можно было подумать, что здесь намечается школьный вечер — на таких вечерах каждый класс держится замкнуто, скопом.
Кое-кого, возможно, он еще утром видел у реки. Бирута опять засмущалась, отводила глаза, но Камита выступала гордо, с высоко поднятой головой, не обращая внимания на назойливые взгляды.
— Все ваши? Фабричные?
— В основном.
— А где же партнеры?
— Не беспокойтесь, будут и партнеры. Вон в кустах шныряют.
— Тоже фабричные?
— Всякие. Городские, фабричные, из окрестных колхозов.
— С виду шустрые, только ростом не вышли,
— На танцульки сосунки больше ходят. Жалкий контингент. Длинные патлы да штаны широкие. Борода, и та еще не выросла. А главное, глупы непроходимо.
— Разве это мешает танцевать?
— Кому как, мне мешает.
— Зато музыканты молодцы.
— Музыканты у нас что надо. «Рандавская пятерка». Комсомольцы долго ломали голову: можно ли комсоргу играть на трубе? Наконец решили, что можно.
Одним своим краем парк спускался к реке. Склон высокий, но пологий, лесистый. От опушки парка до самой воды тянулся зеленый лужок. С высоты открывался вид на речные извивы, песчаные отмели, противоположный берег. Казалось, из темного парка на реку распахнуто окно.
Постепенно народ собирался. На эстраде, правда, все без особых перемен. Музыканты по-прежнему раскручивали провода, проверяли микрофоны, с олимпийским спокойствием настраивали инструменты, курили, балагурили. Лампочки над танцплощадкой то гасли, то загорались.
Неподалеку от буфета они столкнулись с Марикой и Тенисоном.
— Так, так, — многозначительно обронила Камита. — Ну, конечно...
— Да, милая! Чему ты удивляешься? — Марика демонстративно взяла под руку Тенисона. — Мы передумали. Вечер чудесный. Отчего ж немного не потанцевать для моциона?
— Но ты же собиралась в Ригу?
— Не я, а Варис.
Тенисон протянул ему руку, сделав вид, что утром они не виделись.
— Ну, поэт, как вам понравилась наша Рандава? Что за девочки, а!
— Да, успел приглядеться.
— Фи, как не стыдно! — Камита дернула его за рукав. — С нами гулять и на других заглядываться.
— Почему же на других? Этого я не говорил.
Вопрос Тенисона ему показался идиотским. Как и собственный ответ. Бирута еще больше потупилась, защелкала пальцами.
— Я смотрю, — как-то странно усмехнувшись, сказала Марика, — вас успели прибрать умелые руки.
— Ты чем-то недовольна? — Камита метнула в нее быстрый взгляд. — А что до моих рук, они и в самом деле ничего. Ручки что надо...
— Да, маникюр им, знаете ли, за счет комбината делают, — вмешался Тенисон. — Профсоюз оплачивает.
Бирута, бросив страдальческий взгляд, отвернулась к эстраде.
— Пора бы начинать.
— Темноты дожидаются. При свете дня танцы в Рандаве не ладятся. Темнота нашим парням придает смелости, они из этой братии.
— Так сознайся, Камита, который годочек тебе стукнул?
— Варис, миленький, ты становишься неинтересным. Каждый год задаешь один и тот же вопрос. Представь себе, уже двадцать два! А еще через двадцать два я буду бабушкой.
— Ну это как сказать. Все ли так гладко пойдет?
— Можешь не сомневаться.
Все, кроме Бируты, улыбались, стараясь показать, что чувствуют себя непринужденно. И он улыбался, хотя нервы были взвинчены, а на сердце кошки скребли.
— На день рождения пьют вино, — сказал Тенисон. — Может, дойдем до буфета?
«Марике пить нельзя».
«Что за шутки!»
«Вовсе не шутка. Марика ждет ребенка». (Совершенно спокойно, глядя Тенисону в глаза.)
«С ума сойти! Ну и ну!» (Всеобщее замешательство.) «Марика, это правда?»
«Впервые слышу».
«Тенисон, может, для ясности повторите то, что сказали мне в гостинице? Ну да, сегодня утром, когда пытались выклянчить эти несчастные письма...»
Он так отчетливо себе представил диалог, что в мыслях уже видел замешательство присутствующих: Тенисон окаменеет, потом сникнет, Марика побледнеет, Камита встрепенется от любопытства... Слова были готовы сорваться с языка, внутри разливалось злорадство. Почему ж он промолчал, почему, почему?..
— Что ни говорите, а Варис настоящий джентльмен. Только он и вспомнил про виновницу торжества.
— Я слышал, будто торжество переносится.
— Что ж с того, что переносится. Не поступаться же добрыми традициями.
Камита опять оказалась рядом. Он посмотрел на нее, взгляд как-то сам собой скользнул за вырез платья. Он тотчас отвел глаза и вздрогнул, будто прикоснулся к чему-то горячему. Вообще, с ним творились странные вещи: язык его, руки, ноги, глаза — все они жили сами по себе. Не таким он был наивным, чтобы не понять, что Камита нарочно ведет себя вызывающе, вольно, но в том-то и был весь соблазн. Смелая, даже дерзкая, она не стеснялась проявлять откровенный интерес к нему. Между тем как он, точно тряпка, болтался на ветру, что-то мямлил. А ведь она, можно сказать, приносила себя в жертву.
— Ну, Сандр, что будем делать? Неймется нашим задирам.
— Традиции надо уважать.
— Почему бы вам в таком случае не взять меня под руку? Тоже добрая традиция — ну хотя бы назло Марике.
— Она и не смотрит в нашу сторону.
Из-под ресниц Камиты полыхнуло зеленым пламенем.
— Уж я-то знаю, что говорю...
Громко разговаривая, Тенисон шел впереди с Марикой и Бирутой. Его головка, подпертая снизу белым нейлоновым воротничком, вертелась из стороны в сторону. Казалось, что даже его маслянисто-серые, похожие на подшерсток волосы источают лукавство. Ну вылитый кот, мерзкий котище! И спина у него котовская, и походка ленивая, мягкая. Не хватало только хвоста, но его нетрудно было домыслить под удлиненным модным пиджаком.
С детства он привык в своем воображении превращать людей в животных. Может, оттого, что когда-то был без ума от мультфильмов. У них во дворе неограниченным деспотом правил Волдынь из соседнего дома, всех задирал, дразнил, высмеивал, никому не давал прохода. Превзойти свирепостью и силой этого злодея для него было делом несбыточным, зато он превратил Волдыня в собаку и на радость себе действительно обнаруживал в нем все больше собачьих повадок.
Много неприятностей ему в школе доставляла алгебра. Учитель Пупуринь, раздавая контрольные работы, нередко ему выговаривал: «Милый юноша, тот, кто не в ладах с математикой, попросту духовный инвалид». Было невыносимо стыдно, он краснел, чесал затылок, крутил пуговицы на куртке, а про себя твердил: «А ты индюк, индюк, вот ты кто».
Его раздражал один лектор из общества по распространению научных знаний, который везде и во всем усматривал «переходный период». Лектор был небольшого росточка, с пушистой макушкой, с толстыми отвислыми губами, морщинистым лбом и тоской в глазах. «Современный уровень развития химии — всего-навсего переходный период... переходный период органического синтеза заключается в том... принимая во внимание переходный период в науке вообще... истинное положение вещей следует отличать от состояния переходного периода...» Этого лектора он представил себе мартышкой. Слушал его и думал: у мартышек голый зад — это состояние переходного периода или истинное положение вещей?
Перед буфетом выстроилась длинная очередь. Продавщица время от времени сердито покрикивала:
— В розлив не продаем. Только бутылками.
— Ай-ай, любезная! Могли бы и разлить.
— Сами разольете, не развалитесь, у меня что, работы мало!
— Да это же все равно что счастье по стаканам разливать.
— Я свое давно разлила, можете не беспокоиться.
Напитки отпускались быстро, морока начиналась, когда дело доходило до мороженого, печенья, колбасы — тут приходилось взвешивать. Очередь обрастала советчиками и просто страдателями, те подсчитывали возможности, прикидывали, давали указания, зудели и путали: рислинг не бери, возьми два вермута. А лучше так: один ром и два лимонада. И шпроты в масле. Эй, вы, впереди, все не расхватайте, оставьте что-нибудь и нам. Не пускай того без очереди. Жанис, вот тебе еще два рубля на всякий пожарный случай. Ладно, Илга, не жмись, отдадим с получки...
Отоваренные со счастливыми лицами, размахивая бутылками, шурша бумажными стаканчиками, разбредались по укромным уголкам парка.
— А на что мы сядем? — оглядевшись, спросила Марика.
Тенисон в мгновение ока скинул пиджак и широким жестом тореодора расстелил его на траве. Что ж, пример был подан.
Он тоже снял пиджак, небрежно бросил на землю. Камита тотчас на него уселась, вытянув ноги. Бирута, поколебавшись, осторожно опустилась на краешек.
— Так вот, — сказал Тенисон, — за большое потомство Камиты.
— Фи, как не стыдно. Отставить! Это не тост.
— Напротив — тост превосходный! Я бы даже сказал: государственного значения. Чтобы нация не скудела.
— Свой патриотизм сможешь сам доказать на деле. У меня другое предложение: выпьем «большой молчаливый». Каждый в душе пожелает мне того, чего хочет. За то и выпьем.
— Годится.
Марика взглянула на Камиту, потом на свой стаканчик. Вначале показалось, не станет пить — стаканчик опустился, но это она выуживала комара, потом выпила все до дна.
— Спасибо, Сандр, — усмехнулась Камита.
— За что?
— За то, что ничего не пожелали.
— Откуда вы знаете?
— Я видела, куда вы смотрели. А вы, Тенисон, видели?
— Важно не только все видеть, но и знать, когда что-то положено видеть, а когда нет. — Марика с достоинством обвела всех по очереди взглядом.
Бирута, до тех пор рассеянно слушавшая, вдруг встала на колени, обняла Камиту.
— Вы только посмотрите, какие синие облака, какое красное небо и темные деревья. Красота несказанная, даже слезы наворачиваются. И тишина — будто мир остановился. Будто вот сейчас произойдет что-то неожиданное, необычное...
И тут заиграл оркестр, репродукторы разнесли его бравурные звуки по всему парку.
— Бирута, ты у нас пророчица, честное слово!
— Вот вы смеетесь, а я говорю серьезно. У меня предчувствие, что-то должно произойти.
— Всегда что-нибудь происходит.
— Барабанщик, например, может до дыр пробить барабан.
— Мы не умеем быть откровенными, искренними. Думаем одно, а говорим другое. И обманываем не только других, но и самих себя. Нам кажется, что с нашей стороны это всего-навсего уловка, на самом деле просто страх, может, еще и стыд.
— Бирута стыдит нас...
— Что ж, принципиальная критика, приправленная самокритикой.
— Вовсе нет, я и не думала... Просто мне пришла такая мысль. Лучше бы я промолчала?
— Ты права. Долой притворство! Да здравствует откровенность! Исправляться никогда не поздно. И с этого момента...
— Послушайте, идея! — Камита отстранила от себя Бируту и тоже встала на колени. — Давайте играть в откровенность! Я видела в одном французском фильме. Страшно интересно! Кто-то задает вопрос, остальные по очереди отвечают.
— И можно спрашивать все, что взбредет в голову?
— Абсолютно. Ну, сыграем? Сандр! Тенисович!
Не о том он думал, что ответит, ответ был неважен. Он лихорадочно придумывал, как поступить, если такая игра действительно начнется.
— Мне все равно. Хе, мне-то что, — сказал Тенисон.
Это ж все равно, что в присутствии других донага раздеться. Нет, ни за что. Вот ненормальная!
— Хорошо, — сказал он, — да будет так.
— Значит, играем? Отлично. Кто первым задает вопросы? Может, позволите мне?
— Благодарствуйте, — сказала Марика. — Я в этой миленькой игре участвовать не собираюсь,
— Очень жаль.
— Ничего, переживете.
— И я, наверно, откажусь, — сказала Бирута, несмело подняв глаза.
— Но почему? Ведь ты за откровенность!
— Как раз поэтому.
— Вот тебе на!
— Если ты, Камита, полагаешь, что можно с полной откровенностью ответить на любой вопрос, ты очень и очень заблуждаешься.
— А почему бы и нет? Я могу.
— Так в чем дело, чего мы мешкаем? — продолжал он с видом человека, готового на все.
Никто не ответил. Молчание, наступившее после сумбура и выкриков, давило своей тяжестью, Все присмирели, выжидательно переглядывались.
Как ни в чем не бывало первой встала Марика, можно было подумать, ей наскучило сидеть на пиджаке Тенисона. За ней поднялся Варис.
— Так все танцы можно проболтать. Шутки шутками, а работа есть работа. Пошли танцевать.
— Милые, в самом-то деле! Довольно прохлаждаться.
— Ой, у меня ноги затекли! Держите, я падаю.
Камита разглаживала помятое платье, подтягивала чулки. Марика, глядя в зеркальце, красила губы и, слюнявя палец, подводила брови.
— Ну что, тронулись?
Призывные звуки вальса наполняли беспокойным оживлением шелестящий лепечущий парк, но пока еще оно не докатилось до освещенной танцплощадки. Парни по-прежнему шныряли по кустам, сходились в ватаги, мало-помалу сужая кольцо вокруг площадки, словно собираясь с духом перед опасным и решительным натиском. Они молча курили, озирались по сторонам, задумчиво теребили свои галстуки, приглаживали прически.
Девушки вокруг площадки сидели не шелохнувшись, будто в полуобморочном состоянии. При свете лампочек их неподвижные лица казались совсем бледными.
Вальс кончился. Сквозь кольцо окружения прорывались отдельные парочки, спешили занять свободные места на скамейках. У эстрады бегали детишки — кричали, топали, гонялись друг за дружкой. Всеобщее внимание привлекали трое молодчиков. Разболтанной походкой прошлись они по пустынной площадке, угрюмо оглядывая публику и время от времени у кого-то громко спрашивая: «Женьку не видел?»
Оркестр заиграл популярную мелодию с дробным, издерганным ритмом.
— Ну! — дохнула Камита над самым ухом. — Не знаю, как другие, а я хочу танцевать.
— Никто же не танцует.
— Ну и что? Пока-то они расшевелятся.
— В мое время танцевали твист. Этой штуки я еще не постиг. Что это, шейк?
— Все, что быстрее похоронного марша, в Рандаве считается шейком.
— Шейк я не умею.
— Не беда, станцуем танго. Или польку попрыгаем.
Не успел он опомниться, как очутился посреди танцплощадки. Они вдвоем, одни, на них нацелены, их пронизывают сотни глаз. Безумие! И как он мог решиться. Его ждал публичный позор, и все же он не мог отказать Камите. Более того, он ощутил что-то похожее на радость. Выходит, он не робкого десятка. Оказывается, есть в нем отчаянность. Или страх обнаружить перед Камитой свое малодушие был сильнее страха опозориться на танцплощадке?
Камита ждала. Он протянул руки, коснулся ее обтянутой шелком талии, и тогда Камита, душистая, теплая, подалась вперед, оказалась так близко, что у них столкнулись колени. Легкомысленная улыбка сошла с ее губ, теперь Камита была сама серьезность — строга и собранна. Она повисла у него на руках в покорном бессилии, в то же время, словно натянутая струна, отзываясь на его малейшее движение.
Первые шаги были неудачны. Он хотел отстраниться, но как-то само собой получилось, что обнял Камиту еще крепче, так крепко, что, казалось, ощутил биение ее сердца. У него пресеклось дыхание, во рту пересохло, и, чтобы скрыть смущение, он заговорил по возможности беспечней:
— Так что мы будем танцевать?
— А что-нибудь бедовое.
— Па-де-де из «Лебединого озера»?
— По мне, хоть танец гладиаторов из «Спартака».
— Когда я был маленький, никак не мог понять, как это балерины крутятся на носках, я считал, у них в туфлях особые шурупы, и когда партнерам нужно их покрутить, их ввинчивают в пол.
— Великолепно!
— Они смотрят на нас так, будто мы сошли с летающей тарелки.
— А вам не все равно, как на вас смотрят?
— Абсолютно.
— Ведь мы не делаем ничего дурного.
— Боже упаси!
Они стояли, крепко обнявшись, почти, не двигаясь, лишь слегка покачиваясь в ритме танца. То, что сейчас происходило, в какой-то мере ему напомнило катание на водных лыжах. Сначала волнение, дрожь во всем теле, стесненное дыхание, судорожно сжатые руки на планке троса. Потом тяжесть исчезает, вода превращается в сплошное переливчатое сияние под летящими стрелами лыж. Ничего, кроме стремительного бега и удивительного ощущения «я могу». Но это ощущение находилось в нем самом, и оно никак не могло затмить простой истины, что вода по-прежнему оставалась водой, а он — человеком, который может утонуть. Просто между ними возникали новые взаимоотношения.
— Вот увидите, сейчас здесь будет теснота и давка. Им самим ни за что не решиться, ждут, чтобы другие начали. Они, как обезьяны, умеют только подражать,
— А вы не признаете подражания?
— Я признаю только то, что мне нравится,
— Даже в танцах?
— Даже в танцах.
— Не обращая внимания на музыку?
— Сообразуясь с музыкой.
— Сообразуясь, но не слушая ее?
Сделав вид, что она сердится, Камита отшатнулась от него, но тотчас прижалась еще крепче. Они смотрели друг на друга, позабыв об окружающих. Ее лицо было близко, он затаил дыхание, темные зрачки Камиты впились в его глаза, временами как-то странно наплывая. Молоть всякий вздор сейчас не имело смысла. Вскидывая брови, приподнимая ресницы, Камита улыбалась ему манящей, немного озорной улыбкой. Приоткрытые губы чуть вздрагивали, словно ей вспоминалось что-то милое и смешное. К нему возвращалось спокойствие, подкрепленное радостью музыкального ритма. И оттого ли, что Камита была так красива и находилась так близко, оттого ли, что они вдвоем всем назло танцевали этот кабалистический танец, — но мир внезапно преобразился, и ощутил он это лишь потому, что нежданно-негаданно прикатил сюда, притащился на эти танцы и еще более нежданно-негаданно повстречался с той, которую мог никогда и не встретить. Но так ли все нежданно-негаданно?
— Послушайте, чем это вы занимаетесь?
Голос Тенисона вывел его из приятной задумчивости. Он даже вздрогнул, будто его окатили холодной водой. Варис с Марикой, дрыгая руками и ногами, лихо отплясывали шейк.
— Вначале полагается разминка.
— Только смотрите не усните.
— Вы что, пришли нас разбудить?
Плотина была прорвана. На танцплощадку хлынули парочки, Но тут как раз оркестр и смолк.
10
Послышались стоны и вздохи, кто-то пытался задобрить музыкантов жидкими хлопками. Однако танец не повторили, и публика волной — с ворчанием и шелестом — покатилась обратно к скамейкам. Камита, гордо подняв голову, озирала веранду победным взором. Он шел за ней следом, возбужденный и довольный. Наиболее ретивые все еще хлопали в ладоши. Так вам и надо, ротозеи несчастные, прошляпили танец, в следующий раз будете умнее...
Камита держала его под руку. Отдельные парочки в ожидании танца остались посреди площадки, другие расхаживали взад и вперед, толкались, путались под ногами.
— Камита, приветик!
— А-а, это ты....
— Ой, подружка, что это у тебя? Ну-ка, подойди поближе!
— В чем дело? Ты же видишь, я не одна.
— Да подойди, не бойся! Ничего с тобой не случится. К свету подойди поближе.
Лохматая головка, чем-то похожая на пион. Где он ее видел? Круглящиеся груди, круглящиеся коленки, круглящийся задик, белые штанишки... А звать как? Либа, Лига?
— Прошу прощения, я на минутку... Что стряслось у тебя, Либочка?
— Темновато тут, никак не разгляжу.
— Чего не разглядишь?
— Сама, что ли, не чувствуешь? Да вот же, вот...
Озадаченная Камита невольно подалась назад. Широко раскрыв глаза, Либа пристально смотрела на нее, все подталкивая на середину площадки.
— В чем дело? Говори, не придуривайся,
— Да вот же! Неужто не чувствуешь?
Либа протянула руку к лицу Камиты. Та машинально зажмурилась, запрокинула голову.
— Да погоди ты, не дергайся, не на цепь тебя сажают.
Рука поднялась еще выше, и в следующий миг роскошные ресницы Камиты очутились у Либы.
— На-ка вот, приклей покрепче, а то на радостях и не заметишь, как проглотишь,.,
Он прыснул, но тут же осекся, ожидая, что будет дальше. Обстановка была нелепая. За такие шуточки ребята бьют по морде. (Он был уверен, что у девушек до этого не доходит, но в какой-то момент ему показалось, что Камита вцепится Либе в волосы.) Если поступок носит злостный характер, он ни в коем случае не должен остаться в стороне. (Но как вести себя мужчине, чья дама подверглась нападению со стороны другой дамы?) Впрочем, не исключено, что он, не зная местных нравов, напрасно ждал скандала. А что если ресницы в самом деле оказались плохо приклеенными и могли потеряться, что, к счастью, не ускользнуло от наблюдательного взгляда Либы?
И Камита, должно быть, заколебалась, она стояла, будто окаменев. Ее прежнего мечтательного настроения как не бывало. Теперь Камита не казалась такой очаровательной. Ему почему-то было и стыдно за нее, и жаль ее. Но вот на лице той опять заиграла улыбка. Забрав у Либы ресницы, Камита обняла ее за шею и что-то шепнула на ухо.
Лицо у Либы застыло, совсем как изображение на экране, когда останавливается кадр.
— Нет, — вскрикнула она, — нет!
— Да, мышка, да, милая,
— Никогда!
— Да, да!
Либа отпихнула от себя Камиту и убежала. Глянув ей вслед, Камита проговорила с нескрываемым презрением:
— Недомерок!
— Что случилось?
— Ничего страшного. Кого криком не возьмешь, тому следует шепнуть на ухо. Запомните мой совет. У нас в молочной работает кассирша, настоящая фурия, глотка у нее — сирена корабельная, но я как-то поманила ее пальчиком, чтоб из будки своей наклонилась, и тихо-тихо шепнула: «А знаете, милая, у вас нервы не в порядке, не запускайте, к добру не приведет. Попросите в месткоме путевку...» Безотказно действует. Сразу столбенеет, и рот — на замок.
— Мы с Либой старые знакомые.
— В самом деле? — Глаза Камиты блеснули. — С каких это пор?
— Секрет.
— Вы уже виделись? Интересно, когда? Сегодня утром?
Он усмехнулся и покачал головой.
— Так когда же? Вчера? — не унималась Камита. — Ну скажите. Ведь вы же здесь всего второй день. Она что, приглашала вас на танцы?
— Нет. Мы с ней вместе отомкнули одну дверь. Потом прогулялись по карнизам, прыгая с балкона на балкон.
— И все?
— Разве этого мало?
— От Либы можно ждать и большего.
— Я вижу, вам она не особенно по душе?
— А вам?
— Довольно своеобразные манеры.
— Избави бог от такого своеобразия. У девчонки-разбойницы в сказке Андерсена тоже своеобразные манеры. Ну, конечно, Либа не стреляет, она предпочитает холодное оружие.
— Эта девочка?
— Как, вы не знали? Ну вот, а еще старые знакомые... Она сидела в тюрьме за попытку убить человека. Одного парня на тот свет чуть не отправила. И о своем ребенке совершенно не заботится. Говорят, его воспитывает бабушка где-то в Вилянах или в Вараклянах.
— И ребенок...
