Каменный Пояс, 1986

Скворцов Константин

Борисов Лев

Филатов Александр

Чистяков Валентин

Уланов Василий

Седов Юрий

Тряпша Валерий

Кулешова Лилия

Куницын Александр

Шанбатуев Михаил

Гараева Салисэ

Батраченко Евгений

Максимцов Владимир

Шагалеев Рамазан

Година Николай

Петров Виктор

Харьковский Владимир

Черепанов Сергей

Герасимов Александр

Корниенко Ирина

Шатков Олег

Зинченко Анна

Сорокин Валентин

Егоров Николай

Понуров Виталий

Верзаков Николай

Зыков Юрий

Самойлов Бронислав

Баранов Виктор

Надымова Лариса

Морковкин Юрий

Журавлев Сергей

Курбатов Владимир

Гатауллин Минниахмет

Широков Олег

Леонов Лев

Шепелева Людмила

Гальцева Лидия

Шмаков Александр

Либерман Азриэль

Петрин Александр

Молодые голоса. Проза

 

 

#img_4.jpg

Олег Шатков родился в 1946 году. Закончил приборостроительный факультет ЧПИ, работает руководителем группы в одном из Челябинских НИИ.

Рассказ «Пещера» — его первая публикация.

 

Олег Шатков

ПЕЩЕРА

Этой пещере далеко до знаменитых. Здесь нет «хрустальных» залов, прозрачных глубоких озер, бурных водопадов. Всего несколько коридоров и комнат в каменной толще горы. И все же это самая настоящая пещера с таинственной темнотой за первым же поворотом, настораживающей прохладой и сыростью древних стен и сводов.

По местному преданию, некогда здесь скрывался от царских отрядов товарищ Пугачева Сугомак, здесь же он и прятал часть казны пугачевского войска. Историки уже давно выяснили, что не было у Пугачева сподвижника под именем Сугомак, а значит, легенда о нем — небылица. Однако предание живет и волнует до сих пор воображение местных мальчишек.

Вот и мои ребята разволновались. Поправку на историков они пропускают мимо ушей. Ромка даже проскакивает вызывающе торчащий из травы подберезовик.

— Папа, а казна — это что? Деньги?

— Не только. Это могут быть слитки золота, серебра.

— Алмазы, — вставляет Ярошка.

— Да, драгоценные камни. Это и оружие может быть.

— Какое оружие? — настораживается Ромка.

— Ну, кинжалы, сабли украшенные.

— Ого! — Ребята восторженно и понимающе переглядываются друг с другом.

Дорога к пещере идет вверх по некрутому, заросшему крепенькими прямыми соснами уклону. Пахнет прокалившимися на солнце иголками сосен, порывы ветра доносят свежий рыбный запах озера, оставшегося чуть в стороне от нашего пути. Неподалеку — небольшие каменные выработки. Машины ходят редко, но колея накатанная, ровная. Вдоль нее белеют пунктиры вывалившейся из грузовиков известняковой породы. Приятно и легко идти по такой колее, загребать босыми ногами белесоватую теплую пыль. В замусоренной сучками и корой деревьев траве между колеями нет-нет покажется бордовая, как бы подплавленная солнцем, земляничная ягода, распластается желтая шляпка коровника, а то и подберезовик обрадует.

Ребята то шныряют в лес, то отстают, а то уносятся вперед по дороге. Тогда ягод мне почти не перепадает, но зато я легко нахожу гриб — возле него воткнут в землю сучок — и имею возможность читать начертанные Ярославом на пыльной колее надписи. Эти надписи часто устилают пройденный нами путь. Они не отличаются разнообразием, всего два слова: польза и вред. Система ясная. Напротив придорожных кустов малины, выделяющегося своими габаритами гриба и других приятных неожиданностей Ярослав пишет — польза. Там, где встречаются заросли крапивы, кусты волчьих ягод, наехавший на дорогу валун, вычерчивается — вред.

Последнее время у сына определилась потребность резко разграничивать действия и окружающие предметы на полезные и вредные. Его рисунки пестрят табличками: пляшут два зайца — польза, за елкой спрятался бородатый зубатый мужик с ружьем — вред, солнце светит — польза, на поляне гриб — вред — значит, поганка.

