Адрес принадлежал замшелому каменному строению с истаявшей в сумерках кровлей.

По стеклянной двери, не вязавшейся с древними стенами, метались отражения проблесковой рекламы. Блики испускал неоновый арбалетчик. Он стоял на выносной подставке на тротуаре и жалил лучами вывеску «Велле» над алюминиевым косяком.

В витрине возле двери громоздилась этажерка с компакт-дисками, склеенная в форме Колизея. Перед ней кособочилась стопка пластинок и горбатился деревянный ящик американского граммофона «Викторолла». Реликтовую машину венчал опереточный шапокляк с шарфом вокруг тульи и пришпиленными к нему перчатками. А над меломанским натюрмортом парили меха тульского баяна «Красный партизан», растянутые от рамы до рамы на брючных подтяжках, с которых свисала на лыковой тесемке гроздь пожелтевших лаптей вперемежку с балетными туфлями.

Начинались ранние ноябрьские сумерки. Над Таллинном сеял мелкий снежок, переходивший у вторых этажей в ледяной дождь.

Переулок назывался Банным.

Толстушка в вязаном жакете покосилась на граммофон, потом на баян и, опасаясь, заглядевшись, поскользнуться на влажной брусчатке, перебралась на противоположный тротуар, к булочной. В её теплом застекленном зеве лениво разводил руками белобрысый молодец — будто плавал в аквариуме: обмахивал перьевыми щетками поленницу бутафорских хлебцев. Лицо парня свидетельствовало, что переулок с высоты его наблюдательного пункта представляется проплешиной под сковырнутой корягой, а прохожие — мокрицами.

Брезгливо обозрев толстушку, он уставился на меня.

Пришлось подтянуть шарф до носа.

Я вытащил из кармана пальто искомканную обложку от авиабилета и проверил записанный на ней номер дома.

Усталость не лучший помощник, я не спал двое суток и боялся наделать ошибок. Хотя я дважды сменил такси, прокатился в промозглом трамвае и убедился, что хвост не тяну, расслабиться не удавалось. Может быть, ещё и поэтому навязанная Ефимом Шлайном явка в доме, дверь которого полыхала так, будто за ней вели сварку, представлялась проявлением его административного кретинизма в чистом виде.

Едва я потянул за впаянную в стекло бронзовую ручку, к ушам сладенько прилипла — иначе не скажешь — мелодия румбы «Сюку-сюку».

Внутри магазинчика звучание сделалось объемным. И — никого, даже за прилавком. Ширма с водопадами, бамбуковыми кустами, стоялым прудом, фазанами, самураями и гейшами огораживала угол за прилавком, отделяя, вероятно, жилое помещение от торгового.

На сводчатой стене, почти под потолком, бельмом мутнело овальное зеркало. Коричневая рама обрамляла отражение плешивой головы над чашкой с бульоном и руку с пирожком. Я подумал, что зеркало, скорее, подвешено для наблюдения за торговым залом из-за ширмы, а не ради удовлетворения моего любопытства. И кашлянул.

Скелет в двубортном жакете, желтой сорочке и с красной бабочкой под кадыком прошаркал из-за японского прикрытия и встал за прилавком. Он вертел в пальцах очки, запотевшие от горячего варева. Выцветшие глаза казались заспанными. На растянутых, возможно и улыбкой, омертвелых губах остывали капельки жира.

— Здравствуйте. Можно видеть господина Тоодо Велле? — сказал я, испытывая удовольствие от того, что не забыл язык.

— Я и есть Тоодо Велле, — сказал приветливый скелет. — Добрый вечер, господин… э-э-э…

— Шемякин. Бэзил Шемякин… Это «Сюку-сюку» звучит?

— Виктор Мальборо Сильвестр исполняет. Музыка э-э-э… Рохаса. Точно. Вам угодно?

Вот уж что было бы мне совершенно неугодно.

Этой румбой отец много-много лет назад открывал вечера в ресторане ханойской гостиницы «Метрополь», где дирижировал симфоническим оркестром, набранным из харбинских балалаечников. Сильвестра они копировали на слух по передачам Би-Би-Си — откуда же в те послевоенные годы было взять ноты? Отец простирал к портрету вьетнамского императора эстрадное канотье и на русском, сходившим за испанский, пел:

Ай-яй-яй, тебя люблю я! Ай-яй-яй, мой Чан Кайши!

Китайского правителя оркестранты уважали больше, чем вьетнамского, и припев подхватывали ухарски. Вождь Срединной империи не подписывал Ялтинских соглашений, по которым союзники обязались после победы над Гитлером и японским микадо выдворить домой российских эмигрантов. К югу от Великой Стены генералиссимус Чан никого не отдал генералиссимусу Сталину. Наивные по своей воле уехали в СССР, и, как сразу выяснилось, ближе Колымы им места не нашлось. Предусмотрительные убирались из Харбина, Пекина, Тяньцзиня и Шанхая от греха подальше в Индокитай, а если были связи и деньги — в Австралию, Новую Зеландию и Канаду. У балалаечников ни того, ни другого, конечно, не оказалось.

Колониальная публика плевала на исполнительскую честность, поскольку музыка считалась только шумовым дополнением к столику. А столик в «Метрополе» пятьдесят шестого года прошлого века символизировал красивую жизнь евроазиатских везунчиков, снимавших «русских девушек» за стакан красного и барбекю. Традиция именно так обозначать белых леди доступных достоинств распространилась от Токио до Рангуна и держалась потом ещё лет десять. Как же я мечтал заделаться сутенером! Гамаши, комбинированные штиблеты, настоящий пробковый — не из прессованной макулатуры, как у отца, — шлем…

Вот ведь какое вышло совпадение в Таллинне.

