Наш президент — фигура и многогранная, и изменяющаяся. И те, кто его знает, кто видит не только на экране телевизора, учитывает, конечно же, все стороны его характера, и сильные и слабые. Думаю, что о Ельцине еще много будет написано. Всякого, и хорошего, и плохого, как о первом правителе в постсоветском пространстве. Мое видение президента — это мое видение.
Хотя я и много общался с Борисом Николаевичем Ельциным, много читал о нем, я не уверен, что понял до конца этого человека.
Фигура эта — очень противоречивая.
Для меня есть два Ельцина, и я хорошо, без бинокля, с близкого расстояния, наблюдал и того, и другого. Первый Ельцин — это доброжелательный, приветливый, с теплым пожатием руки, с поддерживающими словами, которые, наверное, мог находить только он, и больше никто; и второй Ельцин — это человек, который все делает для того, чтобы удержаться у власти, — властолюбивый едва ли не до патологии, болезненно реагирующий на любую попытку критиковать его, раздражительный. Всякие хвори, о которых очень много писали, конечно же, наложили на него отпечаток.
Всегда, сколько бы мы с ним ни встречались, по голосу — теплому, участливому или, наоборот, холодному, отчужденному — я понимал, в каком состоянии он находится и как его настроили ко встрече со мной, как подготовили. Раньше его готовили Краснов — помощник по правовым вопросам и Орехов — начальник соответствующего управления, позже — это было в большинстве случаев — дочь Татьяна и Чубайс. Последние готовили, конечно, тенденциозно, субъективно, по-своему, как им было выгодно, трактовали некоторые события, связанные с деятельностью прокуратуры. Будучи настроенным против меня, Ельцин всегда вел себя агрессивно, подозрительно. Либо, наоборот, если никто с ним специально не поработал, был дружелюбен, участлив. Очень разным бывал этот человек, любой вызов к нему — это ребус, который до встречи с ним разгадать невозможно.
Последняя деловая встреча в Кремле с ним произошла в октябре 1998 года. Мы планировали — на этот раз с Ореховым — провести разговор по Центральному банку, было еще несколько серьезных вопросов, к которым я тщательно готовился — их надо было обязательно обсудить с президентом, — в общем, предстояла напряженная работа.
Я зашел в кабинет, известный по многим телерепортажам, поздоровался, сел, как обычно, на стул справа от президента, почувствовав некий жар от телевизионных камер — в кабинете было полным-полно телекорреспондентов.
Борис Николаевич, явно обращаясь к телекамерам и почти не видя меня, работая на публику, произнес:
— Давайте мы с вами спросим у Генерального прокурора: какие дела по коррупции, по убийствам он довел до суда? Какие громкие дела вообще расследовал?
И так далее. Поскольку у меня все это довольно плотно сидело в голове, — ведь этим приходилось заниматься каждый день, — я начал перечислять дела, которые мы направили в суд, и те, что еще расследуем не без успеха, в какой стадии они находятся, какие есть трудности… В общем, перечень у меня оказался большой. Борис Николаевич несколько удивился, как мне показалось, тому, что я «сижу в материале», а главное, что сделано немало и речь идет о довольно громких фамилиях и должностях, дал высокую оценку: видите, прокуратура у нас работает, понимаешь, неплохо, особых претензий у меня к ней нет…
И — ни слова о Центральном банке, о вопросах, с которыми я к нему пришел. Такие «проколы» стали случаться все чаще и чаще после дела, связанного с «коробкой из-под ксерокса», с гигантской суммой долларов. Похоже, президент перестал доверять мне. Либо его все время настраивали против меня.
После той октябрьской встречи с президентом я пошел к Орехову:
— Почему не удалось обсудить с президентом вопрос о Центробанке? Вы что, не подготовили его?
В ответ Орехов довольно мрачно сообщил, что президент был полностью подготовлен по ЦБ. Другой же мой знакомый сказал, что перед самой встречей со мной у него побывала дочь Татьяна. Скорее всего, именно она отвела беду от Центробанка, а также сформулировала этот, как она считала, «коварный» для меня вопрос.
Со сложным ощущением уехал я тогда из Кремля. С одной стороны, мне казалось, что меня хотят подловить, поставить подножку, свалить на землю, с другой — это сделать не удавалось. Но, как бы там ни было, становилось все труднее и труднее работать — я перестал находить понимание у Бориса Николаевича.