— Ну да! Впрочем, что ребенок! Вы бы лучше на мать посмотрели. А теперь: вольно! Можете покурить. — Камита раскрыла ладонь с искусственными ресницами. — Мне очень жаль, но я должна ненадолго покинуть ваше приятное общество.
— Не могу ли я быть чем-нибудь полезен?
— О чем вы говорите! Магия требует одиночества.
— Одиночество скучная вещь.
— Ничего, оставляю вам свою заместительницу. Бирута! Присмотри, чтобы наш поэт не сник от мировой скорби. Заодно, разумеется, пригляди, чтобы не наделал глупостей. Слышишь?!
Пригрозив ей пальцем, Камита затерялась в толпе. Бирута, потупив глаза, подошла поближе. Опять заиграли.
— Надеюсь, вы сможете присматривать за мной и в танце?
Бирута покраснела, не в силах скрыть радость.
— Я плохо танцую.
Ее откровенная робость была приятным облегчением.
— Я тоже. Но мы же не на конкурсе.
Бирута сказала правду. Тянуть и подталкивать ее, действительно, было делом нелегким. Казалось, она о том только и думает, как бы держаться от него на дистанции. Шаг у нее был деревянный, она то и дело смотрела себе под ноги, ужасно старалась, робела, переживала.
— Мы с Камитой только что говорили о Либе. Оказывается, она у вас знаменитость.
— Я удивляюсь, как это Либа пришла. Обычно на танцы не ходит.
— А вы?
— И я не хожу.
— Если не секрет, почему?
Бирута впервые взглянула ему прямо в глаза.
— Вы знаете, что такое аукцион?
— Очень приблизительно.
— Никогда не читали? В Ленинграде, к примеру, на аукционе продают пушнину, Так вот, танцульки мне напоминают аукцион.
— Ну и что?
— Должно быть, смелости не хватает.
— Мне кажется, Либу не заподозришь в недостатке смелости.
— Не смейтесь. Мне ее жаль.
— Жаль?
— Она не самая счастливая. Простите, я действительно плохо танцую. Может, хватит?
— Да нет же, у нас недурно получается,
Ни в коем случае нельзя ее отпускать. Чтобы там Бирута ни говорила, а ей нравилось танцевать, и совместные усилия давали свои результаты. Бирута становилась смелее, разговорчивей.
— Я бы хотел поговорить с вами.
— О Либе?
— Нет, вообще. Но совершенно откровенно. Мы же собирались играть в откровенность. Сейчас я к этому отношусь серьезно.
Бирута насторожилась. Разволновавшись, она перестала следить за движением своих ног и вдруг сделалась легкой, невесомой.
— Они же приходят сюда не за тем, чтоб танцевать. Вернее, танцы для них не главное. Они приходят, чтобы познакомиться. В конце концов, их можно понять, как же без этого.
Она тихонько рассмеялась, но тут же примолкла, опять посерьезнела.
— Есть, конечно, и такие, кто приходит просто танцевать. Я бы тоже приходила, если бы умела. Танцевать приятно.
— Я, наверно, очень навязчив, но это, считайте, — профессиональный интерес... Скажите, у вас никогда не было желания познакомиться?
— Как это?.. Право, не знаю.
— Ну хотя бы из самолюбия. Или назло подругам. Ведь при существующих пропорциях мужского и женского...
— Я думаю, пропорции тут ни при чем. Я верю в счастье. Сто лотерейных билетов могут оказаться пустыми, зато сто первый с выигрышем.
— Значит, вы фаталистка.
— Не знаю. Но я уверена, что те, кому судьбой суждено встретиться, с первых дней неотвратимо движутся навстречу друг другу, постепенно, шаг за шагом, иногда отдаляясь, как в запутанном лабиринте.
— А что, если этого второго просто нет? Понимаете: нет математически...
— Где-то должен быть. Может, очень далеко, на другом конце света, но должен быть. И вдруг пути пересеклись, они встретились. Всего на мгновенье, в ночной темноте, в толчее привокзальной площади, в переполненном аэропорту. И сразу поймут, что они-то и искали друг друга. Разве так не бывает?
Он, конечно, чего-то ждал от этого разговора. И потому был напряжен и насторожен, как человек, проверяющий электрический контакт, когда толком еще не уверен — не получится ли замыкания. Однако результат был в высшей степени неожиданным. Робкая Бирута на глазах преображалась в пламенную проповедницу, убежденную в своей правоте, готовую бороться, защищать свои взгляды, доказывать. Поистине разительная перемена. Ее речь лилась свободно, на лице торжественное, почти самозабвенное выражение. Ошеломленный, он остановился.
— Разве так не бывает? — повторила она.
— Иногда бывает. Чаще все-таки в фильмах, в романах.
— Да нет же! За правдой жизни не угнаться никакой фантазии!
И она с увлечением принялась рассказывать о какой-то своей подруге и ее поразительной судьбе.
Из этого разговора он не слышал ни слова, захваченный одной-единственной мыслью: а что, если письма писала она?
Ничего невозможного тут нет. Сквозь ее романтические бредни иногда прорывались нотки, казавшиеся ему знакомыми. Конечно, прямых доказательств или фактов в его распоряжении пока не было, но, судя по манере, выражению, образу мыслей, он без труда мог представить Бируту сочинительницей писем. Отдельные черты совпадали полностью: повышенная чувствительность, с какой Бирута говорила о других (ну хотя бы о той же Либе), ее внезапная пылкость, переходящая в робость, едва речь заходила о ней самой. В письмах столько места отводилось красотам природы, и разве не Бирута предложила поездку на Грибные кручи? А совсем недавно, когда пили вино, она ни с того ни с сего вдруг стала восторгаться облаками, небом... По тону и душевному настрою письма в полной мере соответствовали чувствительной и робкой натуре Бируты. А если еще добавить ту подкупающую искренность, с какой она признавалась в своих недостатках...
В самом деле, почему бы ею не могла быть Бирута? Однако мысль эта в нем вызвала что-то похожее на разочарование. Конечно, все это лишь предположение. Но вот неувязка: Бирута заочно училась в институте, а в письмах про учебу не было ни слова. Для полной ясности неплохо было бы познакомиться с почерком Бируты.
— Мне жаль вас, — сказала она, — не понимаю, как можно быть поэтом и не верить в чудо.
— Все не так просто.
— А я вас представляла себе несколько иначе.
— Каким же вы меня представляли?
— В ваших стихах столько романтики.
— Вполне возможно. Видите ли, поэты, как и шизофреники, страдают раздвоением личности. Стихи пишет романтик, пока реалист в нем дремлет.
— Опять вы шутите.
— Нет, правда. Не шучу. И мне известно из достоверных источников, что и вы стихи пишете.
Бирута густо покраснела.
— Кто вам сказал?
— У вас, случайно, нет с собой каких-нибудь стихов?
— Стихов? Нет...
— Жаль. Хотелось бы взглянуть.
— Вы думаете, стоит?
— Не сомневаюсь.
— Но я ведь пишу для себя.
— Мы могли бы с вами заключить тайный союз под девизом: другим — ни слова! Что вы на это скажете?
— Я подумаю.
Вид у нее был ошарашенный, будто она только что очнулась и пыталась сообразить, что ей во сне померещилось, а что она слышала наяву. От нахлынувших мыслей лицо ее омрачилось, но губы раскрывались в светлой улыбке, и сквозь настороженную недоверчивость наружу ломились восторг и радость.
Можно было считать, что тайный союз заключен.
11
Больше не было сказано ни слова, они танцевали молча и довольно рассеянно, без прежнего старания, и потому сбивались с ритма, путались, впрочем, нимало о том не заботясь, так как были заняты другим.
Он проводил Бируту туда, где в толпе голубело платье Марики и алел галстук Тенисона. Бирута шла впереди, иногда оборачиваясь, мечтательно улыбаясь ему.
На опустевшей площадке опять показалась мрачная тройка, искавшая Женьку.
— Ну, как настроение? — спросил Тенисон Бируту.
— Спасибо, прекрасное.
— А у нас так себе, — сказала Марика. — Житья от комаров не стало, поедом едят. Я уж Варису говорю, мошки на плешь его, как на свет, летят.
— А где же Камита? — Тенисон пропустил мимо ушей замечание Марики.
— Куда-то исчезла.
— Камита, у-у-у! Где ты?
Он огляделся и неподалеку, в тусклом свете фонаря, увидел Либу. Она стояла одна, прислонившись к столбу, и как будто пыталась склеить надломленную сигарету. Занятая своим делом, она тем не менее перехватила его взгляд и, холодно блеснув глазами, куда-то скрылась.
Потом он заметил ее на другой стороне площадки, под деревом. Их взгляды опять встретились, причем на этот раз Либа вроде бы рассердилась, и все же он позволил себе безобидную усмешку. (Притвориться, что не видит ее, было бы совсем уж глупо.)
И опять она исчезла куда-то. Это начинало смахивать на игру в прятки. Теперь он искал ее с упорством человека, не желающего остаться побежденным в этом бессловесном и потешном поединке.
Тенисон с Марикой ушли танцевать. Бирута застыла поодаль, как в почетном карауле, даже не смотрела в его сторону, очевидно, из деликатности, чтобы не подумал, что ее нужно приглашать. Музыка рождала в душе беспокойство: что-то уплывало, как сверкающий огнями корабль в ночи, что-то было упущено, растеряно, брошено на ветер. Поскорей бы возвращалась Камита. Пригласить Бируту показалось неудобным — слишком долго раздумывал. Так и остался стоять, сам не понимая, чего ждет, да, по правде сказать, и не зная, чего хочет.
Либа мельтешила на той стороне площадки, у зеленых насаждений, наверное, считая, что в тени эстрады ее не видно. Вот был бы номер — подкрасться сзади, вырасти перед ней: «Прошу вас!»
«Спасибо, я не танцую».
«Мы с вами играли в прятки, и вот я вас (нет, лучше — тебя) нашел. Пошли танцевать».
В нем просыпалось желание захватить врасплох, слегка помучить сумасбродку Либу — вроде той детской дурной привычки теребить и тискать котят, птенцов. А почему бы и нет?
Либа сидела в тюрьме — интересно! У нее ребенок — ну и что? А просто так, шутки ради. Она остолбенеет, слова не вымолвит от неожиданности.
Вообще-то, ничего сногсшибательного в этом нет. Если не считать Марику, Камиту и Бируту, сейчас Либа единственная девушка (ничего себе — девушка!), с которой он знаком. С которой хоть сколько-то знаком. Еще точнее: которую просто знает в лицо. Или Бируту — или же Либу... Два танца подряд с Бирутой — нет, увольте, совсем не обязательно. Либу! Дело верное. Безо всяких задних мыслей. Просто так, минутная прихоть, блажь. Как сказал бы Александр Драйска: «Во имя внутренней свободы глупо жертвовать привычкой шевелить ушами». Однако чем ближе подходил он к Либе, тем шаг его, беспечный и бодрый вначале, все больше тяжелел. Не так-то все просто. Тюрьма и ребенок дела не меняли, но все равно он должен что-то сказать. «С такими легко и просто!» Черта с два! От таких дамочек жди чего угодно.
Либа успела его заметить, и теперь он тащился на привязи ее взгляда, как фокстерьер на поводке. Она же на него глядела так, как будто он был чучело гороховое. Ни тени смущения на лице, наоборот — язвительная усмешка.
Оставался еще один выход — пройти мимо Либы и пригласить кого-нибудь из стоявших рядом девушек. Все равно кого, только не Либу. Вот был бы номер! А потом усмехнуться и бросить через плечо: «А-а, Либа, и ты здесь! Привет, привет!»
Поздно. Момент упущен. Вымученная, жалкая улыбка, срывающееся дыхание, как после неудачного прыжка в воду, когда шлепнешься животом.
— Можно пригласить?
— Не знаю. Вообще-то, не запрещается.
— Как прикажете понимать?
— Откуда я знаю, может, еще испугаешься?
— Испугаюсь, ха... с чего бы вдруг? Кого?
— Да Женьку, кого же. Разве не знаешь Женьку?
— К сожалению, пока нас не представили.
— Считай, я тебя предупредила. В конце концов драться тебе, не мне.
Опять фокусы. И на том спасибо. А мог просто быть от ворот поворот. Но вела она себя вполне пристойно. В том легком движении, с каким протянула ему руку, было даже какое-то изящество.
— Честное слово, я ничего не понял.
— А чего тут понимать, Женька наклюкался и не хочет, чтобы другие со мной танцевали.
— Да кто он вам — муж или отчим?
— Без пол-литра не разберешься.
— А почему бы ему самому не пригласить вас танцевать?
— Женька пустяками не занимается.
Это было сказано с тем невинно-простодушным выражением, с каким в детском саду на елке ребенок читает стишки. Ну и ну! Нет, должно быть, у него сложилось превратное представление об этой девушке. Она совсем из другого мира со своей особой моралью, своими взглядами, которые, возможно, объяснялись другими, столь же чуждыми для него понятиями, такими, как тюрьма, исправительно-трудовая колония, алкоголизм, беспутство.
— Я думаю, мы с ним договоримся.
— Если б Женька был охоч до разговоров, он бы на кладбище работал могильщиком.
— Вы меня вконец запугали. На ночь-то глядя... Значит, ваш Женька могильщиком все-таки не работает.
— Нет, он поставляет могильщикам работу.
— Просто так, потехи ради?
— Еще чего! За деньги.
— Профессиональный громила?
— Да нет! Кассир в похоронном бюро. Заказы принимает. У нас это службой быта называется.
Похоже, что встреча с ревнивым кассиром казалась вполне вероятной. И то, что Либа заранее его предупредила, можно понять. Но все вместе взятое звучало как-то несерьезно. Неужели она потешалась над ним? Что-то не верилось. Тон был почти дружеским.
— Одним словом, я могу надеяться, что меня тут же и похоронят?
— Навряд ли.
— Жаль. Места дивные. Помните, в песне поется: «Я хотел бы умереть на Гауе».
— У нас и больница стоит в живописном месте.
— А посетителей пускают три раза в неделю?
— К тяжело пострадавшим — каждый день.
— Не обременительны для вас будут столь частые посещения?
— По мне, хоть сейчас отправляйтесь в Ригу и завещайте свой скелет анатомическому музею.
Она перешла на «вы», и это, должно быть, означало, что он зачислялся в некий более низкий разряд. Во что бы то ни стало нужно заставить ее улыбнуться, или он будет последним кретином.
— Спасибо. Ваш драгоценный совет тоже прикажете отнести к услугам службы быта?
— Как хотите. Совет есть совет.
— В таком случае я перед вами в долгу. За бытовые услуги принято платить. (Черт подери, что он городит! Про деньги вспомнил! Совсем заговорился!)
— Ладно, чего там. Да у меня и квитанций нет при себе. А потом ведь все равно вы моего совета не послушаетесь.
— Вы уверены в этом?
— Еще как. У вас на подбородке ямочка. Упрямый характер — верная примета. Моя покойная матушка, цыганка Юля Марцинкевич из Чиекуркалнса, была в округе лучшей гадалкой.
— В таком случае среди цыганок нашей республики вы самая светлая блондинка.
— Вы ко всему еще и ненаблюдательны. Не блондинка я, а шатенка. Потому что мой отец был немец. В годы оккупации он должен был пристрелить мою мать, а вместо этого он с нею укрылся в лесу.
— Почти как в «Кармен».
— Да, а потом его самого расстреляли...
Уж если Либа была цыганкой, он вполне мог сойти за татарина. Глаза, правда, у нее были большие, черные, как сливы.
— Вы и гадать умеете?
— Я не гадаю. Насквозь вижу. Или чувствую. Словами этого не объяснишь.
— И что же вы чувствуете? Скажем, обо мне?
Усмехнувшись, Либа стала подпевать мелодии танца, умышленно медля с ответом. За ее насмешливым взглядом скрывалась озабоченность.
— Плохи твои дела. Тебя водят за нос...
Значит, вчера все слышала.
— Кто это водит?
— Захочешь, узнаешь.
— Интересно — когда?
— Скоро. Сегодня. Завтра... Не знаю.
— И как, по-вашему, я должен поступить?
Либа запела еще громче, с беспечным озорством, продолжая кружить его, все больше беря на себя роль партнера.
— Поступай как знаешь. Я бы на твоем месте уехала. Не люблю, когда водят за нос. Но тебе-то, может, нравится?
Что-то цыганское в ней все-таки было. Она умела зубы заговаривать. Еще немного, и он бы ей открылся. Как доверчивый теленок.
— Что-то Женька ваш не показывается...
— А он и не покажется, здесь чересчур светло и мильтоны на каждом углу.
— А хотелось бы с ним познакомиться. Так, на всякий случай.
— Нас ведь тоже не знакомили.
— Пустая формальность, меня зовут Янисом Круминем, приехал в Рандаву устраиваться на работу. Участковым в отделение милиции.
Отчаянным всхлипом саксофона фокстрот испустил дух. Либа, точно отряхивая пыль, провела ладонью по своему красному жакету.
— Неправда, — сказала она. — Вы Александр Драйска. Наполовину тоже цыган. Поэт, цыган, тут разница невелика. Просто цыгане лучше врать умеют.
Он отвел Либу на прежнее место, к зеленым насаждениям, и из глупого упрямства остался с нею, нес всякий вздор, все, что приходило в голову. Либа отвечала односложно, озиралась и заметно нервничала. В общем, он обрадовался, когда на другой стороне танцплощадки показалась Камита.
— Очень сожалею, но я должен вас покинуть. Надеюсь, мы еще встретимся, — сказал он.
— Бегите, я не держу вас. И мне и вам будет лучше.
Камита встретила его ослепительной улыбкой, но попыталась разыграть из себя обиженную.
— Ах, вот как! Мило, очень мило. Где это вы пропадали?
— Танцевал до седьмого пота.
— Уж не с Либой ли?
— Так точно, с Либой.
— Ну и как она — на седьмом небе?
— Я бы высказался так: беседа протекала в обстановке дружеского взаимопонимания.
— Ну и что вы с нею поняли?
— Что ничего невозможно понять.
Едва заиграл оркестр, Камита скользнула к нему в объятия. Правда, в том не было прежней новизны, было возвращение к уже знакомому, пережитому. Но это было куда приятнее неуклюжей скованности Бируты или сумасбродства Либы. И он себя чувствовал гораздо уверенней, шаг твердый, дыхание ровное. Камита отлично танцевала, лучшую партнершу трудно себе представить. Они, казалось, ног под собою не чуяли, целиком отдавшись ритму, музыке, крутились, словно акробаты, неясно различая вокруг себя сумбур из лиц и тел.
Внезапно Камита остановилась, поморщилась, раз-другой повела пальцами по векам.
— Эта химия меня в гроб загонит!
— Очередная авария?
— Не авария, конец света.
— Свой платок не решусь предложить, был чистым позавчера утром.
— Ничего, обойдемся.
Бедняжка! Должно быть, она больше чем следует помазала клеем свои накладные ресницы, и теперь слипались ее настоящие. С трудом раскрыла глаза. Но они тотчас снова слиплись.
— Идемте присядем. Может, поискать воды?
— Только, пожалуйста, без пожарников. Спокойно дотанцуем. Все в порядке.
— Ну, хоть поплачьте немного.
— Вот что, спустимся к Гауе. Дайте мне руку.
После залитой огнями танцплощадки парк показался беспросветным. Вначале он двигался на ощупь, опасаясь на что-нибудь напороться. Понемногу глаза привыкли, он стал различать стволы деревьев, кусты, силуэты людей. Под ногами шелестел брусничник, возникали какие-то провалы, колдобины, лицо и грудь кололи ветки.
— Темень кромешная.
— Мне-то все едино, иду с закрытыми глазами.
— А что, если я вас куда-нибудь заведу?
— Сандр... Только попробуйте!
Ему действительно захотелось навести Камиту на ствол дерева. Но, видно, дело слишком серьезное, тут не до шуток.
— Даже не знаю, куда мы бредем.
— Постойте, сниму чулки. Хотя... Э! Пусть рвутся. Со швом теперь не в моде.
— Да уж снимайте. Зачем добро портить.
— Вы так трогательно бережливы. Ладно, сниму, доставлю вам удовольствие.
Держась за его плечо, Камита нагнулась. Блеснули голые ноги.
— Придержите же меня, или сил у вас нет? Да не за руку!
Пахнуло чем-то сладковатым, дурманящим. От этого запаха голова пошла кругом, в горле пересохло, задрожали коленки. К счастью, было темно. Его робкие объятия превратились в хватку. Он ждал, что она вскрикнет от боли, но Камита только рассмеялась придушенным смехом, продолжая возиться с чулками. Что, если поднять ее, поцеловать? Она же сама сказала...
Талия у Камиты была тонкая, он мог бы стиснуть ее в ладонях. Когда Камита смеялась, живот слегка подрагивал. Поднять бы ее, запрокинуть голову с копной душистых волос.
— А теперь бегом — марш! — крикнул он, хватая ее за руку.
Ему не хотелось бежать. Он будто прирос к земле, но чувствовал, что надо что-то делать. Он уже не сомневался, что будет целовать Камиту. Все впереди. Торопиться некуда. Он был уверен: рано или поздно это произойдет, и потому нельзя сейчас стоять на месте.
На лугу было светлее. В бледно-голубом небе мерцали редкие звезды. Тихо журча под заросшим берегом, таинственно светились воды Гауи. Камита вприпрыжку бежала по лугу, размахивая туфлями.
Он догнал ее, обнял, притянул к себе. Камита вырывалась. Без каблуков она была ему до подбородка. Оба тяжело дышали. У Камиты растрепались волосы, несколько прядок упало на лицо. Он откинул их быстрым и легким движением.
— Сандр, я ничего не вижу...
Он отпустил ее. И это было ошибкой. Рассмеявшись дразнящим смехом, она побежала к реке.
Когда он подошел к берегу, Камита уже стояла в воде. В ночной тишине, стекая с ладоней, в воду падали звонкие капли. Из парка, будто из другого мира, долетали звуки оркестра. На той стороне Гауи мигал костер рыбаков.
Между окружавшей тишиной и терзавшими его дурными предчувствиями появилось какое-то мрачное созвучие. Отступать уже некуда. Нужно идти напролом. Он поднял с земли плоский камень и пустил его по воде с таким расчетом, чтобы тот, пролетая, обрызгал Камиту.
Она вскрикнула, отскочила в сторону. Потом, зачерпнув ладонями воды, бросилась за ним. Он попробовал укрыться, забравшись на свалившуюся в реку сосну, но потерял равновесие и плюхнулся в воду. Как сквозь сон услышал глухой шум собственного падения, будто в реку бросили мешок. Вода была теплая, пахла аиром.
Откашливаясь, смеясь и фыркая, он поплыл к берегу, течение было сильное, слегка относило.
— Вот видите! Вы наказаны! Что теперь делать?
— Раки здесь водятся? Могли бы наловить.
— Напрасно храбритесь, через минуту будете лязгать зубами от холода.
— Вода теплая, парное молоко.
— Вылезайте скорей, отожмите одежду, наломаем сучьев, у меня в сумке спички.
Пока он разжигал костер, Камита куда-то исчезла. Он уж забеспокоился, не ушла ли совсем, бросив его в таком положении, но тут как раз появилась Камита с бутылкой рома. Это было очень кстати, у него действительно зуб на зуб не попадал. Просыхавшая одежда холодила тело. Костер больше дымил, чем горел.
— Стаканов нет, придется пить из бутылки. — Камита провела своей теплой ладонью по его спине. — Бррр. Труп холодный, да и только. Подойдите поближе, я вас согрею.