Я верил в приметы. Эта сулила неудачу и унижение, которые всю жизнь сопровождали отца…

— Мне угодно, — сказал я. — У вас ощенилась палевая сучка чау-чау, и у неё великолепные щенки. Хотелось бы заполучить одного.

Стародавняя мелодия, ненавистная с детства, не позволяла расслышать, есть ли кто ещё в соседних помещениях.

Тоодо Велле, припадая на левую ногу, подобрался к двери лавки и резко распахнул её, будто в намерении застукать подслушивающего. Шлепая войлочными ботами по брусчатому тротуару, он изобразил проверку дизайна за стеклом своей попсовой выставки. Костистое лицо господина Велле схлопотало от неонового арбалетчика два заряда — синий и красный — и на минуту словно бы покрылось гематомой. Я с тоской наблюдал, как старикан, ослепленный рекламными вспышками, обшаривает невидящими глазами переулок и с таинственным видом возвращается к прилавку.

Булочник в витрине напротив, слава Богу, исчез.

Я притворил дверь за скелетом, вернувшимся с холода.

— Спасибо, — сказал он рассеянно. И, помолчав, добавил: — Не думаю, что щенки элитные. Вязка получилась внезапной, знаете ли… Осенний помет. После летних деревенских свиданий…

Он хихикнул.

— Мне говорили, что родились красавцы.

— Что ж, и такая молва иной раз честь. Вам наши цены известны?

— Мне сообщали, что щенки в Таллинне продаются на вес. Почем же килограмм собачьего мяса, господин Велле? — спросил я, ощущая себя актером театра абсурда.

— Кобелька или сучки, господин Шемякин?

Повернув голову в сторону ширмы, Велле крикнул:

— Марика! Марика!

Музыка оборвалась. Откуда-то сверху застучали каблучки. Затем из-за ширмы появилась Марика. На ней были свитер с глубоким вырезом на плоской груди и просторные черные брюки. Нечто неладное чувствовалось в том, как крупные складки кашемировой материи ниспадали на узкие носки синих туфель. Возможно, ими кончались протезы.

— Подмени меня, дочка, — сказал Велле.

Похоже, семья состояла из хромых.

Другая примета. Горбуны и хромые тоже не предвещают удачи.

Ширма прикрывала арку, за которой находился тамбур. По диагонали его перечеркивала дубовая лестница с модернистскими перилами без балясин. Уютно пахло кофе и хорошим табаком.

Правее была распахнута дверь.

Велле указал на неё сухонькой ручкой, я ответил тем же, предлагая хозяину двинуться первым. Лейтенант Рум, если же полностью — Румянцев, мой взводный в Иностранном легионе, вбивал неизменное правило: не уверен в тропе за поворотом, запусти вперед двух-трех туземцев, посмотри, что случится, а уж потом твоя очередь.

Просторную гостиную заполняла плоская мебель — угловой диван и четыре кресла, забросанные поверх ворсистой обивки подушками, столик с чеканной кавказской столешницей, дубовые этажерки без книг и белый бар, сколоченный под греческий портик, с бутылками в виде миниатюрных амфор.

Хромированные табуретки от бара вразброс, словно маскировочное прикрытие, лежали на картонных коробках, стянутых голубой клейкой лентой.

— Пива, господин Шемякин?

— Спасибо, нет…

— Все-таки я принесу.

Я отметил четыре вещи. Оставленная на стойке бара переносная телефонная трубка попискивала, кто-то набирал номер на спаренном аппарате. Сквозь краску, покрывавшую окна, угадывались, даже в загустевших сумерках, тени наружных решеток. Торцы картонок были помечены характерным рисунком черепахи, выведенным одним беспрерывным, словно подпись, движением маркерного фломастера. Из помещения можно было уйти и через вторую дверь за штофной занавеской, где, вероятно, имелся черный ход на соседнюю улицу.

Шлайн пришел, скорее всего, именно этим путем.

Меня раздосадовало, что я прозевал появление начальства, на три-четыре минуты смежив отяжелевшие веки. Я не исключал, что сигнал Шлайну подал по телефону Велле. Я просто почувствовал, что надо мной кто-то стоит. И открыл глаза.

— Что в Лейпциге? — спросил Шлайн, упреждающим жестом остановив мое намерение приподняться с дивана.

Наверное, я представлялся нависшему надо мной Ефиму таким же тусклым и замурзанным, как и хлебавший бульон Велле. Утомленным и потрепанным, нуждающимся в отдыхе, пожалуй, даже в отдыхе насовсем.

Шлайн на полтора десятка лет был и на двадцать пять выглядел моложе меня.

— Я встретился с источником, — сказал я, как и он, опустив приветствие.

— И что же?

Будто ответ был ему заранее известен, а потому — неинтересен, Ефим пустился мотаться от дивана и кресел к бару и обратно, огибая меченные черепахами картонки. Покатый лоб над очками в титановой оправе отблескивал то ли капельками пота, то ли дождя или растаявшего снега. Картуз «а-ля Жириновский» он прижимал под мышкой, словно офицер на богослужении.

Шлайн явился в кашемировом полупальто, под которым виднелся темно-синий блейзер. Отвисшие, посеревшие с холода щеки и подзобок подпирал галстук-бабочка. Удивительно, что не такой же, как у Велле.

