Первого февраля 1999 года мне позвонил Бордюжа. Попросил подъехать. Сговорились, что в шестнадцать ноль-ноль я буду в его кабинете.

Повесил трубку на рычаг, почувствовал – что-то больно вонзилось в сердце. Одиноко сделалось, так одиноко, что, поверьте, и пером не опишешь, и словом не обскажешь – будто бы очутился посреди огромной пустыни, посреди многих ветров, и все ветры дуют, все стремятся сбить с ног, засыпать песком.

Неурочный вызов в Кремль, к главе ельцинской администрации, ничего хорошего не предвещал.

И вообще, я кожей своей, спиной, затылком, кончиками пальцев, висками чувствовал – готовится что-то недоброе. А что могло быть доброго, когда я 8 января возбудил дело против Березовского! Все газеты поведали сотни раз о том, что Березовский является и кормильцем, и поильцем, и кошельком «семьи», и предупреждали недвусмысленно: трогать кошелек столь высокой «семьи» опасно.

Да, было тревожно. Президент, во-первых, не поздравил с Новым годом. Все поздравили, а он – нет. Такого быть просто не должно, а раз «должно», значит, у этого «не должно» обязаны иметься свои причины. В моем положении несложно было понять, откуда ноги растут. Во-вторых, Бордюжа, когда мы общались, что-то недоговаривал…

Последний раз мы сидели рядышком дней десять назад на расширенной коллегии МВД. Я спросил его без всяких экивоков и вежливых пассажей, что называется, в упор:

– Николай Николаевич, ко мне, к моей работе, есть какие-нибудь претензии?

Бордюжа задумчиво приподнял одно плечо:

– Да нет… Нет претензий. Одно время были по части политического экстремизма, но сейчас вы вроде выправляете ситуацию.

И опять возникло то самое, знакомое, тревожное чувство: Николай Николаевич что-то недоговорил.

И я вспомнил: такое же ощущение было у меня и после последней встречи с Примаковым. Мы всегда общались с ним без всяких проблем, стоило мне поднять телефонную трубку – он ни разу не отказал во встрече, всегда находил время. И всегда разговор с ним был очень откровенный, я всегда получал у него поддержку.

А последняя встреча оставила какое-то невнятное ощущение. Словно бы Евгений Максимович, – так же, как и Бордюжа, – что-то недоговаривал. И вот какая странная штука: что-то в интонациях голоса у него было общее с Бордюжей.

В начале января я пришел к нему и сказал:

– Я возбуждаю уголовное дело против Березовского.

– В связи с чем? – спросил Примаков.

– В связи с тем, что Березовский прокручивает деньги Аэрофлота в швейцарских банках. Прошу вашей поддержки, прежде всего – политической.

Тогда Примаков заявил не колеблясь ни секунды:

– Обещаю!

И все равно в этой искренней интонации Евгения Максимовича уже было что-то не то. Чего-то не хватало, я даже не знаю – чего… Участливости, что ли. Или тепла. Или уверенности.

Это тоже послужило мне сигналом: что-то сгущается над моей головой, собирается в тяжелое пороховое облако, вот-вот, еще немного – и из этого облака блеснет молния. С ощущением того, что эта молния, расколов облако, выплеснулась, я и уезжал к Бордюже.