Конечно, толчковым моментом в изменении наших отношений стала та самая пресловутая коробка с деньгами. Если бы я — в нарушение закона, — сделал вид, что ничего не заметил, — у меня до сих пор с президентом были бы наишоколаднейшие отношения. Но все-таки, коли я служу закону, защищаю закон, я обязан это делать, обязан обговорить и неприятные вещи, дать правовую оценку любому нарушению закона.
Именно из-за этой коробки президент перед телекамерами устроил публичную разборку, спрашивая за дела, которые стали «висячими» давным-давно, за четыре года до моего прихода в Генпрокуратуру, и обвиняя в том, что она управляется не мною, а как-то со стороны.
Честно говоря, мне тогда хотелось встать и уйти. Но это было бы демаршем, а такой демарш — совершенно ни к чему прокуратуре. А телевизионщики, они точно бы показали все однобоко — не в мою пользу. Вот так мы и общались с президентом, он то хвалил, то ругал меня.
Кстати, все каналы все время давали только возмущенную речь Бориса Николаевича, и — ни одного моего возражения ему, ни одного аргумента, хотя у меня и тогда нашлось что ответить президенту.
В тот же раз, в хмурый октябрьский день, когда телевизионщики ушли из кабинета, я сказал президенту:
— Борис Николаевич, у вас возникло недоверие ко мне после коробки из-под ксерокса — будто бы я возбудил уголовное дело на ровном месте… Так вот, я действовал по закону. И вы в этой ситуации не правы. Вы должны доверять и прокуратуре, и мне лично. Нас, конечно, есть за что критиковать, но только не за это…
В общем, слова мои были примерно такими. Воспроизвел бы какой-нибудь телеканал такую мою речь на экране? Да никогда. Никогда и ни за что, а я такие вещи говорил президенту часто. Говорил в лицо.
Должен заметить, что следственным путем раскрываются только десять процентов преступлений, девяносто процентов раскрываются оперативно-розыскными действиями. Так что вопросы об убийстве Александра Меня, Дмитрия Холодова, Владислава Листьева должны адресоваться не столько мне, сколько совершенно другим людям, другим силовым структурам, но президент этого словно бы не ведал и спрашивал с меня.
А вот то, что он должен был спросить с меня — дела о Центробанке, о Чубайсе, Козленке, Березовском, Кохе и других, — не спрашивал. Потому что, я так полагаю, — не велела дочь Татьяна.
Татьяне же он доверяет стопроцентно, полностью, и все свои информационные источники сузил всего до нескольких человек, из которых Татьяна Дьяченко стала главным. Виной всему была, конечно же, болезнь: Борис Николаевич не мог уже работать так, как работал раньше. Возникла некая изоляция, пояс отчуждения, который разорвать очень трудно.
Хотя Генпрокуратуру Ельцин поддержал во многих начинаниях. Например, одобрил идею установления Дня работника прокуратуры — такой день был учрежден 12 января. В результате мы отметили 275-летие российской прокуратуры, а следом 276- и 277-летие. Повысил зарплату военным прокурорам — они стали получать столько же, сколько и сотрудники военных трибуналов. При встречах президент готов был подписать любой указ — лишь бы прокуратуре было хорошо, но я никогда не делал этого, никогда не подсовывал ему никаких бумаг, ибо всякий указ должен проходить предварительную юридическую экспертизу.
Я не был ни разу ни в семье президента, не был с ним ни на охоте, ни на рыбалке, ни в бане. Но вместе, за одним столом, бывал неоднократно и видел его, что называется, с расстояния вытянутой руки, когда человека и рассмотреть основательно можно, и понять, что он собой являет, можно.
Так, я был вместе с президентом на серебряной свадьбе Коржаковых, вместе мы встречали новый, 1998 год.
На новогоднюю встречу Ельцин пригласил десять супружеских пар. Были Черномырдин с женой, Куликов, Юмашев, Немцов с женами, а также дочери президента Татьяна и Елена с мужьями. Ничто не предвещало тогда, что Куликов вскоре будет освобожден от занимаемой должности вице-премьера и министра внутренних дел, что Черномырдин через три с небольшим месяца будет отправлен в отставку вместе со своими замами и членами кабинета. Разговоры были совсем иными, и настрой, тоже был иным.