Напыщенность смешна в любом виде. А Ефима явно переполняло нечто значительное и не предназначенное непосвященным, в данной ситуации — не предназначенное мне, наемнику, работающему не «за идею», а по подряду, за гонорар. Сбрасывая на меня свое раздражение, подцепленное где-то раньше, он без всякой нужды демонстрировал, что особой необходимости во встрече, которую сам же затеял, вовсе не было, и ему, человеку государственному, её навязали из суетности, при этом вовсе не обязательно, что навязал я, сошка для такого дела мелкая.

Коротковатый Ефим то скрещивал на груди руки с длинными волосатыми запястьями, то вывешивал их ладонь в ладонь над брючной молнией или забрасывал за спину, где они оказывались почти под ягодицами. И мотался маятником.

Он всегда допрашивал, разговаривал или выдерживал паузы, слоняясь по помещению. Я приметил это в первый же наш контакт, больше десяти лет назад, назад, в Бангкоке, в консульском отделе тогда ещё советского, а не российского, посольства, куда я, преодолев многомесячные колебания, явился поговорить насчет визы. Поначалу я, было, подумал, что Шлайн разволновался, посчитав меня подсадной уткой. Однако, вернувшись домой и прокрутив пленку с записью беседы, вникнув в вопросы генконсула и вслушавшись в интонации его голоса, пришел к иному выводу.

В контактной практике Шлайна, тертого в отношениях с такими же, как и он, чиновниками казенных спецконтор, будь они американского, британского, французского, израильского или ещё какого разлива, я оказался первым фрилансером, то есть выживающим на собственный страх и риск частным детективом, да ещё этническим русским — по его стереотипам, «с другой стороны, от белых», хотя, как и отец, ни к белым, ни к зеленым, ни к фиолетовым, ни, тем более, к красным я отношения не имел.

Поработав на Шлайна десяток лет, я нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным разведчикам, а потому редко выявляемую. Ефим родился психом. Обычно он психовал неприметно, при планировании и проработке операции. Психовал, потому что его охватывал обычный для толкового и добросовестного бюрократа ужас перед возможной системной ошибкой. Когда же полагалось бы понервничать, то есть «в поле», он остывал и становился обреченным на успех фаталистом. Это качество делало Ефима, по крайней мере в моих глазах, работодателем и оператором, достойным доверия, хотя я сомневаюсь, чтобы мое доверие или недоверие принимались им во внимание.

Я давно разобрался, какого рода внутренний дискомфорт Ефим прикрывает напыщенностью. Он надувался, чтобы не выдать опаски, присущей зажившимся в разведке профессионалам. Даже не опаски, это мягко сказать, а страха перед подвохом со стороны личностей, спускающих ему приказы, тех персон, которых в приличных конторах обозначают, тыча пальцем в потолок.

Припадки напыщенности в общем-то редко накатывали на Шлайна, но если уж они начинались, это означало, что в лысеющей голове Ефима образовался перенасыщенный раствор негативной информации и вот-вот начнется кристаллизация самых гнусных предчувствий. С этими предчувствиями, да ещё одолеваемый еретическим неверием в однозначность спущенного приказа, он и явился в замшелый дом в Таллиннском Банном переулке перепоручать гиблое или двусмысленное распоряжение Бэзилу Шемякину, шпиону по найму. Вполне вероятно, ещё и потому, что ни один штатный агент, то есть государственный служащий, защищенный положенными ему социальными гарантиями, за это не взялся…

Ефим Шлайн специализировался на проникновении в финансовые и коммерческие системы, отстирывающие «серые» деньги, — системы куда более изощренные по непробиваемости, чем те, которые имеют дело с «черным налом». Шлайновские щупальца — вполне материальные, но и виртуальные тоже обволакивали (отчего не сказать и так?) весьма утонченные структуры. Ефим продвигался по службе, отслеживая денежные и политические страсти, которые кишели под колпаком, надетым его агентурой на довольно просвещенный по части финансов и юриспруденции гадюшник.

Эта беспроигрышная, с моей завистливой точки зрения, деятельность постепенно, а уж к 2001 году и вовсе, отвадила Ефима от оперативной работы, кстати, качественно усложнившейся с тех времен, когда он заканчивал высшую разведывательную школу имени Андропова, или как там теперь этот хедер называется. Завязав на себя информацию массового уничтожения, Шлайн постепенно уверился, что его стратегические знания — все, а мелочная полевая работа — если и не второстепенное занятие, то уж наверняка такое, где он больше не потребуется. А тем временем начальство его конторы провело пять реорганизаций, и после каждой группа Шлайна теряла боеспособность, поскольку разбавлялась провинциалами. Я бы на месте Ефима предположил, что не только провинциалами. Могли оказаться варианты и опаснее…

Впрочем, суждения об этом мне не полагались. В официальном смысле ни нашего знакомства, ни тем более делового взаимодействия не существовало. Как не существовали Бэзил Шемякин и Ефим Шлайн в одном и том же пространстве или даже в одном и том же времени. Некий человек по собственному, скажем так, капризу время от времени нанимал некоего другого человека для доверительных поручений, оплачивая подряд сугубо от себя лично. Что же касается учреждения, которое Ефим, возможно, представлял возможность только и допускалась, к тому же расплывчатым полунамеком, — то оно находилось на иной планете, если вообще, как говорится, имело место быть.