— Глядишь, вы себе и медаль за спасение утопающих отхватите!
— А вы себе — коклюш. Одежду выжали? Не держите близко к огню, еще загорится.
— Ничего, высохнем.
— Нате-ка вот, выпейте.
— Гениальная идея! Как сказал бы Александр Драйска: шапку наземь, каблук поверху.
Темная бутылка в руках Камиты заманчиво мерцала в бликах пламени, по телу разливалось приятное тепло. Костер наконец разгорелся, постреливая искрами.
Камита положила свои ладони ему на грудь.
Он притянул ее к себе, неловко чмокнул в губы, но потом, осмелев и ошалев от восторга, впился в них с такой силой, что его зубы столкнулись с зубами Камиты. Она у него в руках обмякла, отяжелела.
И вдруг с криком вырвалась.
— В чем дело? — Он старался казаться спокойным.
Она опять положила ладони ему на грудь и рассмеялась:
— Господи, какой непутевый! Чуть не пролил...
В левой руке она все еще держала бутылку.
— А-а! Там что-нибудь осталось? Прекрасно!
Они смеялись и целовались, губы у них пахли ромом.
12
Рядом кто-то ровно дышал, прижавшись щекой к его плечу. У него затекла рука, он хотел перевернуться на другой бок, но постель была узкая, со всех сторон на него что-то давило. Потом чужое дыхание затихло, хотя он по-прежнему ощущал на щеке тепло. Его тело переплелось с чьим-то другим телом, словно, перед тем как уснуть, они боролись или были отброшены взрывной волной.
Проснувшись окончательно, он припомнил все, что произошло. Первая мысль была вскочить с постели. Ему казалось, в любой момент сюда могут войти, обнаружить его, а если дверь заперта, начнут барабанить, поднимут скандал — комендант или кто-то из девочек.
Он отодвинулся к стене, пытаясь высвободить затекшую руку, но тут же замер. Камита спала сладким сном. Простыня, мятая и скрученная, ничего не укрывая, извивалась вокруг тел, как драпировка на классической картине. Поперек загорелой спины Камиты тянулась белая полоска. Груди тоже казались до странности белыми, почти прозрачными. Под молочной белизны кожей змеились голубые прожилки. Розоватые соски, точно магнит, притягивали взгляд. Он никогда так близко не видел женскую грудь. В мочках ушей темнели дырочки, значит, раньше она носила сережки.
Разглядывать спящую Камиту было интересно и приятно. Но его ни на миг не покидало тревожное чувство.
Наконец, он вспомнил про свой костюм. На спинке стула висело только платье Камиты да. еще кое-какие принадлежности ее туалета, костюма нигде не было. Ботинки и носки валялись на полу.
Когда бутылка рома была выпита, ему захотелось вернуться на танцплощадку, но Камита сказала, что в таком виде нельзя показываться на людях. Они остались у реки, потом бродили по лугам, пока не набрели на какой-то ветхий сенной сарай.
Он проводил ее до общежития. И Камита сказала, чтобы не ломался, зашел к ней.
«Погляди, на кого ты похож! Как заявишься в таком виде в гостиницу!»
«В общежитие я не пойду, неприятностей потом не оберешься, да и поздно уже».
Он поцеловал Камиту. Теперь все просто. Никаких трудностей. И ему хотелось без конца целоваться.
«Ты просто озверел. У меня губы болят, — сказала она. — Пошли, пока Маня не легла».
«Мне и тебя достаточно, никакой Мани не нужно»,
«Маня нужна твоему костюму».
«А вдруг девочки вернутся?»
«Марики сегодня не будет».
«А Бирута, Цауне?»
«Через полчаса костюм приведут в порядок».
Комната была ему знакома. Только на этот раз она почему-то показалась меньше, потолок ниже. Настольная лампа, оранжевый абажур. Камита задернула занавески. Он снял костюм, Камита куда-то унесла его.
Крупным планом, как на щите кинорекламы, в памяти всплыло лицо Камиты. Вернувшись в комнату, она подошла к нему, глянула в глаза долгим, пристальным взглядом. Возможно, она о чем-то спрашивала, ждала ответа, а он не отвечал, потому что не слышал, потому что голова была полна нараставшего звона и грохота. Ему захотелось куда-нибудь скрыться, он привалился к стене, а потом и вовсе отключился на какое-то время.
Он помнил ее лицо в лунном свете, на белой подушке — неуловимое, далекое даже, когда их ничто уже не разделяло. Временами ее губы кривились, будто от боли, минуту спустя она опять обжигала его восторгом, причина которого для него была еще менее понятна.
«Мне не нравится имя Сандр, — сказала она. — Так тебя называли многие, я буду звать тебя иначе. Придумай сам, как мне тебя называть».
«Может, Каспаром».
«Ну хотя бы и Каспаром».
Но самым главным было то, что она сказала ему у реки, в сенном сарае.
«Ты и в самом деле не знал, что это я?» — словно не хотела верить, словно укоряла.
«Честное слово, не знал».
И снова ему вспомнилась Камита, когда она стояла на перекрестке, о чем-то разговаривая с женщиной из дома номер восемь по улице Приежу, и опять он услышал голос Джульетты Цауне: «Спросите вечером у Камиты, она расскажет». Отгадка оказалась предельно простой.
«Так знай: ты ехал ко мне».
«Об этом ты могла сказать еще вчера. Я чуть не уехал в Ригу».
«Я знала, ты никуда не уедешь».
«Был бы поезд, уехал. Почему ты не сказала?»
«Не знаю. Разве все объяснишь? Захотелось посмотреть, как ты себя поведешь».
«И осталась довольна моим поведением?»
«Да».
«Почему?»
«Отгадай...»
В дверь кто-то постучал и, не дождавшись ответа, задергал ручку. Ну, начинается!
Он рывком сел на кровати, натянув на себя простыню.
Наконец и Камита раскрыла глаза, но продолжала лежать не двигаясь.
— Кто-то ломится.
— Ну и пусть себе ломится. Хочу спать. Который час?
— Половина восьмого.
Камита потянулась, вздохнула. В дверь снова постучали.
— Ничего не поделаешь, придется вставать. Это, наверное, Маня с твоим костюмом.
Она выбралась из постели, довольно долго искала шлепанцы. Потом выбежала в переднюю, накинув халат.
— Кто там?
Ответа он не расслышал.
— Зайди попозже. У меня еще Сандр.
Это было неоспоримой истиной, и все же ответ Камиты почему-то потряс его. Должно быть, он ждал, что она станет лгать, выкручиваться. Какая смелость.
Он слышал, как Камита вошла в ванную, как заворчали краны. Ему ужасно хотелось пить. На столе стоял графин. Выпрыгнул из постели, выпил один стакан, второй. Прополоскал рот. И опять залез под простыню.
Вернулась Камита, повеяло сладковатым запахом.
— Вот досада, зря разбудили. Это не Маня. Бирута.
— Бирута? Но, может, ей нужно в квартиру?
— Не беда. Переждет у Либы. У той комната свободна.
— А как же Цауне, Марика? Нехорошо получается.
— Ерунда.
— Представляю, что они подумали. Ночью вернулись домой, а дверь на замке. Они стучались? Я что-то не слышал.
— Да ведь мы не очень-то и прислушивались.
Камита подошла к кровати, запустила пальцы в его шевелюру и, сузив глаза в улыбке, смотрела на него, казалось, что-то вспоминала, напоминала о чем-то.
Он схватил ее за руку, притянул к себе. Камита села с краю.
— Ляг, — сказал он. — Нам нужно поговорить. Мы ведь ни о чем не говорили. Знаем друг друга только по письмам.
— Что бы ты еще хотел узнать?
— Все.
Она усмехнулась, запустила пальцы поглубже в его волосы.
— Ты обманщик. Никакого разговора у нас с тобой не получится. Ну хорошо, только на пять минут. Подвинься к стенке.
Она скинула халат, забралась под простыню и крепко прижалась к нему горячим телом. Они лежали не двигаясь.
— Чего ж ты молчишь?
Он даже дышать перестал.
— Ну вот, так я и думала...
Ее острые ногти впились ему в горло. Она смеялась, кусалась. И после того, как он закрыл губами ей рот, смеяться продолжали глаза. А когда закрылись глаза, смеялось ее дыхание, и ему показалось, что смех этот накатывает волной, захлестывает его, но потом смех стал затихать, прошелестел где-то в вышине, подобно порыву ветра над водной гладью.
Когда он опять проснулся, Камита была уже одета. На кухне посвистывал чайник.
— А ты поспать не любишь, скоро десять. Теперь уж хочешь не хочешь придется вставать.
— Предложение принято, бурные аплодисменты. Только что-то я нигде не вижу своего костюма.
— Сначала умойся. А я спущусь к Мане. Вытираться можешь розовым полотенцем, оно чистое.
Голова раскалывалась. Когда он склонился над ванной, блестящие никелированные краны поплыли перед глазами. Холодная вода заметно отрезвила его. Он залез в ванну, пустил душ. Потом до красноты растерся жестким полотенцем.
Тут было настоящее девичье царство: сушились чулки, ночные рубашки, на полке перед зеркалом баночки, флаконы, тюбики.
Слежавшиеся волосы топорщились на затылке, но, в общем, он выглядел свежим, румяным, только щетина опять отросла. Переглянувшись со своим отображением в зеркале, потрепав себя по щекам, он вернулся в комнату, подошел к окну.
Небо затянула тусклая дымка. Если так подумать, все приключившееся с ним казалось невероятным. Почти нагишом, в одних трусах, стоял он в комнате женского общежития. Фантастика! Попытаться что-либо понять, постичь разумом было бы делом напрасным. Как будто вчера, упав в воду, он упал в другой мир, с другими измерениями, с другой логикой.
Вернулась Камита. Костюм выглядел как новый, рубашка выстирана, выглажена.
Еще через пять минут он стал прощаться.
— Значит, в два у автобусной остановки.
— В два.
— Надеюсь, не забудешь.
Камита привстала на цыпочки, положила ему руки на плечи. Он поцеловал ее, но теперь как-то рассеянно, думая больше о том, не попадется ли кто-нибудь на лестнице. Камита проводила его с усмешкой на лице.
Он бросился вниз по лестнице, по солдатской привычке скользнув пальцами по пуговицам и клапанам карманов.
Даже платок выстиран. Кошелек. Нож. Авторучка. Расческа.
В боковом кармане зашуршала бумага.
«Милый Сандр! Немедленно уезжай. Больше пока ничего не могу сказать, но это очень важно. Потом я тебе напишу, все объясню. Камита, мерзавка, совсем не та, за кого себя выдает. Ни единому слову ее не верь. И, пожалуйста, немедленно уезжай».
Он еще раз перечитал, но не мог себя заставить поверить тому, что написано. Впечатление было такое, будто фокусник у него на глазах канарейку превратил в бумажный цветок.
«Камита, мерзавка, совсем не та... Ни единому слову ее не верь».
Написано той же рукой, что писала письма, тут не могло быть сомнений. Если Марика на самом деле оказалась Камитой, тогда и почерк этот должен принадлежать Камите, но, очевидно, это исключалось, лишь ненормальный мог допустить, что Камита сама на себя напишет анонимку.
Когда ему подложили записку? Вчера? Нет, на бумаге нет следов воды. Значит, записку вложили недавно. Здесь, в общежитии. У Мани, или как там ее.
Отпустив посвободнее галстук, расстегнув верхнюю пуговицу сорочки, он прибавил шагу. Ясно одно: разгадка, которая, казалось, была как на ладони, опять ускользала.
13
— Молодой человек, подите-ка на минутку. Тут такие неприятности...
Дородный ангел-спаситель, высунув в окошко увенчанную бигуди голову, подзывал его к себе.
— Вы не представляете, как мне из-за вас попало! Такой тарарам устроили. Заявился этот... сосед ваш по номеру. Он обычно пропадает по нескольку дней, таскается черт-те где. А тут прилетел и давай орать, аж взмок от злости.
«Ага! Должно быть, из-за бритвы, — промелькнуло у него в голове, — я так и думал».
— Чем же мой сосед недоволен?
— Всяких перевидела, но чтоб такого... Я здесь, слава богу, семнадцать лет работаю. Глотку драть многие горазды, жалобную книгу требовать или, скажем, грозить газетой. Я таких по лицу узнаю — кислые, надутые. Чуть что не так, сразу в крик. Но тех я всегда осадить сумею: не кричите, скажу, не забывайте, где находитесь. А этот с виду прямо лесоруб-поденщик, с оборванными пуговицами ходит, воротник у рубахи точно жеваный. А говорит — куда там! — кум королю. Уставится в глаза и пальцем по окошку тычет. «Даю вам пять минут на то, чтоб человек, которого вы поместили в мой номер, был выдворен. Я заказал себе комнату, а не койку на постоялом дворе. В противном случае сам наведу порядок и все посторонние вещи выброшу в коридор».
— Да у меня нет никаких вещей.
— Ну, просто ненормальный. Не кричите, говорю, не забывайте, где находитесь, а ему хоть бы что. «Я вас предупредил, потом не вздумайте отпираться, будто не знали. И можете жаловаться: в милицию, прокуратуру или в Президиум Верховного Совета».
Значит, бритва тут ни при чем.
— А может, он прав? Может, я и в самом деле незаконно влез в этот номер?
— Боже упаси, о чем вы говорите! Какое там — прав. Только вот ума не приложу, как теперь быть, куда вас поместить?
— Ну, а если он неправ, я останусь, где был.
Женщина горестно качнула головой в бигуди, и сквозь редкие белесые волосы проглянула розоватая, как у ребенка, кожа.
— Нет, нет, ничего не выйдет. Я в людях разбираюсь. Он вас и слушать не станет. Такого ничем не проймешь. Поди догадайся, что у него на уме. Пусть уж директор с ним разбирается, мне-то что.
— Он в номере?
— По крайней мере, ключ забрал.
— Пойду взгляну. После такой характеристики...
Ангел-спаситель хлопнул в пухлые ладоши.
— Об одном прошу — без скандалов. Если придется вызывать милицию, нас лишат премии.
Поднимаясь по лестнице, он решил сделать вид, что ничего не знает. На стук никто не ответил, но дверь была не заперта. Не слышит, что ли, подумал он, и на всякий случай постучал погромче. В глубине кто-то отозвался.
В первой комнате никого не было.
Во второй за столом сидел — ну и ну! — Гатынь, склонившись над шахматной доской, подперев кулачком подбородок. Вокруг были разбросаны фигуры. Он, видимо, играл сам с собой.
— Так это вы, Гатынь?
— Вероятно, вы недалеки от истины. Я — собственной персоной. Впрочем, об этом можно было бы еще поспорить. Как известно, понятие «персона» пришло к нам из латыни, где это слово означало маску актера с прорезью для рта — «пер», сквозь которую звучал голос — «сонаре».
— Вы здесь живете?
— Стараюсь жить всюду, где нахожусь, руководствуясь формулой: я чувствую, значит, живу. Но, по правде сказать, и об этом можно было бы поспорить. Чтобы доказать, что мы действительно живем, пришлось бы прежде всего определить смысл жизни, однако он наукой по сей день не установлен.
— И вы собираетесь вышвырнуть в коридор мой вещи?
Гатынь заморгал глазами и уставился на него.
— С чего вы решили?
— Я не решал. Дежурная только что любезно известила меня о том, что я должен убраться, освободить кровать.
— Ах, вот оно что! — протянул Гатынь. — Простите мою недогадливость. Подобный вариант мне просто не пришел в голову.
— Мне тоже. Не понимаю, зачем вам нужна комната в гостинице, если рядом у вас дом.
— Логично и ясно: не нужна.
— Я, конечно, не следователь и не ваша жена. Личная жизнь других меня не интересует... — Наигранным смехом он постарался смягчить резкий тон. — Вы могли бы все высказать мне самому, незачем было пугать престарелую даму.
Втянув голову в сутулые плечи, Гатынь безмятежно слушал и улыбался за толстыми стеклами очков своей непроницаемой азиатской улыбкой.
— Прошу прощения, — словно устыдившись чего-то, заметил он, — но свою речь вам придется повторить еще раз, потому как, насколько я понимаю, вы приписали мне заслуги, кои целиком и полностью принадлежат старинному другу вашей семьи профессору Апариоду. Немного терпения. Он скоро вернется.
В прищуренных глазах Гатыня, помимо сочувствия, блеснуло и злорадство.
— Держу пари, он будет удивлен не менее, чем вы.
— Апариод?
— Несомненно.
— Думаете, профессор не знает?
— Уверен. Иначе бы он так не выразился: «Я этого обормота с треском отсюда выставлю». Покуда мне еще не удалось установить причину, однако по отношению к вам, по крайней мере до сих пор, он проявлял необъяснимое благоволение.
— В конце концов, какое это имеет значение. Дело в принципе. Зачем одному человеку две постели?
— Вероятно, вопрос престижа. Если лев не может целиком заполнить собою всю пещеру, позволит ли он поселиться в ней кролику?
— Значит, в вашем представлении Апариод — лев?
— Во всяком случае, у профессора весьма развито чувство престижа. Уж он-то не станет убиваться по растерзанному кролику.
— Растерзать кролика дело не хитрое.
— Поверьте мне, он выдающийся представитель своей породы — с неожиданным талантом, своеобразным стилем.
— Вы так считаете? А что, если вдруг и в соседней кровати объявится лев?
— Что ж, это было бы чрезвычайно интересно. Хотя подобный вариант мне представляется чистой фантастикой: в наше время львы относятся к животным вымирающим. А вы присаживайтесь, чего стоите. Профессор пошел на почту, сейчас вернется.
Гатынь, двигая шахматные фигуры, время от времени вскидывал на него глаза.
— В шахматы играете?
— Нет. В детстве отец пытался научить, но в ту пору у меня были предубеждения против всего, чему приходилось учиться.
— А в карты?
— Тоже нет. Скучнейшее занятие,
— Мотоцикл водите?
— Нет.
Гатынь внимательно поглядел на него.
— Значит, вам не нравятся математика, химия, физика. Слабо даются иностранные языки, грамматика. Частенько вам не хватает находчивости, выдержки, системы. По натуре вы скорее робки, в отдельных случаях, прямо скажем, ленивы. Разве я не прав?
— Вы занимаетесь психоанализом?
— Этот тип мне хорошо знаком. В известной мере, по личному опыту. Например, плавать я научился в двадцать два года.
— Не вижу в этом ничего трагичного.
— Да, внешне все как будто обстояло благополучно, но где-то в уголке сознания гнездилось убеждение: «Ты не умеешь». И оно медленно, но верно подтачивало волю, и под конец к самому себе я стал относиться, как к уцененному товару. А те, кто умеет, те, естественно, всегда и во всем впереди, им достаются лавры, они берут в жены самых пригожих, завоевывают положение в обществе, а ты жмешься в сторонку, мирясь со своей второсортной судьбой. Исподволь убеждаешь самого себя в собственной никчемности: что, мол, я...
— Сколько же вам било лет, когда научились играть в карты?
— До карт дело не дошло. К тому времени я сам себе опостылел. Сначала взялся за английский язык, потом — за мотоцикл, хотя получить права с моим орлиным зрением...
Он слушал с настороженным вниманием. Разговор принимал опасный оборот. Не скрывалась ли в словах Гатыня какая-то ловушка? Возможно, он нарочно разоткровенничался и его подбивал к тому же. Гатыня трудно понять до конца — то ли паясничает, то ли всерьез говорит.
— Такие вот дела.
— У меня часы остановились. Сколько на ваших?
— Опять куда-то торопитесь?
— На сей раз нет.
Гатынь сказал, который час, и взглянул на него вопросительно. Наверно, ждал, что он заговорит.
На подоконнике, запутавшись в занавеске, жужжала муха.
Он подсел к столу, разгладил край скатерти.
— Жара, — проговорил Гатынь и, сняв с острого носика очки, мятым платком вытер лоб, щетинистый ежик.
— Как сказали бы в старое время — сенокосная пора.
— Сенокоса в городе не чувствуешь. В Риге, и то — косят траву вдоль канала, мимо пойдешь, и так запахнет сеном. А в Рандаве, смотрю, даже порядочного сквера нет.
— Зато мимо нашей колонии без конца снуют машины с сеном. Успевай только улицу подметать.
— Не вам же ее подметать.
— И я подметаю. Все подметают.
— А что же тогда, простите, делает дворник?
— Вот дворник-то как раз и не подметает. Он по совместительству работает ночным сторожем на складе райпотребсоюза. А днем отсыпается. Оно и понятно, как можно без сна.
Переглянувшись, они усмехнулись.
— Начальник наш его как огня боится. В жизни не видал такого сварливого человека. Чуть что; «Пожалуйста, попробуйте увольте. Где вы у нас видели хотя бы одного дворника, уволенного за то, что долго спит?» И, в общем-то, он прав. А потом, где возьмешь другого? Штатному месту пустовать не положено. И где гарантия, что другой станет подметать...
Гатынь дохнул на стекла очков и принялся их протирать. Без очков его морщинистое личико казалось до странности чужим и удивительно беспомощным.
В открытое окно с улицы залетали женские голоса, транзистор рассыпал по ветру затейливые ритмы, кудрявые и легкие, как древесные стружки.
Гатынь любил почесать языком, но похоже, что сейчас он умышленно завел пустой разговор. И вообще этот Гатынь себе на уме. Наверняка знает больше, чем прикидывается.
— Значит, в вашем заведении содержатся только юноши.
— Только юноши.
— А бывает, что кто-то, выйдя на свободу, остается здесь на житье?
— Всякое бывает. Иного чудика ведут за ворота, а он упирается. Ему б от радости прыгать, а он хнычет, как дитя малое: школу, видите ли, не успел закончить...
— Вы, случайно, не преподавали ботанику и зоологию некоему Женьке?
— Женьке? — Гатынь надел очки и взъерошил волосы. — Женек много. Как фамилия?
— Фамилии не знаю. Работает на кладбище.
— Что-то не вспомню.
— У него подружка Либа. Тоже с тюремным прошлым. Тут все знают.
— Женьку?
— Да нет, Либу,
— Либу я тоже знаю. Одно время она жила у нас.
— После тюрьмы?
— Ваша информация не совсем верна. Либа в тюрьме никогда не сидела. Уж это точно. Я, разумеется, ее не расспрашивал, однако на такие вещи у меня есть нюх. Башмачник мигом свои башмаки распознает.
Пока он, озадаченный, собирался с мыслями, вошел Апариод. В той же пестрой рубашке навыпуск с короткими рукавами. Загорелое лицо и массивная шея лоснились от пота. В одной руке он держал бутылку молока, в другой — рижский хлебец.
— Вот это и есть та персона «нон грата», — первым подал голос Гатынь безо всяких вступлений.
Тяжело дыша после ходьбы по лестнице, Апариод положил покупки на стол. Вид он имел невозмутимый, и только на покатом лбу проступило выражение чуть заметного неудовольствия.
— Постоялец номер два.
— В таком случае, мне очень жаль. — Голос Апариода был холоден и резок. — Ничем не смогу вам помочь. Администратор допустила грубую ошибку, и она должна ее исправить.
— В этом номере я обитаю вторые сутки, — сказал он и даже попробовал рассмеяться. Со стороны его наигранная веселость, должно быть, выглядела жалко. Он часто смеялся не к месту. Хорошо хоть на сей раз смех прозвучал скорее как бахвальство, чем попытка расположить к себе Апариода или еще того хуже — его разжалобить.
— Это не имеет значения. Комната занята. Номера-люкс на койки не делят, такого закона нет. Нагрянет ревизор...
— Гостиница переполнена.
