Я умиротворенно разглядывал окружающую среду.

Вечернее платье Марины, брошенное на письменный стол, свисало уютными складками дорогой и тонкой материи.

Простыней нам служило мое пальто. Перчатки, комом сунутые в карман, неудобно упирались в бедро. Одеялом — её невесомая шубка, из-под которой высовывались наши ноги. Пошлая сцена падения нравов и деградации чувства прекрасного в стиле студии Тармо.

Марина появилась в полуподвале, стоило мне закрыть дверь за Ефимом, и мне показалось, что она отсиживалась где-то рядом, подслушивая наши разговоры.

Случившееся потом я бы назвал сладким изнасилованием. Обстановка, вероятно, обязывала…

Марина спала. Раньше, прежде чем сдаться забытью, она ещё выныривала на поверхность реального, снова и снова ко мне. Теперь посапывала возле подбородка и щекотала нос парадной прической, жестковатой от закрепляющего спрея.

А вообще-то в её отношении ко мне выявлялась какая-то перемена. Раньше мне казалось, что на обреченность наших встреч она смотрела с достойным и рутинным фатализмом. Теперь же нервничала, горячилась, словно исчерпывала последние возможности, остававшиеся про запас.

Не предаваясь особенным размышлениям, скорее инстинктивно, ещё в армии, я понял, как недостойно возвращаться к женщинам из прошлого. В возобновлении отношений есть что-то от попрошайничества, признания собственного поражения и подловатого расчета одновременно. Из памяти, конечно, не вытравишь душевных или телесных хворей, оставляемых каждой встречей. Однако, именно опыт этих хворей, а не старые связи, не номера телефонов и прочую дребедень я оставлял в своей памяти.

Что на свете лживее любви? Подлинная — в тебе, как и истина. А ты человек, значит — изменник.

Марина не соотносилась с опытом моих хворей. С ней опыта не возникало. Даже спустя пять лет. Странно, но я почти не вспоминал теперь наш предыдущий приезд в эти края. Каждый раз в первый раз, придурковато подумал я. И совсем скоро, наверное, это и станет опытом. Только каким?

Балтийское мое существование вообще принимало характер постоянных сумерек — ничего определенного, ни черного, ни белого.

…Я опять крался сквозь мангровые заросли — кустарник с жирными воздушными корнями над болотом, — пытаясь поймать наслюнявленным пальцем направление бриза. Под городком Митхо, в дельте Меконга, за неделю до дембеля. Едва передо мной раздался кустарник, вместе с изумрудным простором моря в глаза полыхнул пулеметный огонь с катера. Пальнули свои, нервничали…

— Дремлешь, доблестный Шемякин, вместо того чтобы пользоваться моментом и всячески теребить хорошенькую даму, запрыгнувшую к тебе на диван, — сказала Марина и потянулась. Короткое напряжение наполнило её тело силой. Это передалось. Я притянул её к себе.

— Размышляю. И дремлю, — сказал я. — Ты верно подметила.

— Плетешь паутины заговоров и вынашиваешь подрывные планы?

— Нет. Перевариваю впечатления. От дамы. Которая сама загнала меня под свою шубку. Помнишь песенку? На моем разбитом сердце, как на расстроенном пианино, ты бренчишь любые свои мотивчики…

— Сожалеешь о проявленной слабохарактерности? Заниматься любовью без любви — грех.

— Заниматься любовью на диване, то есть на съемочной площадке секс-камерамена и твоего агента. Так я отредактировал бы первую часть рефрена. А во второй отрицание поменял бы на нечто утвердительное. Любовь и есть грех.

Подушечки её пальцев прикасались к моим вискам. Она не упиралась на локти. Я чувствовал её всю. Вот так бы, подумал я, вот так бы всегда.

— Доблестный Шемякин, отчего мы не муж и жена?

— Наверное, потому, что я не умею рулить подводной лодкой. И внутренне не готов жениться на государственном служащем, не важно — Французской или какой-нибудь иной республики, монархии, федерации… Ко всему этому ты ещё и католичка. Иноверка. Нас бы забросали камнями.

— Ты назвал все причины, ничего не забыл? — спросила она.

Секундная стрелка «Раймон Вэйл» на моем запястье бежала по своему кругу перед её и моими глазами.

— Иногда я чувствую себя странно, — пожаловался я. — Будто я нечто такое, ну… как бы травка, земные соки гонят вверх, а поверху накатан асфальт, и силы уходят на его взламывание, и когда увижу небо, если увижу, энергия иссякнет, и мне не насладиться свободой…

— Плохо твое дело, — сказал Марина. — Философствуешь… Садишься в седло кряхтя.

Она встала, утянув шубку. Пришлось набросить на себя полу пальто.

Марина стояла спиной — мех сползал с одного её плеча — и что-то проверяла в замшевой сумочке. Диванная подушка сохраняла аромат её парижских духов.

— С кряхтением сажусь в седло. А в остальных случаях — скажем, когда забираюсь в постель?

— Обленился. Уступаешь инициативу. Мне пришлось выполнять часть твоей работы. Вот-вот закряхтишь.

Ей удалось справиться с каким-то приборчиком. Вероятно, это был миниатюрный магнитофон. Три или четыре секунды доносилась глуховатая мелодия, показавшаяся знакомой. Кажется, Гершвин. И у неё тоже? И какие-то голоса, неузнаваемые из-за скорости прокрутки пленки.

