Розовый, прозрачный исподнего цвета огонь горел на пустыре.

– Понимаете, – говорил, воодушевляясь, человек сутулый и картавый, но неожиданно сильно, так что слова, как зерна, перемалывались у него во рту, опьяняли, будто уже стали пивом, и легкая пена в подтверждение скапливалась в уголках его губ. – Я установил, что ужас бывает сухой и влажный; сухой даже совсем и не страшный, а влажный, как у Гоголя, у которого все вымазано в слизи, белые мешочки свисают по бокам, пузыри лопнут… сейчас…

И стоявший бесшумно за сутулым человеком другой человек – с ломом, уже занесенным, замер и не мог вспомнить, что же с ним произошло сейчас: он уже забыл, как его в последний раз тошнило, как холодок пробегал сначала по всему телу.

И прозрачный, совершенно розовый на просвет огонь не согревал никого из тех, кто собрался вокруг. Зияла зима черными воронками сугробов – в гари и копоти; выбитыми окнами были эти сугробы, а дальше шел снег без изъянов до конца, до сколько хватало глаз.

И тогда сутулый сказал им:

– Я вам сейчас кое-что покажу.

И показал ящичек из библиотеки с карточками. И другой человек, тот, что сидел у огня и подбадривал того, что стоял с ломом за спиной у сутулого; он сначала подбадривал, смотрел, чуть нырял подбородком вперед, к розовому огню, потом стал злиться, потому что лом уже давно должен был размозжить картавую голову, а того, с ломом, вдруг затошнило, так вот тот другой человек, сидевший напротив сутулого, вспомнил эти ящички из библиотеки. Он приходил в университетскую библиотеку, и из маленького сейфа выезжал длинненький гробик желтоватого дерева, и нужно было перебирать эти карточки в надежде, что ничего не найдешь и не будешь заказывать и читать.

И в этот момент сутулый и картавый поднялся и хотел было уйти, шаркая старыми ботинками по старому льду, как шаркал бы по паркету, не отрывая ног, и сутулясь больше, чем нужно; он как бы помогал сидящим у костра узнать в себе нелепого, а лучше полусумасшедшего персонажа просроченной эпохи, персонажа, уходящего в вечность, у которой время на побегушках, у которой время посыльный, порученец, даже не «кушать подано», а совершенно без слов.

Время молча служит подручным у бессмертия…

И когда уже упал лицом в костер, сбитый с ног еще одним человеком, который не поднимал весь вечер на него глаз, а только курил и курил, и поплевывал на окурочки, и прятал их в карман, то вспомнил перед сухим ужасом, что ведь и Гоголю предлагали на театре исключительно роли посыльных, без слов.

А когда он только еще пришел к этому костру, вызванный ночью на пустырь, то рассказал им, что у Гоголя панночка, умерев, все еще была «она», «покойница», а потом стала «трупом», «мертвецом», и Гоголь уже говорит: «он», а не «она», везде говорит: «он», то есть в аду, как и в раю, нет мужчин и женщин, одни ангелы.

Но тот, кто стоял с ломом и которого затошнило, кинулся к костру и вытащил сутулого на снег, дул на него, прикладывал к щекам грязные холодные комки, а тот, кто вспомнил университетскую библиотеку, смотрел равнодушно и ждал. Он вытащил из кармана яблоко, нож и стал яблоко чистить. Чистил, чистил, да так и не съел. Отложил и запел голосом прозрачным, как костер, обжигая воздух жаром и чистотой, выжигая накипь жизни и наращивая белым воронки сугробов:

Рвется без устали Песня из уст моих.

Потом кинул нож тому, что курил и поплевывал. Тот встал, отпихнул человека с ломом, наклонился и прикончил сутулого.

Потом они сидели втроем у розового огня и смотрели, как догорает длинный, словно обмазанный сливочным маслом ящичек из библиотечного морга, и каждый думал о своем.

Тот, что курил и поплевывал, вспомнил, как сутулый сказал ему:

– Я не могу читать лекции за такие деньги. Я перед лекцией нервничаю, готовлюсь. Нет, я лучше пить перестану. Чем читать лекции за такие деньги.

А тот, у кого выбили лом и которого тошнило теперь уже по-настоящему сильно, муторно, вспомнил, как картавый говорил:

– Есть такие сосиски было совершенно невозможно, но я заставил себя, я вынудил себя их съесть.

А тот, кто узнал ящичек из университетской библиотеки, схватил очищенное яблоко, беззащитное, раздетое, желтое, и швырнул его в сугроб – будто человек выскочил из парилки и кинулся в снег – распахнутый, как окна, настежь.