1

Обычно я стригся под полубокс. По случаю же нового тысячелетия к 2001 году отпустил чуб и разделил сивую поросль пробором ото лба к лысеющему затылку. Наверное, бессознательно молодился, собираясь везти Колюню к Наташе на православное Рождество из Кимр в Новую Зеландию, где она гостила — мы с сыном так это называли — у тестя в Веллингтоне.

И теперь, в кресле двухмоторного самолета компании «Фиджи Эйр», мне хотелось прикрыться панамой от потолочного вентилятора, похожего на ружейное дуло. Я ощущал себя старикашкой с взъерошенными остатками пуха, совсем уж смешным рядом с Наташей в платье с бретельками, ужасающе открытым декольте, на пуговицах в запашку и таком коротком, что вот-вот выглянут трусики. Впрочем, я их и так видел — в прогалине между натянувшимися на бедрах полами, если отклонялся к проходу между креслами, чтобы присмотреть за сновавшим по нему Колюней. Возбужденный тем, что мы единственные пассажиры в салоне, он плющил нос о каждый иллюминатор.

В турбовинтовой «Орион», переоборудованный из патрульного, списанного австралийскими пограничниками, мы погрузились на Фиджи, куда нас доставил из Веллингтона «Боинг» компании «Эйр Пасифик». Путь наш лежал на остров Фунафути, совсем уж тихоокеанскую глухомань в двухстах километрах от нулевого часового пояса, где занимается на земле день, и в 9 градусах южнее экватора. Рейс считался столичным. Двадцать с чем-то лет назад Фунафути, единственный обитаемый из девяти атоллов архипелага Тувалу, стал главным в отложившемся от Британии государстве в десять с половиной тысяч жителей на 26 квадратных километрах.

Самолетик начал падать. Посадке в иной манере пилоты островных линий не обучены, и я прикрикнул на Колюню, чтобы он угомонился в кресле за мной и Наташей. Возражений егозы я не слышал, потому что наглухо и до боли заложило уши.

Наталья закинула руку мне за шею, ткнувшись носом в плечо, которое тут же промокло. Всплакнула. Десять лет назад мы вылезли из допотопной «Дакоты» на футбольное поле Национального стадиона, которое заодно служило стране и аэродромом, чтобы провести на острове медовый месяц. За сотню австралийских долларов мы снимали под жилье старую шхуну. Солнце до дна высвечивало лагуну, где посудина стояла на вечном якоре, и казалось, что наш «летучий голландец» парит в воздухе. Между небом и землей. Мы и сами тогда чувствовали себя так же…

В стародавние времена игроков и зрителей не прогоняли со стадиона пожарной машиной. Самолет садился, народ уступал дорогу, и — все. Теперь я видел в иллюминаторе, как красный сундук с проблесковой мигалкой выметает болельщиков подальше от поля, а команды уволакивают ворота с сетками, каждая — свои. Пожарные не зажгли указатель «Следуй за мной», ветряная «морковка» висела тряпкой, и пилоту предоставлялось свобода приземляться как заблагорассудиться.

Я привычно помолился за своих, когда двухмоторник мягко, словно в сметану, поставил три изношенных колеса на стриженую травку и, заверещав реверсом, покатил в направлении полицейского в черных шортах, таком же картузе и белой тенниске.

Через открывшуюся при посадке дверь пилотской кабины доносились переговоры радиста, расстроенного ходом матча. Не на ту команду поставил. Сняв наушники, он замычал, словно от зубной боли, и пошел открывать дверь.

— Таалофа! — сказал у трапа, сброшенного радистом, полицейский, у которого на погонах оказались нашивки инспектора. И добавил по-английски: Добро пожаловать! Госпожа, сэр, маленький господин…

Это он десять лет назад сдавал нам шхуну, звали его Уаелеси Туафаки, тогда констебль, и нашивки ему ещё предстояло выслуживать.

Инспектор всматривался в Колюню. Прикидывал: не на его ли шхуне зачали паренька?

Паренька зачали на Волге, у Кимр, где, перед тем как перевезти маму и Наташу в Россию, которой они никогда не видели, я купил в 1992 году усадебку у художника, боявшегося пропить дар Божий в сельской глуши. Появлению Колюни на свет в Кимрском роддоме придавалась знаковая значимость: из всех нас он единственный обладал российским свидетельством о рождении. Мама сказала, что Шемякины наконец-то действительно вернулись и вернули себе хоть и не свою, но все же землю. Однако крестьянствовать на обретенных сотках мы уже не умели. Недорогие шабашники обновили дом, вот и все.