— Какое бесстыдство! — сказал я. — Ты просто набросилась на меня! Мое эстетическое чувство страдало. Это не лень, а невольная скованность, вызванная моральным шоком…

— Невольной скованности, признаться, я не заметила. А моральные шоки вообще не по твоей части… Как считаешь, здесь есть душ или нагишом постучаться этажом выше и попросить разрешения воспользоваться ванной?

Она защелкнула сумочку.

— Тармо представляет счета за воду?

— Я оплачиваю пятьдесят процентов аренды, и все.

Глуповато я выглядел, должно быть, с едва натянутым до груди пальто. Брюки и остальное кучкой валялись возле дивана. На моем английском галстуке крест-накрест лежали голенища её сапожек.

Марина прошла в проявочную комнату, оставила дверь открытой — я услышал шелест раздвигаемых пластиковых штор, огораживающих душ, и то, как Марина ойкнула под напором воды.

— Иди ко мне! — крикнула она. — Я намну тебе холку!

В Бангкоке это называлось «живое мыло».

Минуты три мы постояли молча, прижавшись друг к другу под струями воды. Прощались. Она надвинула пластиковый пакетик почти до носа. Берегла прическу и подкрашенные брови.

— Фотопроявители-закрепители воняют нестерпимо… Как ты думаешь, полотенце найдется свежее? — сказала она.

— Полотенца составляют, мне кажется, неотъемлемый реквизит сексуальных съемок.

— Ах, кто бы снял нас! — сказала она. — Наверное, полотенца вон в том шкафу, слева от коробок с пленками.

Еще обнаружились и махровые простыни. Вот досада, что мы не знали про них!

Она одела через голову платье. Мягко, не в натяжку, оно облегало её нимфеточное тело так, будто платья вовсе и не было.

Чай, заваренный остывшим кипятком из термоса, получился жидким. Поставив поднос с чайником и чашками между собой на диване, мы тянули время перед расставанием. А Марина торопилась. Оказывается, в Пярну. Она получила должность метрдотеля в ресторане гостиницы «Каякас».

Конечно, гонять на службу за сто двадцать километров не развлечение, но, принимая во внимание зарплату, плюс дополнительные доходы и режим работы «сутки через трое», занятие вполне устраивающее. Рауль потерпит, пока она будет забирать на сутки джип «Рэнглер». Да и можно приспособить расписание Марины под его выходы в море. Или купить вторую машину. В конце концов, до Пярну из Таллинна есть хороший рейсовый автобус… Кстати, и я мог бы перебраться в «Каякас».

Мы разговаривали, как обыкновенные любовники, делились бытовыми заботами за спиной её мужа и моей жены. Шпионка и наемник. Нам изменяло чувство меры. Мы играли впустую, без ставок. И, чтобы остановить двусмысленную околесицу, я сказал:

— В «Каякас» эстонцы размещают генерала Бахметьева со свитой и его немецких партнеров для разговоров с глазу на глаз. Твое поступление в гостиницу, конечно, связано с этим?

— Наивный вопрос.

— Поговори со мной об этом серьезно, — попросил я.

— Почему мы должны говорить об этом?

Она принялась красить губы.

— Потому что ты и твои ребята упорно ходите за мной. Я сбросил твоих орлов, а ты использовала расслабившегося Ефима как трейлер, чтобы он притащил тебя на хвосте ко мне. Думаю, не ошибусь, если поставлю один против десяти, что парочка белобрысых с бакенбардами уже поджидает у двери этой студии, дабы пасти меня дальше. Невольно возникает подозрение, что у вас недоброе на уме, мадам, что вы приноравливаетесь слизать результаты моей… нашей с Ефимом работы.

Марина рассмеялась и посмотрела на часы.

— У нас на уме доброе, — сказала она. — Мы только и делаем, что с утра до вечера печемся о ваших интересах.

— Не иронизируй, пожалуйста. Чьих — ваших?

— Твоих и генерала Бахметьева.

— И Ефима Шлайна, и Дубровина, и Воиновой?

— Твоих и генерала Бахметьева.

— Объясни.

— Я не могу этого сделать, — сказала она и, снова посмотрев на часы, отправилась к выходу из полуподвала, осторожно отводя руками свисающие с бельевых веревок пленки. — Не буду. Не хочу. И — все. Ты вляпался в никудышную компанию и, как часть её, не заслуживаешь, как бы это сказать… профессионального уважения. С тобой обходятся в кагэбэшной манере. Подставляют. Ты ведь у них вне команды. Тебя выпихивают вперед и наблюдают, что же произойдет дальше. Ты — живая приманка… Почему ты позволяешь обращаться с собой таким образом? Почему тебя держат за паршивого гангстера? Как ты докатился до такого? Тебе же нет цены! Ты имеешь степень пи-эйч-ди, мог бы и преподавать в университете! Такие, как ты, видно, не нужны в России… Ты совершил ошибку, Бэзил Шемякин, переехав в страну, в которой временной пояс такой, что там всегда ночь, когда на Востоке и Западе день…

Действительно, несколько лет я сожалел о том, как бездарно распорядился заработанными средствами в Индокитае и потом в Северной Африке. Почти все, кроме отложенных для мамы, вбухал в образование и защиту диссертации. Сожалел и теперь. В конце концов, при моих-то занятиях возникали достаточно длинные перерывы в работе, чтобы в публичных библиотеках, ни за что не платя, десятками прочитывать книги любой толщины.