— Ярошка! Польза! — верещит где-то впереди за поворотом Ромка.

— Да ну тебя, — Ярослав увлечен выскабливанием очередной надписи против встретившейся на дороге колдобины.

— Ну, Яроха! Иди скорее! Здесь такая польза!

Ярослав не выдерживает, обрывает на середине слово и стремглав спешит на голос.

Ромка с удовольствием принимает участие в игре брата, выискивает любопытное и необычное на дороге, но в то же время внимательно следит за Ярошкой. Тот в азарте пытается иногда воспроизвести свою подвижническую надпись на стволе дерева или камке.

— Яроха! Не оскверняй природу! — звонким и негодующим голоском сдерживает он в этом случае Ярослава, чем доставляет ему большие неудобства и неудовольствия.

Прошлым летом Ромка увидел плакат: суровая, обезображенная порубами и надписями береза оплела своими надломленными ветвями страшно напуганного небритого дядю. Плакат вместе с поучающей надписью: «Не оскверняй природу» произвел на сына потрясающее впечатление. С тех пор я не могу себе позволить выбросить на улице даже ненужный трамвайный билет. Если же такое, ненароком, случится, я знаю, Ромка оглянется по сторонам — не заметил ли кто, быстро поднимет выброшенную бумажку, а меня приглушенным голосом предупредит: «Папа, оскверняешь».

— Яроха! — доносится уже откуда-то сбоку требовательный голосок.

— Да ну тебя! — и затравленный Ярошка выскакивает на дорогу.

У меня подозрение, что старший сын вкладывает в свои слова нечто большее, чем сведения о полезности вещи. У меня тоже было подобное в его возрасте. Только я вычерчивал слова: война и мир и был твердо уверен в магическом действии написанных мною слов. Надпись «война» должна напугать моих недругов, заставить плохих людей бежать долой с хороших и добрых глаз; слово «мир» — возбудить у людей радость и ликование, веселые улыбки и смех.

— Папа! А катер можно на казну купить? — подскакивает ко мне Ромка.

— Катер. Чего уж катер! Корабль можно купить.

— Яроха! — взвизгивает Ромка. — Корабль можно купить.

Ярошка взбирается на привалившуюся к обочине корягу и объявляет:

— Я — Сугомак! Кто со мной?

— Я! — прыгает Ромка вокруг коряги.

— Я, — говорю я, проходя мимо.

— Лево-наверх! Норд-вест-румб-аксель! — вытряхивает Ярошка из себя все морские, почерпнутые из Житкова, термины. — Абордаж!

— Норд-ваксель! Кого дашь! — восторженно вторит Ромка.

— Свободу Чили! Руки прочь от Занзибара! — это уже из телевизора и Чуковского.

— Прочь от... — непонятное и трудное слово младший сын заменяет набором неупорядоченных «з».

Обстановка накаляется до предела. Ребята размахивают сосновыми палками, бросаются в заросли кустарника, что-то там ожесточенно крушат и, довольные, возвращаются назад.

— Ярошка! Видал, я как дал, а он как грохнется! Голова вон туда полетела.

— Ага! А ты видел, я того, который с дерево, с одного раза — бац!

— Ага! Ярошка... Ну, погоди! А я как... Ну, Яроха...

Пацаны подпрыгивают, почесывают ноги. На ногах явные крапивные следы. Видимо, «те» без боя не сдаются. Но я спокоен. Главное, найденные сегодня сокровища будут использованы прогрессивно.

Лес расступается — и перед нами открывается площадка, упирающаяся в каменное обнажение горы с зияющим у земли черным провалом.

— Ниче себе! МАЗ может въехать, — уважительно говорит Ромка и жмется к моей ноге.

— Въехать-то въедет, да только не выберется, — в тон ему уточняет Ярошка, беря меня за руку.

Пещера действительно производит внушительное впечатление. Хмурое нагромождение серых плит и валунов уходит в глубь земли, чувствуется, что наружу выглядывает только краешек цельных монолитов, перед огромностью и необъятностью которых спасует не один МАЗ.

— Пап, а ты говорил — оскверняли, — смотрит на меня Ромка.