— Это не оправдание. Если всем не хватает по паре сапог, это не значит, что сапоги должны продаваться поштучно.
— Я думаю, администратор была бы не прочь каждому предоставить по номеру-люкс, будь такая возможность.
— Неизвестно. Иной раз трудности создаются умышленно. — Апариод, как мечом, рассек воздух указательным пальцем.
Возможно, всему виной было благоговение, которое он безотчетно испытывал к метафизическому титулу «профессор», возможно, непререкаемая властная манера разговаривать, заранее отметавшая все возражение, но, стоя лицом к лицу с Апариодом, он себе казался плохо завязанным воздушным шариком, из которого постепенно улетучивается воздух. Глубокое убеждение в своей правоте и чужой несправедливости теперь отнюдь не представлялось таким неоспоримым, каким было всего минуту назад. И даже сама мысль опереться на такие понятия, как правота, несправедливость, была попросту смешна. Апариод брал то, что ему нужно, ломал, перекраивал, и все, как ни странно, снова укладывалось в прежние строгие рамки. Крыть было решительно нечем. В споры Апариод не пускался, он просто приводил факты, вскрывал ошибки, разъяснял недоразумения. Его тон, конечно, мог и задеть, но рассердиться на него было трудно, потому что доводы приводились бесспорные.
Апариод всегда и во всем оставался хозяином положения.
— Ну вот, — сказал Гатынь, — и вопрос исчерпан. Все в ажуре.
— Разболтанность появляется там, где снижается требовательность. Превратили гостиницу в фабричное общежитие, потом сами удивляются, что не хватает места, — все еще кипятился профессор, но уже без прежнего запала. — Ступайте, потребуйте себе комнату.
— На худой конец, — сказал Гатынь, — мой дом всегда к вашим услугам. Раскладушка на веранде, свежее сено на сеновале.
— Спасибо, что-нибудь придумаем.
— Так что мы будем делать? — Гатынь потер ладони. — Сыграем партию?
— Нет охоты, — буркнул Апариод. — Играть в шахматы, пить водку — две вещи, которыми порядочный человек занимается с утра лишь в исключительных случаях.
— А почему бы этим утром как раз не сделать исключение?
— Законы надо уважать.
— Один умный человек сказал: исключения не опровергают, а лишь подтверждают законы.
— А, наконец-то вы не знаете автора цитаты.
— Это французская народная мудрость, у нее нет автора.
— Ерунда, ее автор — Наполеон. Народная мудрость обретает автора, как только ее подтвердит авторитет.
— Уж тогда скорее Франсуа Шатобриан. Эта фраза из его сочинения о христианстве, написанного в 1802 году.
— Шатобриан — ни в коем случае. Писатели только болтают о законах. Законы создают правители.
— Хорошо, — сказал Гатынь, — допустим, так. Сегодня, в порядке исключения, мне бы не хотелось спорить. А не поехать ли нам вечерком на рыбалку? Что скажете? Душа от жары истомилась.
— Нет.
— Опять законы?
— Нет. С дневным поездом приезжает моя жена.
— А если не приедет?
Апариод не ответил.
Поймав на себе взгляд профессора, он поднялся. Чего он мешкает? Его выбрасывали из номера, а он, точно загипнотизированный кролик, сидел, разинув рот, и почтительно слушал. Оставаться в этой комнате было просто неприлично.
— Считайте, я выехал, — сказал он.
— Уже уходите? А ваши вещи?
— У меня нет вещей.
— Интересно, а мне почему-то показалось, что у вас были вещи.
— Не знаю. Всего хорошего!
14
Итак, он опять бездомный. Но это сейчас его мало тревожило. К чему ломать голову над такими пустяками. Не затем он сюда приехал, чтобы прохлаждаться в апартаментах гостиницы. Наивный дяденька профессор. Ха-ха.
Как ни странно, настроение было отличное — легкая усталость, зато дух бодрый, и мир представлялся в розовых красках.
Мысли снова возвращались к Камите, к событиям прошлой ночи. Теперь его память, как бы вооружившись увеличительным стеклом, скользила над знакомым рисунком, из общего целого выхватывая отдельные детали, и в каждом штрихе, в каждой линии открывались новые, неожиданные достоинства.
Теперь уж он мог считать себя настоящим мужчиной. Тут никаких сомнений. С Витой все это так, глупости. И сравнивать нельзя. Потом она исчезла, будто ее и не было. А Камита здесь, в два часа с ней свидание. И теперь он знал, что такое женщина. У него на этот счет было смутное представление, порождавшее лишь чувство неполноценности, сомнения в самом себе. Еще с тех пор, когда он, совсем мальчишкой, воспылал неожиданно страстью к учительнице пения Зоммер и она стала сниться ему по ночам, а в школе ой не смел поднять на нее глаз. Он даже помнил, с чего это началось: они всем классом были на экскурсии в этнографическом музее, сидели на траве, ели бутерброды. Учительница, скинув туфли, вытянула ноги в прозрачных чулках, юбка у нее слегка задралась, приоткрыв резинку с застежкой. Он знал, смотреть не прилично, но продолжал поглядывать, обмирая от страха, что его уличат.
Долгие годы в нем уживались разноречивые чувства — жгучий интерес и стыд, соблазн и страх. В своем воображении он обычно перевоплощался в героев книг и кинофильмов и там был смелым и ловким, волевым, настойчивым, но в жизни все получалось иначе — где нужно было действовать, он колебался, когда требовалась выдержка, у него опускались руки. Смелость расхолаживалась трусостью, отзывчивость — растерянностью, возвышенность души — мелочностью. Прекрасные планы со временем превращались в мучительное унижение, потому что он знал наперед, как мало общего у них с действительностью.
Но теперь у него есть Камита. Своя девушка. И какая! Оказывается, он плохо себя знал, недооценивал. Но теперь-то все в порядке, нечего прибедняться и сетовать на свои способности.
«Ты в самом деле не знал, что это я?» — спросила Камита. Воображаемый образ, писавший ему письма, наконец обрел плоть и кровь. И, конечно, это было чудом, к которому не так-то просто привыкнуть. Ка-ми-та. Итак. Камита.
И вдруг какая-то записка, жалкий клочок бумаги, пытается все расстроить, свести на нет, перечеркнуть! Несусветная глупость, смешно даже подумать.
Но почему тогда письма написаны почерком, который навряд ли принадлежит Камите? Почему она подписывалась именем Марики, почему прислала чужую фотографию? Какой идиотизм! Ломать себе голову из-за какой-то фотографии, когда у него сама Камита! Чушь. И черт с ними, со всеми почерками. Кто бы ни писал эти письма — сейчас ровным счетом ничего не значит.
Часы показывали без двадцати минут час.
У почты старушка продавала фиалки, он купил букетик, сунул в нагрудный карман.
Полтора часа слоняться по городу казалось бессмысленным. Он сам себя обкрадывал. Целых полтора часа, с ума можно сойти!
А почему бы не пойти прямо сейчас? Не туда, где условились встретиться, а в общежитие. Надо думать, Камита, как и он, считала оставшиеся минуты. Уж раз она не побоялась привести его среди ночи... Неудобно перед девочками? Ерунда. Что-то не похоже, чтобы у Камиты от подруг были секреты.
Он еще раздумывал, взвешивал, а ноги сами несли его к общежитию. Немного поспорив с самим собой, он решил рискнуть, окрыленный новым чувством самонадеянности.
В парадном, как обычно, было пусто. И сразу оборвалось дыхание, будто он очутился в безвоздушном пространстве. Он ринулся вверх, правой рукой перехватывая перила. Одна площадка, вторая, третья. Сколько их, этих площадок? Четвертая. Пятая. Фу-ты, последняя. Знакомая дверь с рассохшейся притолокой...
Он остановился, пригладил волосы, облизал пересохшие губы. Черт знает что — сейчас он волновался сильнее, чем тогда, когда впервые стоял перед этой дверью. Негромкий стук согнутого пальца в ушах отозвался набатом.
Камита успела одеться, накраситься и показалась чужой, неприступной. Такой замысловатой прически он еще никогда не видал, подведенные глаза смотрели с искрометным блеском, но как-то отстраненно, ничего не помня, ничего не понимая. Неужели это та самая Камита, которая недавно его проводила у этой же двери? Ощущение близости исчезло, нужно было все начинать сначала. Он точно прирос к порогу, стоял не шелохнувшись, не зная, как быть.
— Ты? Что-нибудь забыл? — Досады в ее голосе он не расслышал.
— Да, забыл... Кольцо с бриллиантом. И кое-какие секретные бумаги.
Она усмехнулась, взяла его за лацканы. Он избегал ее взгляда.
— Тогда не здесь. Проходи.
— Не помешал?
— Какая учтивость...
— Я имел в виду — им.
— Еще никто не появлялся. На лестнице никого не встретил?
— На лестнице? А кого бы, например?
— Например, Бируту. Пока сидела в ванне, кто-то стучал. Я на цепочку не закладывала, но Бирута вечно теряет ключи.
Пропустив его в прихожую, Камита выглянула на площадку и с шумом захлопнула дверь. Пахнуло знакомым цветочным запахом.
— Могу сообщить интересную новость: меня выставили из гостиницы.
Второпях он не придумал ничего более путного, и в этом, совершенно излишнем его объяснении прозвучали нотки оправдания.
Глаза Камиты сузились.
— Ты хочешь сказать, что уезжаешь.
— Не знаю... надо подумать.
— Снять комнату в Рандаве, конечно, нелегко, но у меня есть кое-какие адреса. Впрочем, путь тебе добрый. Может, так оно и лучше.
— Ты хочешь, чтобы я уехал?
— Силком никого не удержишь,
— А если останусь?
Камита метнула на него иронический взгляд и хмыкнула.
— Тогда подумай, что делать дальше. Надумаешь — скажешь.
— А что бы ты хотела, чтобы я надумал?
— То... что уже надумал.
— Все не так просто.
— Очень даже просто. Поступай, как подсказывает сердце. Разве ты спрашивал у кого-то совета, когда ехал сюда?
— Я не спрашиваю у тебя совета. Просто хочу знать.
— Знать — что?
— Твое мнение.
— О чем?
Она опять хмыкнула, изобразив на лице недоумение.
— О многом.
Он вытащил из кармана записку.
— Например, об этом.
Камита небрежно пробежала глазами немногие строчки и, скомкав бумажку, сунула обратно ему в карман.
— И что же тут тебе непонятно? Черным по белому сказано: Камита — мерзавка, немедленно уезжай... Милый Сандр...
— Ты тоже так думаешь?
— То, что думаю я, в данном случае не имеет значения.
— А что же имеет значение?
— Веришь ты этой записке или не веришь. Написать можно что угодно. Предположим, здесь было бы написано другое: Камита — небесное создание, останься. Тебя бы это устроило?
У него отлегло от сердца: ей хотелось, чтобы он остался, это ясно. То, о чем они сейчас говорили, не имело никакого значения. Слова текли, теснились, наседали друг на друга, точно льдины в половодье, однако направление потока было очевидно.
— Меня одно интересует: кто написал записку?
— Кто? — Камита посмотрела на него в упор. — А что, если я?
— Ты?
— Чтобы тебя ошарашить. Шутка дурацкая, что и говорить.
Он так и не понял смысла этой шутки, а Камита разъяснять не стала. Ему не хотелось уезжать. Ему хотелось остаться с Камитой. И к чему столько разговоров об отъезде? Тоже мне, полез с упреками, дознанием.
Сказать бы, что останется, и точка. Час назад это было бы проще простого, а теперь что-то удерживало. И Камиту будто подменили. Что это — стыд, робость, страх, сомнения? Как плохо они все-таки знают друг друга. Совсем не знают.
— Ладно, оставим это. В конце концов, до вечера далеко.
— Ты хоть позавтракал? А то я что-нибудь разогрею...
— Спасибо, я поел, вот если б у тебя нашлась бритва.
— У меня есть ножницы.
— А Марика знала, что ты со мной переписываешься?
— Марика? Скорей всего. Почему бы ей не знать? Жить в одной комнате и...
Камита как бы невзначай сняла с его ворота пушинку.
— А Бирута знала?
— Думаю, да.
— Почему ты мне прислала фотографию Марики?
Камита преспокойно продолжала обирать пылинки с его костюма, потом пригладила плечо и поправила галстук,
— Если для тебя все это так важно, знай: первое письмо мы написали вместе. Просто так, для забавы.
— Понятно.
— Будут еще вопросы? Между прочим, последний поезд в Ригу отходит в двадцать два с минутами,
— Ты торопишься?
— Нет, я думаю — ты,
— А по-моему, ты.
— Нет — ты.
Он поднял руку, Камита шлепнула по ней ладонью, он поймал ее пальцы, она вырвала, опять ударила.
— Ты.
— Нет, ты.
Слова потеряли смысл. Зато стена отчуждения, выросшая между ними, стена, сквозь которую они увидели друг друга в искаженном виде, исчезла, точно ее ветром сдуло. Они опять были вместе, и ничто их не разделяло. Руки сплетались все крепче, они искали затерянные тропки и находили их, глаза, осмелев, уже не отпугивали, а манили. Они стояли, обнявшись, позабыв обо всем на свете.
— Сандр, послушай, у нас же нет времени.
— Нет, есть.
— Нет. В два часа у нас с тобой свидание...
— А сейчас сколько?
— Не знаю, часы остановились. В дверь постучали.
— А вот и Бирута.
— Пускай постучит, надоест — уйдет.
— С нашей стороны это свинство. Целые сутки держать человека за дверью.
— Подожди, пойду посмотрю.
В дверь колотили громко, настойчиво,
— Уж теперь ты, Камита, впустишь меня, не прикидывайся, знаю, ты дома. Боишься мне на глаза показаться, забилась в угол, дрожишь. А ну, открывай!
Этот резкий, с хрипотцой голос трудно было бы спутать с другим. Принадлежал он Либе.
Камита вздрогнула и застыла, Либа продолжал дергать дверь.
— Мерзавка, трусиха! Слышишь, открой! Вот у меня письма, можешь посмотреть, это мне он писал. Ничего у тебя на этот раз не выгорит.
Он тоже сделал шаг-другой к прихожей. Камита, окинув его холодным взглядом, знаком велела вернуться. Но он остался на месте. Под ногой скрипнула половица. Должно быть, Либа за дверью расслышала скрип, ручка задергалась сильнее.
— Камита, не притворяйся! Я вижу. Ты стоишь у порога. У тебя, что, душа в пятки ушла, боишься открыть? Ты же знала, не к тебе он приехал...
Камита во второй раз окинула его пытливым взглядом, словно для того, чтобы удостовериться, все ли он слышит. В широко раскрытых глазах ее были страх и вопрос, растерянность и упрямство. Дверь дергалась, как крышка захлопнувшейся западни, молчать не имело смысла. Наконец, решившись, Камита презрительно рассмеялась. В полумраке прихожей блеснули ее белые зубы. Спокойно, даже чересчур спокойно, она погляделась в висевшее на стене зеркало, осторожно поправила прическу.
— Уходи, не валяй дурака. Я б впустила тебя, но Сандр еще не оделся.
— Врешь ты! Я видела, он ушел. Никогда, слышишь, никогда он больше к тебе не придет.
Дверь все еще дергалась. Но не так сильно. Либа говорила, всхлипывая, торопясь, сквозь слезы.
— Интересно! Это почему же?
— А потому, что ты обманщица. Потому, что я его тебе не отдам. Ты и знать не знала ничего о Сандре. Ночь переспать еще ничего не значит. Когда Эгил в армию ушел, не прошло недели, ты его на Женьку сменила, а после и Женьку — на Виктора.
— Послушай, мне надоело. Ты бы прекратила свои выступления. Для своей же пользы. Или я расскажу сейчас Сандру...
— Что? Что ты ему расскажешь? Он меня знает в тысячу раз лучше, чем ты. Вот смотри, вот его письма. Он ехал ко мне.
— Ехал к тебе, да пришел ко мне.
— В жизни б этого не сделал, знай он правду.
— Какую правду? То, что ты в тюрьме сидела? Или то, что у тебя ребенок?
Оставаться и дальше в стороне он не мог. Жутко было вот так стоять и слушать. Он подошел к двери, повернул ключ. Камита пыталась было преградить ему дорогу, но это только увеличило его решимость,
Дверь распахнулась настежь.
Либа, побелев как полотно, попятилась от двери. В левой руке она сжимала пачку писем — желтые знакомые конверты. Правую руку вскинула перед собой, будто защищаясь, и все продолжала отступать.
— Нет, нет! Иди к Камите, иди, иди. Ты слышал, как она про меня...
— Да, слышал...
— Ну вот и хорошо. Теперь все ясно..,
— Я тоже так думаю. — Красивое лицо Камиты скривилось в презрительной гримасе, в нем промелькнуло что-то такое, чего раньше он не замечал и что видеть было неприятно, даже омерзительно — будто от этого лица что-то отвалилось, приоткрыв зиявший провал за рядом ослепительно белых зубов. — Да кто этого не знает? Может, позовем свидетелей? Что ж, за ними дело не станет!
Либа смотрела на него остановившимся взглядом. Он пронизывал, этот взгляд, и не было сил его выдержать. Ему показалось, что Либа насилу сдержалась, чтобы не ринуться к нему.
— Как же, как же. Не верь ей, Сандр, не верь, — смеялась Камита.
У Либы опустились руки, желтые конверты рассыпались по ступеням...
— Ну хорошо... Теперь все ясно...
Она метнулась вниз по лестнице, конверты под ногами прошуршали опавшей листвой.
Он остолбенел, ничего не мог понять: почему убежала Либа, почему он не бросился следом за ней?
Либа подскочила к своей двери, дверь была заперта. Либа распахнула окно на лестничной клетке, прыгнула на подоконник. Ну да, она и раньше проделывала такие номера, все это было, это уже видано. Одно непонятно — зачем, почему?
И потом вдруг Либы не стало на подоконнике. И Камита, отрывисто вскрикнув, подбежала к окну. Он тоже выглянул на улицу. На балконе у Либы ветер колыхал выстиранную белую рубашку. А сама Либа лежала посреди цветочной клумбы, обложенной побеленными кирпичами.
15
Он еще по-настоящему не осознал своей роли в этом происшествии и вообще не понимал, что бы все это значило. Мысль о том, что у него может быть что-то общее с Либой, показалась дикой. Либа где-то там, за тридевять земель, сама по себе, на отлете, на отшибе, очень далеко, Либа? С какой стати Либа? Откуда Либа! Но тотчас дрогнула совесть: а если по твоей вине?
Впервые такая мысль промелькнула в голове, когда он выглянул в окно.
Что случилось? В чем дело? Жива ли? Вопросы сыпались со всех сторон. Он знал столько же, сколько другие, но почему-то все смотрели на него.
Сорвалась.
А чего полезла на подоконник?
На балкон хотела перепрыгнуть. Такая у нее привычка.
Конечно, это звучало смешно. И настолько глупо, что его навряд ли принимали всерьез. К тому же его замешательство могло послужить уликой против него. Почему он не сказал правду, зачем опять подыскивал удобную ложь? О чем он больше беспокоился — о Либе или о себе? Может, он, сам того не сознавая, пытался замести следы, разыграть из себя невинного, ни к чему не причастного? В самом деле — почему? Дурацкий вопрос. С тем, что случилось, у него нет и не может быть ничего общего. Ведь он сказал всего два слова. Если бы он только знал... Вчера на танцах Либа потешалась над ним, сочиняла про Женьку...
Она лежала с закрытыми глазами, неподвижная, смирная. Рот почему-то стал непомерно большим и красным. Потом он понял почему: из носа к губам стекала струйка крови. Ладонь была еще живая, теплая, но пульс не прощупывался. Он попробовал поднять руку, она показалась неестественно тяжелой и вдруг согнулась совсем не там, где следовало.
К счастью, уже подъехала машина «скорой помощи». Вокруг него толкались люди, топтали худосочные анютины глазки, напирали, лезли вперед. Понемногу его оттеснили. Это было даже облегчением. Теперь он не видел лица Либы. На него перестали обращать внимание, любопытные взгляды были прикованы к врачу, санитару. А он — один из толпы, такой же прохожий, как все. Нет, он не убегал, он не бросил Либу, просто его оттерли.
Когда Либу подняли в машину, он собрался с духом, подошел к открытой двери.
— Может, мне поехать с вами... если нужно...
Врач был молодой, с тщательно расчесанным пробором маслянисто-желтых волос.
— Вы родственник?
Взгляды толпы опять метнулись к нему,
— Да нет, так...
— Тогда не надо. Придете в больницу.
— А когда?
Врач пожал плечами.
Машина отъехала. Толпа расходилась. На ходу утирая пот, к нему подошел милиционер; кожаная планшетка на длинном ремне, закрученном вокруг ладони левой руки.
— Мне сказали, вы очевидец?
— Да.
— На всякий случай запишу ваш адрес. Имя, фамилия, где проживаете?
Он отвечал машинально.
— Что делаете в Рандаве?
— Ничего. Приехал посмотреть.
Милиционер перестал писать, проворчал что-то невнятное.
— Где работаете?
— Пока нигде.
— В общежитии были в гостях?
— В гостях.
— Ночевали?
— Пришел за полчаса до этого.
— К кому?
— К знакомой.
— Как с документами?
— Паспорт еще не успел получить.
— Ладно, покажите, что есть.
Возвращая документы, милиционер привычным движением вскинул пальцы к козырьку.
— Все?
— Да, это, знаете, так... на всякий случай. Весной, еще морозец держался, парни с одной вечеринки перенесли девчонку на чердак, чтобы маленько поостыла, да и забыли. А она, знаете, так и не проснулась, замерзла. Хорошо, адреса записал: молодые люди — один из Риги, второй — из Лиепаи, то ли гости, то ли дружки. Потом ищи их,
— Спасибо.
— Да, знаете, так оно вернее,, еще неизвестно, как обернется. Поначалу все кажется шуткой, а на поверку всплывает дело.
Краем глаза он видел Камиту, та стояла поодаль и, возможно, поджидала его, но, сделав вид, что не заметил ее, он зашагал в противоположную сторону.
Он еще не пришел в себя, в голове сумятица мыслей, даже не мыслей — сбивчивых фраз.
На рекламном щите болтались обрывки афиш, приоткрывая и вновь закрывая множество слоев — синих, зеленых, белых. Мелькавшие слова будто загадывали путаный ребус. Вокруг все было перекошено, изорвано, все отвратительно серо: настил тротуара, заборы, обшарпанные стены. Вдоль грязных обочин валялись окурки, билеты, всякий сор. Улица казалась пустой и бессмысленно длинной.
Он уже проходил здесь однажды — когда собирался уехать. Что его удержало?
Поначалу все кажется шуткой, а на поверку всплывает...
Нет, в легкомыслии его не обвинишь. Скорей уж в легковерии. Из мелочей воображение создало идеальный образ, и он сам влюбился в него. Пигмалион Второй. Все так чудесно совместилось, все так прекрасно увязалось. Ему хотелось, чтобы она была именно такой...
Когда стали приходить эти злосчастные письма, он буквально на глазах менялся, сделался другим человеком. Даже ротный старшина это подметил и на первых порах подозрительно потягивал носом, решив, что он пристрастился к спиртному.
Фотография совершенно истрепалась, но вскоре отпала нужда вынимать ее из кармана. Ночью, на посту, на привале, лежа в траве на полигоне, он отчетливо видел ее лицо. И слышал, что она рассказывала: то робким шепотом, то с радостным оживлением или с грустью, то с тяжкими вздохами.
