Люди притворяются. В жизни притворяются на бегу, кое-как, постыдно. А на сцене притворяются искренне, красиво.

Артисты живут бедно, собирают грибы, ягоды, кормятся рыболовством и мелкой птичьей охотой.

Живут чисто, как чисто живут в монастырях, на войне (там плохих людей не бывает, получишь в первой же атаке пулю в затылок), в домах терпимости, где на окнах решетки и отобраны мобильные телефоны.

Любят похороны, но не потому, что не их черед, а затем, что смерть – родная сестра их профессии: антре покойника, всегда заслуживающего цветы, слезы, банкет после премьеры, где ни один критик не посмеет найти изъян в проплывании героя над толпой в гробу. (Моей маме перед смертью все время снилось, что я неверно организую ее похороны, и ей, мертвой, придется сесть во гробе и дать мне последние указания.)

Лизанька Ориничева, травести, достает из сумки мисочку, в мисочке – салат, припорошенный мелко нарезанным яичком, присаживается к столу (аккуратный животик не дает ей придвинуться вплотную, и она боится испортить новое платье с кружевным воротничком, а потому, подумав, засовывает за воротничок салфетку, а все за столом любуются ею) и говорит:

– Такие странные мысли приходят в голову от беременности. Меня вдруг, знаете, заинтересовал Гитлер. Он ведь был неудачником до тридцати трех лет. Как Иисус Христос.

– Ну да, – кивает Артем Тарасов, по преимуществу замоскворецкий купец, – а после тридцати трех Иисусу Христу как раз поперло!

Некоторое время все едят молча; артисты едят всегда очень красиво, не накидываются на дорогие яства, если такие попадутся вдруг в гостях, берут понемногу, сдержанно; женщины пьют шампанское и не хмелеют, мужчины пьют водку и держатся долго. Артисты ненавидят всякие фуршеты, они настоялись на сцене и им важно сесть.

– Нет, Гитлер даже очень удивительная фигура, – промокает салфеткой лицо дворецкий из английской пьесы с убийством Михаил Атлантик, – и правда ведь, все свои деяния он начал совершать после тридцати трех, как Иисус Христос, а до этого хотел быть актером.

– А я вам так скажу, – вскакивает и кричит перекошенным ртом кот из «Теремка» Яшка Силин, совершенно белый от выпитого, – мы, немцы, перед вами, евреями, так расплатились, что можем уже всё начинать сначала!

И опять все некоторое время тихо едят и выпивают.

– А я, знаете, записалась в еврейскую общину, – отодвигается от стола и гладит свой аккуратненький живот Лизанька Ориничева. – Сначала меня не хотели брать, но я сказала, что если у меня родится мальчик, то я ему сделаю обрезание, и они задумались. И я горжусь, что я член еврейской общины…

– Как мы все! – орет Яшка Силин, и его укладывают спать на диванчике.

– Я ведь вам не рассказала! – с обидой всплескивает еще красивыми руками, но уже перешедшая на возрастные роли Татьяна Ненаглядова.

– Таня, не начинай! – просит ее Михаил Атлантик.

– Да вы же не знаете, о чем я! – вскидывает еще красивые брови Ненаглядова.

– Так хорошо про крематории говорили, согрелись, – бурчит Артем Тарасов, – сейчас начнет веревку мылом мылить.

– А вот и нет! – встает Ненаглядова, и коротенькая юбочка открывает ее еще очень красивые ноги. – Я о радостном хочу рассказать, даже о счастье. – И, пока ее никто не перебил, торопится начать. – Вчера после банкета вваливается ко мне в гримерку Миромира Анфискина. И прямо с порога, как по писанному:

– Ты, старая сука, сволочь стукаческая, по кабинетам лазалка!

– Бог с тобой, Миромирочка, – отвечаю, – успокойся, присядь, я тебе воды налью.

– Не подходи ко мне, мразь! – замахивается на меня снятым с ноги сапогом Миромирка. – Все роли, подлая тварь, захапала, ничего мне не осталось, ни словечка!

– Миромирочка, какие это роли? Ничего у меня нет!

– А-а, падла! Мы в ряд стоим с цветочками в «Навуходоносоре», а ты, сука, видите ли, выходишь из строя и протягиваешь цветы Вальке Мрачку! В «Сапогах всмятку» у тебя эпизод со словами, в «Мраморном лебеде» у тебя такой эпизод, что можно ролью назвать, а теперь еще в новогодней сказке – крик совы! Стерва ты, Танька!

– Миромирочка, не переживай! Дай я тебя обниму.

– Пошла вон, лизоблюдка, гниль, хлам, ненавижу!

– Танечка, а что же ты ее не выгнала?! – чуть не плачет Лизанька Ориничева.

И другие тоже удивляются, оторвавшись от салатов, потому что не в природе Татьяны Ненаглядовой говорить мурлыкающим голоском, да еще пытаться обнять Миромиру Анфискину.

– Что вы! Как можно ее выгнать?! Я ее, как она ни отбивалась, – ликует Татьяна Ненаглядова, – расцеловала, не могла скрыть радости. Вы подумайте только – ведь, оказывается, мне позавидовать можно! Я-то думала, что у меня все – хуже некуда, а мне завидуют. А ведь не бывает же дыма без огня. Ведь со стороны-то все виднее. Получается, что я счастливая. Счастливая! Счастливая! Счастливая! – И она кружится по комнате, поднимает со стульев остальных актеров, что-то она напевает нескладное, но дерзкое; за окном ночь, ночь, ночь, танцуют актеры под голос Татьяны; снега нет, льет дождь в эту новогоднюю ночь, в коридоре свалены шубы Дедов Морозов, а кто-то еще не успел прийти, еще не доработал, но вот влетает, останавливается обалдело возле пиджака в прихожей и шепчет по-актерски внятно, покрывая зал на шестьсот человек: «Так ведь это мой, так ведь из “Пигмалиона”, думали, я не узнаю?!», а из комнаты кричат: «Теперь мой, теперь из “Дома, где разбиваются сердца”, а вам маловат будет, Кирилл Борисович!»; и валяются в прихожей Снегурочкины косы, шапочки, голубые сапожки на каблучках; звонят жены, мужья, им отвечают: «Скоро уже, сейчас подарки раздам, и домой!», но домой никто не идет, ждут первого автобуса, первого троллейбуса, жмутся друг к другу, и кажется им, что можно согреться.

И мне.

Таллин, 2014