Вчера вечером на темной дороге увидела угрюмое дерево; насупившись, шло оно против ветра, в руке сжимало канделябр, – черные чугунные ветки вырывались из кроны на просвет и ждали свечей. Свечей не было, и дерево освещало себе черным дорогу во тьме. И ствол упрямо сжимал основание канделябра, и весь этот ветвистый сгусток как-то пристыдил меня за мои слабости.

Рядом распространялось кладбище. На пригорке сидел человек, белые его пальцы светились в темноте, вырастая из земли. Он ковырял холм: «Я не собирался тебя бросать, суди сама, я приготовил отварного судака, рыбный суп с морковью, вяленую дыню и тушеный кабачок».

Я хотела написать тебе: «Знаешь ли ты, каково это просыпаться каждое утро?» – и не посмела. Я замерзла. У меня во рту скопилось теплое шерстяное говорение. Нитка готова вымотаться изо рта, опутать деревья, лес, кусты, и даже кажется, что кто-то непременно придет, сядет, и спица будет поблескивать в его руке.

Тихо. Я позвала своих товарищей. В придорожном деревянном домике мы сели за стол. Они открывали эклеры, как шкатулки с драгоценностями. Внутри лежал желтый маслянистый крем, как в фонарях. Не было у нас вина, и нечем нам было согреться. Только птицы садились на бороды моих товарищей и выклевывали крошки. Глаза моих товарищей были закрыты, в складках их век копилась заря.

К другому столику – в Китае – подвели за руки маленькую обезьянку; ее спрятали под стол; в столике было сделано специальное отверстие для бритого обезьяньего черепа, он выглянул кругло над столом закрытой крышечкой; всем выдали маленькие пилочки, ими отпиливали крышечку черепа, чтобы добраться до желтого теплого мозга. Ели маленькими ложечками, без соли, и обезьянка была еще жива, и служители, держащие ее под столом, ждали каждый вечер этого острого мига – когда жизнь начнет отрываться, прощаться и уйдет, оглядываясь.