Но правда, которую он принимал за правду, оказалась обманом. Все рухнуло, и напрасно было бы себя утешать. Те черты и свойства, что постепенно, слой за слоем, откладывались в его сознании, между собой ничем не были связаны, они существовали сами по себе, болтались наподобие пестрых клочьев афиш на рекламном щите. Девушка, которая когда-то снилась,ему по ночам, не имела ничего общего с той, которой он обладал. В свою очередь, эта последняя не имела ни малейшего понятия о письмах, которые он знал наизусть. А письма писала Либа..,
На привокзальной площади у бочки с квасом старый Мартынь тотчас признал его.
— Ну вот, вы все еще в Рандаве. Денек-то вчерашний, как погляжу, не пошел вам впрок.
— Какой там прок.
— Осунулись вроде. Понятное дело, суббота с воскресеньем у молодых лихие деньки. Потом опять недельку роздыха. Так что ж, по маленькой?
— Да, пожалуйста.
— Ну да, после гулянок квасок в самый раз. Сперва-наперво потому, что килькам плавать хочется, а во-вторых, организм пропотел, как в парилке.
— О гулянках давайте не будем.
— Скверное настроение — это тоже бывает. А вы близко к сердцу не принимайте. Оно, конечно, сердечные дела ох как важны, особливо в молодые годы. Но коли у меня, у воробья-то стреляного, что-нибудь вкривь и вкось пойдет, я тогда так рассуждаю: винить других проще простого, только ты и сам не святой. Что, неправду говорю?
— Ладно, ты лей, ишь, святой какой, разболтался тут, — заворчала нахохлившаяся тетка, подставляя кружку. — Не задуривай молодежи голову.
— Не так-то просто им задурить. То, что и мы в молодые годы квас пивали, в это они, куда ни шло, поверят, а того, что и мы в свое время на гулянки ходили, нет, не допустят.
На автобусной станции стояло несколько человек со скорбными лицами — должно быть, ехали на похороны. Черные платья, черные чулки, черные платки, наглухо застегнутые темные костюмы. Высокий сутулый мужчина в одной руке держал венок, в другой — торт, завязанный в платок. Зачем она прыгнула? Ненормальная Либа. Нет, не сорвалась, не оступилась. Она знала, на что идет. А что изменилось, если бы он ее послушался и сразу уехал? Чего она добивалась? Чтобы они никогда не встретились? Или для нее важнее всего, чтобы он не остался с Камитой? Как бы там ни было, все ужасно глупо. И столько лжи наворочено. Рано или поздно, все бы открылось.
В чем-то они все-таки похожи. Как сказал старый Мартынь: винить других проще простого, только ты и сам не святой.
Он вошел в здание вокзала, взглянул на часы. Время еле двигалось. В углу, привалившись к скамье, положив голову на скатанный ковер, в длинном ватном халате похрапывал туркмен. На руках у матери заливисто плакал младенец. Над чем-то запойно смеялись парень и девушка, негромко, но до слез, раскрасневшись от натуги, прерывисто дыша, потом затихли, успокоились, но, едва их взгляды встретились, опять покатились со смеху.
Дверь была громоздкая, тяжелая и долго качалась на петлях после того, как он отпустил ее.
Подъехало такси, из него вышел бородач, моряк рыболовной флотилии. Шофер достал сверток, надкусил бутерброд.
— Свободны?
— Куда?
Он сел рядом с шофером.
— Куда? — повторил шофер.
— Похоронное бюро.
Шофер окинул его испытующим взглядом и выключил бормочущий приемник.
Похоронное бюро находилось на другом конце города, рядом с кладбищем. Одноэтажный домик казался вымершим, в окошке висела табличка: «Выходной день — воскресенье». Во дворе сарай, ворох свежего теса, там же прислоненные к стене намогильные оклады из цемента. За домом — клумба с цветами. Он отворил калитку, постучал в ближайшее окно. Из конуры вылезла собака и нехотя залаяла. Наконец появился заспанный старичок, облипший древесными стружками.
— Вам чего? Сегодня тут никого нету,
— У вас работает Женька. Вы случайно не знаете, где он живет?
Старичок долго соображал, сопел, мотал головой.
— Первый раз слышу, ей-богу, не знаю, землекопами у нас числятся Цигузис, Мокис и Зилпауш, по столярной части Урбасте да хромой Вилюмсон.
— Он работает кассиром.
— В кассе у нас Эмма,
— Ну, может, на другой какой должности. Лет двадцати — двадцати пяти,
— Господи, так это не у нас. Здесь одно старичье собралось, одно старичье. Я у них, считай, чуть не самый молодой.
— Может, в Рандаве есть другое похоронное бюро?
— Что-то не слыхивал.
Он снова вышелна улицу. Такси дожидалось.
— Теперь куда?
— Все равно. В центр... Нет, в больницу.
Шофер завернул бутерброд и включил мотор. Солнце светило в лицо, он сощурился. Перед глазами замелькали фиолетовые точки, полукружия. На горбатых булыжниках мостовой глухо шелестели шины.
В больничном саду на скамейках в байковых пижамах и халатах сидели больные. Окна открыты настежь. Изможденные, бледные лица. Костыли. Руки и ноги в гипсе. Марлевые повязки.
Место жуткое. Стоило войти под эти пропахшие лекарствами своды, и мир превращался в круги ада. Ему, к счастью, ни разу не пришлось лежать в больнице. Неужели и его когда-нибудь будут кромсать, колоть, сшивать, и врач в резиновых перчатках станет копаться в его распоротом брюхе, пилить кости, тянуть жилы? Брр.
Дежурная в регистратуре долго листала журнал, названивала по телефону.
— Вам придется подождать.
— Здесь.
— Нет, пройдите к операционной.
Над белой застекленной и закрашенной дверью горела табличка: «Посторонним вход воспрещен». В конце коридора, рядом с поникшим фикусом, несколько стульев. Такие же, как в общежитии у Камиты.
Через полчаса белая дверь отворилась, в коридор вышел врач. Моложавый, полный, медлительный, над сочной верхней губой — пышные усы. Усевшись верхом на один из стульев, облокотился о спинку, закурил.
— Пока ничем не могу утешить.
— Она жива?
— Мертвых не оперируем, мертвым делаем вскрытие.
— Я хотел сказать... Есть хотя бы надежда?
Врач выпустил клуб дыма, посмотрел на него усталым и угрюмым взглядом.
— Она не приходила в сознание.
— А вообще...
— «Вообще» в медицине нет, есть только конкретный случай.
В коридор вошла женщина, увешанная узелками и сумками. Потопталась у двери, подошла поближе, уставилась на врача и, встретившись с ним взглядом, вдруг выронила свою ношу, закрыла лицо руками и тихо заплакала.
— В чем дело, что такое? — спросил врач, поднимаясь. — Вам кого?
— Я в гости приехала... Думала, дома застану... а мне говорят, ее сюда привезли...
— Вы мать Марцинкевич?
— Разве не здесь она?
Загрубелыми пальцами женщина утирала слезы.
Мать... Сразу видно. Только Либа вся из себя округлая, в матери больше угловатости, может, оттого, что ростом повыше.
— Присядьте, пожалуйста, ваша дочь у нас. Но пока ничего не известно. Придется подождать.
— Хорошо, я подожду, — с готовностью закивала женщина, продолжая всхлипывать. — Я подожду.
Он поднялся. К нему вдруг подступило удушье.
— Зайду позже, — выдавил он.
Встретиться с матерью Либы — этого еще не хватало. Нет, только не это. Никто его не заставит. Слез он не выносил. Слезы леденили сердце, от слез он делался беспомощным. В детстве, если кто-нибудь плакал, он принимался реветь за компанию. Да и чем он мог ее успокоить? Что мог сказать?
«Я, видите ли, тоже к вашей дочери».
«А вы кто будете?»
«Никто, я человек посторонний, но в тот момент оказался рядом».
«Так вы с ней незнакомы?»
«Нет, но мы переписывались. То есть... Поймите меня правильно — я ни при чем...»
Какая глупость. Нет, нет, только не это.
На улице было хорошо. Как будто все осталось позади. Или напротив — впереди. Но где-то там, в отдалении.
Ненормальная Либа... И главное — сама, нарочно! А если не нарочно? Вдруг от волнения поскользнулась?
Об отъезде нечего было и думать. Но куда деваться? Посидеть в саду? Припомнился залитый солнцем берег Гауи. Есть же счастливые люди, им не нужно отгадывать никаких загадок. Валяются на песке, купаются, гоняют мяч... Вот бы сейчас туда. Но там у реки Бирута, Цауне и Марика с Тенисоном. И остальные. Он представил себе их любопытные взгляды, насмешливые замечания... Нет, исключается.
Оставаться на месте было невыносимо, хотелось двигаться, что-то делать. Он зашагал — безо всякой цели, напрямик, по первой попавшейся улице. Дома понемногу редели, мычали коровы, кудахтали куры, зеленые кроны пронзали золотистые лучи, стрекотали кузнечики, щебетали птицы. Вдоль обочины шелестели хлеба.
На путях, попыхивая, маневрировал паровоз. Уложенные в штабеля шпалы пахли дегтем.
Потом он опять очутился в городе. Близился вечер, алое солнце повисло над крышами. Он стоял на площади, перед автостанцией. Репродуктор что-то хрипло вещал про рейс Рандава — Мазсалаца. Усталые школьники-экскурсанты, понуро свесив головы, ожидали своего автобуса. Длинноволосый юноша прощался с застенчиво улыбавшейся ему девушкой. На скамейке сидели старухи с пустыми корзинками.
Вдруг он увидел мать Либы. Рядом. Ее глаза смотрели, казалось, ничего не видя. А если все-таки узнала? Взгляд обращен на него. Он машинально кивнул.
Никакого ответа. Но теперь, когда он поздоровался, отойти уже неудобно, что-то надо сказать. Они стояли рядом. Наверняка заметила его. Не могла не заметить.
Ему опять захотелось убежать. Как всегда.
— Простите... Я очень извиняюсь... Вас пропустили к Либе?
Она вздрогнула и почему-то сначала огляделась по сторонам.
— Да.
— Она что-нибудь сказала?
Мать покачала головой и кончиками пальцев вытерла губы.
— Врач не велел.
— Вы уезжаете?
Она кивнула, прикусив зубами пальцы.
— Надо мне... Разве я знала... разве думала. Корова осталась. Дом без присмотра. Кого-нибудь придется попросить.
Он надеялся, разговор вот-вот оборвется, — что у них общего, о чем говорить? Но Либина мать достала платок, высморкалась и принялась поверять свои беды.
— Сообщение теперь хорошее, автобусы ходят. И все же даль-то какая. Да работы невпроворот. Не всегда выберешься. В последний раз была под Новый год. А вчера ночью словно нашептал кто-то: поезжай к ней, проведай. Видать, сердце чуяло. Ну, думаю, возьму выходной, поеду, посмотрю, как она тут. Гостинца отвезу, на прошлой неделе телку зарезали. Села в автобус, а на душе как-то неспокойно.
Такой же короткий, тупой нос, как у Либы, у обеих в разговоре губы двигались одинаково, чуть выпячиваясь. В лице — ничего цыганского. Более латышское лицо трудно себе представить.
— А кто же с ребенком?
— С каким ребенком?
— Ну, с Либиным ребенком.
Черты ее лица как будто еще больше заострились, глаза расширились, морщины на лбу изобразили недоумение.
— Вы что? Какой ребенок? С каких это пор у Либочки ребенок? Боже упаси!
— Разве у Либы нет ребенка?
— Как можно! Откуда? Сама еще чистый ребенок. Давно ли в школу бегала.
Она смотрела на него с растущим беспокойством, и чем дальше, тем растерянней она казалась.
— Вот несчастье-то, вот несчастье... Я завтра попробую выбраться. Если только найду человека.
— Да уж, наверно, соседи за домом присмотрят.
— За домом-то присмотрят. А кто делами будет заниматься?
— Неужели в колхозе без вас не обойдутся?
Она вздохнула, покачала головой.
— Не в колхозе я работаю. На кладбище.
— На кладбище?
Нельзя так, опять переборщил. В конце концов, чему он, дурень, удивляется?
— Это только поначалу чудно кажется. А вообще-то работа как работа: землекопам наряды раздать, бумаги оформить, могилки прибрать. Охранять у нас нечего.
— Вы и живете на кладбище?
— На кладбище, где ж еще. Мы ведь могильщики в третьем поколении. Я тоже в свое время упиралась, но так уж получилось: отца моего немцы застрелили, потом мы с Либочкой одни остались. Куда, думаю, денемся, куда приткнемся, а тут, по крайней мере, крыша над головой, опять же при деле. Да и бабушка, на кого ее одну оставить... А теперь вот думаю, напрасно. Надо было уйти, хотя бы из-за Либочки. Как же она, сердечная, убивалась, маялась. По себе с детства помню. В школе к доске вызовут, спрашивают, где родители работают. На кладбище. Все смеются, потешаются. Никто с тобой дружить не хочет, в пару не становится. Проснулась как-то среди ночи, слышу — Либочка в кроватке плачет. Спрашиваю, что с тобой. Говорит, мальчишки меня Покойничьей Принцессой дразнят. С годами, конечно, умнее стала, а все равно, знаете, от такого на всю жизнь осадок остается, а Либочка очень чувствительная. Друзей у нее никогда не бывало...
— А муж ваш, отец Либы, был немцем?
— Боже упаси, с чего бы ему немцем быть?
Ну что он привязался к несчастной женщине? Хотя с виду и непохоже, чтоб она сердилась, напротив, казалось, была даже рада, что есть перед кем излить душу.
— Этой осенью два года минет, как Либочка от нас уехала. Сразу после школы. Да и в ту последнюю зиму много ли мы ее видели! С девятого класса перешла в интернат. По субботам жду не дождусь. Нет и нет. По зиме и осени вечера у нас хмурые, темно так и пусто кругом, деревья шумят, ветер воет. А весной и летом благодать, не кладбище, парк настоящий. Да раз уж школу закончила, все равно возле себя не удержишь. Не случись даже того несчастья.
— Какого несчастья?
— Вы не знаете? Вбила себе в голову, что врачом должна стать. Училась, готовилась — света белого не видела. И такой для нее был удар...
— Ах, вот оно что!
— Ну да. Известное дело — девчонка. Парней, так с теми же отметками принимали. Из Риги домой не воротилась. Прикатила в Рандаву и сразу — на фабрику. А вы, что ж, не знали?
— Нет.
— И как же она, сердешная, переживала. Мне не очень-то рассказывала, да сама видела. Теперь еще это несчастье.
Она раскрыла сумку, порылась в ней. Он решил, что ищет платок, но она достала пачку сигарет,
— Вы не курите?
— Нет, спасибо.
— Либочке тоже не нравится, что я курю. — Она махнула рукой.
Размятая мокрыми пальцами сигарета долго не раскуривалась. Либина мать жадно затянулась, слезы по-прежнему текли по щекам.
— А вы, наверно, с фабрики?
— Да... что-то вроде этого...
— Как же это случилось?
— Если бы знать... Стояла на подоконнике. Одно мгновенье и... Мы думали, она хочет перепрыгнуть на балкон.
— Ой, несчастье, какое несчастье...
Она смяла сигарету и, отвернувшись, заплакала.
Объявили посадку в автобус.
— Ну, я пойду, — сказала она.
— Всего вам хорошего. Буду ждать. Я узнал от вас так много... — он чуть было не сказал «интересного», но вовремя осекся. Дурень, какой дурень.
— Хотя бы добром все кончилось.
— Будем надеяться...
Потупившись, она вздохнула и отошла.
Он стоял истуканом, глядел ей вслед, чувствуя тот, почти позабытый с детства надрыв, когда даже глазом страшно моргнуть, когда в душе смятение, а вместе с тем какой-то странный покой, и когда в любой момент он мог разразиться слезами.
16
Автобус уехал, а он все еще сидел на скамейке, смутно сознавая, что, как только он встанет, надо будет куда-то идти, что-то делать, а куда идти и что делать, он не знал. Надо подумать, взять себя в руки, взвесить услышанное, разобраться во всем и тогда принять решение. Но он ни о чем по-настоящему не думал, просто убивал время. Чтобы оттянуть неминуемое посещение больницы. Ну не может он, честное слово, не может, это свыше его сил! По крайней мере, сейчас, когда в душе такая пустота.
Что он скажет Либе? Извините, уж так получилось, недоразумение вышло, но теперь я знаю правду. Смех! А правда заключалась в том, что он думал лишь о себе, не считаясь с другими. Я. Мне. Получая письма от Либы, думал лишь о себе. И сюда приехал, думая лишь о себе, о своей репутации, своей внешности, все воспринимая до дикости упрощенно, серьезнейшие человеческие отношения в себялюбивой слепоте сводил к голой схеме, сухой формуле, в которую великолепно укладывалась даже интрижка с Камитой.
Конечно, он не волшебник, сразу не смог разгадать, кто писал письма. Но разобраться в том, что в них написано, — это он мог! Так нет же: торопился, боялся, что поездка окажется бесплодной.
Досадно и грустно. С его стороны это просто предательство — Либы или той, которая могла оказаться на ее месте. Как легко он поверил легенде о тюремном прошлом Либы. Зато слова Гатыня пропустил мимо ушей. Человек верит тому, во что ему хочется верить. Впрочем, Либа слишком уж афишировала свои пороки. Выставляла их напоказ. Нет, все же ненормальная. Зачем ей понадобилась эта легенда?
С главной улицы на площадь свернуло такси и подъехало к автостанции. Сутулая спина и валкая походка пассажира показались знакомыми. Только непривычно было на нем видеть белую сорочку и яркий галстук.
Сделав несколько шагов, Апариод остановился, словно в раздумье, куда направиться. Нет, все-таки пошел в его сторону, на ходу подтягивая брюки, застегивая пиджак. Заметил его, опять остановился, нахмурился.
— А-а. Вы здесь? Когда приходит автобус?
— Какой автобус?
— Рижский.
— Рижский? Не знаю.
— Я думал, и вы...
— Нет, я тут случайно. А что, скоро приходит?
— По-моему, в двадцать ноль пять.
Апариод отошел к расписанию, долго изучал его, взглянул на часы.
— Через десять минут, — объявил он, опускаясь рядом на скамейку. — Очень удобный автобус, из Риги отходит через полчаса после поезда. Если к поезду опоздаешь...
— Да, автобус удобный.
Весной она писала, что поутру выходит на улицу и с радостью отмечает, как тень на тротуаре с каждым днем становится короче, и точно так же укорачивается время, отделяющее их от лета и встречи. С тех пор и он, шагая по асфальтовой дорожке в казарму, каждый день примерялся к своей тени. Она укорачивалась медленно. Иногда рядом со своей тенью он пытался представить ее тень, но контур получался расплывчатым и всякий раз другой...
— Комнату вам дали?
— Комнату?
— Ну да, в гостинице.
— А-а. Нет. Даже не спрашивал.
— Решили уехать?
— Нет. Не знаю. Возможно.
Находясь в бессознательном состоянии, она, по крайней мере, не чувствовала боли. Врач сказал: пока ничем не смогу утешить. Эта уклончивая отговорка, видимо, заключала в себе и самое худшее. Самое худшее... Возможно ли еще более худшее, чем то, что произошло.
Профессор сидел раскованно, пожалуй, несколько развязно, — раздвинув колени, выпятив живот, раскинув руки по спинке скамьи. Но взгляд был отрешенный, даже оторопелый.
— ...Сказать по правде, я не удивлюсь, если автобус запоздает. Воскресный вечер, на каждой остановке прорва народа, пока одни вылезут, другие влезут...
Рассуждать о движении автобусов ему показалось противоестественным, диким, и он вдруг почувствовал к профессору жгучую ненависть. Но, взглянув на него, убедился, что тот и не ждет ответа. Апариод говорил не столько с ним, сколько с самим собой. Вид у него был усталый, под глазами мешки, лицо, как обычно, лоснилось от пота, дыхание было хриплое, при каждом вдохе грудь и плечи вздымались и двигались.
— Может, не опоздает, дорога хорошая.
— При чем тут дорога, раз скорость ограничена расписанием.
В этот момент у автостанции показалась Марика с Тенисоном.
— Марика, смотри! Какой приятный сюрприз! Поэт собственной персоной. Так я и думал. Как сказал бы мой пес: Рандава не такой уж большой город.
Марика особой радости не проявила.
— Добрый вечер, мы вас искали в гостинице, — проговорила она, окинув его быстрым, ничего не выражающим взглядом.
— Что-нибудь о Либе?
— Говорят, вы были при этом.
— А сейчас как ее самочувствие?
Марика пожала плечами.
— Ничего не известно. Бирута пошла к ней.
— Далась вам эта Либа! — постреливая глазками, обронил Тенисон. — В ней бес сидит, как ей не беситься. Иначе и быть не могло.
Тенисон вел себя странно. Точнее говоря, загадочно. Улыбался во весь рот, но руки не подал.
— Вот прекрасно, что мы с вами здесь встретились. В самом деле, прекрасно...
Марика, нахмурившись, отвернулась.
— Извините, я должен уйти, — сказал он.
— Уйти? — Тенисон пронзил его взглядом. — Что за глупости! Сейчас подойдет автобус.
— Ну и что, пускай подходит.
— Пять минут — и автобус будет здесь.
— Вы кого-то ждете?
— Никого в особенности. Но, может, кое-кто и приедет.
Тенисон, потирая ладони, изучающим взглядом смерил Апариода. Профессор, казалось бы, не замечал Тенисона, сидел, уставившись на бензоколонку, не выражая желания участвовать в разговоре.
В голосе Тенисона таилась какая-то угроза. Что могло означать его «но, может, кое-кто и приедет»? Должно быть, Тенисон кого-то ждал, хотел, чтоб и он присутствовал при этой встрече.
— Чем вы занимались сегодня? — спросила Марика. — Разгадали, наконец, свою головоломку? И, наверно, очень удивились.
Он не мог себе представить Либу, пишущую письма. Он не мог себе представить Либу и на больничной койке.
Большие часы отставали. По его часам автобус запаздывал уже на две минуты.
— Как хорошо, что мы встретились. А то я забеспокоился, решил, что уехали.
— Мы у реки играли в волейбол, вдруг прибегает Валда, кричит: «Девочки, Либа разбилась. В окно выбросилась. Из ревности».
— Большие часы отстают.
— Ничего, минутой раньше, минутой позже... Вдруг возьмет и нагрянет какой-нибудь добрый знакомый, и случится, скажем, чудо. Добрый знакомый или...
— Варис, да перестань! Какой ты все-таки, прости, зануда. Не удивлюсь, если и ты когда-нибудь в окно выбросишься.
Улыбочка на лице Тенисона заметно покривилась.
— Спасибо, дорогая. На это можешь не рассчитывать. У нас в армии один с тригонометрической вышки свалился. В общем-то повезло, внизу был густой ельничек, отделался царапиной, только с тех пор заикаться стал.
— Пожалуйста, не обращайте на нас внимания, если вы торопитесь...
— Успокойся! Никуда он не уйдет.
Ничего хорошего это не сулило. Намеки Тенисона становились все более прозрачными.
Они переглянулись. Личину напускного добродушия на лице Тенисона теперь сменила этакая маска застывшего в боевой стойке боксера — трезвый, холодный, сосредоточенный взгляд.
У него дрогнуло сердце, даже в глазах помутилось, но он заставил себя выдержать этот взгляд. Тенисон ничего не должен прочесть на его лице. По крайней мере, того, чего ждал и надеялся прочитать.
— Давайте вот о чем условимся. Здесь проводится торжественная встреча с поэтом Александром Драйской. Идет?
— Варис, угомонись же! Письма писала Либа. Неужели тебе недостаточно?
