Хирург очень маленького роста, в операционной ему подставляют табуретку, чтобы он мог достать до больного. У него трубчатые пальцы мертвого цыпленка, которыми он не всегда может управлять: вдруг начинает чесаться, скребет, карябает голову в мелких черных кудряшках, потом успокаивается.
Меня впустили в операционную. Хирург провел скальпелем по животу, темно окрашенному йодом, вынул и отложил в сторону пористые куски жира, растянул двумя серебристыми, с рыбным блеском, кочергами рану. Плоть, разойдясь, радушно и влажно раскрыла объятья.
Я вышла во двор и долго курила.
Распоротое акулье брюхо висело надо мной. Акула пожирала собственные внутренности – тяжелые, рыхлые облака.
Мне сказали, что я уже могу зайти в палату.
В коридоре стояли два врача.
– Он что, копилка, чтобы в него деньги вкладывать? – вдруг закричал один врач так сильно, что дужка от очков отлетела, очки перекосились, упали на пол, он наклонился, нашарил самый крупный осколок и сквозь него прокричал еще: – Он что, свинья с прорезью, чтобы ему деньги отдавать?! – и только потом зачем-то стал собирать мелкие осколки, раня пальцы и отпихивая локтем второго, присевшего ему помочь.
Я пошла дальше.
За прозрачной дверью, но это еще была не моя дверь, плакала женщина. Медсестра промокала ей слезы и тут же подкрашивала ей ресницы и говорила что-то хорошее. Женщина отвечала:
– Как я могу не плакать, если пума достигает в холке семидесяти четырех сантиметров, ты себе представить не можешь. Это же заповедник! Там орел украдет младенца, и ему слова никто не смеет сказать. Надо молчать, надо все терпеть. Рексик ушел гулять, а вернулся один ошейник. Нам прокричали в трубку: «Нашелся ваш ошейник», ты себе представить не можешь. Пума достигает в холке семидесяти четырех сантиметров, и ей наш Рексик просто сойдет с рук… У них там у всех руки по колено в крови…
Я приоткрыла дверь. Женщина продолжала плакать:
– Мне восемьдесят два года, ты себе представить не можешь! Меня могут в любой момент уволить, а я ведь так много даю студентам!
– Ну, если вы даете студентам… да еще и много… – хохотала медсестра…
В коридоре на подоконнике лежало яблоко, я его долго ела, потом вышла во двор и долго курила. Осень внезапно кончилась и пошел снег, рябило в глазах, хотелось лечь в сугроб и заснуть там в тепле, бормоча: «Я люблю тебя, люблю…».
Опершись на свои ходунки, будто взойдя на трибуну, стоял мужчина с выпуклыми, как каштаны, глазами и говорил, хотя и совершенно тихо, почти неслышно, но непрерывно, сплошь засыпая словами пол. А на полу сидела его жена и повторяла громко:
– Грецкие орехи должны быть светлыми, чуть золотистыми, мягкими, не должны они хрустеть и не могут они быть темными, и королек на срезе должен быть коричневым, шоколадным, смотришь на любой фрукт желтого цвета, как на маленькое солнышко, и сердце начинает радоваться и понимаешь, что доживешь до весны, потому что она скоро.
Я подошла ближе.
– Геополитическое положение нашей страны, – говорил мужчина тихо, и пол был усеян его словами, – стало хуже. Настолько хуже, что я войну с первого квартала переношу на второй. Да, на второй. Но дальше второго квартала я уже отодвигать не смогу. Я уже ничего не смогу для тебя сделать.
Мой сыночек, мой Васечка, лежит в самом конце коридора. Он уже пришел в себя после наркоза и только чуть-чуть постанывает.
– Теперь всё, сынок, теперь всё? – спрашиваю я.
– Мама, я тоже думал, что всё. Мамочка, я даже был уверен, я не сомневался почти что, мамуля. Но они не вынули. Они все равно оставили маленький кусочек.
– Нет, Васечка, нет, умоляю, Васечка!
– Да что же я могу сделать, мамец ты мой милый, не вынули! Остался осколок. Может быть, он меньше стал, согласен. Но остался.
– Васечка, подумай. Подумай, Васечка!
– Что же мне думать, если оставили. Кусок бутылочного стекла, зеленого, с острым краем и двумя зазубринами. И он мне там все калечит внутри. Стесывает напильником, колет шилом, пилит пилой – у него там целая мастерская, у зеленого этого осколка! Надо резать, мама, надо опять резать.
– Васечка, шестой раз!
– Ты что, не веришь мне, мама?! Я говорю, кусок стекла оставили.
– Васечка, я все продала, все. Дома больше нет, дачи больше нет, ничего больше нет, идти некуда, хоть в сугроб ложись.
– Ляг, мамочка, в сугроб, передохни. Скоро весна!