— Давайте договоримся — в наступающем году работать дружно, работать вместе, душа в душу, не разлучаться, поддерживать друг друга, — предложил Ельцин, — не то, понимаете ли, надоела кадровая чехарда. Предлагаю за это выпить…
Выпили. Что произошло дальше — вы уже знаете.
По иронии судьбы, на том празднике я произнес тост за президентскую семью, за то, что она является надежным прикрытием человека номер один в нашей стране, в России, оберегает его, создает условия для работы… Словом, обычный доброжелательный тост. Не думал я тогда, что скоро милое, теплое, святое слово «семья» станет нарицательным и будет олицетворять уже совсем иную истину и рождать совсем иные чувства.
Встречались мы и в так называемом президентском клубе. Идея создать такой клуб возникла в свое время у самого Бориса Николаевича. Идея, конечно же, была хороша, на Западе таких клубов много: в непринужденной обстановке, после игры в теннис или в футбол, можно поговорить о делах, выпить свежего бочкового пива, съесть бутерброд из черного хлеба с салом и чесноком либо заказать себе яичницу. Это был чисто мужской клуб, и душою клуба был, естественно, Ельцин.
Однажды он мне подарил вазу. Дело было так. Я играл в футбол в клубе «Ильинка», организованном Павлом Павловичем Бородиным, хотя сам Бородин играл в другой команде — созданной Юрием Михайловичем Лужковым, и «Ильинка» иногда встречалась с лужковцами.
Играли мы, естественно, по выходным дням.
Второго июня 1996 года я поехал на игру в Лужники. Водитель у меня был новый, неопытный, запутался в лужниковских проездах, в аллеях, промахнул нужный поворот, в результате я очутился в футбольном клубе, но не своем, а в чужом. Хотя лица в большинстве своем были знакомые.
Это была команда Лужкова, я уже собрался было уехать, но в это время зашел Юрий Михайлович, увидел меня, искренне обрадовался. Другой же мой знакомый, драматург Виталий Павлов, уговорил меня:
— Сыграйте-ка, Юрий Ильич, с нами, за нас. А?
Я подумал, а почему бы нет, сравню уровень игры с нашей командой, и я остался. Обычно я играю в защите, но на поле мне неожиданно дали пас из глубины и я решил из защиты переместиться в нападение. Во время маневра с кем-то столкнулся. Столкновение было сильным, грубым.
Оказалось, на меня налетел Шохин. Он ведь в очках с толстыми линзами, не видит совершенно ничего, координация движений слабая, в футбол таким спортсменам играть вообще противопоказано… В общем, врезал он мне здорово. В голове — боль, под глазом — синяк от оправы его очков.
С поля мне пришлось переместиться к врачу. Сидел я у него и невесело размышлял о разных перипетиях жизни, о том, как случайности становятся закономерностями. Случайность — то, что водитель промахнул нужный поворот, запутался и я очутился в чужой команде, случайность — то, что я не отправился на поиски своей команды, случайность — то, что я вместо нападения решил сыграть в защите, случайность — то, что на меня налетел Шохин — не хотел же он меня изуродовать специально, в конце концов, и вот закономерность: фингал под глазом.
На следующий день у меня намечался праздник — день рождения, который, как известно, бывает раз в году.
В этот же день Борис Николаевич возвращался в Москву из очередной предвыборной поездки. Надо было ехать во Внуково, в аэропорт встречать его. По протоколу мне ездить было необязательно, но я поехал: мне нужно было обсудить с ним один вопрос.
Синяк под глазом разросся, пришлось прикрыть его темными очками. Когда самолет приземлился и президента уже встретили, кто-то подсказал ему:
— А у Скуратова сегодня день рождения.
Коржаков нашел где-то роскошную вазу, — она появилась у него в руках, будто по мановению волшебной палочки, и президент торжественно вручил вазу мне.
Поскольку был день рождения, а дни рождения положено отмечать, то появились, естественно, и бутылка, и легкая закуска, и стопочки — в общем, образовалось этакое дружное мини-застолье. Кто-то сказал Ельцину:
— Юрий Ильич наш очень неплохо работает!