— Славный какой потомок, этот маленький Шемьякингс, — сказал инспектор Туафаки.

Приезжих по-прежнему регистрировали под дощатым навесом с сеткой, за которой во время матчей бесновались от бездействия запасные и проштрафившиеся игроки. Туда мы и потянулись под конвоем инспектора сквозь строй болельщиков.

Я обрадовался, увидев поджидающий нас у навеса эскорт: медсестру Нэнси, филиппинку, и православного батюшку Афанасия, в миру преподобного Куги-Куги, австралийского аборигена, некогда венчавшего нас с Наташей. Предварительный приезд обоих обошелся дорого, но того стоил. Нэнси и Куги-Куги составляли профилактическую и спасательную команду на случай рецидива Наташиной болезни, о которой знали я, Колюня, вдовый тесть и эти двое, улыбавшиеся от уха до уха и осенявшие нас крестными знамениями католическим и православным. Мы помахали, а инспектор из уважения к благословениям снял картуз и сунул под мышку.

— Спасибо, мистер Туафаки, что предупредили моих людей, — сказал я и, спохватившись, добавил: — Сэр…

— Это моя обязанность, — сказал он торжественно.

Главной улицей острова считалась проложенная в войну с Японией взлетно-посадочная полоса для американских истребителей Т-28, и на ней инспектор присматривал за всеми частными зданиями и общественными заведениями, включая почтово-телефонную контору.

Из нагрудного кармана тенниски он достал желтую коробку со штемпельной подушечкой и латунный футляр для печати.

Вообще-то паспортный контроль для пассажиров, прибывающих на Фунафути с Фиджи, не предусматривался. Правила я знал. И вряд ли их поменяли. Но поменялись мы с Наташей, которая выходила за меня замуж с новозеландским паспортом, а я женился на ней с французским, заработанным в Иностранном легионе. Первый на Фунафути считался своим, на мой немножко тогда косились из-за французских атомных испытаний в Тихом океане, но все же рассматривали его как правительственную бумагу, за которую её носитель не в ответе. Даже сочувствовали…

Теперь мы путешествовали с паспортами несуществующего государства советского. Пометка в графе «гражданство» была: «Россия/Russie». Десять лет спустя после исчезновения СССР считалось, что такими обзаводятся перевозчики наркотиков, нелегальных рабочих, проституток и фальшивой валюты. Паспортный контроль на Фиджи, естественно, предупредил соответствующую королевскую службу архипелага Тувалу, какого оперения птицы намереваются перелететь на остров… Слухи, особенно плохие, — чем дальше от мест, которых касаются, тем невероятней. В Веллингтоне мой выживший из ума тесть Калью Лохв, бывший красноармеец 21-го территориального Эстонского корпуса, сданного в 1942 году в полном составе под Псковом в плен, спросил: не объявила ли Россия войну Швейцарии из-за того, что её финансовая стража выкрала из Москвы председателя КГБ? И никак не мог взять в толк, что такую должность давно отменили…

Уаелеси Туафаки и сам переживал, я заметил, из-за необходимости ставить штемпельные отметки о прибытии в наши паспорта. Таких он в жизни не видел, однако из деликатности рассматривать не стал.

— Ваши люди приготовили фале на берегу, лагуна уютная, прибой ласковый, ветерок нежный, — сказал он, закончив формальность. — И такси готово.

«Фале» на островах называли поставленные на коралловые или цементные бугорки бунгало — дощатые каркасы, обтянутыми плетенками из пальмовых листьев. Пол забрасывали «колоколо», то бишь матами из волокон кокосовых орехов. Другого жилья, если не считать административных строений вроде дома правительства, представительства банков, почты, колледжа, госпиталя и ещё чего-то в этом роде, на Фунафути капитально не строили. Даже его величество обретался в фале.

— А старая шхуна? — спросил я.

Туафаки рассмеялся.

— Вам нравилась? Эх-эх-эх… Где она и где наша молодость?

Отец Афанасий, преподобный Куги-Куги, поздоровался с Наташей за руку, а меня ткнул кулачищем в бок, едва не сломав пару ребер. В аборигенском понимании дружеские почести между единоверцами так и воздавались. Нэнси, сделав мне книксен, подержалась руками с Наташей и принялась тискать покрасневшего Колюню.

— Да вы в полном расцвете, сэр, — ответил я инспектору комплиментом.