— Да, — согласился я, — деньги инвестировались не лучшим образом… Но тебе не кажется, что в эту минуту мы заняты пустой болтовней? Тебе не кажется, что ты занимаешься — можно и так сказать — просто мытьем костей прискучившему ухажеру?

Столь разъяренной я Марину ещё не видел. Она развернулась и — не сказала, а почти выкрикнула:

— Тогда я помою кости не только ухажеру! Давай помоем кости и его хозяевам! Им и раньше-то не приходилось хвастаться тем, как они обращались со своей агентурой, а в девяносто первом она просто оказалась брошенной на произвол судьбы… И агентура не пикнула. Как не пикнули её операторы в Москве. Дескать, им не до того пока… Может такое отношение вызывать профессиональное уважение? Или человеческое? Холодной войны нет, вроде бы наступил то ли мир, то ли перемирие, как угодно, а пленные, то есть посаженные в Европе и Америке за решетку бывшие агенты бывшего ка-гэ-бэ увеличиваются в числе… Выпускают этих бедолаг? Нет, не выпускают! Потому что о них забыли походатайствовать бывшие работодатели. А ты все силы кладешь на то, чтобы попасть в компанию этих пленных да ещё на войне, которая давно проиграна твоей теперешней стороной! Это ты понимаешь?

— Они проиграли, конечно… Режим казался обреченным изначально, уже давно. Но многие операции кончались победами.

— Победами! Не их заслуга! Они были дураки… в житейском смысле слова. Даже их перебежчики на Западе спиваются… Это другая политическая культура. Ты задохнешься в ней сам по себе.

— Полно! Я-то не агент и тем более не перебежчик! Я фрилансер… А ты говоришь сейчас не о профессии, а о политике! С ней я не мараюсь…. С профессиональной точки зрения Москва добывала уникальную информацию. Что бы там ни говорили! Желаю тебе заполучать такую же.

— Москва добывала… В среде, податливость которой средний советский человек и представить не мог. Она открыта, даже излишне. Во всяком случае, уж московской-то паранойи точно лишена. Имея деньги и чуточку хитрости, плюс диковатый славянский шарм, легко затесаться в среду цивилизованных, вежливых европейцев и крутиться в ней… Лазутчики из степей не столько работали, сколько, образно говоря, наслаждались жизнью в городах. И неминуемо разлагались в качественном быту. А служили Сталину. Или Горбачеву… Кому еще? И доносили не то, что видели, а то, что от них ждали в Москве. Врали, в сущности…

— Как посмотреть!

— Так и посмотри. Из мутного аквариума, в котором плавали они, а теперь закисаешь и ты!

Мы оба сожалели о случившейся перепалке. Которая ничего не значила, видимо, кроме одного: как любовники мы умирали.

Марина натягивала вязаные перчатки.

— Пожалуйста, пойми, что нынешнее мое приключение — первое крупное в России. Все-таки мы русские люди, — сказал я примирительно.

— И на каком языке говорим друг с другом с момента, как я вошла сюда?

— На французском, — спохватился я.

— У суда больше нет вопросов, — сказала Марина.

— Ты уходишь прямо сейчас? — спросил я довольно глупо и почти заискивающе. — Может быть, по чашечке кофе поблизости, а? Чай был отвратительным… У меня лично есть ещё время.

— У тебя лично, Бэзил Шемякин, времени не остается вообще, — сказала она. Сжала ладонями в перчатках свои щеки, попыталась сдержать слезы и заплакала.

— Я прошу тебя, пожалуйста, — сказал я. Стыдно было предложить носовой платок двухдневной свежести. Ее нос покраснел. И я подумал, что Тармо тоже недавно плакал передо мной, и что, наверное, поплакать вообще-то неплохо, это приносит облегчение хотя бы на время, и что я и сам плакал однажды, и не так уж давно, правда, скрытно, вернувшись с похорон папы.

— Припомни наш разговор неделю назад в Лохусалу, — сказала Марина, поводя щекой о воротник шубки, чтобы осушить слезы, не портя косметики. Вспомнил? Раньше мы только предполагали, что действуют две команды киллеров. Теперь это доподлинно установлено. Нацеленную на Бахметьева ты рассчитал верно. Но Чико или как там зовут вашего Пушкина меня не интересует. Совершенно не интересует. Так что, успокойся на тот счет, что я собираюсь слизывать собранный тобою и твоим Ефимом мед. Бахметьевская безопасность — главным образом русская забота. Отчасти, и в разной степени, — эстонские, польские, рижские и немецкие заботы… Моя забота — вторая команда!

— Что за вторая команда?

— Определенным кругам нужны два трупа. Вторая команда добывает второй труп.

— Естественно. Первая занимается Бахметьевым, а когда работа будет сделана, вторая уберет киллера. Тебе-то что до него?

— Вторым трупом будешь ты.

— Я?

— Ты, — повторила с нажимом Марина. — Тебя уложат возле мертвого Бахметьева как киллера, которого наняли люди, стоящие за Ефимом Шлайном. Ты человек с темным прошлым, завербованный ка-гэ-бэ в стародавние времена, ещё в Бангкоке. Кто поверит, что ты по доброй воле возвратился из эмиграции в страну, погрязающую в бедности, болезнях, финансовых аферах, воровстве и произволе? Классный скандальчик! Кто, как, когда и какую кашу будет из этого варить в Москве, Берлине или ещё где, — не существенно. Размазывать грязь и дерьмо дальше будут журналисты вроде тебя, такие же частники по найму, и политики.