Президент не замедлил откликнуться шуткой:
— Надо его на повышение двинуть, перевести в ООН — пусть там поработает на благо России.
— Ну, этот вопрос нужно еще согласовывать с Клинтоном…
Ельцин немедленно насупил брови:
— А кто это такой — Клинтон и почему это я должен с ним согласовывал такие вопросы?
Та пора — лето 1996 года — досталась Ельцину тяжело. Он, уже хворый, с надсеченным сердцем, с больным дыханием, вынужден был ездить по городам и весям и веселить разных тинэйджеров, отплясывая перед ними что-то неуклюжее, медвежье. Из последней своей поездки он вернулся, едва дыша; сполз с самолетного трапа на землю и объявил членам выборного штаба, встречавшим его:
— Я сделал все, что мог, теперь дело за вами.
Губила президента и тяга к спиртному. Для России выпивать стопку-другую перед ужином — вещь нормальная, но когда стопку-другую, и не больше. А это норма не устраивала президента. Мне доводилось быть свидетелем того, когда Коржаков запрещал наливать ему спиртное — вообще ни грамма, ни капли, — и официанты не наливали. Однажды Борис Николаевич очень зло выговорил официанту:
— Ты чего мне не наливаешь? Не уважаешь всенародно избранного президента?
Иногда требовал спиртного в еще более грубой форме.
По характеру Ельцин — лидер. И безусловно, очень интересный человек. Душа любого застолья. Может быть очень обаятельным, способен понравиться кому угодно, даже капризной заморской королеве.
И, конечно же, если бы его не подвело здоровье, он никогда бы не допустил семью к рулю, в рубку управления государством. Я знаю, что в Свердловске он никогда никого из своих родственников не подпускал к служебному столу, все вопросы решал только сам — домашние всегда старались держаться от него на расстоянии, вернее, он держал их на расстоянии. Но здесь произошло то, что не должно было произойти, — вначале запустили Татьяну Дьяченко в выборный штаб, а потом она просто-напросто окончательно обосновалась в Кремле.
Иногда мне удавалось выкроить минуту-другую в очень плотном рабочем графике и сделать небольшие записи в дневнике, сейчас они помогают мне в работе над этой книгой.
Ну вот, например, запись, сделанная 5 августа 1996 года, уже после выборов, после победы Ельцина в тяжелой выборной борьбе.
«Первоначально наша встреча должна была состояться в 12.00 в Кремле. Однако утром мне позвонили из секретариата Ельцина и сказали, что встреча переносится в Барвиху. Час встречи — тот же самый, 12.00».
В Барвиху я приехал минут за пятнадцать до аудиенции, рассчитывал собраться с мыслями, отряхнуться, но, к моему удивлению, меня сразу же повели к Борису Николаевичу. У дверей я увидел Татьяну и Наину Иосифовну. Лица — встревоженные.
— Борис Николаевич чувствует себя не самым лучшим образом, — сказала Наина Иосифовна. — Он сегодня очень плохо спал. Постарайтесь его не перегружать. Ладно?
Через несколько дней должна была состояться инаугурация, и я понимал, в каком состоянии сейчас находится президент.
Я постарался успокоить супругу президента.
— Не тревожьтесь, Наина Иосифовна, упадок сил после такой гонки бывает у всякого бегуна, некоторые после финиша даже двигаться не могут.
— Эльдар Рязанов тоже рассказывал, что после съемок всякого фильма он делается похожим на выжатый лимон, совершенно без сил. Так, наверное, и здесь, — сказала Наина Иосифовна.
— Да, Юрий Ильич… Закройте же наконец вопрос о коробке из-под ксерокса, — тем временем попросила Татьяна Борисовна, — и… насчет Чубайса. Это очень здорово беспокоит и меня, и…
Она хотела сказать «и — папу», но смолчала, и я прошел к президенту.
Ельцин стоял у стола. Медленно, как-то старчески, боком, развернулся, подал мне руку.
— Поздравляю вас, Борис Николаевич, с победой на выборах, — сказал я.
Он улыбнулся, медленным, заторможенным, будто бы чужим движением показал мне на стул.