Самолетик «Фиджи Эйр» ускорял бег на взлете. Футбольные команды выволакивали ворота — каждая свои — на положенные места. Болельщики рассаживались, поджав ноги, вдоль поля. Все тревожно поглядывали на дождевое облако, в сторону которого двухмоторник с буквами DQ-FCV на фюзеляже тянул выхлопную копоть.

Уаелеси надел черный картуз, потянул было ладонь к козырьку, потом передумал отдавать формальную честь и сказал:

— Мистер Шемьякингс… Давайте-ка вот что. Зовите меня Уаелеси, как раньше. Мы ведь давно знакомы и коллеги, верно?

Инспектор Туафаки сказал правду.

После Иностранного легиона и Алексеевских информационных курсов имени профессора А. В. Карташева под Брюсселем я на восемь лет осел в Бангкоке, где получил лицензию «практикующего юриста», то есть право работать частным детективом. По рекомендации тайских знакомых я устроился в охранный кооператив бывшего майора королевской полиции Випола. А после поимки двух австралийцев, ограбивших склад бриллиантовой гранильни на Силом-роуд в центре таиландской столицы, моя лицензия стала бессрочной. Подобная привилегия иностранцам выпадала редко. Я прилично зарабатывал, купил квартиру во Втором сои, как называются бангкокские переулки, на престижной Сукхумвит-роуд. Так что поиск для меня православной невесты мама, вероятно, провернула бы раньше, если не кончина отца.

Отец единственный в нашей тогдашней семье родился в России. Как неженатого и не обязанного умирать в стаде мироедов, высылаемых из калужских деревень в Заполярье, мой дед вытолкнул его, отодрав доски в полу теплушки, на рельсы. Беглецу посчастливилось добраться до Владивостока, а в 1930 году с даурскими контрабандистами уйти за китайский кордон. В Харбине он женился на дочери кассира железной дороги под совместным советско-китайским управлением. В 1945 году, когда мне было пять лет, советские войска заменили в Маньчжурии японцев. Наша семья покатилась от греха подальше сначала в Шанхай, где в пансионе для детей неимущих эмигрантов на Бабблингвелл-роуд я превратился из Василия в Бэзила, а затем во Французский Индокитай — портовый Хайфон, потом Ханой, Сайгон…

Отец кончил счеты с жизнью в Маниле, на Филиппинах, выстрелом в сердце. На счете в новозеландском банке он оставил маме достаточно на пять-шесть лет жизни. Чековую книжку папа пришпилил к прощальной записке:

«Я всегда любил вас. Я был счастлив вашей поддержкой. Вы не предавали меня. Не предам и я. Мне 65, силы уходят. У меня болезнь, которая превращает в обузу. Вы верили моим решениям. Верьте и этому последнему. Ваш любящий муж и отец. Да спасет вас Господь».

Болезнь гнездилась в его сердце. Он и стрелял-то в нее. Я знаю. Неясным оставалось одно: зачем он поехал умирать на остров Лусон, на котором и находится Манила? Позже я, кажется, понял. Во-первых, чтобы остаться одному, спокойно обдумать свое решение и, подготовив нужные бумаги, не дрогнуть. И во-вторых, чтобы поближе ко мне оказался Владимир Владимирович Делл, бывший харбинский балалаечник и последний белый плантатор на индонезийской Суматре, торговец каучуком, друг отца…

В Маниле стояла сорокаградусная жара при стопроцентной влажности. Кондиционеры в семидесятые годы стоили бешеные деньги, и, подсчитав свои возможности, я договорился с холодильником компании «Пепси-Лусон» о поставке одной тонны льда. Партиями, каждые два часа. Служащие вытаскивали из-под стола, на котором лежал гроб с телом папы, цинковую ванну с растаявшими кусками и ставили другую — со свежими. Лед в пластиковых пакетах лежал под покрывалом на груди и животе, у висков. Владимир Владимирович обещал, что православный батюшка прилетит из Австралии. У Делла в хозяйстве имелись две двухмоторные летающие лодки.

Старый деревянный гест-хаус «Чан Теренган Гарсиа Аккомодейшн» возле манильского аэропорта освобождался от мебели и сантехники перед сломом, поэтому хозяин-китаец согласился принять постояльца с покойником.

В номере с мертвым папой я прожил полтора дня, один, если не считать появлений служащих «Пепси-Лусон». Позже прибыли Делл и священник отец Афанасий, оказавшийся австралийским аборигеном преподобным Куги-Куги, принявшим православие и постриг в Японии. Мы выпили по стакану «Столичной», бутылку с которой я охладил в ванне со льдом под гробом. Я настоял, чтобы Делл принял оплату за самолет, и выдал щедрое пожертвование батюшке на его туземный приход.