— Как раз наоборот... А вот и автобус!
— Дурак... Надеюсь, ты хоть...
— Не волнуйся, мышонок. Все будет, как в лучших домах.
Такого оборота он не ожидал. Тенисон над ним открыто издевался, а он не знал, что ответить. Стоял истуканом. Но, может, так оно и лучше. Сейчас все разъяснится. Сейчас...
Автобус остановился, его окружила толпа встречающих. Раскрылись двери. Будто под напором, изнутри выскакивали пассажиры, раскрасневшиеся, помятые, измученные, с сумками, узлами, чемоданами. Детская коляска вылетела, точно гильза снаряда. С людским потоком плыли гитары, увядшие букеты, какие-то ветки.
— Подойдемте поближе, — сказал Тенисон. — Отсюда что-то не видать.
Толпа вскоре схлынула. Последней вылезла старушка с корзинкой, в ней, высунув голову, квохтала курица. Шофер ходил вокруг машины, проверяя покрышки. Кондукторша закрывала окна.
— Что-то не вижу, — разочарованно протянул Тенисон.
Марика стояла, демонстративно повернувшись спиной к автобусу. Тенисон все еще озирался.
— Нет... Что за черт!
Взгляды их встретились.
— Ваш пес, должно быть, ошибся...
— Ну, это как сказать.
— Пошли, — бросила Марика, — чего тут без толку торчать. Покривлялся, и будет. Вы тоже к центру?
— Нет, — сказал он, — на вокзал.
— Уезжаете?
Он не ответил.
— Пошли! — Марика дернула Тенисона за рукав.
— Одну минутку...
Тенисон, закурив сигарету, презрительно ухмыльнулся.
— Еще пару слов, дорогой поэт. Я вас разыскивал в гостинице.
— Да, вы говорили.
— Я спросил, не проживает ли у них некий Александр Драйска. Мне ответили, что нет.
— Все верно. В полдень я съехал.
— Это было не сегодня. Вчера утром,
— Забавно.
— Я тоже так думаю, — многозначительно протянул Тенисон. — И, несмотря на это, как помните, я разыскал вас. У моего пса отменный нюх. Не правда ли?
Они стояли лицом к лицу. Тенисон снова хмыкнул, помахал рукой.
— Счастливого пути, приятель. Куба си, янки ноу!
17
— Итак, никто не приехал...
Он даже вздрогнул от неожиданности. Тенисон и Марика уже были далеко,
— Никто.
Про Апариода он успел забыть. Профессор сидел на скамейке, пиная камешки под ногами.
— Вот она жизнь! К одним приезжают, к другим нет.
— К вам тоже не приехали?
— Ко мне? — В голосе Апариода прозвучали досада и горечь. — С чего вы взяли, что я кого-то ждал? Недоразумение, и только. А недоразумения рано или поздно разъясняются.
— Простите. Я пойду.
— Куда?
— В больницу.
— Незачем идти. Я отвезу вас.
— Спасибо, тут недалеко.
— Далеко ли, близко, не имеет значения.
Ему хотелось поскорее остаться одному. Хотя бы ненадолго. Сейчас главное все спокойно обдумать. Рассиживать здесь с Апариодом не имело смысла.
— Спасибо, я все-таки пойду.
— Не болтайте ерунды. Это кретинизм! Я как раз поеду мимо больницы.
Апариод сделал несколько шагов, помахал таксисту. Машина стояла с сигналом «занято», очевидно ждала кого-то. Шофер был тот самый, возивший его в похоронное бюро.
— В больницу, — сказал Апариод, усаживаясь впереди.
— Что, там опять придется долго ждать? — спросил шофер.
— Не ваше дело. Езжайте.
— Я простоял двадцать две минуты.
— Это входит в ваши обязанности.
— Но так я не выполню плана.
— Не судите о том, чего не знаете.
Не надо было садиться в машину. Зачем же он сел? Конечно, переспорить Апариода было делом безнадежным. К счастью, до больницы недалеко.
Они переехали мост. Дребезжа и громыхая, машина взбиралась в гору.
— Стоп! Остановите!
Шофер не захотел остановиться на крутом склоне, притормозил только на площади у памятника. Апариод тотчас раскрыл дверцу, вылез из машины. От моста с зонтом под мышкой, со связкой книг в руке бодро шагал Гатынь,
— Садитесь в машину!
Гатынь как будто не сразу узнал Апариода — на крик его не обратил внимания и, только подойдя совсем близко, оживился.
— А-а! Это вы!
Он не стал упираться, быстро сел в машину, но сначала впихнул свою ношу.
— Вы же собирались на рыбалку, — сказал Апариод, косясь на стопку книг.
— Нашлось более срочное дело. У одной тетеньки завтра дом собираются сносить. Так я отфильтровал чердак.
— По-своему тоже рыбалка. И как улов?
— Грех жаловаться: семь «Видземских календарей» Деккера, начиная с тысяча восемьсот пятьдесят первого года.
— Мелкота. Уж коли кинулись на охоту за календарями, это, скажу вам, не добыча. У меня где-то на чердаке валяется «Видземский календарь» тысяча семьсот девяносто второго года, изданный рубенским пастором Гардером в поместье «Кегельмуйжа».
— Девяносто второго — ни в коем случае. Как всем просвещенным людям известно, Гардер в своем поместье «Кегельмуйжа» издавал «Видземские календари» лишь до тысяча семьсот девяностого года. А с тысяча семьсот девяносто второго по тысяча восемьсот десятый год их в Риге печатал Миллер.
— Так это совсем другой календарь. Составлял его Бергманис, а позже Агелут. У меня же имеется календарь тысяча семьсот девяносто второго года, изданный Гардером в поместье «Кегельмуйжа». Хотите пари? Семь бутылок коньяка — армянского или французского, на ваше усмотрение. Только не югославский и ни в коем случае не румынский, от него наутро живот болит.
Такси остановилось у больницы. Он поблагодарил и вылез. Профессор, в пылу спора, небрежно глянул через плечо, махнул ему рукой.
От Апариода и Гатыня ему, наконец, удалось избавиться, но легче на душе не стало. Каждый шаг к дверям больницы требовал от него не меньших усилий, чем у бурлаков с картины Репина. Теперь уж нельзя было ни отложить, ни передумать. Оставалось идти вперед. Конечно, он мог подождать, пока такси не отъедет, потом прогуляться по саду, побродить по улицам, но лучше все-таки сразу. Разделаться — и с плеч долой.
Он знал, как пройти в хирургическое отделение, знал, что никто его не остановит. Но его не покидало чувство, будто он мелкий воришка или просто назойливый тип, обманным путем пробравшийся туда, где находиться у него нет ни малейшего права. Вот сейчас, сейчас его увидят, задержат, потребуют объяснений, пристыдят, прогонят. К счастью, в коридоре было людно. Никто не обратил на него внимания. Вокруг стола дежурной сестры толпились молодые люди, другие сидели у телевизора — шел футбольный матч.
Эгоист. Немыслимый эгоист. Всегда и всюду думает о себе. Только о себе. Даже теперь, когда Либина жизнь висит на волоске. И любовь к отцу — тоже сплошной эгоизм. Отец был его китайской стеной, его теплицей, залогом легкой жизни, исполнением любого желания. Любить отца было нетрудно. А что он давал взамен? Чем помог отцу в тяжелую минуту? Что вообще он знал о его тревогах, неудачах? Это его не касалось. Должно быть, по той же причине и с матерью его ничто «не связывало». А если и она несчастна? Только права и никаких обязанностей. Удобно и выгодно...
Дверь открылась с шумом. В коридоре спиной к нему стояла сестра в белом халате, разглядывая на свет ампулу. Сестра обернулась.
— Вы куда? На сегодня посещения окончены.
В ее больших цвета незабудок глазах, как и в ровном, приглушенном голосе, не было никаких эмоций. С головы до пят вся стерильная, жесткая и холодная. Достаточно было ее увидеть, чтобы понять: пробудить в ней сочувствие не удастся.
— Я хотел узнать о самочувствии Либы Марцинкевич. Доктор сказал, чтобы я пришел попозже.
— Не знаю. Без разрешения врача...
— А где его можно увидеть?
— Врач на операции.
— Спасибо. Извините. Но, может, вы могли бы сказать... Ей лучше?
— Ничего не могу вам сказать. Она спит. После операции всегда спят.
— Может, ей что-то нужно, понимаете, у нее тут никого из близких.
— Не думаю. В течение часа вы, по крайней мере, пятый наведываетесь.
— Не может быть!
— До пяти я как-нибудь умею считать. Последние двое ушли несколько минут назад.
Сестра сунула ампулу в карман халата и двинулась на него, что было недвусмысленным намеком оставить помещение.
Из соседней двери вышла пожилая нянечка с прикрытой эмалированной посудиной и прошаркала мимо. Он посторонился.
— Я об одном вас хочу попросить...
— Без разрешения врача это невозможно. Правила для всех обязательны, для меня и для вас.
— Конечно. Но, может, в порядке исключения... Я хотел бы посмотреть, где она лежит. Через час у меня отходит поезд.
— Какое это имеет отношение к больничному режиму? Если каждый будет делать, что ему вздумается...
— Ну хотя бы в щелочку...
— Прошу вас оставить отделение. Вы мешаете мне работать.
— Нет.
— То есть как это — нет?
— Я должен ее увидеть. Я не могу так уехать. Я подожду врача.
— Пожалуйста, но за дверью.
— Позвольте мне только взглянуть, и я исчезну. В ту же минуту.
— Я позову сторожа.
— И напрасно потревожите человека.
— Вы считаете, все должно вершиться по вашему хотению?
— Если б только этим ограничивались мои недостатки! Боюсь, я хуже, чем вы думаете. Очень прошу вас!
Сестра недвижно стояла перед ним, маленькая, прямая, с красивым изгибом шеи. Он даже не заметил, когда это произошло, но холодное и жесткое выражение исчезло с ее липа.
— Пройдемте, — сказала она, — только на секунду.
Она шла не оглядываясь, быстро, бесшумно. Он едва поспевал за ней.
Это была последняя палата в конце коридора, напротив окна, выходившего на глухую кирпичную стену. Он почему-то думал, что Либа в комнате будет одна, но там стояло две кровати. Ближняя была отгорожена ширмой. Между створками ширмы довольно большие просветы. В первый момент ему показалось, что кровать пуста, простыня лежала плоско, почти без выступов. А на подушке голова — седые волосы, желтоватое испитое лицо. Кожа да кости.
Слава богу, это не Либа. От одного вида того, что лежало за ширмой, по телу прошел холодок.
На кровати же Либы, напротив, простыня как-то странно вздыбилась. Сама Либа не могла занимать столько места, наверно, там помещалась решетка или аппаратура. А лицо казалось румяным, будто она весь день перед этим загорала у Гауи.
— Можете подойти поближе.
— Нет, нет, спасибо.
Он остался стоять на пороге. Сестра взяла Либину руку, молча смотрела на часы.
Ему казалось, и он слышит тиканье часов, пронзительно резкое, точно пилили тупой пилой. За окном оголтело чирикали воробьи. Из-за ширмы доносились отрывистые, сдавленные хрипы.
— Ей вроде бы лучше, — сказал он, когда они с сестрой вышли в коридор. — Раз операция прошла удачно...
Сестра вертела в руке ампулу и ничего не ответила.
— В общем-то все в порядке, правда?
— В подобных случаях трудно что-либо предсказать, Внезапно он ощутил, как у него дрогнули губы, затуманились глаза. Было ужасно стыдно, но он не смог сдержать слез. Он потупился, стиснул зубы, но слезы катились по щекам, подбородку.
— Вы подождете врача?
— Нет, спасибо.
— Тогда позвоните. Или, еще лучше, придите завтра.
— Спасибо. И не сердитесь на меня. Все получилось так глупо. Сам не понимаю...
— Я понимаю.
— Нет, не понимаете. Этого никому не понять.
— Это не меняет дела, — возразила сестра, — больница есть больница, порядок нужно соблюдать.
Дверь хлопнула еще громче, чем в первый раз. Сквозняк. Где-то раскрыто окно.
Все, Теперь он волен идти на все четыре стороны. Может уехать. Посидеть в саду. Напиться до беспамятства. Что угодно.
Только идти надо медленней. Господи, куда он летит? Спасается бегством? От стыда, от совести? Если ему придется когда-нибудь встретить эту сестру...
Утешать себя тем, что вот он выйдет на улицу и сразу станет свободным, было в высшей степени непорядочно, но в глубине души он не мог не признаться, что, выбравшись из палаты, почувствовал огромное облегчение. По правде сказать, он и не сумел бы объяснить, что его потрясло, — ведь не было ни стонов, ни криков, ни крови, не было даже какого-то особенного запаха. Она просто спала. И старушка была жива. Две кровати, два человека. Но, может, самым ужасным как раз и было то, что они живы...
Ему хотелось думать о Либе, но он не мог подавить в себе постыдного чувства радости, что в той палате лежал не он. Впервые он ощутил жизнь чисто физически — порыв ветра в лицо, прикосновение лезвия к коже. Но была ли это жизнь? Брр. Он отчетливо припомнил тот холодок, липкий, расползавшийся по телу холодок.
К черту! Теперь уж нечего ломать над этим голову. Как говорят в таких случаях спортсмены: сдали нервы. У него богатое воображение, оно временами мешает жить. Он чересчур близко принимает все к сердцу, так никаких нервов не хватит. Все равно он не в силах ничего изменить или поправить. Не раздул ли он свою роль в этом происшествии? Он так мало знал о Либе. В общем-то они чужие люди. Ну, переписывались — подумаешь важность! И вообще, с какой стати он притащился сюда? Кому он помог, кому от этого стало легче? Она же попросту дуреха. Нормальный человек на такое ни за что бы не решился. Нельзя так, нужно учитывать последствия. Да и он хорош! Недалеко ушел от Либы.
Такси дожидалось его у больницы. Они не уехали.
— Ну? Как там? — спросил Гатынь.
Он пожал плечами.
— Пока неизвестно.
— Значит, все обойдется. Женщины живучий народ. Говорят, в такой момент многое зависит от того, хочет или не хочет сам больной выжить.
— Садитесь в машину. Кто хочет жить, тот из окна не прыгает, — проворчал Апариод.
— Состояние аффекта может длиться всего один миг, затем вновь пробуждается инстинкт жизни. Вы с ней говорили?
— Она спит.
— В сознание приходила?
— Думаю, да.
— Значит, все в порядке.
— Оптимизм, по-вашему, также относится к характерным приметам добропорядочного человека? — спросил Апариод.
— Оптимизм — это часть инстинкта жизни.
— То-то и оно: часть инстинкта, а не разума. Ни в одном мало-мальски важном вопросе природа не доверилась разуму.
— У нас тут с профессором, пока вас поджидали, завязался спор, — виновато улыбнулся Гатынь. — Как вам кажется, человек по натуре — добрый или злой?
— Я как-то об этом не думал.
— Ну, а все-таки?
— И злой, и добрый.
— Именно так: и злой, и добрый! — отрубил Апариод, тряхнув указательным пальцем. — А кое-кто норовит его обрядить ангелочком, потом сам удивляется, отчего крылышки у него за спиной не держатся.
— Утверждать, что человек не становится лучше, значит отрицать эволюцию.
— Утверждать, отрицать... Наука — не урок закона божьего. Вы подавайте факты. Земля существует достаточно долго, и, по вашей теории, ей бы давно следовало превратиться в райские кущи. Ну вот что, — проговорил Апариод, — сейчас покатили к дежурному гастроному.
— Куда? — удивился он.
— Уже все решено. Вам остается только поднять руку, сказать «да». В домовую баню Гатыня. Как выяснилось, в его латифундии, помимо всего прочего, имеется баня. Сколько часов потребуется, чтобы поднять пары?
— При современной технике — недолго. Раз-два, и готово.
— Что сравнится с настоящей деревенской банькой? Молодой человек, не вешайте головы, сейчас со свистом попаримся.
Свистеть в бане запрещается. Свистом призывают лукавого...
— Если бы все, кого мы призываем, да всегда бы отзывались...
— Банные заповеди категоричны и строги: кто помочится в бане, у того век руки будут потеть; кто в бане раздавит блоху, счастье свое загубит; кто в ведрах оставит воду, тот, как бочка, растолстеет. А помылся, во весь рост выпрямись, окатись из шайки со словами: вода вниз теки, меня вверх выноси!
Ему было все равно. Возможно, в компании Апариода и Гатыня даже лучше. Громогласные споры, шумные речи отвлекут его, успокоят, подобно шороху дождя или плеску волн. По крайней мере, не придется терзаться наедине с собственными мыслями.
— Гатынь, хоть раз ответьте безо всяких уверток: как вам кажется — есть бог или нет?
— Может бога и нет, но черт непременно должен быть.
У гастронома Апариод вылез из машины, а немного погодя показался в дверях.
— Ребята, помогите вытащить ящик с пивом. Шофер, открывайте багажник!
Сам Апариод нес целую охапку свертков, пакетов, банок. Гатынь схватился за голову.
— Да куда вы все это денете?
— Спокойствие, спокойствие. У латышей и радость не в радость, если под конец не удастся набить брюхо. Ничего не забыли? Может, взять зеленое мыло?
— Будет вам мыло.
— Ну тогда поехали.
— Тронулись!
Угрюмость шофера улетучивалась, он улыбался и, видимо, всем был доволен.
Они промчались по центру, поток машин и прохожих уже схлынул. Откуда-то возвращались разукрашенные увядшими березками машины с экскурсантами. Жены вели домой мужей и сонных детей. На перекрестках прощались, разбредались в разные стороны пестрые ватаги молодежи.
При свете дня могучие деревья парка выглядели несколько обыденно. На разрытой улице клубилась пыль. Объезд тянулся вдоль незасеянных полей, мимо старого коровника каменной кладки, — должно быть, остался от прежнего поместья на окраине. А за коровником начиналась улица, домишки посреди зеленых садов.
— Вот уже и баня дымит! Ай да Велта — догадалась затопить! — оживился Гатынь, тыча пальцем в ветровое стекло.
— Но откуда ей было знать?
— Супружеская жизнь обостряет предчувствия.
Во дворе, сразу за калиткой, стояла красная «Ява». Гатынь мимоходом нажал кнопку сигнала, когда же раздался отрывистый гудок, вздрогнул и дернулся в сторону.
— Вы что, купили мотоцикл?
— Да нет, кажется.
Из сада доносились голоса. Апариод, вытянув шею, потянул носом воздух.
— Что там такое? Пахнет жареными колбасками.
— Понятия не имею.
Первым, кого он увидел, был Тенисон. Сияющий, распираемый самодовольством, с идиотской победной ухмылкой на лице. Рядом с Тенисоном стоял мотоциклист в черной кожаной куртке. Так вот оно что!
— ...наконец-то и хозяин явился, ур-ра, ну, точно сговорились, видно, судьба... Марика, подавай стаканы, выпьем за встречу... баня уже топится, а я не знала, как быть... где ты пропадал, как ушел с утра...
Но всю эту звонкую разноголосицу перекрывал торжествующий смех Тенисона.
Марика сидела на расстеленном на траве одеяле. Молодая, полнеющая женщина рядом с нею, наверно, была Велта, жена Гатыня. Гатынь опять старался удержать на переносице очки, они то и дело соскальзывали, хотя их столь же энергично водворяли на место. Апариод, указывая на ящик с пивом, говорил ему что-то, Гатынь только пожимал плечами, поглаживал подбородок, наконец подвел Апариода к Велте.
— Гей, Варис, старый плут, видишь того кореша?.. — Мотоциклист подталкивал Тенисона сквозь толчею, а пальцем тыкал в его сторону.
— Вижу, вижу. Сейчас вас познакомлю.
— Спасибо, ешьте сами, мы уже знакомы.
Для Тенисона это было ударом. Такого оборота он не ожидал.
— С каких это пор?
— С младых ногтей, старичок, с младых ногтей,
— Нет, правда, шутки в сторону.
— Какие тут шутки! За такие шутки Каин убил Авеля.
— Но тогда вы, надо полагать, давненько не виделись?
— Как же, как же. Без трех дней неделя.
Мотоциклист уже стоял перед ним, изо всех сил дубася его по плечу. Обнял железной рукой. Помял, потрепал, стукнул в грудь кулаком. Тенисон не отступал от них ни на шаг.
— Что поделываешь здесь, корешок?
— Ничего. Просто так.
— Врешь, змей! Меня не проведешь. На такие дела у меня нюх. На поверку, выходит, ты тоже парень не промах. А я почему-то думал, что ты размазня.
Было бы глупо ждать от него деликатности, такта, зато он всегда говорил, что лежало на сердце.
— А ты чего здесь?
— В гостях, проездом. Видишь ли, вот этот прохвост Варис доводится мне родичем. Так, седьмая вода на киселе, пришей кобыле хвост.
— Понятно...
— Удивляться тут нечему, старая истина: друзей выбираем сами, а родичей — каких бог пошлет.
— Зато родич, глядишь, ошарашит тебя каким-нибудь сюрпризом. — Неожиданно Тенисон прищурил левый глаз, точно прицеливался бильярдным кием.
— Успокойся, старый плут, обойдемся без сюрпризов. Так вот зачем Тенисон старался удержать его «по крайней мере до воскресенья, до вечера»! Что-то сейчас должно произойти, тут никаких сомнений. Слишком долго Тенисон терпел, выжидал и уж теперь на полпути не остановится. Он готовил скандал. Он спал и видел скандал. Ему позарез был нужен этот скандал. Очевидно, в отместку за адресованные Марике письма.
Стаканов на всех не хватило. Велта побежала в дом. Гатынь сбивал о край ящика пробки с бутылок. Шумную неразбериху первых минут сменило нарочитое оживление, разговор перескакивал с одного на другое.
— ...да, теперь бы раков отварить с укропчиком... Гатынь, сходи посмотри, может, баня протопилась... а комаров-то нынче, в Риге тоже комары... И чего Велта старается, пиво можно пить из бутылок, в старину вообще стаканов не держали, все по очереди из общего жбана...
— Слушайте, я сейчас же сажусь на свой мотосайкл и поминайте как звали! Не могу глядеть спокойно, как люди пьют пиво! Мне тоже хочется. Баптист я вам, что ли?
— Ничего, воздержание закаляет характер.
— К черту воздержание! Разве пиво — алкогольный напиток? В таком случае пертусин тоже алкоголь.
— Нынче разучились пиво пить. Разве так его пьют? Спешат, торопятся, скорей бы выхлестать. А пивопитие — процесс неспешный. Трейманис-Зваргулис служил делопроизводителем в рижском суде и обитал на чердаке того же здания. В субботний вечер он покупал два ящика с пивом, и все, у кого было желание, приходили и пили до воскресного вечера. Вот это, понимаю, пивопитие!
Вернулась Велта.
— Уж это совсем никуда не годится! — Угрюмое лицо Апариода посветлело. — У хозяйки стакан полон? Мадам, позвольте чокнуться.
— За Велту Яновну. За прелестный субботний вечер.
— Сегодня же воскресенье.
— Прошу прощения, в бане парятся только по субботам, независимо от...
— Совершенно верно, советские люди, когда хотят, тогда и парятся.
— Может, позволите мне сказать несколько слов? — Тенисон, стиснув в руке стакан, обвел присутствующих лицемерно-восторженным взглядом. Наигранно слащавый голосок прозвучал придушенно и злобно. — Выпить за хозяйку дома — это похвально, за баню — приятно. Все это так, с этим никто не спорит. Но, полагаю, мы оказались бы просто невежами, если бы не выпили за дорогих гостей. Хочу воспользоваться счастливой случайностью или случайным счастьем, как вам будет угодно, воспользоваться тем, что среди нас находятся две живые знаменитости, которых нам, в нашей провинции, не часто доводится видеть...