Я стал произносить какие-то совершенно необязательные слова, потом добавил, что постараюсь не загружать его делами… В ответ Ельцин посмотрел на меня и одновременно сквозь меня, — такой взгляд у него ныне бывает часто, — и сказал, что в принципе его сейчас волнует один вопрос… Он взял папку, лежавшую перед ним на столе, и спотыкаясь, по слогам, безжизненным голосом прочитал, что было написано на обложке: «О неудовлетворительной реализации Указа президента Российской Федерации о мерах по борьбе с фашизмом и другими проявлениями политического экстремизма». Он еле-еле справился с текстом, спотыкался, останавливался, глотал буквы… Половину слов он просто не выговорил.
Невооруженным глазом было видно, что президент находился в плохой физической форме, и в голове вновь возникла тревожная мысль о предстоящей инаугурации: выдержит ли он ее?
Что же касается вопроса о политическом экстремизме, о котором хотел переговорить Борис Николаевич, я был к нему подготовлен. Более того, имел даже специальную беседу с Красновым. Тот упрекал меня в том, что прокуратура ничего не делает, я же считал — наоборот, мы делаем, и немало, чтобы поставить заслон фашизму. На контроле у Генпрокуратуры находится 37 уголовных дел (по статье 74 Уголовного кодекса РФ); успешно идет расследование дел в Екатеринбурге, в Санкт-Петербурге, в Москве… С другой стороны, конечно, хотелось бы большего, но нам не хватает многого, в том числе и оперативных данных, которые надо получить в ходе разработок, а это требует денег, денег и еще раз денег… Мне очень не хотелось в этом разговоре подставлять и А. С. Куликова, и Н. Д. Ковалева. Несколько последних фраз в своем выступлении я должен был бы, конечно, произнести жестко, четко, но я этого не стал делать…
В ответ президент картинно, будто русский богатырь, подбоченился:
— Я не удовлетворен вашим докладом.
Ну что ж, он — президент, он имеет право так говорить. А с другой стороны, кто-то постоянно подсовывал ему эти бумаги, кто-то специально подкладывал топлива в костер, на моей памяти это уже второй разговор с Ельциным на эту тему. На одной из прежних встреч он прямо, без всяких лишних слов, предложил «бартер»: он подписывает указ по освобождению Паничева, главного военного прокурора, а я в ответ возбуждаю уголовное дело против партии коммунистов. В «Независимой газете» в то время как раз прошла большая публикация о вооруженных формированиях коммунистов — якобы появились такие…
Но это были всего лишь слухи. От «бартера» я отказался.
Могло быть и другое объяснение недовольства президента. В частности, я, например, не согласовывал с ним возбуждение уголовного дела о «коробке», возбудил уголовное дело по своей инициативе, и это могло заесть президента, вот он и решил одернуть меня, поставить, так сказать, на место.
— А теперь давайте ваши вопросы, — сказал мне президент.
У меня было несколько вопросов, которые мне надо было обсудить, но я помнил о предупреждении Наины Иосифовны и Татьяны и честно говоря, хотел было воздержаться. Согласую, мол, их в другой раз, либо по телефону…
— Давайте, давайте, — повторил Ельцин.
Я попросил «добро» на проведение совещания по коррупции, сказал, что при обновлении правительства надо будет избавиться от недобросовестных, мягко говоря (а на деле от обычных воров и хапуг), чиновников, затем доложил о проблемах, связанных с правами военнослужащих, а также с предстоящим 275-летием российской прокуратуры…
Президент слушал, не перебивал меня, — вообще создавалось впечатление, что он «вчитывается» в текст, который слышит, анализирует его по ходу, но когда я перешел к конкретным делам и начал говорить о «коробке», он неожиданно тихим твердым голосом произнес:
— Может, хватит?
Я тут же свернул разговор. Подарил ему книгу по истории прокуратуры «Под сенью русского орла» и собрался уходить. Он пытался взять мои бумаги, книгу и папку с «мерами по борьбе с фашизмом», сложить в одну кучу, но не смог — у него тряслись руки, у него сильно тряслись руки. В конце концов все-таки собрался, встал, попрощался со мною — причем сделал это довольно дружелюбно.
Я заверил президента, что через два месяца доложу об исправлении ситуации.