Насколько я догадывался, последние месяцы Ефим стал испытывать особую склонность к сравнительному анализу весьма специфического характера. Перед поездкой в Лейпциг я прибыл для получения наставлений в «Кофейную» на московской Большой Дмитровке и сразу приметил, что на обложке брошюры, которую теребил поджидавший меня Шлайн, значилось — «Социальная защита военнослужащих НАТО». Если уж разведчик задумался о пенсионном обеспечении у извечных соперников…

Думаю, что ощущение оперативной растренированности было ещё одной причиной того, что Шлайн явился на встречу со мной в состоянии нервной натянутости. Ефима, как говорится, резко подняли, и он обнаружил, насколько отсижены у него ноги. А мне, конечно, отнюдь не светило в насквозь просматриваемом Таллинне, городе, в сущности, захолустном, однако, по причине своего столичного статуса набитого агентурой не меньше Варшавы, заполучить в партнеры бюрократа, утратившего полевые навыки.

— Немцы идут на встречу с персоной, которая вас интересует. Переговоры либо в Таллинне, либо в Пярну, либо в Риге, — доложил я. — Где-нибудь на лесной даче или в отдаленном пансионате на взморье. Точное время определяется. Однако группа сопровождения, по данным источника, уже начала подготовку и ориентирована именно на Таллинн.

— Большая?

— До пяти человек, — сказал я.

— Сходится, — откликнулся Шлайн, одним словом выводя информацию в разряд второстепенной и лишь подтверждающей его собственные сведения. Которые, я знал, к нему не поступали.

Неискренность как-то сама собой сделалась козырной мастью в игре, которую Шлайн повел в годы нашего сотрудничества после Бангкока, уже в России. По-моему, он считал, что в Москве я — всего лишь, как говорится, этнический русский — нахожусь не на своей территории.

Пользуясь языком картежников, степень шлайновской неискренности измерялась мною от шестерки до дамы. Ефим редко выкладывал короля, а уж до туза не доходило никогда. Похоже, теперь он его вытащил.

Лейпцигские же сведения носили эксклюзивный характер. Не стоило бы Ефиму блефовать, выдавая себя всезнайкой.

Дитер Пфлаум, старый кригскамарад по Легиону, ныне лейпцигский обыватель, по-немецки добросовестно окучивал эту информацию целую неделю, а его связи в Германии не снились агентуре шлайновской конторы. Скорее всего, Ефим располагал опосредованными сведениями из своих источников, не заслуживающих, по его мнению, доверия, а потому требовалась перепроверка. Иначе зачем бы ему или его инопланетянам нанимать меня для прогулки в Лейпциг и устраивать это свидание в Таллинне на их, судя по всему, «спящей», то есть не используемой, и дорогостоящей явке, приберегавшейся, возможно, для иных целей?

Пфлаум на сто процентов исповедовал доктрину своего народа: качество прежде всего. Сведения Дитера были высокой пробы. Контора Ефима, чем бы она не являлась, работала в иной традиции: беспрерывно качала в огромных объемах сведения из любых источников, которые после аналитических перегонок давали в конце концов тоже качественный продукт. Однако, подобная метода требует безграничного бюджета. А я на собственной шкуре давно ощутил: Шлайну выделяют деньги в обрез. В «Кофейной», отправляя меня в Лейпциг, Ефим впервые за последние пять лет не затеял безобразную, с моей точки зрения, торговлю по поводу гонорара…

Закомплексованные, затянутые тугим узлом взаимные счеты между людьми разведки и контрразведки пропитываются ложью не меньшей вязкости, чем у политиков. И если Ефим теперь лгал, даже по вдохновению, значит я, помимо сбора заказанной информации, оказался исподволь втянутым — или меня втягивали — ещё во что-то. Не дай бог, если в контрразведывательные действия. Другими словами, во встречный бой. В работу, за которую фрилансеры, во всяком случае единоличники вроде меня, не берутся из чувства самосохранения.

В силу объективной необходимости победить любой ценой руководство операциями «в поле» не различает, где кончается оперативная работа и начинается мясорубка на уровне терроризма… Сбор же информации — нечто вроде грибной охоты. Грибы можно распределить между желающими поровну.

В Москве речь шла о получении информации. Из какого источника касалось только меня. На том моей миссии полагалось бы и завершиться неким чеком на некую сумму. Предписание отправиться на Таллиннскую явку в музыкальной лавочке Велле поступило в Лейпциг от Шлайна в последний момент. Пришлось выезжать ночным поездом в Берлин, поскольку полеты на Восток производятся из аэропорта Шонефельд, как правило, по утрам, а из рейсов в балтийские страны имелся только один — на Ригу, где пограничная стража определенно обратила внимание на мой французский паспорт, когда я покупал на автовокзале билет до Таллинна.

И вот в довершение — грубая неискренность и примитивный балаган под мелодию «Сюку-сюку».

— Скажи-ка, Ефим, как называется то, чем мы теперь занимаемся? Это операция или что? Зачем понадобилась нести околесицу про собачье мясо, встречаться в этой гостиной, похожей на кабинет мамы-сан в провинциальном борделе? Зачем хромоножки-связные? Почему Таллинн, а не Москва? Отчего эта неуютная и чужая территория?

— Марика! Марика! — крикнул Шлайн, будто взывал о помощи.

Он явно брал тайм-аут — подумать над ответом. Я тоже использовал перерыв, чтобы погадать над его выкладками.