Жидкая сероватая земля сама по себе, оползая, сомкнулась над тиковым гробом на старом колониальном кладбище в пригороде Манилы. Она липла к лопатам, словно клей, и уже пахла гнилью. Спустя пять лет, в тот год, когда разъяренные лусонские мужики с мотыгами и мачете собрались захватить кладбище под пашню, его сравняли и покрыли армоцементными плитами назло бунтовщикам, а поверх разместили вертолетное «крыло» военно-морских сил.

От отца, кроме альбома с фотографиями, остались ещё несколько номеров журналов «Дроздовец», «Жизнь изюмских гусар» и «Часовой», которые пересылал из Франции поручик Неелов просто так, по старому знакомству, чтобы не выбрасывать. Отец не был кавалеристом, не был он белым, красным или ещё каким, считал себя «бесцветным», а в отряд Неелова, нанятого очередным китайским маршалом-временщиком в конце тридцатых годов, записался фельдшером ради быстрых денег. Угодив в окружение, отряд сдался противнику. Проткнув под ключицу поручика проволоку, конвойные нанизали на неё наемников ушными раковинами и связанными погнали на продажу. Ночью нееловцы легли в круг, каждый отгрыз ухо соседу и зубами же развязал путы. Разоружив и перебив охрану, они укатили на захваченных грузовиках, прихватив корпусную казну.

Мама рассказывала, как расфуфыренный папа возвратился на харбинскую Модягоу-стрит, где мне предстояло появиться на свет, с кучей денег, длинной прической и в канотье набекрень. Отец, сколько я помнил, так и носил шляпу. Прикрывал синий комок, заменявший правое ухо.

Неелов дожил до девяноста двух лет. После Китая он записался в Иностранный легион, потом по старости подвизался младшим библиотекарем на Алексеевских информационных курсах под Брюсселем, о которых от Неелова я и узнал…

Православную невесту для меня хотела мама. И нашла по объявлению в газетах и переписке в Новой Зеландии. Отец Афанасий, отпевавший папу, содействовал.

После заочного сватовства я встречал Наташу, вылетевшую из Веллингтона в Бангкок, где мы жили с мамой, на полпути, в Джакарте. В секции «Прилет» тамошнего аэропорта забронированная комната VIP походила на предбанник дома свиданий. По крайней мере, она казалась такой из-за двусмысленности затеи властной родительницы и православного батюшки, дикого австралийского аборигена. Пальмы, бамбуковый кустарник и охапки орхидей, рассованные по кадкам фикусы, водопадик, струившийся по замшелым камешкам, ротанговые кресла и кушетка с шелковой обивкой, бар, холодильник, да ещё три музыканта с экзотическими щипковыми во главе с цимбалистом… В резных тиковых дверях топтался прислужник в синей пижаме, поверх которой по-гренадерски перехлестывались золотистые шарфы, в золотистой чалме и куцых клешах, поддетых под золотистую же юбку. И из почтения к происходящему — босиком, с расходящимися по-обезьяньи пальцами ног.

В довершение дикторша нежненьким голоском оповестила всех в аэропорту, что самолет компании «Катай Пасифик» из Веллингтона совершил посадку и встречающих просят пройти к таким-то воротам, а «невесту мистера Шем-Ки-Аня миссис Нату-Ло-Ху в салон ви-ай-пи номер восемь, где её ждет, сгорая от нетерпения, возлюбленный». Так и сказала: «сгорая от нетерпения» и «возлюбленный». Яванки сентиментальны, дикторша порола отсебятину по простоте душевной, а Наташа могла подумать, что по написанной мною бумажке…

Я комкал в руке её фотографию. И трясся от страха. Все шло к тому, что меня выставляли напыщенным идиотом, и я не представлял, как выпутаться из двусмысленного положения, не обидев девушку.

А когда Натали Лохв вошла, прислужник воздел над ней трехслойный зонтик-паланкин с бахромой, так что я не сразу сообразил, с какой стороны сунуться с букетом. Кроме того, Наташа, летевшая через Гонконг, купила китайскую кофту, застегивавшуюся на пуговицы со спины, — к спине я и обратился с приветствием. Мы посмеялись над кофтой, потом надо мной, и я вдруг по-настоящему запереживал из-за того, что в два раза старше «миссис Нату-Ло-Ху, невесты мистера Шем-Ки-Аня». Однако все обошлось. И когда компания «Катай Пасифик» из рекламных соображений прислала в салон своего джакартского служащего, прицепившего на мундир эполеты, с бутылкой «Дом Периньона» в хрустальном ведерке и букетом роз, мы уже мыли кости своим родителям и батюшке-аборигену.