Возвращался молча. Должен признаться, разговором и увиденным я был удручен, если не сказать больше — подавлен. До инаугурации остается всего несколько дней, а президент в таком состоянии… А если что-то случится во время церемонии и он упадет? Мои опасения усугубились после встречи с Бородиным. Павел Павлович сказал, что было уже несколько моментов, когда президент терял контроль над собой и погружался в состояние полной прострации. Миронову, начальнику медслужбы, он сказал: «Мы с тобою знаем друг друга уже сорок шесть лет!» Хотя знакомы они были от силы лет пять. При встрече с Черномырдиным он все время твердил о каком-то сервизе. ЧВС никак не мог понять и потом долго пытал Бородина: что за сервиз? Тот тоже ничего путного не мог сообщить, он просто не знал, о чем идет речь.
Намечалась встреча с белорусским президентом Лукашенко, и Черномырдин, видя немощность Ельцина, предложил:
— Может, я заменю вас, Борис Николаевич?
Ельцин враз потяжелел лицом, в глазах у него возник беспокойный свинцовый блеск.
— Вначале я, а уж потом — вы… Понятно?
Да, все было понятно. Куда уж больше! Ельцин не хотел ни на мгновение, ни на секунду упустить власть.
Но вернемся на «круги своя».
Краснову я высказал претензию: вроде бы обо всем договорились, вроде бы обсудили позицию насчет дел по 74-й статье УК, вроде бы пришли к общему выводу о том, что вопрос не готов для доклада президенту, а папка появилась у него. Что произошло? Михаил Александрович довольно смущенно заявил, что папку президенту он не передавал, передал кто-то другой… Кто?
Паничева, конечно, освободили — об этом, кстати, я до сих пор жалею, но уголовное дело по коммунистам я возбуждать не стал. Не за что возбуждать. Из разговора того я сделал вывод, что бывший коммунист Ельцин стал патологическим антикоммунистом, преображение завершилось. Хотя это было печально: Борис Николаевич, как президент, должен был ко всем относиться одинаково ровно. К разговору о «коробке» в доме Ельцина возвращались, как я понял, периодически, «коробка» уже навязла у него в зубах, поэтому и реакция была такая негативная: «Может, хватит?» Раньше, когда мы это обсуждали, он всякий раз говорил: «Как решит прокуратура, так и будет». Мне он сказал совершенно однозначно: «Действуйте по закону…»
Но всякий раз дома, за обедом, в дело вновь включалась «тяжелая артиллерия» — Татьяна и Наина Иосифовна. И так раз за разом, заход за заходом. Они добивали его. И, конечно же, дома, под рюмочку, не раз звучали слова: «Папа, а Скуратов твой — нехороший. Бяка! Не хочет дело о «коробке» закрыть». Но на попрание закона я идти не мог, не мог и не хотел.
На разных приемах, при большом стечение народа Татьяна трижды подходила ко мне с просьбой закрыть дело о «коробке», и я всякий раз отвечал ей: «Татьяна Борисовна, закрыть это дело можно только со скандалом, а скандал сейчас нам не на руку, его немедленно использует оппозиция».
И все-таки они — Татьяна, Юмашев, Березовский — додавили президента. При оценке деятельности прокуратуры все чаще и чаще против меня пускались в ход не «мои» аргументы: Мень, Листьев, Холодов — эти дела, мол, не раскрыты… Чубайс, тот действовал вообще нахраписто, внушал президенту: «Прокуратурой руководит Илюхин». Да, Илюхин действительно приходил, приходит и будет приходить в прокуратуру. Ну и что? А как иначе? Он председатель профильного думского комитета. Ко мне приходят и Лебедь, и Жириновский, и Аушев, и Наздратенко — прокуратура для всех открыта…
Работать становилось все тяжелее и тяжелее. Часто вспоминал я и другую встречу с президентом, в один из воскресных весенних дней 1996 года, еще до выборов. Об этой встрече я хочу рассказать особо.
Меня неожиданно пригласили приехать в Кремль — аудиенцию назначили на одиннадцать часов дня. Аудиенция эта была внезапной, в выходные дни… Значит, что-то произошло. Или происходит.
Я приехал в Кремль. Перед мной в кабинете Ельцина побывал Ковалев, министр юстиции.
— Президент настаивает на роспуске Государственной Думы, — сказал он.