Определенно Шлайна озадачивала перспектива договариваться со мной о новой услуге, да ещё с сомнительным, судя по его напыщенности, исходом. Возможно также, что он действительно собирался предложить мне поработать с ним в паре, напрямую. Это поменяло бы отполированную схему наших неформальных взаимоотношений и могло придать им, боже упаси, какой-то статус. Раньше он меня нанимал. А теперь? Ему что же, предстояло меня вербовать?

Лживая заносчивость Ефима могла скрывать и смятение бюрократа, вынужденного принимать ответственное решение сходу, без предварительной прокачки ситуации и всех вводных…

Чуть выше, чем полагалось бы, занося ступни над ковром, девушка вошла с подносом, на котором стояли несколько банок пива, бутылочка кока-колы и два стакана. Нервным движением тонких пальцев с безупречным маникюром она откинула белокурую прядку на висок.

— Спасибо, Марика. У вас красивое колье. Янтарь и серебро? — спросил я, пытаясь растопить напряженность.

Она не ответила. В ней чувствовалась враждебность.

Я представил себе, как где-то наверху, в жилых комнатах, она и её отец раздраженным шепотом только что обсуждали возможные последствия приезда гостей, появление которых с годами казалось все менее вероятным.

— Мне нравится, Бэзил, что ты быстро восстанавливаешь языковые навыки, — сказал Шлайн, когда девушка вышла.

— Это предложение застрять здесь, Ефим?

— Ладно, отступаю… Пей свое пиво…

Шлайн вдавил в подлокотник дивана край зубчатой пробки и ударом блинообразной ладони сбил её. Отхлебнул кока-колу из горлышка, издал утробный звук первобытного наслаждения, вылил остатки в стакан. Рыгнул.

— Извини, слишком газированное…

Ефим приходил в норму.

Пиво отдавало глицерином. Маркировка на банке была финская.

— Кто такие эти Тоодо Велле и Марика Велле? — спросил я.

— Отец и дочь… Тоодо помогал в линейном развертывании пограничных застав на острове Сааремаа в сорок четвертом, способствовал в наборе агентуры. Разведотдел погрануправления числил его в штате. Давние доверительные отношения. Оба считаются нашими старинными друзьями.

— Ранен?

— Подорвались на старой мине. Спустя двадцать лет после войны. Вся семья. Собирали бруснику в закрытой зоне, имели допуск. Жена не выжила…

Я слил пиво в стакан из первой банки. Открыл вторую.

Ефим вертел в волосатой лапище бутылку. Манжета сорочки, рукава полупальто и блейзера едва доставали до запястья. На запрокинутом лице под очками, снизу, виднелись рыжие ресницы, затенявшие бесцветные, расширенные и неподвижные зрачки, словно у замороженного судака за стеклом рыбного холодильника в супермаркете.

Странно, но теперь, когда он готовился приступать к своей вербовке, я не чувствовал неприязни к этому бюрократу. А если бы я, Бэзил Шемякин, оказался на месте Ефима-чиновника, что же — поступил бы иначе?

Наверное, я оправдывал его потому, что намеревался оправдать себя.

Требовались деньги — и в возрастающем количестве — на восстановление дома в Замамбасове, как называл деревеньку возле Кимр предыдущий его владелец, обрюзгший бородатый художник, испугавшийся пропить дар Божий в захолустье…

— Ефим, — сказал я, — агент, который умеет беречься от дури начальников, не нуждается в понукании. Я рабочая лошадь. А рабочей лошади, которая тащит повозку, не нужна выездка… Я тягловая скотина, на которой не скачут в атаку. В разведке результаты приносит стабильность, а не наскок. В чем же дело? Ты затеваешь перетряску наших отношений?

Шлайн заерзал, сминая полы полупальто и блейзера. Подушки под боками и локтями, да и наши позы — мы сидели развалясь, полулежа на диване, недостойные серьезности переживаемого момента, вызывали у него, видимо, досаду. Ефиму, возможно, инстинктивно хотелось оказаться сейчас в кресле на Лубянке или где он там высиживает положенные часы, принимая донесения и просчитывая интриги коллег и интересы начальников. Или встать за пюпитр на трибуне, чтобы зачитать по бумажке нечто назидательное.

Я испытывал садистское удовольствие, наблюдая как он собирает над очками все ещё влажный лоб в складки.

— Понимаю, — сказал Шлайн. — Всякий агент хочет верить, что ему ничего не грозит. Ты, конечно, жаждешь от меня уравновешенности, мудрости, да ещё денег, всегда и прежде всего денег, которые ты боготворишь, и еще, может быть, хотя мне в это трудно верить, проявления по отношению к тебе участия и чуткости, а обстановка…

— Чуткости? О чем ты заговорил, Ефим!

— Человеческой чуткости… Которая поможет тебе распознать нарастание у меня, твоего оператора, тревоги за исход дела, если оно не клеиться, и даст тебе возможность заранее соскочить, бросив меня… Более того. Тебе хотелось бы известной доли лицемерия с моей стороны, чтобы из ложной вежливости я не замечал твоего белогвардейского хамства, эгоизма и готовности к предательству, которое неизбежно в профессии наемника, и…

Он строчил без запинки и, видно, не собирался останавливаться. Надо было выручать и его, и себя, поэтому я сказал:

— И достаточно… А то ты, возбудившись, решишь, что переплачиваешь, и отыграешься на моем гонораре!