В суете мы забыли, что можем говорить по-русски, и спохватились минут через пять, когда Наташа спросила про мои занятия в Бангкоке: чем я зарабатываю на жизнь?

— Охотой на крокодилов, — ответил я. Что ещё можно сказать при первом пристрелочном, говоря образно, свидании, относительно которого с обеих сторон допускалось, что оно окажется и последним?

— А как это звучит по-нашему? — спросила Наташа, и на этом с английским между собой мы покончили.

Из Джакарты мы улетели не в Бангкок, как велела мама, а на остров Бали, потом на Фунафути, откуда через неделю отправили телеграммы в Бангкок и Веллингтон: «Позаботьтесь о приглашении отца Афанасия и свидетелей для обряда венчания…»

Квартира во втором переулке бангкокской Сукхумвит-роуд Наташе понравилась.

Через три месяца, заручившись её и мамы одобрением, я отправился повидаться с Ефимом Шлайном, тогда советским, ещё не российским консулом в Бангкоке. Познакомиться. А потом, может, и поговорить насчет возможности посмотреть на страну, вроде бы считавшейся покойным отцом нашей родиной…

2

Стадион, он же центральный аэропорт Тувалу, занимает треть Фунафути, поэтому к бунгало мы пошли пешком, а на трехколесном «судзуки» уехали вперед чемодан и Колюня.

Наверное, в глазах Уаелеси Туафаки я выглядел сыскарем-шишкой. Возможно, и так, если дела, которые полицейская молва приписывала бангкокской конторе бывшего майора Випола, где я работал, сравнивать с его заботами. Фунафутяне предавались трем видам правонарушений: угону велосипедов, появлению в нетрезвом виде в общественных местах и езде на тех же велосипедах без габаритных огней в темное время, если перечислять по значимости. За годы независимости случилось одно убийство, но оно считались классическим «глухарем», поскольку труп съели. Кого и как убивали, а также как ели, никто не видел. Даже свидетель, который указал на канаков. С какой целью и на каких плавсредствах эти канаки, обитающие на Новых Гебридах, преодолели более тысячи миль до Тувалу, оставалось загадкой. Даже если они пользовались моторной шхуной, лакомство не стоило потраченной солярки. Ее галлон на островах стоил дороже галлона пива…

Труп принадлежал миссионеру, и «главный канак» якобы сказал свидетелю про священника, что «белая колдун ушла сюда», сопроводив «чистосердечное признание» хлопком по чреву и отрыжкой.

Могло ли такое произойти на самом деле? Миссионер действительно пропал, возможно, его унесло в море. Канаки же и на суперскоростных катерах жили по обычаям каменного века. Тоже правда. Так что кто их знает! Однако получение инспекторских нашивок Уаелеси Туафаки затянулось на несколько лет именно из-за нежелательных иностранцев. Кого инспектор при этом имел в виду — миссионера или канаков, он не уточнил…

Вообще, приезжие не добавляли инспектору особых хлопот. В год их набиралось в среднем не больше сотни, так что проблем для Фунафути они не представляют. Силы порядка — инспектор, сержант и шесть констеблей ситуацию контролируют. Хотя имеющийся на острове адвокат, скорее от безделья по причине отсутствия клиентуры, баламутит общественное мнение высказываниями насчет непомерной тяжести расходов на безопасность. Имеется в виду закупка накануне Рождества одиннадцати револьверов «Редхок» сорок четвертого калибра у фиджийского представителя коннектикутской «Штурм, Ругер и K°» и стольких же радиотелефонов…

Пока Уаелеси Туафаки изливал душу, я мучительно искал повод отбояриться от обязательной на Фунафути пьянки по случаю встречи старых знакомых.

В Кимрах соседки однажды «поднесли» Наташе, а поскольку деньжата у нас водились, они зачастили с разговорами и тостами «за бабье счастье». Я же надолго отлучался по делам, и вскоре понадобилось серьезное лечение. Ефим Шлайн, на которого я время от времени работал теперь в России, помог устроить Наташу в спецсанаторий. В нем некогда лечились, как он уверял, «супруги членов Политбюро».