— Г-господи! — невольно вырвалось у меня.
— Я пытался его убедить, что этого делать нельзя, он — ни в какую. Так что будьте готовы к нелегкому разговору. Проект указа уже отпечатан, лежит у него на столе.
— Чья это инициатива?
— Сосковца.
Я слышал уже не раз от первого вице-премьера: что нам Дума! Тьфу! Разогнать ее пинком под зад — и дело с концом. Тем более Сосковец, как руководитель предвыборного штаба, видел — президент не в форме, популярность его упала донельзя, здоровье стало совсем слабым — ситуация очень опасная.
Вот в один из наиболее выгодных моментов он и доложил президенту: давайте перенесем выборы! Думу распустим. Все равно она — коммунистическая. Эта мысль и запала Ельцину в голову.
Тут меня позвали в кабинет. Я вошел. Президент поздоровался со мной и затем произнес необычно быстро:
— Юрий Ильич, я принял решение распустить Думу… в ответ на ее решение денонсировать Беловежское соглашение.
Распустить не по закону — значит, фактически разогнать. Без всяких ссылок на закон.
— Подскажите, какие для этого могут быть юридические основания? спросил Ельцин.
Я стал говорить, что задуманное сделать трудно — довольно четко прописано это юридическое действие в законе, ни одно из перечисленных в Конституции оснований не подходит для данной ситуации.
Но Ельцин действовал в своем стиле, говорил напористо, жестко, и я понял — для себя он все уже решил. Как понял и другое — разъяснять ему юридическую несостоятельность вопроса бессмысленно, и перевел разговор в политическую плоскость:
— Борис Николаевич, зачем вам это надо — распускать Думу? У вас и без этого есть все шансы выиграть выборы. А Запад поймет роспуск Думы негативно. Да потом Дума все же, какая она ни есть, была избрана в соответствии с Конституцией, распускать ее — значит, нарушить Основной Закон России…
Привожу аргумент за аргументом, вижу — не действует. В конце концов я сказал:
— Борис Николаевич, я бы десять раз подумал, прежде чем это сделать.
— Ваша позиция мне понятна, — произнес президент, и мы с ним распрощались.
Следом за мной в кабинет зашел Куликов, потом приехал Туманов… Всем президент говорил, что предыдущие посетители (в том числе и я) были согласны с разгоном Думы.
В тревожном, каком-то надломленном состоянии я уехал к себе в прокуратуру, на Большую Дмитровку. Надо было что-то делать. Пока я сидел, раздумывал, раздался телефонный звонок по вертушке. Звонил Анатолий Сергеевич Куликов. Он также находился в каком-то тревожном, подвешенном состоянии.
— Я, — сказал он, — собрал своих замов, и все они в один голос заявили: «Это — авантюра! И вообще, это приведет к непредсказуемым последствиям. У нас не хватит ни сил, ни средств, чтобы удержать страну в ровном состоянии. Вдруг начнутся волнения? МВД просто не справится со своей задачей…»
Решили поступить так — вызвать Туманова, председателя Конституционного суда, и переговорить втроем.
Собрались у меня на Большой Дмитровке, все трое. Туманов — хотя и довольно вяло — нас поддержал: не дело это — разгонять Госдуму. Решили ехать к президенту. Втроем.
Было понятно, что президенту вообще мало кто говорит правду. Ни помощники, ни советники. Никто не говорит ему, как воспринимаются его реформы, что говорят о нем. Это давняя болезнь российского чиновничества замазывать глаза начальству, черное выдавать за голубое, а фиолетовое (фиолетовый цвет на Востоке — цвет траура) за розовое. Туманов — человек, который стоял на страже Конституции, должен был действовать более жестко.
Приехали в Кремль, у Ельцина кто-то сидит. Помощник доложил о нашем приезде. Мы договорились, что первым начинаю я, затем Куликов и последним самый нерешительный, Владимир Александрович Туманов.
Президенту не понравилось, что мы приехали втроем. Встретил он нас настороженно, взгляд недобрый, исподлобья — у него всегда было великолепное чутье, у нашего Бориса Николаевича. Хмуро кивнул, усадил нас в кресла:
— Ну?