Да, говорил. Что-что, а это сын запомнил. В моей памяти пещера осталась разноцветно-лубочной, испещренной снаружи фамилиями, инициалами, краткими изречениями.

— Время съело, наверное, — отвечаю я.

— Как это?

— А так. Дожди, ветры, снег — убрали, стерли все.

— А почему сейчас не пишут?

— Почему, почему! — сердится Ярошка. — Ты один, что ли, свои плакаты читаешь?

Увязавшийся за нами настырный слепень делает вираж, нацеливается на кого-то, промахивается и врезается в темную пасть пещеры, откуда тут же пулей вылетает обратно и уносится прочь. От пещеры веет зимней стужей и сумраком.

— Пап, вред? — кивает Ромка на пещеру.

Я пожимаю плечами:

— Ярослава спроси, он специалист.

— Ярошка?

Ярослав колеблется:

— Н-не знаю. Если казна есть, тогда...

— Тогда, конечно, польза, — уверенно заканчивает за брата Ромка.

— Пошли, — нетерпеливо дергают меня ребята.

— Подождите, казнокрады.

Вести сразу двоих я не могу. Надо соблюдать технику безопасности. Чтобы не было обидно, считаю считалочку. Первому идти Яроше. Ромка сопит, но все было по справедливости. К тому же сторожить сумку и держать конец страховочной бечевки тоже необходимо и почетно.

Он подтаскивает к сумке несколько камней, берет в одну руку палку, в другую — бечевку. Клубок ее лежит в кармане моих брюк.

— Яроха, помни, — заговорщицки напутствует Ромка брата.

— Ладно, — снисходительно кивает Ярослав. За поясом его вместо сосновой веточки заткнута уже ржавая железка.

Мы вступаем под своды пещеры. Пол круто уходит вниз, переходя в небольшую, шага три-четыре в поперечнике, площадку. Сбегаем на нее и тут окончательно понимаем, что оделись не по-пещерному. Но поворачивать назад уже поздно, нельзя. Я снимаю с себя штормовку и подаю Яроше.

— Одевай.

Яроша, ворча, напяливает на себя неуклюжее одеяние, цепляется за камень рукой и тут же отдергивает ее.

— Вот черт!

— Яроха, ты чего? — беспокоится наблюдающий за нами Ромка.

— Да вот, — показывает сын черную ладошку. — Грязь.

Это сажа. Толстый ее слой плотно прикрыл окружающие нас камни. В свое время сюда ходили с факелами. Да и сейчас мало кто пользуется фонариком. Зачем, когда вокруг завалы смолистых сосновых веток.

— Ну, пока, Ромка.

Я беру Ярошку за руку, и мы проваливаемся в черноту уходящей в скалу щели. Мы идем по узкому коридору. Мои плечи временами касаются одновременно его стен. Чувствую, как в кармане прыгает «живой» клубок. Коридор делает крутой поворот и сразу же исчезают даже признаки солнечного дня. Сильный луч китайского фонарика беспомощно вязнет в прокопченых стенах, высвечивая на них бледное маленькое пятно. Камни под ногами округлые, склизкие, беспорядочно громоздятся друг на друга. Спотыкаясь и оскальзываясь, мы медленно, почти на ощупь, продвигаемся вперед-вниз.

— Я понял, — говорит вдруг Ярошка.

— Что понял?

— Я понял, почему он здесь прятался.

— Кто?

— Да Сугомак. В таком коридоре одному можно целое войско задержать.

Вот тебе и мои исторические пояснения, но я не опровергаю предположения сына.

Внезапно пятнышко света на стене исчезает, я приглядываюсь и вижу его уже значительно пополневшим, но еще более тусклым где-то далеко впереди.

— Первая комната, — почему-то шепотом объявляю я.

— Ага, — тоже шепотом соглашается сын.

Я вожу фонариком по стенам. Луч высвечивает нагромождение черных валунов потолка пещеры. Комната просторная, высокая, но пространства не ощущается. Темнота сдавливает каждое наше движение. Кажется, вот-вот коснешься плечом липкой стены или врежешься лбом в нависший уступ.