— Ладно, — сказал я, стараясь казаться спокойным и действительно успокаиваясь. — Пожалуйста, остановись. Побереги нервы. Осталось немногим меньше двенадцати часов. Публичная казнь Бахметьева назначена на завтра. Время — пятнадцать ноль-ноль. Если вторая команда меня не достанет…

— Почти достали, хотя хвоста за тобой или Ефимом, мне кажется, не было. Но их много и они, в основном, местные, русские местные, есть и приехавшие русские, и эстонцы, промосковские эстонцы, есть такие же латыши. Наблюдатели выставлены сегодня на всех Таллиннских шоссе. Появится твоя машина, последует наводка, и тебя будут пасти до тихого места, где и захватят. А после расстрела Бахметьева жить тебе четверть часа, от силы полчаса, и ты — в столь ценимом тобою православном раю!

— Ты что же, выходит, охраняешь меня и Ефима?

— Охраняла. Косвенно… Снова говорю: вспомни наш первый разговор в пансионате Лохусалу! Думаю, Ефима Шлайна вообще не тронут. Даже в этих промозглых задворках Европы опасно беспокоить разведчика его положения и ранга. С ним случится, наверное, что-то другое… Анонимку о покушении на Бахметьева подсунули Шлайну специально. По подсказке Дубровина, я предполагаю. Дубровин ещё до её поступления в Москву намекал на возможность такой анонимки своим эстонским контактам здесь, в Таллинне. От эстонцев информация улетела к англичанам или шведам, мне не известно точно к кому, но откуда-то оттуда она и докатилась до Бассейна… Мне велели ждать. И дождалась: появляется Шлайн, а за ним его придурковатый Санчо Панса в обличье… кто бы мог подумать! Доблестного Шемякина… Как в старом романсе: только раз бывают в жизни встречи…

— Почему ты молчала раньше?

— Я и сейчас не должна говорить. Моя задача, пока возможно, не входя в зону риска, содействовать предотвращению покушения на Бахметьева. С этого утра я не могу противостоять своими ничтожными силами своре, собранной для охоты за Бахметьевым и тобой… Что же касается тебя лично, то Бэзил Шемякин приглашен в пьесу на роль трупа-статиста. Режиссер даст отмашку, когда его выволакивать на сцену.

— Спасибо, — сказал я. — Теперь иди.

— Береги себя, — сказала она. И легко, едва коснувшись накрашенными губами, поцеловала в щеку.

Она не все договорила. Бэзил Шемякин, как предполагаемый киллер, выставлен ещё и в качестве конкурента Чико для приманки двух азериков, юриста Махмадова и физика Вайсиддинова. Если возьмутся за Шемякина, значит — действительно террористы. Кавказцы ревнивы, в исполнении святого долга тем более. Скажут: «Бахметьев наша добыча, отойди, рэзать будем…»

Я вернулся в съемочную-кабинет, принялся завязывать галстук. На его подкладке осталось пятнышко сапожного крема.

Наружная дверь в полуподвал все не хлопала.

— Ну, что же ты? — спросил я вернувшуюся Марину.

— Пожалуй, лучше, если ты будешь знать ещё кое-что.

— У нас будет второй ребенок и требуется моя подписка об отказе от отцовства? — сказал я примирительно.

Она знала, что бывает на душе, когда собираешься на дело, и вернулась очищать наши души от копоти, которую мы, по слабости человеческой, туда напустили.

Марина пришлепнула перчаткой по сумочке, где лежал магнитофон.

— Я записала ваш разговор. Со Шлайном. Ваш план может сработать. Мне так кажется… Я хочу сказать, что информация обо этом уйдет в Бассейн. Посчитай её вашей расплатой за Тармо.

И вышла.

Интересные козыри ложились на руки.

«…Заступник мой еси и Прибежище мое… Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна, плещма Своими осенит тя, и под криле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его. Не убоишися от страха нощного, от стрелы, летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденного. Не приидет к тебе зло, и рана не приближется телеси твоему».

Вот и все наследство. Славянской вязью полустершийся текст на складенце с изображением Спаса в плоской латунной коробочке с проушиной для подвески. Коробочку папе нацепили на шею перед тем, как выпихнуть из вагона в дырку на мелькающие шпалы. Кожаный шнурок истончился ещё у него. На коробке выдавлены двуглавый орел и фамилия «Шемякинъ». Чье-то солдатское, казенно розданное? От какого предка?

Трудно сказать, могу ли я ещё верить в Бога. Верил ли отец? Но если отца давно не было, вообще не было в материальном обличье, почему я продолжал помнить и любить его?

Отец считал, что свобода и любовь и есть Бог. Молился где придется — в костеле, китайской или вьетнамской кумирне, пагоде — и всегда коротко: «Прости, Господи, мои грехи и поддержи в заботе о своих». Причаститься ему удалось, правда, на моей памяти, только раз. В Шанхае. Больше православных церквей на наших путях-дорогах не попадалось. Мне не представлялось это существенным. Делят Бога дураки.

Когда я хоронил папу, то крест камнетесу заказал в буддистской пагоде, страшась, что наклон второй перекладины монах сделает в обратную сторону. А потом сообразил, что все зависит от ориентации по сторонам света — как повернуть крест… Резчик срисовывал кириллицу на гранит, сдавив челюстями забытую бетельную жвачку. Я привозил маму проверять текст, боялся ошибок. И запятую забыли. Получилось: «Господи прими душу папы».