— Постой, постой, я что-то в толк не возьму, за кого надо пить?
— Выпьем за известного ученого, многоуважаемого профессора Роберта Апариода и за молодого талантливого поэта Александра Драйску...
Предчувствие его не обмануло. Дьявольски хитрый ход... Интересно, что сейчас будет, подумал он, впрочем, как-то уж очень спокойно, точно все происходившее не имело к нему ни малейшего отношения.
Наступило замешательство, все в растерянности переглядывались. Первым опомнился мотоциклист. Отстранив от себя Тенисона, он с торжественным видом чокнулся сначала с Апариодом, затем — с ним.
— Ваше здоровье, профессор! Ваше здоровье, молодой поэт!
От излишнего рвения Тенисон даже подался вперед. Теперь уж он не улыбался, смотрел во все глаза, настороженный, сосредоточенный. Будто зажигал бенгальские огни на елке, зная — вот сейчас, сейчас произойдет, немного терпения, и будет вам фейерверк. Но такого исхода он никак не предвидел, и это его сбило с толку. Придя в себя, он дернул за локоть мотоциклиста, у того даже пиво расплескалось.
— Александр, не валяй дурака! Кому нужен этот балаган!
Мотоциклист резко обернулся, отрывистым движением сбросил с локтя руку Тенисона,
— Вот именно.
— Ничего себе шуточки...
— Вот и я говорю — шутки в сторону. И незачем плескаться пивом. Так-то, дорогой родственничек! Надо уметь вести себя в обществе.
— Ты хочешь сказать, что Александр Драйска — это он? Прости меня, в таком случае, кто же ты? К чему эта комедия? Он — Каспар Круминь.
— Нашли о чем спорить, — проворчал Апариод. — Я-то думал, люди слабеют умом лишь под старость, но, видно, и молодых этот недуг стороной не обходит.
— Его зовут Каспар Круминь!
— Это еще ничего не значит, — пожал плечами Гатынь. — Яна Райниса, например, в действительности звали Плиекшаном, а Сталин на самом деле был Джугашвили.
Велта толком не могла понять причины спора — то ли все это в шутку, то ли всерьез, но ее беспокоил задиристый тон спорщиков.
— Послушайте, что это вы? В такой чудесный вечер... Да образумьтесь! Ну просто как картежники: стоит собраться, и сразу спор.
— Мадам, не беспокойтесь. Спор явление нормальное. Едва зародилось человечество, возникли и споры. Невзирая на метеоусловия.
— Велта, оставь их, — взмолилась раскрасневшаяся Марика. — Ради бога не вмешивайся! Это просто невыносимо. Надо наконец выяснить, что каждый из нас собой представляет.
— Как будто это возможно, — с усмешкой заметил профессор. — Да и вообще, укажите хоть кого-нибудь, кто хотел бы быть таким, каков он есть. Долговязые мечтают стать низкорослыми, а низкорослые — долговязыми. Негодяи жаждут быть порядочными, порядочные переживают, что недостаточно ловки.
— Нет, тут дело серьезное, — не унимался Тенисон. — Выходит, на свете существуют два Драйски!
— Прошу тебя, милый родственник, не сгущай краски. Я, например, вчера в Риге видел двух Тенисонов...
— Вот как?
— Именно так. И они просили передать тебе привет. Ты как будто собирался выпить за здоровье поэта. Не затягивай с этим. Насколько мне известно, поэт торопится.
— Как? Вы хотите уехать?
— Да, нам по пути.
— В самом деле?
И опять его спасла находчивость Александра. Пришлось сделать над собой усилие, чтоб не слишком поспешно прозвучало согласие:
— Да.
Гатынь нахмурился.
— И это теперь, когда баня натоплена? Чудаки! Да вы в своем ли уме?
— Что делать? Дальняя дорога.
И Велта отговаривала, но больше из приличия:
— Ну хотя бы выпили на дорогу...
Тенисон и Гатынь провожали их до калитки. Варис, уязвленный в своих лучших чувствах, злой и разобиженный, разыгрывал безразличие.
— А я и не знал, что вы заодно работаете, — на прощанье сказал он Александру с гаденькой улыбкой.
— Ничего, старичок, дело в шляпе. Все мы люди, все ошибаемся. Но я до колик ненавижу публичные скандалы.
— А я ненавижу вранье. И не люблю, когда кто-то считает себя умней других. Просто не понимаю, как...
— Я ведь тоже многого не понимаю. Анита, например, вчера мне говорила, что собирается разменять квартиру, перебраться в Рандаву, отдать ребенка в детский сад.
Тенисон нахмурился:
— Разговор этот здесь неуместен. Дело слишком сложное.
— Да уж я думаю.
— Мне сейчас не до судов, не до разводов.
— А ты бы рассказал об этом Марике.
— Спасибо за совет...
— Вот так-то, святой Антоний. Не слишком зарывайся.
— Мне все-таки кажется, вы уезжаете непростительно рано, — сказал Гатынь, пожимая ему руку. — Было очень приятно познакомиться с вами, побеседовать. Поверьте, человек без тайны — все равно что гвоздь, который вытащили из доски. Скучнейшее существо.
— Ладно, чего там, — отмахнулся Тенисон.
— Счастливого пути! — Очки у Гатыня сползли с переносицы. — И не забудьте, что Микеланджело Буонарроти в тысяча пятьсот пятнадцатом году написал одному из своих братьев, которому именно, пока не установлено: и ночью спи с открытыми глазами. Обязанность человека всегда стоять на страже своего тела и своей души.
18
Глухо заворчав, «Ява» рванула с места, будто выброшенная из катапульты. Можно было подумать, колеса ее не касались земли. Лишь в центре города, на перекрестках, полет их временами обрывался, мотор переходил на сбивчивый ритм, пружины проседали от резкого торможения.
Казалось, они рассекают свистяще-плотную воздушную завесу. Иногда Александр, осклабясь во весь белозубый рот, с улыбкой фавна поглядывал на него через плечо.
— Держись! На шоссе выберемся, то ли еще будет!
Переехав мост, Александр крикнул:
— Надо заправиться!
У бензоколонки выстроился хвост разнокалиберных машин.
— Ну, шаркни ножкой, скажи дяде спасибо. Не я ли опять тебя из проруби вытащил? А у меня, признаться, из головы вылетело, не сразу понял, в чем дело. Варис — вот жлоб! Такая меня злость взяла.
— Да, неприятная история.
— Его, конечно, можно понять. Обижен, ревнует и прочее. По уши врезался. Тут уж всякая чертовщина мерещится. Очень ему не нравится, что замешана Марика. Как же, дама сердца скомпрометирована.
— Так ужасно все получилось.
— Слышал, слышал. Прими соболезнование.
— Знал бы я...
Александр, взглянув на него с непритворным удивлением, фыркнул.
— Послушай, Гамлет, а нельзя ли без надрыва! Не порть себе печенку, только потому все интересно, что наперед ничего не знаешь. Чистая игра!
— Она теперь в больнице.
— Черт те что! Ну, чокнутая. Только не пойму, дурочка или психопатка. В наш-то просвещенный, расчетливый век... Помню, бабушка рассказывала о несчастной баронессе Доротее, та выпрыгнула из окна потому лишь, что на первом балу от волнения произвела неприличный звук. Это, куда ни шло, еще можно понять: сословные традиции, дворянская спесь, корсеты, кринолины, нюхательные соли. Тут даже свой драматизм. А сегодня?
— Возможно, она не нарочно. Да это не важно. Она была потрясена, понимаешь?
— Знаем мы их. Все с выкрутасами. Была у меня дамочка, еще до армии, проходу не давала, просто беда — названивала, письма писала, и вот как-то выдалась свободная минутка, думаю, ладно, зайду, жалко мне, что ли, а она, веришь ли, не пускает, поздно, говорит, никого дома нет, и потом мы так мало знаем друг друга.
Говорить с ним было бесполезно. Он ничего не понимал. Они объяснялись на разных языках.
Александр подкатил мотоцикл поближе к колонке, поставил на опоры, сладко потянулся, и под черной кожей куртки забугрились мускулы.
— А знаешь, я что-то притомился. После вынужденного воздержания столь резкий переход в плотные слои атмосферы — вещь нелегкая. Придется включать тормозные устройства.
— Живешь в Риге?
— Это звучит слишком отвлеченно. Я обретаюсь в более интимных интерьерах.
— В университет документы подал?
— Поначалу хочется как следует погулять.
Он сунул руку в карман, достал овальной формы фотографию.
— Вот полюбуйся, что за крошка! Скажи, ты видел что-нибудь подобное? Мировые стандарты! Европейский экстерьер, азиатский темперамент. Уникальная находка. В любом деле, в том числе в любви, нужен особый дар, а уж он, как говорится, от бога.
Всему виной, возможно, было настроение, только его вдруг охватила какая-то брезгливость, леденящая апатия. Он отвернулся, чтобы не смотреть на Александра. Это лицо, которое он знал до последней черточки, лицо, которое три года кряду изо дня в день он видел от подъема до отбоя, видел в строю неизменно слева от себя, а за столом — напротив, видел на полигоне под стальной каской, под запотевшими стеклами противогаза, румяное и потное под струями душа, посиневшее на морозе — это лицо ему теперь показалось отвратительным, причем с какой-то назойливой обращенностью в прошлое. Как будто ему было противно давно, но осознал он это только теперь.
Войдя в раж, Александр хвастал, как обычно, своими победами, — с головы до пят самодовольный, уверенный, громогласный и по-детски наивный. Ничего он не понял. Ничего. А, в общем-то, был как будто славным парнем. С хорошими задатками. Напористый, смелый, талантливый. Почему он все эти годы восхищался Александром, завидовал ему, даже пытался подражать?
За разговором Александр не забывал о деле — отвинчивал крышку бака, орудовал шлангом, заливал бензин и масло.
— Порядок! Теперь я тебе покажу, что бывает, когда черту под хвостом помажут скипидаром. Засекай время.
Александр застегнул на подбородке ремешок красного шлема, опустил на глаза прозрачный щиток.
— По коням!
Под колесами шуршал булыжник мостовой, ведущей к шоссе. В ушах свистел холодный ветер. Стремительно проносились дома, столбы, деревья. В мельтешащем этом и как бы смазанном слегка калейдоскопе красок и линий промелькнули Бирута и Цауне — то ли стояли на тротуаре, то ли шли куда-то. Один короткий миг — потом исчезли. Но этого было достаточно.
— Постой! Останови!
Он с силой дернул Александра за плечо. Осаженной лошадью вздыбилась «Ява»,
— Ну-у! В чем дело?
— Я остаюсь.
— Испугался?
Он обернулся. Бирута и Цауне стояли поодаль, смотрели на них.
— А, вот оно что! Ну, как знаешь. — Александр рассмеялся. — Дело хозяйское.
— Надо поговорить... Езжай.
— Ладно, действуй.
На этот раз в голосе Александра прорезались другие нотки. Может, все-таки понял, просто трудно было изменить свой стиль? Взревел мотор, и Александр скрылся вместе с затихавшим вдали рокотом.
Он заправил в брюки выбившуюся на ветру сорочку, одернул пиджак и стал переходить улицу. Тем временем девушки повернулись и чуть ли не бегом бросились от него.
Этого и следовало ожидать. В самом деле, все логично и ясно. После случившегося... Но в глубине души он обозлился: дурочки, чего понеслись, будто их съесть собираются.
— Бирута!
Убегавшая пара замедлила шаги. Бирута была не прочь остановиться, но Цауне тянула ее за рукав, волокла за собой.
— Обождите! Я что-то вам должен сказать.
Пригнув головы, они помчались дальше, хотя он почти настиг их.
— Всего два слова!
Бирута оглянулась, убавила шаг. Опять у них с Цауне произошло небольшое препирательство, на этот раз, однако, остановились.
— Бирута, ты предательница... Если скажешь ему хоть слово...
— Все ясно. По-вашему, я чудовище.
— Да-да, жуткое чудовище!
— И я один во всем виноват?
— Конечно! Бирута, пошли. Слышишь?
— Постой, Джульетта, ты преувеличиваешь.
— Как не стыдно! Только посмей с ним заговорить...
Цауне попыталась сдвинуть Бируту с места, но, убедившись, что это не удастся, с сердцем оттолкнула ее руку.
— Поступай как знаешь, драться я с тобой на намерена. Мне-то что? Оставайся, но знай: такие дурочки, как ты, и попадаются на их приманку.
Она убежала, всхлипывая, глотая слезы, вся раскрасневшись от волнения и злости. Бирута стояла, потупив глаза.
— И вы меня считаете чудовищем?
Она обернулась вполоборота, покосилась на него.
— Нет.
— Так, может, вы еще не знаете...
— Знаю.
— Что знаете?
— По крайней мере, половину...
Они свернули к окраине. Лишь изредка попадались прохожие.
— Я ночевала у Либы, — помолчав, добавила Бирута.
— Знал бы я...
Бирута достала платок и высморкалась.
— Случилось то, чего я боялась. С самого начала это не сулило ничего хорошего.
— Почему вы так думаете?
— После того что она рассказала, и зная Либу... Ей очень не везло в жизни.
— Вы верите в судьбу?
— Я и сама не знаю, во что верю. Знаю только, что везде во всем нужна удача.
— Нас в школе учили, что каждый сам кузнец своего счастья.
— Это верно, но один упадет с самолета и останется цел, а другой, свалившись с табуретки, разобьется насмерть.
— Во всем винить неудачу навряд ли правильно. Хотя бы в данном случае. Были и другие обстоятельства.
— Конечно. Но у Либы еще с детства все складывалось на редкость неудачно. Она даже привыкла к этому. Более того, заранее настраивала себя на неудачу.
— А мне она, по ее письмам, казалась жизнерадостной, веселой.
— Тогда вы ее плохо знаете. О таких людях, как Либа, я много читала. По натуре живые, энергичные, а чуть что не так, у них сразу руки опускаются, от своей собственной нерешительности мучаются. Вы только представьте ее детство: дом на кладбище, рядом часовня, нескончаемые похороны, рыдания, открытые гробы, колокольный звон, траурные марши... Разве такое проходит бесследно? А знаете, как ее в школе дразнили?
— Да, Покойничьей Принцессой, мне мать говорила.
— Я это так хорошо себе представляю: замкнутая, робкая девочка, над ней все потешаются. И она начинает стыдиться своего дома, своей матери, самое себя. Рассудком, может, и понимает, что это чепуха, да не всегда послушаешься рассудка. И знаете чем кончилось?
— Да, Либа ушла из дома.
— И все как будто пошло на лад. Она хорошо училась, ее избрали старостой класса. Поступи она в институт, может, все и обошлось бы. Но опять не повезло — на экзаменах срезалась. Приходится забирать документы, возвращаться домой. Кому не будет тошно! А каково было Либе, которой и без того не хватало веры в себя, в свои силы? Помню, мы впервые встретились здесь, в отделе кадров. «Вы забыли пальто», — говорю, а она глядит на меня широко раскрытыми глазами, будто не слышит. Ей не хотелось идти на фабрику, да что делать. Все равно куда, лишь бы не домой. В прядильном цехе ей не понравилось, но опять же, чтобы что-то изменить — не хватило смелости, решимости. И горда была, стыдилась своего слабодушия, боялась чужой жалости, сострадания. Вы обращали внимание?.. Это так характерно, человеку легче примириться со своими недостатками, чем обнаружить их перед другим. Чтобы обрести в себе уверенность, она искала хоть какую-нибудь точку опоры и вот принялась разыгрывать из себя этакую приблатненную. Ей казалось, это выход. К тому же еще любила сгущать краски. Так родилась легенда о тюрьме, об отбытом сроке. Глупо, правда? Но, в общем-то, понятно. И мы, дурочки, поверили. Сдается мне, она так вошла в роль, что иногда и сама верила. Кто же не знал «сумасбродку Либу», все над ней посмеивались, но и восхищались, в крайнем случае пожимали плечами — смотрите, мол, какой диковинный экземпляр. Это было забавно, в известной мере, даже романтично.
— Не понимаю только, зачем ей понадобилось еще и ребенка выдумывать?
— Зачем? Все очень просто. В общежитии к девчонкам приходили парни, устраивали вечеринки. Ну и Либу приглашали. А вчера она мне призналась: я, говорит, страшно перепугалась, не знала, что делать, думала, сейчас меня разоблачат, ведь я в этих делах совершенная дурочка. В интернате перед сном, как молитву, твердила:
А тут вдруг они со своим угарным дыханием. Ей казалось, если кто-нибудь к ней прикоснется, она не выдержит. И знала, что станут дразнить ее недотрогой, монашкой, синим чулком, ужасно боялась этого. И тогда всем стала рассказывать, что у нее ребенок, что за плечами у нее было столько романов, что и со счету сбилась, одним словом, та, мол, еще... Ну, из тех самых, просто ей теперь все до лампочки... Сама же толком не знала, как дети родятся, а про любовь знала только по книжкам да кино. Но вы совсем меня не слушаете. Все это Либа мне вчера ночью рассказала. Я зашла к ней переночевать, девочки из Либиной комнаты разъехались, она сидит за столом, уставилась в одну точку, а слезы так и льются. Вы думаете, Маня выгладила ваш костюм? Это Либа.
— Я получил ее записку, но...
— Она так надеялась, что вы уедете. Впопыхах ничего лучшего не придумала.
— Я бы уехал, если бы...
— ...если бы не вмешалась Камита.
— Камита тут ни при чем.
— Не скажите. Она же знала или догадывалась, что письма писала Либа. Во всяком случае, знала, что ищете вы не ее. Конечно, Камиту можно понять, для нее главное выскочить замуж, она даже срок себе назначила— к осени. А у Либы в мыслях такого не было. Придуманная ею Либа жила одной жизнью, встречалась с людьми, гуляла по городу, была насмешлива, задириста, а настоящая Либа томилась от одиночества, страдала от своих недостатков. Как-то она прочитала в журнале стихи. Ей показалось в них что-то близкое, будто слова, перед тем как стать строчками, уже звучали в ней самой. Не знаю, как вам, мне это чувство знакомо. Так вот, она решила написать письмо — безо всякой задней мысли, просто излить перед кем-то душу. Она и не надеялась, что придет ответ. Но письмо ведь нужно подписать. А у Либы, как обычно, не хватило смелости. Вдруг письмо вернут обратно и оно кому-то попадется на глаза? Почему-то Либа была убеждена, что письмо непременно перешлют обратно, и вот она подписалась именем Марики. Без злого, конечно, умысла. Как бы это объяснить... Подписавшись именем Марики, Либа нисколько не кривила душой. Это была она же — только в другом, идеальном обличье. Словом такая, какой ей хотелось быть. По тем же соображениям она послала позже фотографию Марики. Собственная фотография ей представлялась чересчур скромной, заурядной. Она боялась, что, получив такую, вы перестанете писать, а получать от вас письма для нее было важно. Может, ей хотелось порадовать вас, вот она и решила, что фотография Марики вам больше придется по вкусу. Подробностей я не знаю. Конечно, ей тогда и в голову не могло прийти, что вы когда-нибудь встретитесь. В том-то и беда, поправить положение было трудно. Все равно бы ничего хорошего не вышло.
— Если бы это вы мне сказали вчера...
— Вчера я и сама ничего не знала. Я же говорю, Либа мне рассказала ночью.
— Да. Тогда уже было поздно.
— Поздно.
— Поздно...
— Вам, конечно, трудно такое понять. Да я сама, признаться, не понимаю, как человек в одно и то же время может быть тем, кто он есть, и тем...
— Нет, — ответил он, глядя вдаль, где на фоне светлевшего вечернего неба недвижно чернели придорожные деревья, — как раз это я понимаю. Очень даже понимаю.
В наступившей тишине с легким шорохом кружила над ними летучая мышь. Он должен был бы рассказать, ему хотелось рассказать, для того он и позвал Бируту, вот она рядом... Бируте можно рассказать, хотя бы ей. Но свалившаяся тишина сковала язык, и он не сказал ни единого слова.
19
Окна темны, город спит. Бутафорно мрачны плоскости стен и крыш. Декорация. Запустенье, тишина, одиночество, покинутая сцена после спектакля. На столбе тусклая лампочка. Возможно, это и есть улица Приежу. Что ему здесь нужно, чего он ищет?
Из палисадников тянуло запахом левкоев, маттиол. Фонарь подсвечивал листву. И все-таки рядом были люди. Интересно, если он вдруг закричит — распахнутся окна, загорится свет?
Издалека сумбурно доносились обрывки музыки.
Справа, где-то там, под горой, река. По ту сторону улицы высокий, глухой забор. За ним, словно вторая стена, громоздились деревья, должно быть ольха или лиственница.
Немного погодя улицу заполнило странное шествие. Уже можно было разобрать отдельные слова, все отчетливей слышался смех, звучал нестройный топот, шелестела одежда. В парке стадиона закончился вечер. Лица прохожих едва различимы, даже фигуры сливались в общую массу, и оттого шествие по временам напоминало большое пестрое стадо — бредет по улице, вздымая клубы пыли. Еще эта процессия чем-то напоминала воинскую колонну, измотанную, но еще боеспособную, рассредоточенную, но сплоченную. Пиджаки парней наброшены на плечи девушек. Белые рубашки с закатанными рукавами. Светлеющие платьица. Выкрики, свист. Кто-то затянет песню, ее подхватят, но тут же оборвут. Шутки, возгласы, перебранка.
Шумливая вереница исчезла столь же неожиданно, как появилась. В арьергарде проследовало несколько парочек в обнимку, прошла ватага местных битлов, увешанных гитарами. И опять — тишина, безлюдье.
Что бы он сказал Либе, если бы она тогда открыла глаза и смогла его выслушать? Отделался бы пустыми фразами, пожелал бы скорейшего выздоровления, только и всего. Дескать, вот я какой хороший, какой порядочный. Пришел навестить, хоть ты и обманщица, хотя тебя и разоблачили. Либа так бы и восприняла его посещение. Безупречный, честный, благородный. Он пользовался преимуществами, на которые не имел ни малейших оснований, его превосходство было делом случая: Либа о нем знала меньше, чем он о ней.
#img_14.png
Тропинка вела вверх. Ступенек было много, еще не остывшие деревянные перила покачивались от малейшего прикосновения и жалобно скрипели. Через овраг перекинут горбатый мостик. Потом опять ступеньки. За ними глухая аллея, похожая на темную трубу. Постепенно глаза привыкли к темноте, он стал различать ниши, углубления со скамейками, каменными жерновами вместо столов. На площади, куда вывела аллея, было непривычно светло. И вид оттуда открывался широкий. Загустевшая темень лежала внизу, а вверху над головой раскинулось прозрачное, ясное небо.
Тут же были развалины замка. Он подошел к осыпавшемуся, оплывшему проему. Задетый ногой камешек, прокатившись по стене, канул в черноту. Отзвук падения донесся не сразу. Он машинально отпрянул. Свалиться в темноту — должно быть, так ужасно. Одно неосторожное движение, и ничего не поправишь. Самое ужасное, наверно, не удар, а именно падение, когда мысль работает с тысячекратным ускорением и перед глазами, словно кинолента, прокручивается жизнь, но уже в свете неотвратимого конца.
О чем она думала, что чувствовала перед тем, как удариться о землю?
Он ощутил, как холодок пополз по телу. Усилием воли заставил себя вернуться к оконному проему и на этот раз нарочно столкнул вниз осколок. В ушах загудело, голова закружилась от странной пустоты. Он оттолкнулся от стены и бросился прочь. Мальчишество. Что за блажь! Такими вещами не шутят.