Луч растворяется в неровном овальном, чуть больше моего роста отверстии, и скоро мы оказываемся в следующей комнате. Она мало чем отличается от первой, но зато здесь есть колодец. Он неглубок — полтора-два человеческих роста. А там — дно, или следующая, и последняя, комната пещеры, точнее пятачок каменной породы, подтопленный с одного края водой подземного озерца, если такое название подходит к лужице, которую можно, не разбегаясь, перепрыгнуть. Но туда мы сегодня не собираемся. Чтобы спуститься в колодец, нужна веревка. Ее я умышленно не захватил с собой — подальше от соблазна. Рано.

Ярошка дергает меня за руку.

— Здесь поет кто-то, папа.

— Не может быть. Здесь никого нет.

— Нет, ты послушай, поет.

Мы замираем. Сначала я ничего не слышу, только в ушах звенит от напряжения. Затем тишину начинает разрывать чуть слышный ритмичный говор, как будто где-то далеко за каменными стенами распевают песню. Стены скрадывают высокие звуки, а сюда проникают лишь низкие ритмовые ноты.

— Действительно. Откуда это?

— Не знаю.

— Сейчас посмотрим.

Мы идем на звук и выходим к колодцу — узкому, уходящему под стенку почти вертикально ходу.

— Смотри, Ярошка.

Тонюсенькая струйка воды не то сочится, не то быстро капает по камням стены. Вблизи явно слышно, как струйка звенит.

— Капельки поют.

По голосу определяю: Ярошка улыбается.

— А это что?

— Колодец.

Луч света прыгает по камням и выхватывает на дне краешек воды. Озерцо. Когда я мальчишкой первый раз попал на дно колодца и стоял на краю воды с факелом, коптящий свет которого не пробивал тьму даже на расстоянии вытянутой руки, это озерцо казалось мне бескрайним и глубоким. Там, за черной водой, начинается другая, моя пещера, другой и загадочный мир. Некогда я строил грандиозные планы разведывания заозерных пространств, где таились голубые сталактитовые залы, текли полноводные бурные реки. Я не верил, что воды в пещерной лужице по колено.

— Папа, а что за озерцом?

— Говорят, стена.

— А если под стену поднырнуть?

— Не знаю.

— Надо узнать.

— Обязательно надо, Яроша.

Чувствую, как у меня зуб на зуб не попадает, рядом пощелкивает зубами и Ярошка. В кармане дергается клубок — Ромка торопит. Пора назад. Мы спешим обратно, впопыхах в коридорах бьемся несколько раз головами о стены и вскоре выныриваем наверх.

— Ого! Теплынь-то какая! Как под одеялом, — восхищается Ярошка.

Ромка встречает нас так, будто мы, по меньшей мере, вернулись из космоса, восторженно прыгает вокруг, задает сразу столько вопросов, что мы вдвоем не успеваем отвечать.

— Ярош, а в озере рыба есть?

— Пап, если тебе на плечи Ярошка встанет, а я — ему, потолок можно достать?

— Ярошка, а может, казну в колодце спрятали? Ниче себе! Яроха, ты где такую шишку набил?

— Папа, смотри, брюки порвал. Там что, колючки есть?

Глаза осваиваются. После темноты все вокруг: небо, зелень леса, чумазое лицо Ярошки, даже хмурые камни пещеры — кажется приветливым, солнечным, ярким.

— Ну, папа! Ну, пошли! — через вопрос дергает меня Ромка.

— Дай же отогреться!

Но хорошо отогреться не приходится — мои брюки рискуют остаться без карманов, и вскоре я повторяю пройденный путь, но с одним изменением: Ромку беру на руки. Волочащиеся по земле полы штормовки не позволяют ему уверенно передвигаться в подземных коридорах. Поднимая сына, замечаю, что ржавая железка перекочевала уже ему за пояс.

И вновь меня облапливает темнота, мы пробираемся, как слепые, вперед, слушаем разговор подземного ручейка, гадаем — что же там за озером, и затем, как ошпаренные, выскакиваем в июльский день.

— Яроха! — с ходу выпаливает Ромка. — Там такая темнота! Ручеек песенку поет. Есть озеро, но мы там не были. А еще...