Коробку со складнем я держал в несессере, содержимое которого теперь и перебирал, открыв багажник «Форда».

Я перенес в кабину и рассовал по карманам брюк и пиджака наручники, баллончик с парализующим газом, стальную пилку-тросик, компас и обтянутый плюшем стальной пенальчик — обогреватель кисти руки, в который вложил тлеющий тюбик, зажженный от прикуривателя. Опробовал, слегка стронув тросик, механизм пуска дымовой завесы. Впервые положил в нагрудный карман сорочки не одну, а две запасных обоймы для «ЗИГ-Зауэра».

Просмотрел документы. Полученный от Скелета Велле белорусский паспорт с эстонской визой, про который почти забыл, сунул в перчаточный ящик. Российский, то бишь советский заграничный паспорт с гербом второй погибшей империи поджег от прикуривателя, едва раздув тлеющую бумагу. Комок спекшейся массы сунул под колесо «Форда». Никто не скажет, что мой труп имел российский паспорт… Французский с немецкой, латышской и эстонской отметками я завернул в пластиковый пакетик и поместил в нагрудном кармане пиджака отдельно от бумажника. На случай, если при обыске меня или моего трупа позарятся на бумажник, который я переложил в задний брючный карман. Шесть тысяч эстонских крон все-таки. Вне бумажника паспорт может и сохраниться.

Уже запустив «Форд», я увидел, как Тармо возвращается в компании подростков, мальчиков и девочек, вероятно, будущих моделей, и как он глядит на часы и озирается, прежде чем отомкнуть решетку на входе в школьный полуподвал. Стрелки «Раймон Вэйл» показывали без двух минут пять пополудни.

Я перекрестился, как перед броском из окопа.

Тартуское и Нарвское шоссе я не знал. Поэтому свернул на знакомое Пярнуское. Я бы устроил перехват на себя возле съезда к гостинице «Палас». Однако там ничего не заметил. За городом прямая, как стрела, дорога вела среди белых от изморози деревьев в остывающий закат. Перед прорубью в речушке Кейла топтался овеваемый розоватым паром голый человек. Он покосился, когда «Форд» проезжал мост, и я, приспустив боковое стекло, выставил вверх большой палец. Голый улыбнулся и, оторвав от паха и раскинув руки с растопыренными пальцами, ухнул в черную дыру.

И тут я их заметил. В зеркале заднего вида возник серый джип «Чероки», трепаный, по крайней мере со стороны радиатора, восьмидесятых годов выпуска. А вскоре я уперся и в кативший неторопливо пикап «Судзуки» с тронутыми ржавчиной дугами над мятым кузовом. Связь их экипажи, вне сомнения, держали по радио.

Стемнеть должно было через полчаса, ну, от силы, минут через сорок. Шоссе пустовало. Рабочий день кончился.

Обе машины вежливо подлаживались к моей скорости, прижимать к обочине или блокировать не торопились. Может быть, минут через десять, подальше от города?

Профессиональный уровень преследователей не казался мне выше, чем у людей Чико Тургенева. Кроме того, они не должны были сторожиться меня в такой же степени, как Чико и его банда. Если Тургенев понимал разницу между численным и качественным превосходством при молниеносно протекающей вооруженной разборке, то эти, видимо, были излишне уверены в перевесе собственных сил без оглядки на качество. А потому вряд ли испытывали, примеряясь ко мне, такое же, как и я, остервенение, совершенно необходимое перед боем, для исхода которого ничья не планируется.

Этот противник слабее Чико и его оравы.

В сущности, Чико совершил недопустимую для высокого профессионала ошибку. Переуступил эту часть операции. От высокомерия не пожелал перерабатывать — предоплата-то, определенно, им получена. Зачем рисковать по пустякам?

Я присматривался к манере водителей джипа и пикапа. Они не осторожничали. Если я прибавлял и начинал нагонять «Судзуки», он уходил, сохраняя разрыв. Проще бы было вывернуть где-нибудь с проселка на встречную полосу грузовик, под который я и влетел бы. Но им нужен свежий труп. С пулей, полученной секунду спустя после смерти Бахметьева. Поэтому мне до расстрела предстоит плен. Не сдавать же мертвеца в морг в ожидании, когда завалят генерала!

Мелькнул хутор с уютно подсвеченными шторами на окнах. Я подумал, что завтра утром в Синди нужно будет попросить у Йоозеппа Лагны комок мясного или рыбного фарша для Мурки. Интересно, на который день котята открывают глаза? Не забыть бы ещё молока или сметанки…

Они приступали.

Участок Пярнуского шоссе между Таллинном и городком Марьямаа тянется большей частью через смешанный хвойный и лиственный лес, в глубь которого каждые три-пять километров отходят проселки. Съезжают на них по мостикам, проложенным над кюветом. Я рассчитывал дотянуть до такого проселка…

Пикап «Судзуки» сбросил скорость и завилял, блокируя возможность обгона. Джип «Чероки» надавливал сзади. Я включил дальний свет фар, чтобы слепить водителя «Судзуки» и стрелков, если они изготавливались в кузове. Одновременно сигналил, притворяясь, что не понимаю их действий, требую прекратить дурацкие шутки на гололеде и дать возможность обгона. Это заставляло «Судзуки» не слишком резко меня притормаживать.