А Либу ему нечем утешить. Потому и незачем встречаться. Поздно. Момент упущен. Разве они смогут взглянуть друг другу в глаза, не чувствуя своей вины? Все было испорчено с самого начала. Теперь уж ничего не исправить. Остается смириться.
Его хождения в больницу были бессмысленны. Сентиментальный жест, сделка с совестью. А проще сказать — лицемерие чистой воды. Ему не хватило смелости уехать, признать свое поражение. Он все еще на что-то надеялся, чего-то ждал, но теперь это все позади.
Тишина дышала легким дуновением ветра. Издали доносились шаги, голоса и смех. Ритмичный перестук женских каблуков по плитам тротуара.
«Что собираешься делать завтра?»
«Ты хочешь сказать: сегодня?»
«Ах да, уже второй час».
«Ничего. До обеда буду спать, мне в вечернюю смену».
Мощенная булыжником улица была ярко освещена. Дугой выгнув хвост, проскочила черная кошка. В ресторане еще горел свет, должно быть убирали помещение. Жаль, что закрыт. В самый бы раз напиться,
На скамейке возле газетного киоска, вытянув длинные ноги, сидел взлохмаченный парень.
— Послушайте, сэр, у вас не найдется спичек? — окликнул парень и зевнул, поеживаясь.
— Нет. — Но зачем-то ощупал карманы.
— Выходит, и ты банкрот. Ну, скажи, кому нужны такие голодранцы?
— Ты прав, пора уезжать.
Почесывая волосатую грудь, парень рассмеялся.
— Уезжать... пора уезжать... Гениальная идея! Скажите, как просто, а? Спичек у тебя нет, так, может, найдется автомобиль?
Если память ему не изменяла, где-то после полуночи в Ригу отходил ленинградский скорый.
Мост. Кафе. Автостанция. Бензоколонка. В тишине было слышно, как на сортировочной станции, пыхтя, тужась, паровоз пытался сдвинуть тяжелый состав, колеса буксовали, выхлопы пара вырывались часто-часто, переходя в глухие всхлипы.
На высокой трубе комбината светились красные огни. Белый корпус общежития казался загадочным, вымершим. Либа выросла на кладбище. Ночью кладбище внушает страх. Глупые предрассудки. Но при виде этого белого, тихого дома по спине забегали мурашки. Он шел, не отрывая глаз от горевшей над дверью лампочки, сам не зная, чего он ждет, шел с таким чувством, что вот сейчас что-то должно произойти. А может, все объяснялось проще, может, он боялся кого-нибудь встретить. Например, Камиту. Либа выйти не могла, она лежала в тесной палате, рядом с умиравшей старухой.
К счастью, все позади. Все. Сейчас он сядет в поезд и через несколько часов будет в Риге.
Шаги гулко раздавались в ночной тишине. Булочная. Магазин обуви. Склад «Сельхозтехники». Дальше тротуар разрыт водопроводными траншеями. Запахло свежим тесом. Один из любимых его запахов. Пестрящая тенями привокзальная площадь на этот раз показалась тесной. Мартынева бочка с квасом в прозрачной темноте плавала желтым буем.
Он толкнул тяжелую вокзальную дверь, почти с физическим наслаждением ощутив ее тугое противодействие. Окошко билетной кассы было закрыто, он постучал. Немного погодя в глубине, из мутно-желтого сумрака выплыла сонная голова.
— Поезд на Ригу скоро?
— По расписанию.
— Дайте билет.
— Пожалуйста, но поезд скорый, стоит в три раза дороже.
— Не имеет значения.
Он сунул билет в карман, и как-то совсем неожиданно на него свалилась неимоверная усталость. Воздух в зале ожидания показался таким густым, желеобразным. Если верить часам, поезд должен был вот-вот подойти. Тугими струнами в лунном свете блестели рельсы.
Кроме него на перроне стоял еще один человек. Бросив на него рассеянный взгляд, он вздрогнул, будто увидел привидение. Профессор Апариод! Откуда? Неужели выслеживал его? И Апариод его заметил. Долго и молча смотрели они друг на друга. Апариод курил.
— Что-то мы сегодня повсюду встречаемся.
— Опровергнуть этот факт было бы нелегко.
— Вы тоже в Ригу?
— А вы в Ригу?
— Да.
— И, как всегда, торопитесь?
Не скрывалась ли в словах Апариода насмешка? Не намек ли это на его позорное бегство?
— Мне больше нечего делать в Рандаве,
— Помнится, вы улаживали какое-то дело.
— Я его уладил.
— Поздравляю.
На толстых губах Апариода промелькнула усмешка.
— Завидую вам. Должно быть, такое прекрасное чувство, когда все улажено.
Апариод вел себя странно. За его обычным позерством, самоуверенным тоном — в словах, в движениях проглядывала какая-то неуверенность. То ли перепил, то ли ему нездоровилось?
— Вы тоже в Ригу?
— Нет. — Апариод покачал головой. — Я, к сожалению, дел своих не уладил. А времени остается немного. Если хотите знать, у меня времени осталось совсем мало....
Даже голос Апариода звучал странно, почти сентиментально, если бы только в отрывистых фразах не сквозил едкий привкус.
— Мы были с вашим отцом ровесниками. Вместе бегали в школу. Вместе приехали в Ригу. В двадцать девятом году. Весна была на редкость поздняя, на Петровки все еще цвела сирень. Мы сняли меблированную комнату на улице Медниеку. На шестом этаже, у госпожи Гофман... Я все успел позабыть, но позавчера увидел вас и вспомнил. Знаете, когда человек по-настоящему стареет? Когда его покидает смелость все начинать сначала. Должно быть, потому род человеческий и обновляется постоянно. Здесь прямая аналогия с бумажными деньгами: мятые, потертые, рваные ассигнации изымаются из обращения, вместо них выпускаются новые. Мир держится на дерзости все начинать сначала. И на вере, что это и есть начало. Когда у тебя есть сын, ты хоть можешь надеяться...
Вспыхнул зеленый свет семафора. Поезд был близко.
Он беспокойно глянул в темноту, стараясь разглядеть луч прожектора, не вполне понимая, что его волновало больше — нетерпение увидеть поезд и тем самым избавиться от Апариода или страх, что разговор их может оборваться.
Апариода будто подменили. И речи вел он странные. Невозможно было предсказать, как он поступит, что скажет в следующий момент. Похоже, и сам Апариод не мог предвидеть. С Апариодом творилось что-то неладное. И тут показался поезд. Нет, он все-таки должен дослушать.
А поезд все ближе. Светлая точка с каждым мгновением разрасталась, становилась ярче.
Ерунда. Это его не касается. Он устал. Голова раскалывается. Он измотан, издерган. И все осточертело.
— Нет, пожалуй, я не так выразился, — сказал Апариод. — Не вам я завидую. Вы такой же растяпа, как все молодые. И пока разберетесь в том, что происходит в мире, жизнь сдерет с вас семь шкур. Но я завидую вашему отцу. От него что-то осталось. Жизнь, если угодно, — контрольная работа в классе: надо решить задачу и сдать тетрадку. Уж это вы должны бы знать, как-никак, свежо в памяти.
— Я многое успел забыть.
— И то, что надо сдавать тетрадку? Глупости! Всегда об этом помните. Ошибки допускает каждый, главное вовремя их заметить. Поначалу кажется, ты отлично справился с заданием, гордишься собой, доволен. Потом вдруг начинаешь подмечать кое-какие просчеты, и постепенно выясняется, что ответ ты дал неверный. Но ты самому себе не веришь, тебе не хватает смелости взглянуть правде в глаза. Вместо этого дурачишь себя, лжешь себе: все в порядке, нет причин для беспокойства... Но рано или поздно истина обнаружится, а тетрадку надо сдать. Каково, а?
— Бывает.
— И знаешь, что, в общем-то, сдаешь пустую тетрадку. А ведь могло быть иначе...
— Конечно.
— Вы-то чего развздыхались? Вы же уладили дело... Жизнь вам — радость, любовь — блаженство. Есть друзья, по ночам не терзает бессонница. Ах, вы — прекрасное и чистое начало!
Поезд был рядом, за будкой стрелочника рельсы слегка изгибались, глазам открылась вся вереница вагонов.
— Значит, уезжаете?
Вместо ответа он показал билет.
Тяжелые, как у филина, веки Апариода опустились еще ниже, полузакрытые глаза глядели на него с тупым, томительным вниманием.
— У вас есть еще выбор, а это великое дело. И жаль, если поймете это, когда уже будет поздно. Жизнь обидно коротка, хотя не вам сейчас судить об этом.
— У одних коротка, у других...
— У всех коротка! Разница лишь в том: от одних что-то остается, от других — горсть праха.
— Разве это важно? Каждый живет, как может.
— Важно, чтобы человек под конец не остался один на перроне.
Тепловоз пронесся с такой скоростью, как будто и не собирался останавливаться. В раскрытых дверях вагонов, светя фонарями, стояли проводники. Никто не сошел с поезда, никто не поднялся. Впереди, у багажного вагона, перекрикивались сонные голоса,
Он протянул Апариоду руку,
— У вас есть еще выбор.
Влажные пальцы Апариода сжимали ладонь, не думая с ней расставаться.
— Не знаю, рассказывал вам отец?.. Мы еще в школе поклялись навсегда остаться такими, какие мы есть, верными правде, истине. Мы кровью подписали клятву: скорее мы будем ходить нагими, чем облачимся в золоченные ложью одежды. Все мы в молодости любим щеголять словами. А знаете, почему люди лгут?
— Нет. — Он уже потерял надежду освободиться от руки Апариода.
— Тогда я тоже не знал. Мне казалось, что лгать — это значит обманывать других. Но это не так. Лгать можно и самому себе. Вот самая гнусная ложь, когда совесть свою обманываешь. Человек прекрасно понимает, что делает не то, что трусливо плывет по течению, защищает ту правду, которую выгодно защищать, что толкает за борт товарища, чтобы не оказаться в воде самому. Человек все понимает, но правда в своей наготе не всегда ласкает слух. А ночью хочется спать спокойно. Хочется быть без единой морщинки, каким себя видишь на отретушированной фотографии.
На перроне появился дежурный, глянул на часы.
— Думаете, я не знаю, почему она сегодня не приехала. Знаю. Знал и вчера, что не приедет, зная позавчера и позапозавчера. А завтра тысячу причин придумаю, чтобы оправдать ее и оправдать себя, и правда опять будет скрыта, приукрашена. Ну что вы на меня уставились перепуганным лешим? Думаете, пьян, несу чепуху? Нисколько. Я напивался в жизни дважды: когда нужно было пристрелить собаку и когда Вилис женился на вашей матери. А сегодня у меня в голове яснее ясного.
Дежурный поднял руку.
— Так вы едете? — по-русски спросила проводница. — А то поезд отходит.
Апариод не отпускал его руку, точно прилип к ней горячей ладонью.
— Постойте, вы спрашивали, был ли я на похоронах Вилиса. Я не пошел. Я свыкся с мыслью, что занимаю неизмеримо более высокое положение, чем он. Вилис тогда был внизу, я всегда — наверху. Но когда я купил в магазине венок, я вдруг осознал, что не в силах его нести, что руки связаны. Я ходил на ходулях и все время должен был остерегаться, как бы не упасть. Спуститься вдруг с неба на землю, когда ты привык к высоте, нелегко, а стоять на ходулях перед гробом друга и вовсе невозможно. Чтобы удержаться наверху, нужно научиться приносить жертвы. И вот я убедил себя, что болен. Даже вызвал врача и, разговаривая по телефону, покашливал. А теперь со спокойным сердцем можете подняться в вагон. Я не держу вас. Все равно вам не понять того, что говорю.
Колеса уже вращались. Апариод высвободил его руку и отступил.
— Езжайте! Поезд удобный. До прибытия успеете выспаться.
Еще можно было прыгнуть на подножку. Проводница, стоя в дверях, что-то говорила. Апариод тоже что-то говорил. Но расслышал он только свисток тепловоза, тот свистел все оглушительней, так что закладывало уши, а сам он цепенел и сжимался.
Блеснув красными огнями, в ночи скрылся последний вагон. Дежурный ушел обратно в здание.
Апариод рассмеялся хриплым, придушенным смехом.
— Вот уж не думал, что останетесь.
— Я тоже.
— Забавно. А что, если нам отправиться в гостиницу? Ваша кровать свободна.
— Спасибо.
— У меня есть хороший коньяк.
— Спасибо.
— Могли бы скоротать ночь в развалинах замка за одним из столиков-жерновов.
— Спасибо.
— Так что, пойдем?
— Нет.
— Следующий поезд через три часа. Не сидеть же вам на вокзале.
— Нет.
— Так что вы решили?
— Уж это мое дело. Спокойной ночи.
Прошелестев в листве, ветер дохнул утренней свежестью.
20
Солнце еще не вставало, а птицы распевали вовсю. Его пронимала дрожь, будто он уснул в одежде, а теперь проснулся озябший. Рубашка липла к спине, влажная, мятая.
Ветер листал оставленные на скамейке газеты. Дощатый настил танцверанды в предрассветных сумерках казался неровным и грязным. Гнилые доски кое-где заменили новыми, пол пестрел заплатами. Рядом со стойкой буфета надломленная березка.
Он обошел примятые кустики, поднялся на эстраду. Ветер лениво трепал лоскут рубероида на крыше. Ему хотелось посидеть на эстраде, подождать, пока взойдет солнце, но он спрыгнул вниз, подошвы мягко плюхнулись в песок. Где-то здесь должны быть его следы. И Либины. Камита тоже оставила следы. Оттиснуты словно печать на историческом документе. Он пригнулся, долго разглядывал затоптанную землю, будто всерьез надеялся отыскать что-то знакомое, важное.
Он спустился к Гауе. На росистом лугу ботинки быстро намокли, облипли травинками. На месте костров зияли черные круги, валялись головешки. С тихим журчанием, слегка дымясь, река текла мимо поникших кустов и деревьев, мимо песчаных кос. Под берегом зыбь покачивала белесую пену, осоку, зеленую тину. У него было такое ощущение, словно он остался в мире один. Даже щебет невидимых птиц, как и шорох ветра, был всего-навсего отзвуком пустоты.
Он разделся, вошел в реку. Вода показалсь нежной и теплой. Приятно было ощущать, как ноги погружаются в песок. И сразу его подхватило течение.
Первые взмахи рук привели его в чувство, голова прояснилась. Он плескался и брызгался, наслаждаясь силой и ловкостью тела. Нырнул и снова вынырнул, стал отфыркиваться. Течение сносило его, а он старался выплыть на середину.
На берег он вышел ниже того места, где оставил одежду, и вприпрыжку побежал по тропе, на ходу ероша мокрые волосы, растирая плечи и грудь.
Одеваясь, он увидел свою тень. Солнце уже поднялось.
Когда он входил в город, солнечный свет золотистым потоком плыл следом по мостовой. Проехал автобус. Засунув руки в карманы и посвистывая, впереди шагал мужчина. Из открытого окна звучал вальс из оперетты Легара, потом знакомый женский голос объявил: «Говорит Рига, проверьте часы...»
Еще было очень рано. Ждать придется, по крайней мере, час. С новой силой наседали усталость и сон. Теперь уж нечего размышлять, колебаться, откладывать, Однако еще целый час...
Колхозные машины везли картошку. Дворники поливали тротуары. Перед магазином выгружали ящики с молочными бутылками. Возле рынка у киоска двое усталых мужчин по пути на работу задумчиво потягивали пиво.
Ему почему-то вспомнились черные круги от костров на лугу. Как прекрасно мерцали огни ночью, когда языки пламени плескались в темноте, точно лилии в темной воде. И пыльная залатанная танцплощадка, она тоже вспоминалась иной. Если бы он сразу уехал...
И обещания, что человек дает себе ночью, при свете дня звучат совсем иначе. Правда, истина... Разве костер в ночи не был истиной, правдой?
Он колебался. Раздумывал. Но это уже не имело значения. Только вот время тянулось медленно.
Он вспомнил старика Мартыня с его желтой бочкой на площади, вспомнил влажные кружки, тарелку с мокрыми монетами, тугую бурую струю кваса. Захотелось пить, во рту пересохло. Может, Мартынь уже открыл торговлю? Да уж наверное. Но тогда опять придется пройти мимо того дома. В который раз. Туда, обратно. Будто его привязали к тому дому на поводок.
А почему бы и нет? Что тут такого?
Приближаясь к общежитию, он нарочно замедлил шаг. Из парадного вышли три девушки. Мельком глянули на него. Он почувствовал, что краснеет. Громко разговаривая, девушки процокали мимо.
Ничего, все будет хорошо. У него немного отлегло от сердца. Что еще угнетало? Неужели он боится, что Апариод по-прежнему торчит на перроне? Даже если и так, какое ему дело.
Мартынь, пригнувшись, похаживал вокруг своей бочки. Чем он был занят, трудно сказать.
— Доброе утро.
— Утро доброе, утро доброе.
— Ваша лавочка открыта?
— Лавочка-то открыта, да вот бочка пуста. Не завезли еще. На сей раз юному герою придется обойтись без богатырского напитка.
Затаив дыхание, он метнул на Мартыня подозрительный взгляд.
— Почему ж это — герою?
— Торговцу лучше перехвалить, чем недохвалить. Перехвалил и ошибся — что ж, просто недосмотр, а вот как недохвалишь, тут дело пахнет злым умыслом. Иль вам больше пришлось бы по душе, назови я вас тунеядцем.
— Было бы ближе к истине.
— Не сердитесь на меня, хрыча старого, я всю свою жизнь был торгашом. А что говорит торгаш, того всерьез не принимайте. В мои молодые годы был неписаный закон: не скупись на похвалы, ничего они не стоят, а барыш дают огромный. И еще была такая заповедь: не вздумай обманывать покупателя, людям не нравится, когда их обманывают. Ты сделай так, чтоб они сами себя обманули, вот это им нравится.
— Не знаете, во сколько открывается почта?
— Да, наверное, в девять. А может, и раньше. С этой конторой у меня, считай, дел никаких. В старое время открывали в восемь, а теперь...
— Телеграф-то, думаю, работает круглые сутки?
— Уж это вы, молодой человек, у кого-нибудь другого спросите, тут я вас и подвести могу. С телеграфом у меня дел еще меньше, чем с почтой.
— Спасибо.
— Не за что. Может, вам нацедить воды кружечку? Конечно, вода с квасом не идет ни в какое сравнение, но коли жажда мучит...
Он выпил воды и направился обратно к центру.
Почта была закрыта, телеграф работал. В сумрачном помещении воздух был приятно прохладен. Вымытые полы еще дышали свежестью.
— Бланки на столе, — сказала телеграфистка, не отрываясь от зеркальца и своей прически.
— Спасибо. Конверт и бумага найдутся?
— Только с марками.
На конверте почему-то был нарисован лыжник. И высоковольтная линия передачи. И заснеженная елочка.
Подсев к столу, он очистил перо о край пластмассовой чернильницы и принялся писать. Обращение звучало глупо, перо царапало бумагу, но он писал без остановки, ничего не правил.
«Либа, — писал он, — это письмо ты получишь, если мне не удастся тебя повидать самому. Я не могу уехать, не сказав правды. Мне бы очень не хотелось, чтобы ты понапрасну мучилась, считая себя хуже, чем ты есть на самом деле.
Я вовсе не Александр Драйска. Это я должен был тебе сказать с самого начала, но ложь, как яма с дегтем — свалиться в нее просто, а выбраться трудно,
С Александром Драйской мы служили в одном полку, в одном отделении. Мне некому было писать, а ему письма приходили десятками. В обед, когда дневальный приносил почту, он расхаживал, помахивая пачкой писем, а самые интересные прочитывал всем желающим. Мне понравилось твое письмо, и я ему сказал об этом. Ну, и переписывайся вместо меня, сказал он, что мне, жалко. И вот я написал тебе, полушутя, полусерьезно, как нередко делают солдаты. Подписаться своим именем у меня не хватило духу, ведь ты свое письмо посылала поэту, а я был неприметным, простым рядовым.
Все остальное в моих письмах было правдой. В Рандаву я приехал к тебе, искал я тебя. И мне очень жаль, что все обернулось не так, как хотелось и как я ожидал.
Либа, я не знаю, как наши отношения сложатся в дальнейшем. Но знаю одно: если на том мы расстанемся, будет очень обидно. В конце концов, мы же расстались только с ложью.
Скорее всего я передам тебе это письмо даже в том случае, если меня и пропустят в палату. Едва ли, глядя тебе в глаза, мне хватит смелости все это высказать.
Буду ждать ответа. Адрес на конверте. Скорей поправляйся. Каспар Круминь».
Он не стал перечитывать, подождал, пока просохнут чернила, подул на листок, помахал им в воздухе.
Теперь, когда письмо было написано, ему не терпелось поскорее добраться до больницы.
Шел он быстро, чувствуя, как волнами накатывает холодная дрожь, чем-то сродни той, которую он чувствовал на школьных вечерах перед выходом на сцену или совсем недавно в армии, после команды прыгать с парашютом. Однако он думал меньше о самой встрече с Либой, больше о том, как войдет в палату, что скажет сестре, и еще думал о чем-то неясном, неопределенном, что неприятно и трудно было в себе подавить, и он даже боялся все додумать до конца, хотя это его ожидало там, впереди.
Перед больницей остановилась машина скорой помощи. Санитары выдвинули носилки, на них, прикрытое одеялом, лежало немыслимо плоское тело. Вокруг носилок суетились пожилой мужчина и молодая женщина а шлепанцах с красными помпонами.
Вначале он растерялся, замешкался, потом сообразил, что суматоха эта ему только на руку, и двинулся вслед за носилками. Никто не задержал его, никто ни о чем не спросил.
В коридоре окна были растворены настежь. Застоявшийся приторный больничный запах выдувало свежим ветром. Теперь уже близко. Еще поворот и еще один. Белая стеклянная дверь. Вдруг почувствовал, как его бросило в жар. Провел по лицу ладонью, проехался по шее — весь в поту. Он был готов к тому, что за стеклянной дверью непременно встретит сестру, но и во втором коридоре никого не оказалось.
Очень хорошо, подумал он и прибавил шагу. Он был уже в конце коридора, когда за спиной раздался старческий женский голос:
— Молодой человек, куда вы?
Он ринулся дальше.
— Молодой человек...
Возвращаться поздно.
— Куда вы?
Палата была пуста. Сдвинутая ширма прислонена к стене. Обе кровати, без белья и матрацев, холодно чернели металлическими остовами.
Подошла сестра, не та, которую он ожидал встретить, а другая, с бледным лицом, с глубоко посаженными глазами.
— Где Либа?
Больше он ничего не смог из себя выдавить, но и молчать было невмоготу, молчать было страшно, надо было что-то говорить, невозможно было молчать.
— Либа Марцинкевич... скажите, пожалуйста... она была здесь... она здесь лежала...
Темные глаза устало глядели на него откуда-то из глубины.
— Либа Марцинкевич ночью умерла.
Он не помнил, как долго простоял перед этой черной женщиной. Потом повернулся, и коридор, которым он пришел, стал медленно выпроваживать его обратно.
У первого раскрытого окна он остановился. За ним сверкал, переливался красками безжалостно слепящий день, и мир, как никогда, открылся ему вдруг в своей поразительной ясности. В той нагой, кристальной ясности, какой он раньше никогда не знал. Тот мир, в котором ему придется жить и после всего случившегося. Жить и быть человеком,
Сумеет ли он?