— Все-таки давай договорим, Бэзил! Я не меняюсь в главном, ты знаешь меня. И я знаю, что и ты вряд ли когда-нибудь станешь иным. Во всяком случае, лучше — никогда. Ты примитивный приспособленец. Я понимаю, таким тебя лепила жизнь. Не на кого надеяться. Тебя и твою семью выручали золото и изворотливость. А также умение удариться в бега, уйти на дно и затаиться… Мне известно про развалюху на великой реке-матушке и известно, какие деньжата ты всаживаешь в её реставрацию. Собрался отлынивать… А ведь, наверное, знаешь выражение — рубль вход, да два выход… Давай-ка поговорим о тебе? А?

— Про развалюху — это шантаж. Россия свободная страна, и я в ней свободный гражданин, наделенный священным правом собственности… Как я распоряжаюсь ею — это предмет моих интимных переживаний совместно с налоговой полицией. Не более… Не ты ли помогал получать ко всем другим моим паспортам ещё и советский, который считается теперь российским, а? Уф, какая недостойная перепалка! Из-за пошлых денег! Рубль да два… Где они?

Шлайн выскочил из кресла и побежал вокруг картонных коробок. Надо полагать, работа возобновлялась. Отношения выяснены. Хотя и с неизвестным пока результатом. Во всяком случае, пустопорожние разговоры объявлялись законченными.

В Лейпциге кригскамарад Дитер Пфлаум, на время, которое пришлось томится в гостинице «Меркуре» на углу Аугустусплатц и Прагерштрассе, с определенным расчетом одолжил мне свой ноутбук. Компьютер имел удаленный доступ к банку данных частного института, где Дитер подвизался внештатно. Я не ленился черпать из банка справки, в которых относительно шлайновской конторы и её инопланетян сообщалось:

«Нарастание накладок и рисков, которые не связаны с делом. Изношенность инфраструктуры минимизирует КПД операций, а действия оперативников делает излишне рискованными. Качественные и опытные кадры распределены по публичным ветвям власти, заняты администрированием. Их замены и пополнение в спецслужбах — удручающи. Чеченские результаты деморализующие. Один агент сравнил свою работу в Грозном с игрой в бильярд на рваном сукне криво поставленного стола. Такое ощущение, сказал он, будто под одну из дефектных ножек сунули скомканную сигаретную пачку. Риски усугубляются неэффективным управлением, корыстным предательством… Отказы от заданий учащаются, как и увольнения по собственному желанию. Смешно, как сказал этот агент, погибнуть из-за того, что в туалете сам по себе рухнул потолок… Конечно, это гипербола, намек на использование внешних подразделений спецслужб во внутриполитических целях».

И еще: «Многие сотрудники публикуют книги. Гвалт — в политическом смысле — царит обычно в разгромленной команде; молчание означало бы, что возможности отыграться изыскиваются и постоянно используются. Однако, судя по публикациям в прессе и разговорам, общей рабочей технологии нет, это не корпорация…»

Бедный, бедный Ефим Шлайн.

Бедный и я вслед за ним.

— Да ты слушаешь ли меня, Бэзил?

— Конечно, Ефим. Ты говорил о визите в здешние места московского деятеля, который собирается спасти Балтику от терроризма, экологической катастрофы, венерических заболеваний, инфляции, наркомании и, кажется, ещё безработицы…. Для маскировки благородных намерений скромный тип сделает на машине бросок из Минска в Псков, переправится через Нарву и проведет в Таллинне три дня инкогнито. Здесь последуют… как их… ну, консультации с эстонцами относительно возможности вывоза из Калининградского анклава на эстонском плавсредстве полторы сотни бочек с химической заразой. Бочки купил в Германии калининградский концерн «Экзохимпэкс», да и забыл, вроде бы, зачем… Я правильно понимаю дело?

— Введу в обстановку…

— Может быть, преждевременно? Мы не договорились еще, какую работу предстоит выполнять и по каким тарифам…

— Обсудим размер твоего гонорара после постановки задачи, идет?

— Марика! Марика! — позвал девушку теперь я.

Пиво и кока-колу принес, однако, папаша Тоодо Велле. Шлайн почти не обратил на него внимания.

Вот полюбуйся на этого давнишнего друга шлайновской конторы, сказал я себе, полюбуйся и крепко запомни все — хромоту, вдовство, искалеченную дочь, одиночество и во что его, сукина сына, и его дом превратили в благодарность за подвиги. Наглядись на все это и наберись страха, как можно больше страха. Тебе это пригодится, бесстрашный герой, шелудивая одинокая гиена Бэзил Шемякин. И наберись не простого дешевого страха за собственную шкуру. Наберись настоящего страха — за своих близких…

И я допил третью банку пива за своих.

Своих же, Шемякиных, только мужского пола насчитывалось в деревне Барсуки, существующей и ныне под Малым Ярославцем, сорок две души. Семьи в клане различались прозвищами. Были Комоловы — кто-то когда-то держал комолую корову, и бабки в семье с тех пор назывались одна после другой Комолихи. Были Жуковы, поскольку отличались иссиня-черными чубами, а жуки в деревне водились именно этого оттенка. Были Коряжкины — один из них умыкнул прямо от гимназии девицу Коряжкину, и, хотя он сделал это по настоянию самой забеременевшей учащейся, её папаша, управляющий паровой мельницей, гнался за парочкой, уходившей верхами, на автомобиле до самой Калуги.