Джип «Чероки» в свою очередь включил дальний свет — слепить меня в зеркале заднего вида. Это была ошибка. Ослеп ещё сильнее водитель «Судзуки», поскольку высоко поставленные фары джипа перебрасывали свои лучи через мой низкий «Форд» прямо в него. Видимо, он огрызнулся по рации, и джип «Чероки» перевел фары на ближний свет.

Я приметил подходящий съезд на проселок. Приоткрыл дверь, освободив её от защелки. Пригнулся, втянув голову в плечи до уровня руля.

Клуб дымовой завесы, почти сливавшейся с сумерками, поднялся за «Фордом» с задержкой, заставив понервничать. Дым пошел только через три секунды после того, как я вытянул тросик управления сливом касторового масла в глушитель.

Слава богу, сработало!

Автоматная очередь с опозданием резанула сзади. Не знаю, помог ли алюминиевый лист. Заднее стекло «Форда», треснув от пробоин, затянулось «изморозью».

Я вдавил педаль ножного тормоза и вытянул до упора ручной, одновременно выкручивая руль так, чтобы автомобиль развернуло поперек шоссе. Я вывалился в дверь, перекатился несколько раз вперед, потом, погасив инерцию, назад, поднялся и побежал навстречу фарам джипа «Чероки». Они расплывались в дымовой завесе, словно желтые кляксы.

Я присел на четвереньки возле кювета.

Сверкая фарами и противотуманными лампами, обдавая выбросами грязи из-под широких скатов, тяжелая машина пронеслась мимо. Визжащий удар, скрежет резины и железа. Влетев в дымовую завесу, водитель «Чероки» протаранил, опрокинул и потащил перед собой мой бедненький «Форд».

Какое-то время у них уйдет на розыски моего тела среди искореженного металла.

Кювет оказался широким, и я не допрыгнул до противоположной кромки. Провалился по пояс в стылую грязную жижу. Полы пальто задрались. Через пару шагов я почти нырнул с головой. Ледяное месиво обручем сжало горло. Защемило сердце. А подошвы ботинок скользили по обледенелому обрыву. На одних руках, обламывая ногти на пальцах, я вытянул себя к лесу.

Ветер дул в мою сторону, и завеса, хотя и поредевшая, ещё прикрывала мои маневры. Удивительно, но крики людей, метавшихся на шоссе, перемещались в сторону, противоположную той, куда сносило дым и где следовало бы меня искать.

Срезав край леса, в основном это оказался орешник, я выбрался на проселок и побежал по густой липкой каше из суглинка и остатков снега. Господи, подумал я, хотя бы теперь-то заметили! Я хотел вытянуть их за собой. Всех.

Я достал из кармана и сжал обогреватель для пальцев. Ладони саднило отбил, вываливаясь из машины, или ободрал о кромку кювета.

Я сбросил пальто и шляпу, кинув их комом так, чтобы издалека и в сумерках они какое-то время сходили за свалившегося человека, обессилевшего или раненого.

В лесу стояла тишина. На верхних ветках висели капельки влаги, подсвеченные далеким закатом. Брюки, пиджак и сорочка липли к телу. Холод терзал нещадно. Но пальцы я почти отогрел.

До пальто и шапки было метров пятнадцать. Рукоять «ЗИГ-Зауэра» уже казалась потеплевшей.

Я присел за кривой березкой, обмотал шарфом локоть правой руки, положил его на колено. Деревцо прикрывало от ответного огня. Но его при неизвестном ещё мне соотношении сил не следовало допускать вообще.

Вдоль проселка, правее, начинался мелкий березняк. Обычно такой растет на болотах. Дальше путь, значит, заказан. Но в сущности, даже если бы и оставалась возможность продолжать отступление, я вряд ли бы смог это сделать. Одежда затвердевала на вечернем мартовском морозце. Больше всего я боялся, что начнет бить дрожь.

Приближаясь, они возбужденно орали, будто ловили сбежавшего поросенка. Перекличка шла на русском.

Я подумал, насколько различны условия ближнего боя в джунглях и северном лесу. Там пот застилает глаза и, едва затаился в засаде, нестерпимо хочется почесаться. Теперь я еле сдерживал дрожь от холода. Пока ещё я был сильнее его.

Пальцы согрелись на горячем пенале, были гибки. Я оттянул мокрый воротничок сорочки и пропихнул пенал за пазуху. Дрожь можно было сдерживать. Я примерился с прицелом.

Двигались трое. Тяжело, явно не натренированные, закормленные, в распахнутых куртках. Шли, хлюпая обувью, задирая колени. В сторону брошенных пальто и шапки. В сумерках не удавалось определить оружие.

Четвертый, на редкость небольшого росточка, приволакивая ногу, едва тащился, сильно поотстав. Ему и повезет, подумал я, пропуская троицу по проселку дальше, чтобы оказаться у них в тылу.

Им бы следовало перебегать, что ли, от дерева к дереву. Вообще быть поосторожней. Я подумал об этом, когда они, получая строго по одной пуле, начиная с замыкающего, как бы споткнувшись, ложились поочередно лицом вперед, словно сбиваемые ударом палки по затылку сзади и чуть сбоку.

Коротышка, скорее всего, решил, что они залегли под моим огнем. Он присел и всматривался, поддевая налезавшую на глаза шляпу, вероятно, стволом пистолета. Или он носил большие черные перчатки?