— Знаю, знаю, — снисходительно обрывает брата Ярослав. — Ты лучше скажи: казну нашел?

— Какую казну? — Ромка недоуменно хлопает глазами. — Да нет там никакой казны. А у тебя уже вторая шишка выросла.

— Ха, а у тебя тоже шишка и усы до ушей. Вот такие!

Ребята смеются. Я же обнаруживаю вдруг, что в пещере никто из мальчишек не вспомнил о сокровищах, не вытащил из-за пояса ржавую железку.

Мы собираемся уходить к озеру обедать. Можно было бы и здесь, конечно, но такими руками прикасаться к хлебу никак нельзя. Уходя, Ромка похлопывает ладошкой по скале и ласково говорит:

— Пещера.

— Что «пещера», — поперечничает Ярослав. — Во-первых — измазала, во-вторых — заморозила, в-третьих — шишек понаставила.

— Пещерочка, — не принимает тона брата Ромка и вдруг останавливается как вкопанный, дергает меня за руку и трагическим голосом извещает:

— Папа, смотри! Осквернили!

Я оглядываюсь — действительно.

— Чем писал? — спрашиваю Ярошку, заинтересовавшегося ни с того ни с сего обыкновенным муравьем.

— Чем-чем, вот, — он достает из кармана белый кусок и, продолжая рассматривать ползущее насекомое, протягивает мне..

Я беру камень — обыкновенный известняк с карьера.

— Ничего, Ромка, это известняк. До первого дождика.

— А я приду и еще напишу! — Ярошка вскакивает, толкает Ромку и вдруг что есть силы вопит. — Казнокрад, казнокрад клад нашел и очень рад!

— Пап! — выставляется удивленно на меня Ромка.

— Ну это ты уж сам разбирайся.

— Ах, ты не такой, Ярошка! — взвизгивает Ромка, подпрыгивает и через мгновение по лесной дороге мчатся друг за другом два пыльных облачка.

Я еще раз оглядываюсь на пещеру. На верхнем самом большом ее уступе крупными белыми буквами начертано: ПОЛЬЗА.

 

Анна Зинченко

ФРОСЯ

Она сбрасывала с крыши снег, когда вернулся дед.

— Ой, дед! А мы только к завтрему тебя ждали.

Фрося со смехом стала выбираться из сугроба, куда скатилась с крыши.

— Дак... это самое... к завтрему-то уж велено там быть.

— Как... к завтрему? — У нее вдруг перехватило дыхание. — Уже? Так быстро? Как так?

— Да вот...

Собрались быстро. Пока Фрося бегала на ферму отпрашиваться, мать сварила десяток яиц, насыпала в спичечный коробок соли. Достала новую нательную рубаху, все уложила в сумку.

До райцентра добрались на попутке, а там долго ждали автобуса. Часа два простояли на морозе да еще долго тряслись в холодном автобусе до станции.

В поезде было тепло, даже душно, но они не сняли шуб, так намерзлись, и теперь Фрося потела, часто вытирала красное лицо кончиком праздничной пуховой шали.

— Ты поешь, дед! Еще когда приедем. Садись-ко к столику. Вот, возьми яичко.

Яйцо хрустнуло в жилистых руках старика и залило желтком и столик, и шубу. Дед ругнулся, кое-как счистил скорлупу, круто посолил и снова забрызгал жидким желтком бороду.

Фрося вытащила из сумки полотенце с красными петушками по краям, вытерла ему рот, воротник шубы, вытащила из бороды скорлупу. Дед опять ругнулся.

— Не буду больше, — он сердито отодвинул еду. — Попить бы.

Взял предложенную соседкой по купе кружку с кипятком, но руки его дрожали, вода не остыла, он пить не стал и вышел из купе.

— Ах ты, горе, — вздохнула Фрося. — Переживает-то как. Не ждали мы, что так скоро. В старческий дом везу его. Ах ты, господи, да че же он так переживает? Ведь сам просился.

Дед вернулся скоро, и она тронула его за рукав:

— В мае отпуск возьму, приеду. Скоро уж... А ты покурил? Табак-то не просыпал?

Но старик не слушал ее. Присел было, но поворочался на лавке и снова ушел.