Я, как и договорились, начал первым. Привел, как мне кажется, все доводы из тех, что имелись в нашем законодательстве, — ничего постарался не упустить. Нельзя разгонять Думу, мы этим ничего не приобретем, только потеряем…
Ельцин отрицательно покачал головой:
— Нет, вы меня не убедили.
Мою речь продолжил Куликов. Он очень доказательно и очень взвешенно говорил о том, что у МВД не хватит сил и средств не только денежных, но и технических, чтобы удержать ситуацию под контролем, что мир в России может рухнуть в один момент и тогда все покатится в тартарары. Но Ельцин и на это ответил:
— Нет!
Следом выступил Туманов. Выступил, увы, очень робко. Реакция президента была прежней.
Так ни с чем мы и покинули кабинет президента.
Я уже знал, как собирались технически совершить роспуск Думы. Очень просто: закрыть двери и не пустить депутатов в здание. А уж потом разбираться со всеми поименно…
Втроем мы зашли к Илюшину, у него находились Шахрай, Орехов, еще кто-то. Все трое тоже были против роспуска Думы.
Из кабинета Илюшина позвонили Черномырдину. Вначале с ним переговорил Куликов, потом я. Черномырдин несколько удивленно сообщил, что Ельцин ему очень кратко, мимолетно сообщил о роспуске Думы, сообщил как-то поверхностно, сказал также, что все, кого он вызывал «на ковер», с этим были согласны…
— А вы, значит, несогласны? — спросил у меня ЧВС.
— Нет.
Потом мне Черномырдин так рассказывал об этом разговоре: «Я сказал: Борис Николаевич, я все-таки у вас премьер, почему вы решаете такие важные вопросы без меня? Зачем вам это нужно? Это вас Сосковец подбил? Он? Знаете, почему он это сделал? Завяз в предвыборных делах, завалил их… Но все еще можно, Борис Николаевич, поправить…» Отвлекаясь, скажу, что Черномырдин обладал очень важным качеством, отличающим его от Степашина и даже Примакова, — он умел спорить с президентом. А когда кругом вата, все потакают и готовно смотрят в рот, такое качество обращает на себя внимание. И Ельцин, который хорошо знал правило, что опереться можно лишь на то, что сопротивляется, ценил за это Черномырдина.
Потому ЧВС так долго и держался на своем посту.
Но Ельцин не принял и возражения Черномырдина.
— Ничего отменять не будем, — сказал он, — завтра утром собираемся в шесть ноль-ноль.
Хотя президент встает обычно рано, но в шесть утра рабочий день свой не начинает, здесь ранняя явка была обусловлена одним обстоятельством: Государственная Дума начинала свою работу в понедельник в девять. До девяти утра надо было все решить.
На этот ранний сбор я приглашен не был. Были Куликов Анатолий Сергеевич и другой Куликов, Александр Николаевич, генерал-полковник милиции, начальник Главного управления внутренних дел Московской области. Ход был разработан такой: если Анатолий Сергеевич заартачится, будет стоять на своем — немедленно освободить его от занимаемой должности и тут же подписать указ о назначении министром внутренних дел другого Куликова, Александра Николаевича. А уж тот сделает все, что нужно.
Я сказал Анатолию Сергеевичу:
— Будете выступать у президента, выступайте и от моего имени, от имени Генеральной прокуратуры.
Анатолий Сергеевич так и сделал.
Президент резко оборвал его:
— Вы за себя только говорите, не за других!
— Тем не менее мы оба считаем, что роспуск Думы противоречит Конституции — это раз, и два — у МВД, как я уже говорил, Борис Николаевич, нет ни сил, ни средств, чтобы обеспечить порядок в стране в случае волнений. Это слишком серьезно…
Вскоре президент пошел на попятную, его сумели убедить, что Госдуму разгонять нельзя. Ситуация была критическая, мог повториться 1993 год… А я лишний раз убедился в том, что у президента никогда не было уважения к Конституции, к законам, все это для него являлось обычными игрушками, с которыми можно поступить так, а можно поступить и эдак, сломать и выкинуть, и ощущение это рождало чувства не самые лучшие.
Говорят, что каждый народ достоин того правителя, которого он выбрал, но я считаю, я убежден, что русский народ не заслуживает того, чтобы им управлял такой человек.
В этом в те весенние дни 1996 года я убедился окончательно.