Отца за румянец прозывали Калачом. Возможно, потомки его, в том числе и я, именовались бы Калачевыми. Но судьба распорядилась иначе. Когда румяного Колюню через дыру в полу выпихивали из теплушки, в которой согласно решению барсуковского комбеда от какого-то марта 1930 года кланы транспортировались на север, он единственный был холостым и бездетным, а потому обязанность оставаться в стаде на него не распространялась. Добравшись до Владивостока, он с контрабандистами перешел китайский кордон. В Харбине женился на дочери железнодорожного кассира. В британском полицейском полку, набранном из русских, служил в Шанхае, и там, в пансионе для детей малоимущих эмигрантов на Бабблингвелл-роуд, последний Шемякин превратился из Василия в Бэзила…

— Пока трудно в деталях определить характер предстоящей работы, сказал Ефим Шлайн.

В перемещениях по комнате он забрел за диван и рассуждал где-то за моей спиной. Это позволяло, не затрагивая его самолюбия, слушать, смежив веки, почти сквозь дрему.

— В Таллинн прибывает специальная группа, их прикрытие — техническое обустройство представительства одной петербургской фирмы. Группа отследит пребывание персоны. Нам придется действовать параллельно, а может, и в связке с ними. Я получу допуск для тебя на оперативные совещания спецгруппы, — продолжал Шлайн.

Пришлось открыть глаза и запрокинуть голову, чтобы сказать добренькому начальнику:

— Я не собираюсь попадать в связку. Ты же знаешь, Ефим, мое железное правило. Никаких связок.

— Может, рискнешь? Может, разочек понадеешься на людей? А? Или… Или ты трусишь, Шемякин, вернуться в состояние, которое тебе и положено от рождения? Стать наконец ну, хотя бы снова Василием, россиянином, а?

— Русским, ты хочешь сказать?

— О господи…

— Нет. Не вернусь и не стану… Я вообще не полагаюсь ни на какие… как это ты сказал… связки и структуры, причастность к которым определяется этнической или казенной принадлежностью. И знаешь почему? Моя забота поменьше твоей, не Россия и не россияне и тем более не Эстония и вся эта чухонская окружающая среда под Европу… На меня, знаешь ли, полагаются две беспомощные женщины и один малолеток. Им не на кого рассчитывать. Я для этих баб и малолетка — все, что нашлось для них у Господа Бога. Сын, муж и отец, кормилец и поилец и, может быть, только после все этого, в самом конце списка ещё кто-то, например, россиянин, как ты говоришь, или русский, как говорю я…

— Это личное, Бэзил. И лишнее.

Видимо, пиво оказалось крепче, чем я думал. К тому же две ночи без сна. И, наверное, я психовал перед тем, как принять серьезное решение.

— Извини, Ефим… Но условие неизменно — я работаю один, сам по себе.

— Выходит, на предложение оперативно поработать ответ позитивный?

— Выходит, Ефим. Но только с тобой. И ставка — двойная.

Шлайн обежал диван и уселся рядом.

— База здесь. Я буду находиться в представительстве петербургской компании «Балтпродинвест». В отделе общественных связей. Формально я приехал по этой линии. Ты отправишься в пансионат Лохусалу, дачное место в тридцати километрах на запад вдоль залива. Курорт, тихо… Ты — писатель, созидаешь для бессмертия. Связь через эту лавочку. Номер телефона известен. Никаких выходов на него по мобильному. Ни сюда, ни отсюда… Мобильник у приехавшего на курорт отшельничать за письменным столом в мертвый сезон? Бывает, конечно, домой позвонить нужно… Но и в этом случае на месте эстонцев я подключился бы на предмет перехвата, на всякий случай, а значит, дотянулся бы и до этой точки… В общем, не мне тебя учить.

— Суть? — спросил я.

— Лицо, а это генерал, о котором ты наводил справки, прибывает сюда. Лейпцигская информация расставляет игроков на поле. Я теперь вижу, что консультации с эстонцами — мелочь, почти видимость. Основная встреча — с немцами. Этим нужны гарантии, что бочки из Калининграда не вернутся в Лейпциг, что они вообще отъедут от Балтики подальше в глубь России. Скажем, на территорию, которая окажется в скором будущем под управлением собеседника… Потому что, если товар вернуть в Лейпциг, немецкие партнеры калининградского «Экзохимпэкса» угодят под суд, который наплюет на то, что отрава только перепродавалась ими по поручению группы советских войск и именно через этого же генерала. Калининградцы, купившие отраву в обход природоохранного надзора и получившие за это и от немцев, и от генерала крупный откат, тоже пойдут под суд, если не сладится дело с немцами… Хотя истории десять лет, ни под какие амнистии и сроки давности она не подпадает. Таким образом, я думаю, тут, в Таллинне, состоится прикидка берлинского и калининградского векселей на поддержку генеральской кандидатуры в губернаторы — в обмен на его гарантии вывоза химической или какой там помойки… Бочки-то пропотевают, из них дрянь который год сочится. Не спрячешь теперь…

— Если это так не нравится твоей конторе, разве у неё нет возможности прихлопнуть затейников?

— Возможность есть, а вот прав — нет. Уведомление поступило из источника, судя по всему, близко стоящего к главному герою дела…

— Что значит — судя по всему?

— Анонимка. Неопределенная, если говорить о расчетах автора. Доносчик может руководствоваться завистью, местью, чем-то в этом роде. О его близости к известному лицу говорит то, что доносчик знал о поездке и её цели заранее, может, даже готовил её.

— Содержание?