Женский алкоголизм практически неизлечим. Во всяком случае, в Кимрах и Москве. Чтобы не травмировать Колюню, я перевез Наташу в Веллингтон под опеку тестя. Калью, проклиная меня и Россию, за баснословные деньги, которые я ему перевел со своего счета в Цюрихе, поместил дочь в клинику доктора Лайонела Коламски. Доктор приехал в Новую Зеландию из Орегона, чтобы испытывать не разрешенный к использованию в Америке «препарат Анти-Д2», сварганенный в Нью-Йорке доктором Тамарой Филипс. Лайонел выявил «ген алкоголизма рецептор Д2», а Тамара изобрела средство его блокировки, этот самый «Анти-Д2». Обоим — в Веллингтон и Нью-Йорк — я отправил телекс с запретом давать зелье Наташе, продублировав послание адвокату, представляющему по моей доверенности интересы больной жены.

Когда я несколько дней назад прилетел из Москвы в Веллингтон, выживший из ума Калью городил несусветное про шимпанзе, у которого Лайонел и Тамара «напрочь отбили поступление в мозг сигналов удовольствия от алкоголя». Я немедленно вытащил Наташу из клиники под свою расписку, честное слово её духовника отца Афанасия Куги-Куги и надзор Нэнси. Пока лишь — на десять дней. «На предмет рекреационной поездки в лоне семьи и в сопровождении священнослужителя, а также квалифицированной сиделки». Отца Афанасия и Нэнси я выслал как авангард на Фунафути, а сам отправился с Наташей и Колюней следом, чтобы оказаться как можно дальше от Коламски, Филлипс, шимпанзе и бывшего красноармейца.

Наверное, я впал в панику. А кто бы не впал?

Семья жила врозь. На душе тяжестью лежало чувство вины за то, что я втянул Наташу в кимрское болото. Колюня дичал без матери, которая в одиночку, конечно же, не выздоровеет. Имевшиеся средства таяли. Я продал одну из двух своих московских квартир, ту, которая служила конторой, чтобы оплатить лечение Наташи и нынешнюю поездку. Расходный счетчик при этом только ещё набирал обороты. Положение не выправлялось, и, что бы я ни предпринимал, лишь глубже завязал в дурных обстоятельствах.

Я намеревался запросить свой Цюрихский банк относительно остатка на моем счете. В общем-то ответ я знал заранее. Знал и то, что придется, наверное, трогать основной капитал, приносивший небольшой, но стабильный доход, — продавать нашу бангкокскую квартиру, которую я сдавал в наем. Я проедался. Я превращался в ненадежного мужа и подонка-отца. Господи, дошло до того, что ночью на перелете из Веллингтона на Фиджи я подловато прикидывал: хватит ли старому Калью Лохву пенсии, чтобы прокормить мою жену и моего ребенка?

Что я сделаю через девять дней, предстояло подумать. На всякий случай я спросил добряка Уаелеси Туафаки, когда и откуда я смог бы переговорить со своим банкиром в Цюрихе.

Разумеется, в любую минуту из почтового барака.

Островитяне наблюдательны. А Туафаки ещё и вылавливал велосипедных угонщиков в толпе соотечественников. Глаз имел алмаз.

— Что-то не так, Ваеусилью?

— Зови как привык, Уаелеси, — сказал я. — Так длинно только в паспорте пишется…

— Хорошо, Бэзил. Что у тебя?

Афанасий, Нэнси и Наташа шли впереди. Пришлось понизить голос:

— Я теперь пью кокосовое молоко…

— Ну да, Бэзил. И поэтому привез не фельдшера, а сиделку. Я догадался?

— Что я могу сказать, Уаелеси?

— Это большое несчастье, Бэзил. Госпожа такая красавица. Я действительно сожалею.

— Будем считать, что поговорили… Дождит часто?

От количества осадков на Фунафути зависела цена воды, а от их качества — здоровье. Атолл, в сущности, был лысиной потухшего вулкана, высунувшейся из океана на десяток метров. Страна Тувалу не имела ни одного ручейка.

— Обходимся, — сказал Уаелеси. — Радиационное наблюдение постоянно. Экологически мы самые чистые в мире… И вот что… Ну да, пожалуй… Как насчет прогуляться завтра на атолл к одному немцу на моем катере? Но именно ты и я. Если хочешь, возьмем священника…

— Зачем этот немец?

— Немец ни зачем. С немцем работает вака-атуа.

На местном это значило «святой». Не обязательно христианский. Святой и все.

— И что?