С обувью и одеждой в Эстонии мне явно не везло. Я стремительно стыл в липучей отяжелевшей одежде, ноги цепенели в месиве, которое я начерпал ботинками в кювете и лесу.

Я отступил в березняк поглубже. Над лесом со стороны шоссе поднимался гриб черного дыма. Уж не загорелись ли машины? Криков не слышалось. Стояла тишина.

Коротышка, приседая и выжидая, подбирался к лежавшей троице.

Я снова провалился в кювет, выбираясь на шоссе.

Бой занял минут десять. Господи, помолился я, прости мне мои грехи и сделай так, чтобы никто здесь не проезжал четверть часика!

Горели впрессованные друг в друга джип «Чероки» и «Форд». Из пробоины в лобовом стекле джипа, словно очищенная морковка, торчала голова водителя с ободранной кожей. На пассажирском месте его напарник сплющил почерневшее лицо о стальную стойку. Вылетевшая вперед челюсть разорвала губы с приклеившимся окурком. Удар, видимо, оказался чудовищным. «Форд» протащило метров пятьдесят. Машину практически согнуло пополам.

Итого, теперь пять, подумал я. Шестой живой, возможно, раненый гуляет по проселку.

«Судзуки» стоял немного дальше, на обочине.

Рыская на случай возможной стрельбы, я подбежал к пикапу. Рванул дверь кабины. Ключи зажигания в замке. Я вытащил их. Выдернул шнур питания рации. Перевалился в кузов. На исцарапанном, в ржавых полосах, полу валялись два тулупа. Кто-то из бойцов, сидевших в кузове, вероятно, кутался в них. Во всяком случай, один показался не слишком стылым. Я бросил его на металлический пол, лег на сальную овчину, а вторым, вонявшим бензином, укрылся с головой.

Прошло, наверное, минут десять. Согреваться приходилось, напрягая и расслабляя мускулы. Только бы не переохладиться!

Прерывистое дыхание коротышки выдавало человека в возрасте. Когда он открыл дверь кабины пикапа со стороны обочины, я мягко перегнулся из кузова и приставил «ЗИГ-Зауэр» к забрызганной кровью шляпе. Она налезла ему на глаза. Оттопыренные уши подпирала черная с проседью борода. Пистолета или другого оружия в руках у коротышки не было. Потерял?

— Обнимаем вот эту дугу на кузове, — сказал я по-русски вкрадчиво и вежливо, едва сдерживая дробь, которую готов был выбивать зубами, — и более не двигаемся. Замерли, так…

Я захлестнул наручники на его запястьях. Спрыгнул из кузова. Обшарил пленного, проверяя на оружие, посмотрел на обувку. Размер мог и подойти. Потом я сообразил, что с наручниками, наверное, поторопился. Снять полупальто с пленного, не размыкая их, невозможно.

Он повернул голову.

Я уже брал этого человека в плен.

— Занесло тебя снегом, Россия, запуржило седою пургой, и печальные ветры степные панихиды поют над тобой, — полусказал, полупропел я ему.

— Вы?! — шепотом сказал он. Я почувствовал, как он обессилел.

И спустя столько лет он бледнел так же — на скулах поверх бороденки проступили белые пятна, перекинувшиеся на мочки ушей и виски.

Он обвис на наручниках.

Вожделенное пальто бородатого было спасением.

Раздевая и разувая его, я одурело повторял хулиганский стишок:

— У советского нагана барабан не провернуть, разреши, товарищ Сталин, рукояткой навернуть…

Вполне возможно, я начинал свихиваться.

Едва удалось натянуть на мокрые посиневшие ступни его носки.

Белье на коротышке оказалось егерским. Переодеваясь, я забыл о всякой осторожности. Если бы кто проехал по шоссе, то потом описал бы в полиции удивительное зрелище: некто, затоптав свои мокрые брюки, вытряхнув телеса из исходящих паром пиджака, сорочки и исподнего, оставшись голым, крутил и переворачивал бесчувственного человека, стаскивал и натягивал на себя его белье и одежду…

Ботинки сели точно и удобно.

Наверное, в эти минуты во мне было что-то от гиены.

Когда я, наслаждаясь сухой одежкой и обувью, упаковывал голого коротышку в тулуп, потом втаскивал в кабину пикапа «Судзуки», заводил мотор и включал отопление, мне уже казалось, что я видел его и ещё раз — не тридцать лет назад, а недавно, за несколько дней до нынешнего боя. Но где?

Удивительно жарким и влажным даже для тропиков летом 1967 года на вьентьянской военной базе Ваттай, откуда поэтапно эвакуировалась в Северную Африку из Лаоса последние легионеры, появились американцы. И с ними новое обмундирование. Оливковые панталоны нам заменили штанами из легчайшей ткани со множеством карманов, как и у новоприбывших. В набедренном справа имелось отделение для презервативов. За штанами последовали мороженое в термосах, бутсы с устройством для вентиляции ступни и пластмассовые каски, которые выдавались патрульным вместо стальных. Привезли стиральные машины, и мы меняли белье дважды в сутки.