— Аноним оповещает, что лицо проведет неформальные переговоры. Это во-первых. А во-вторых, если переговоры будут иметь положительный исход и дело сладится, лицо домой не вернется. Замочат в Эстонии. Бочки же с заразой, когда транспорт окажется в море, перевозчик сдаст ребятам из кругов, аналогичных тем, которые устроили праздник одиннадцатого сентября в Нью-Йорке и Вашингтоне… Поскольку генерал станет трупом, пропажу и все, что будет с ней связано, на него и спишут, подсунув кому-то… Возможно, нам, возможно, немцам, а то и американцам, которые к тому же подальше. Доносчик утверждает, что видел также заготовку провокационной информации об этом деле для утечки в прессу.

— Требуется проверка?

— Решение о проверке анонимки я протолкнул. Санкция дана. Но отмечено, что мы проморгали канал, по которому человек, метящий на высокую выборную должность в России, поддерживает такого рода связи. И затем, что ещё хуже, проморгали, как в эти связи затесались те самые ребята… из отряда имени Одиннадцатого сентября. Назовем их так. Им-то зараза особенно в масть. Половина Балтики закиснет, если плавсредство с бочками вмажет форштевнем, скажем, в какой-нибудь пирс у Риги, а то и в паром или контейнеровоз близ Гамбурга, все ближе к Атлантике… А по нынешним временам мы не можем без свидетельств на руках… активно вмешаться. Наших с тобой отношений, а значит, твоей информации из Лейпцига, нет. Анонимка — тоже документ сомнительный, попахивающий провокацией. Таким образом, с точки зрения законной процедуры — а в Москве состязаются в соблюдении законности — мы не знаем о готовящихся переговорах. Формально их нет, да и ничего нет.

— Значит, — остановил я излияния Шлайна, — ты ставишь передо мной цель высветить, первое, канал связи лица с немцами, второе, причастность к нему сентябрят и, третье, содержание и результат переговоров известного лица в Таллинне?

— Информационную задачу я беру на себя.

— А моя забота?

— Сорвать переговоры.

— Заполучить компромат и не дать случиться тому, что составит существо компры?

— Скажем, вообще не допустить опрометчивых шагов лица…

— Туманно и отдает паранойей. Не кажется?

— Может быть. Но угроза серьезная… Проморгать страшно.

Шлайн, сидевший рядом на диване, искоса всматривался в меня. Боялся, что я, отработавшая ресурс кляча с натертой хомутом холкой, сломаюсь не вовремя и все-таки испорчу борозду?

— Значит, ничего определенного? — спросил я. И постарался пошире открыть слипавшиеся глаза.

— Как сказать, — ответил Ефим. — Только давай вот предположим несусветное… Давай предположим, что персону нашу, то бишь генерала, заела совесть, стыдно ему стало… Что поддался некогда скаредности по нищете, нечистый попутал, толкнул под локоть, вот и завез в Калининград гадость. Теперь-то он богатенький… Коттедж в Репино на Финском заливе, родину снова полюбил. И ввязывается в дело с бочками, чтобы, во-первых, уберечь балтийскую часть человечества от заразы, а во-вторых… или давай поменяем местами, пусть будет это во-первых, а человечество во-вторых… Так вот, чтобы закопать, как говорится, свое запятнанное по генеральской молодости прошлое. Ведь дойди до суда, родина посуровеет к своему доблестному сыну и коттедж вкупе с остальным отнимет, да ещё за решетку поместит… И выходит, что пусть лицо действует и вмешиваться пока излишне. Такой ход мысли заслуживает названия варианта?

— Дилетантского. Почему, Ефим, совесть и прочая чушь?

— Тебе не ясно? — спросил ехидно Шлайн. Он развернулся и, приподняв подбородок, чтобы через нижнюю половину линз бифокальных очков лучше видеть мое лицо вблизи, принялся буравить меня сузившимися зрачками.

— Потому что анонимка. Поэтому? — спросил я.

Шлайн отвернулся и с людоедским удовлетворением сказал:

— Ты у нас тертый… Правильно. В делах, где обычно замазаны ребята-сентябрята, доносов, даже анонимных, не случается. По определению. Не было их никогда… Не знаю, как у американцев, немцев и остальных, у нас — нет.

Уютно потянуло запахом древесного угля. Кажется, затопили печи. Я встал и дотронулся до черного маслянистого бока голландки в углу возле бара. Согрел ладони. Захотелось под перину вроде той, которая была в номере лейпцигской гостиницы «Меркуре».

— Вот такая вот история, — пробурчал Ефим. И, как бы размышляя вслух, добавил: — Эх, обойтись бы без всего этого вздора, переговоров и остального. Послать бы куда подальше. Оставить как есть до лучших времен…

Нос его блестел, очки сползли, и Ефим поддел их пальцем вверх. Мне уже не казалось, я теперь точно знал, что он не уверен в задании, которое сообщит мне через несколько минут. И так затянул время… Бедный, бедный Ефим и бедный я сам вслед за ним!

Приспособление для откупоривания бутылок оказалось привинченным под столешницей на ножке столика. Теперь Ефим обнаружил его. Пробка второй бутылки укатилась в угол.

— Ставь мне задачу, — поторопил я. Мне давно следовало положить голову на что-нибудь помягче собственного локтя.

— Задача, Бэзил, внешне проста, — ответил Ефим Шлайн. — Преступить шестую заповедь.

— Шестую? Не укради… не возжелай жены ближнего…

Я по привычке отгибал пальцы. Как делал отец. А полагалось бы, если по-русски, сгибать. Мелочи, мелочи, ах, эти предатели мелочи!

— Не убий?! — вспомнил я.

Глядя на перышко пара, высунувшееся из бутылки с кока-колой, Ефим занудно сказал:

— Цель на поражение — генерал Бахметьев. Готовь покушение.