— Видели, как руки сцепил? Ох, да за что мне это наказание?! Сердце у меня разрывается. — Женщина заплакала, никого не стесняясь. Слезы по ее тугим щекам скатывались быстро, она не успевала смахивать их и виновато заглядывала в глаза соседке. — Нельзя с ним стало жить — такой ругливый! А как мамку ударил, так она и отказала ему. Говорит, иди в старческий дом, раз даже родные дочери от тебя отказались. Они и вправду, как не родные ему. Одна недалеко живет, а нет, чтобы проведать когда. Ко второй возили, так он быстрехонько нам отписал: не могу, говорит, жить в городе, воздуху здесь нету, хочу домой. До-о-омой, — она снова заплакала, но появился дед, и Фрося отвернулась к окну.

Старик тоже смотрел в окно. Мелькали стволы березок. Летом, видно, здесь прошел пожар и теперь березки стояли черные, жалкие. У деда тоже счернело лицо, он вздыхал громко, слышно, и тогда молодая женщина вздрагивала и глазами указывала соседке на деда.

— Нет, возверну я его, обязательно возверну, — говорила она, когда дед снова ушел в тамбур. — Вот поживет маленько один, и поеду за ним. Не думала я, что так жалко его станет. Не родной он мне, отчим, а сердце болит. Я уж говорила ему: «Не ездий, дед, живи по-хорошему. Не ругайся только, у меня ведь робенок растет, услышит матерки, запомнит». Дак он че — шипит, а свое правит. Отступилась. А то еще боюсь: укорять станет. Он тоже один раз мамку побил, она его и выгнала. Я пришла с фермы — нет его. Где дед? Села на лавку, заревела, а потом побежала догонять. В соседней деревне уж нагнала. Дак ведь как потом укорял, зачем, мол, возвернула меня? И сейчас вот только уговори — укоров не оберешься. А не привыкнет он там, не привыкнет. Ты смотри, какой он еще крепкий, он дома все по хозяйству робил, а в городе зачахнет. Ой, да что же и делать-то?

Дед возвратился, сидел молча, только все дергал рукав шубы. Глаза Фроси набухли слезами, она тихонько смаргивала их и отворачивалась к окну.

— Долго еще? — Старик выталкивал слова хрипло, сердито.

А голос Фроси звучал лаской, утешением: «Да уж поди скоро...»

— Скорей бы уж, — старик не выдержал, сдрожал голосом, и Фросю будто подбросило на лавке.

— А ну-ко, дед, собирайся живо, — вдруг бодро скомандовала Фрося. — Давай, давай поскорее, сейчас будет станция, как раз на обратный поезд поспеем.

— Ты че, ты че, а? Фроська, ты че надумала-то? — говорил дед, а голос уже был совсем другой. Он суетливо толкал в сумку яйца, рукавицы, полотенце, коробок с солью и, опережая Фросю, потрусил по проходу к выходу.

Поезд подходил к станции.

 

Анна Зинченко

КАК ЗВАТЬ ТЕБЯ, ЛОШАДЬ?

Она подошла к дому в ранних сумерках, постояла секунду неподвижно, тряхнула гривой и принялась щипать траву.

— Смотрите-ка: лошадь, — изумился Павел. Домашние тоже посмотрели в окно и равнодушно ответили:

— Да, чья-то лошадь пасется под окном.

Павел отрезал от ржаной круглой булки большой кусок и вышел на улицу. Погладил лошадь, протянул ей хлеб, но лошадь и не думала его есть.

— Ты что, дикая? Хлеба не хочешь?! — удивился Павел. Он положил кусок на траву, рядом с мордой. Она шумно вдохнула мягкой мокрой ноздрей запах хлеба, как-то нехотя втянула кусок в рот, начала жевать его вместе с травой. — Ну вот и хорошо, а то хлеба не есть! Ну и чья же ты, лошадь, как звать тебя? — Павел говорил, поглаживая нервную шею, слушая, как вздрагивают под рукой молодые сильные жилы...