Лейтенант морских пехотинцев Фредди Бронфман, долговязый парень с большим носом, получивший кличку «Де Голль», претендовал на звание переводчика с русского. Дед его происходил из Одессы. Фредди одолевал меня с книжкой под названием «Как закалялась сталь». Хотя он знал прямой перевод девяти из десяти слов текста, содержание понимал плохо. Читал он эту муть по двум причинам. Во-первых, для практики, поскольку ему приходилось переводить советские уставы или инструкции, захваченные у вьетнамчиков. Во-вторых, потому, что перевод книжки, как утверждал Фредди, стал бестселлером в Японии. Самурайствующие считали красное произведение воплощением чего-то близкого по духу. Фредди же в своем университете сдвинулся на евразийстве. На русских в Азии.

Отношения с Бронфманом вылились в то, во что они и выливаются обычно с американцами, когда эти ребята в тебе нуждаются. В совместное предприятие. Фредди предложил подзаработать.

Советские ракетные установки С-75, сказал он, передвигаются от Ханоя и Хайфона, главных северо-вьетнамских городов, на юг, к зоне, разделяющей коммунистов и демократов. От Ваттая до зоны пара-другая часов полета. Не хотел бы я прогуляться в тамошние места на вертолете и посмотреть игрушки, которыми сковырнули с неба столько американских самолетов? Может, если повезет, сфотографируем на земле и уникальный МИГ.

Фредди правильно понял смысл моего затянувшегося молчания и сказал, что боевой контакт с советскими категорически запрещен. А если постругаем вьетнамчиков, на то и война. Сто процентов выживания.

Гонорар — полугодовое жалование. С моим командованием он договорится.

Его командование, тощий майор со множеством цветных авторучек в нагрудном кармане и единственной наградной нашивкой, по-русски говорил чисто. Но не как русский. Майор занимал в штабной казарме выгородку, где раньше обретались наши взводные, в том числе Рум. Но жил он не так, как они. Майору поставили холодильник и потрясающий воображение кондиционер, гнавший прохладу.

Кажется, именно тогда я понял, что такое потихоньку стареть на фоне ускоряющегося технического прогресса. В Индокитай приходило новое поколение белых.

— Ты из каких русских, сынок? — задушевно спросил майор, усыновляя де-факто капрала иностранного легиона, почти ровесника, в рамках своих служебных обязанностей.

— Да обыкновенных, папаша, — ответил я, поддерживая атмосферу демократической патриархальности. — Харбинских.

И повернувшись к Фредди, спросил по-французски:

— Что нужно этому чучелу? Мы по делу пришли или болтать?

Чучело понимало из второстепенных языков не только русский. И насупилось. И перешло к делу.

Когда, ссыпавшись с вертолетов, мы бежали по бамбуковым стланям, выложенным в середине траншей, где полагалось стоять под маскировочными сетками ракетам класса «земля-воздух», а они там, оказывается, не стояли, я прочитал на ящике из струганных досок два русских слова. «Кислородная печь». В таких сжигают в срочном порядке бумаги.

Наверное, советских уведомляли насчет возможности десанта.

Бой вели, в основном, десантники-негры. Нашей с Фредди заботой был штабной барак — дощатое строение с пальмовыми листьями, набросанными поверх бамбуковой крыши. Фредди ломился по правой стороне барака, я — по левой.

Бамбуковые перегородки между комнатушками мы крушили ударом ноги или телом, выставив плечо.

Кто-то прятался на моей стороне. Я чувствовал.

Бывают такие типы. Только присмотревшись, разберешь, что это не вьетнамчик, а европеец. Он оказался ещё и необыкновенно коротким. Вжимался между железным шкафом и стеной в последней клетушке. Его не полностью прикрывала распахнутая створка, из-за которой с полок валились бумаги. Типа выдали ноги в китайских кедах. Он, распластавшись, поставил их параллельно стене, но они все же торчали.

Я ударил створку плечом. Тип, оглушенный ею, сел на глиняный пол. Широкий нос, раскисшее от жары круглое мучнистое лицо, черная подстриженная бородка. Темно-голубая спортивная фуфайка на молнии с белыми полосами на воротнике и рукавах была покрыта желтыми пятнами от пота.

Упираясь руками в глиняный пол, советский штабной — кто же ещё это мог быть? — попытался встать.

И неожиданно для себя я пропел ему слова романса, который харбинские балалаечники исполняли в подпитии:

— Занесло тебя снегом, Россия, запуржило седою пургой…

Бородатый мертвенно бледнел, белые пятна пошли со скул на мочки ушей и потом на виски.

Я сообразил, отчего он застрял. Железные щеколды на окне проржавели от влажности и не сработали. Одну он отковырнул штыком, вторую — не смог. А раму выбивать не решился, посчитал, что поздно, и затаился.

Говорили, что у советников при ракетных установках вшиты в воротнички ампулы с ядом. Я торопливо вышиб раму прикладом своего «Мата» и вывалился из барака.

Фредди вьючил на себя резиновый мешок, набитый какими-то бумагами. Со стороны вертолетов, перекрывая стрельбу, ревели сирены на отход. Выложенную битой плиткой дорожку между бараками, по которой мы бежали обратно, осыпало горящими головешками и раскаленными ошметками листьев пальмы-латании. Прикрывали нас опутанные пулеметными лентами негры в не подогнанных касках, которые съезжали им на выпученные глаза с огромными белками. Оскалившись, они жарили поверх наших согбенных спин из тяжелых «вулканов», привинченных к турелям в вертолетных лазах.

В воздухе я обнаружил, что сжимаю в кулаке подобранный на подоконнике в бараке штык-кинжал от русского карабина. Фредди предложил за него двадцатку, но согласился отдать и полсотни долларов.