— Он даже девственность восстанавливает.

— И что?

На том разговор кончился, мы пришли на место.

Колюня носился по бунгало, и я приметил, как побледнело его лицо с капельками прозрачного пота на конопушках возле носа. Он уродился в мать. Даже, прыгнув на меня и повиснув на шее, попахивал таким же потом, как и она, когда ткнулась в мое плечо в самолете.

— Завтра в шесть утра, — сказал мне Уаелеси. И по всей форме, сдвинув каблуки на песке, отдал Наташе честь.

— Спасибо, инспектор, — сказала она. — Заходите в любое время. Без формы… Хорошо?

Постояв по очереди на одной ноге, Уаелеси сбросил начищенные ботинки и стянул носки-гетры, потом вытянул из шортов форменную тенниску, снял картуз и, зайдя по щиколотку в малахитовый океан, отправился на прогулку по берегу. Высматривал отпечатки шин угнанного велосипеда?

— Василек, — сказала Наташа, — я отпущу Нэнси и батюшку до вечера?

— Отдыхайте, мои дорогие, — пожелал нам Афанасий Куги-Куги. — Вечером увидимся… Нэнси поживет эти дни с вами.

Назначил дневального, подумал я. И тревожный караул одновременно.

В Веллингтоне я увез жену в аэропорт, где нас ждали тесть и Колюня, прямиком из клиники доктора Коламски. Так что первый раз за полгода мы остались вдвоем в фале на Фунафути. К утру я твердо знал, что если жене и суждено выздороветь, то только не в разлуке со мной…

Ночью, как сказала Наташа, мы вели себя опрометчиво.

— Отчего бы теперь не девочка? — спросил я. — Будет приносить мне шлепанцы, а ты разогревать ужин…

Наташа рассмеялась. В первый раз на моей памяти за много-много месяцев.

Мы так и не поспали. А перед рассветом разразилась гроза.

Я видел лицо жены, высветившееся молнией сквозь порванную ветром пальмовую рогожку, когда она сказала:

— Василек, я знаю, как ты нас любишь… Я справлюсь.

Гроза уходила, припустил ливень, резко посвежело. Прибой за стенами фале, щели в которых светлели и светлели, ещё громче швырял на песок и колол о коралловые коряги тяжелые волны.

Знал и я, что справлюсь. Теперь — в особенности.

Наташа первой услышала, как Колюня, разбуженный штормом и всполохами почти что атомных взрывов над островом, бродит по путаным отсекам фале, спотыкаясь о кокосовые маты, и не решается нас позвать. Он появился из-за плетеной «стены», ещё шатаясь спросонья, и плюхнулся возле Наташи, обняв её по всегдашней привычке и рукой, и ногой. И заснул снова.

Колюня так и не пробудился, когда мы вышли размяться на серый мокрый пляж. Через край алюминиевого чана, поставленного возле фале на подпорки из пальмовых бревен, лилась набравшаяся с избытком дождевая вода.

Прибой выглядел страшно. О морском купании приходилось только мечтать. И вдруг Наташа сказала:

— Присмотрись к отсеку Нэнси. Тебе не кажется, что она не ночевала дома?

Я покрутился вокруг стен из пальмовых листьев. Дождь оспинами исконопатил песок, в который ввинчивались, разбегаясь из-под ног, мелкие крабики. Какие ещё следы, кроме наших свежих, могли сохраниться?

Колюня и отец Афанасий два дня раскапывали на пляже саперными лопатками ствол японской пушки, которую полвека засасывали зыбучие плавники. Лопатки предоставил инспектор Туафаки. Американские, складные, с винтовым фиксатором штыка, имевшем боковую насечку для рубки лиан в джунглях. Все, что «Шемьякингс младший» и преподобный Куги-Куги выкапывали за день, ночью снова затягивало песком. Не помог и джутовый канат, который они привязали к стволу. Чтобы вытянуть пушку, понадобился бы трактор, ввоз которого на остров Фунафути не предвиделся.

Нэнси занималась с Наташей. У меня сердце останавливалось, когда начинались утренние и послеполуденные инъекции в отведенном для медпункта отсеке фале, который иначе как «пыточная» мы с Колюней между собой не называли…

И в то же время, может, из-за того, что семья собралась вместе, во мне крепла странноватая надежда. Словно бы предчувствие. Возможно, и из-за того, что отчаяние имеет пределы. Восстание воли?

В надежде, что поправка Наташи состоится, я укрепился, после того как съездил за две сотни миль вместе с Уаелеси на безымянный атолл к «немцу» и вака-атуа.