Ночью ему приснилась Яшма. Она косила на него голубым глазом, вскидывала белоснежную морду, била копытом землю. Павел удивился, что Яшма еще жива, ведь прошло сорок лет с тех пор, как он возил на ней волокушу. Яшма была племенной кобылой «царских» кровей, но в то военное лето и ей пришлось повозить сено. Старший конюх Антип Федотыч очень жалел Яшму, баловал ее, чем мог, гордился ее родословной, словно своей собственной, и радовался, что работает на ней Павлик.

— Ты малец добрый, — говорил он ему, — лошадь это чует, а ты смотри, не обижай ее зря. Вот кончится война, и Яшма себя еще покажет...

А Павлик даже немножко робел перед этой красавицей, прекрасной альбиноской. Ночью, когда в теплой мелкой речонке купали коней, ему казалось, что от белого крупа его Яшмы восходит сияние. Через год Павел ушел на фронт добровольцем, после войны в родные места не вернулся, забыл он и об Яшме и вспомнил вот сейчас, во сне...

На следующий вечер каурая лошадка снова пришла к дому Павла, она словно подгадывала, когда он вернется с работы и вынесет ей кусок хлеба. Павел спрашивал соседей, домочадцев, не знают ли они, чья это лошадь, но все пожимали плечами. А Павлу почему-то очень важно было узнать, как зовут молодую кобылку. Его сердце замирало при мысли, что он может услышать знакомое имя. А вдруг, чего не бывает на свете! Может, совсем не случайно пришла эта сивка-бурка к его дому, может, хочет вызвать что-то в его памяти, в его сердце, например, забытое уже теперь детство.

Однажды к лошадке подъехал мальчонка на велосипеде, похлопал ее по холке, но та не сдвинулась с места.

— Иди, иди домой, — говорил мальчик, и Павел бросился к нему, начал расспрашивать, но мальчишка ничего не хотел говорить.

— Да как звать-то ее?

— А никак, лошадь, и все... — Ну, а тебя как звать?

И, уже оседлав велосипед, стукнув еще раз лошадку, малец, уезжая, издали что-то крикнул, и Павлу послышалось «Па-а-шка я...»

И опять Павлу долго не спалось. Снова кружило мысли вокруг Яшмы, детства на конезаводе, ухода на фронт. Он то и дело переворачивал холодной стороной подушку, вставал пить воду, вздыхал. Так много было пережито за эти сорок лет, что приходилось словно из чащобы выбираться к далекой юности. И так потянуло в родные края, такая тоска взяла!

Несколько раз, проезжая по городу в служебной машине, он встречал свою знакомую. Она спокойно, неторопко шла по обочине дороги и не обращала никакого внимания ни на машины, ни на сочную зелень газонов. Было удивительно не только то, что она шла сама по себе, каким-то своим путем, но что прохожие, даже дети, не обращали на нее никакого внимания, будто такое обычное дело — гуляющая в городе лошадь. Павел даже шофера своего спросил: «Серега, ты эту лошадь видишь?» — «Ага, идет куда-то...»

Вечерами он ждал, когда придет лошадь, будет жевать конотопку или тереться шеей о ствол клена. Павел разговаривал с ней, гладил гривку, выбирал из хвоста колючки репья. Но лошадь знала свой дом и с наступлением темноты уходила. Он еще шел ей вслед, потом возвращался, присаживался на скамейку к соседкам, слушая их байки. Рассказы в эти вечера все вились вокруг деревенской жизни, ранней молодости. Вспоминали, как весело катались на масленице в кошевах, как ездили на худых клячонках на дровозаготовки, как стоял в войну в их городе кавалерийский полк. Павел понимал, что в этих рассказах повинна лошадь, которая только что была здесь, что это красивое гордое животное осветило укромные уголки памяти, что чихающим рядом машинам никогда бы этих воспоминаний не вызвать...

Уходило лето, блекла трава, и однажды вечером лошадка не пришла. Соседки ни с того ни с сего повздорили. Павел ушел с улицы в дом, но дело не шло в руки, и перед телевизором не хотелось торчать. Он то и дело подходил к окнам, но жена скоро закрыла их ставнями, и сердитый Павел улегся спать.

Мало-помалу воспоминания улеглись, успокоилась совесть, что совсем забыл отчий край, улеглась и грусть, и только осталось сожаление, что он так и не узнал, как зовут лошадь.