Мы выбрались, едва шторм затих и перешел в ленивую зыбь. Все долгие шесть часов перехода на катере меня мутило. Но мучения стоили увиденного.

На низком островке три километра на полтора в окружении кокосовых пальм с растрепанными из-за постоянных ветров челками стояли под парусиновым навесом, едва возвышаясь над уровнем моря, пианино и звукозаписывающая аппаратура. Питание к ней подавалось от ветряного генератора. Ветряк, издававший жалкое, похожее на вопли чаек поскрипывание, отстоял от «студии» на километр, чтобы не портить запись, и соединялся с аппаратурой кабелем. Немец, седой старик с венозными ляжками, торчавшими из-под коротких, словно у «голубого», бабьего покроя шортах, импровизировал «натуральные музыкальные моменты», на которые накладывались «природные звуки» — прибоя, ветра, птиц, скрипа пальм и заклинаний вака-атуа, если на святого находило вдохновение. А когда оно на него нашло, нашло и на меня воспоминание о взводном Руме, если полностью — Румянцеве, у которого приблудная болоночка, стоило заиграть на губной гармонике, принималась подвывать… Пьесы назвались «Серенада из глубин океана», «Летний любовник», «Не говори нежное прощай», «Зов Борея», «Вчерашние слезы» и в этом духе.

Кто его знает, может, парочка влюбилась друг в друга…

Во всяком случае, бизнесом они занимались семейно.

В фале, где оба обретались, под туристским столиком размещалась коробка из-под кассет «Sony» с пачками долларовых купюр. Во вторую такую же коробку ссыпались черные жемчужины. Зеленые бумажки из одной менялись на ювелирные шарики в другой. Качество товара консультировал вака-атуа. Он же взвешивал драгоценные горошины на электронных весах японской фирмы «Танита» и выдавал деньги из расчета за карат, округляя десятые доли в собственных комиссионных интересах.

Уаелеси шепнул, что жемчужины крадены у австралийской фирмы, которая арендует соседний атолл для контрабандного выращивания эксклюзивного товара. Секрет черноты фирма, в свою очередь, выкрала у японцев, выращивающих такой жемчуг на Таити, и больше его никто не знает. У ныряльщиков-воров тоже есть свой секрет: как на глубине десяти-пятнадцати метров раскрыть раковину и заглотнуть жемчужину…

Однако не для выявления воровства инспектор жег дорогую солярку в дизеле полицейского катера. Жалобу австралийцы не подавали. Инспектор навещал музыкальный островок на предмет налогового обложения немца перед его отлетом из Фунафути. Согласно островному обычаю, вака-атуа не облагался вовсе, тем более что святой относился к влиятельной конгрегации христиан-бомбистов. Существовала такая с памятной даты, получившей название «Праздник благоволения Господня». В тот день японская фугаска угодила в костел Фунафути через пять минут после того, как американский сержант, получив от службы воздушного наблюдения предупреждение о приближающихся самолетах, увел с молитвы в укрытие четыре сотни прихожан.

Мы полдня квасили яванский ром под «звуки природы, сливающиеся с музыкальными опусами», которые немец извлекал из исцарапанного песком пианино. Ксерокопию контракта с канадской компанией компакт-дисков «Норт Саунд», заказавшей музыку, жара и влажность припаяли к пластиковому столику, вынесенному на волю. Вака-атуа высыпал на контракт закуску что-то похожее на вяленых воробьев.

Единственный на острове стул занимал исполнитель, а мы, угнездившись на песке, ставили под столешницу для укрытия от солнца бутылки и стаканы. И те, и другие были в чехлах-«термосах» из колоколо. Шнапс подавался прохладным — из холодильника, подключенного к ветряку-генератору. Вяленые же воробьи от жары становились только съедобнее.

На третьей бутылке немец, отправившийся в фале за семейными фотографиями, споткнулся о коробку с жемчужинами. Проспавшись, мы ползали и выискивали их поштучно, задирая куски плетеного пола. Голова казалось такой тяжелой, что неимоверно хотелось сунуть её под очередную циновку и не вставать никогда.

Инвентаризацию найденного вел вака-атуа — с помощью приборчика, какими стюардессы, нажимая на кнопку, считают поголовье пассажиров перед взлетом.

Когда мы сползлись, он сказал:

— Хотите купить несколько?

Я подумал о Наташе и ответил:

— Наверное, это слишком дорого?

— По цене нетто плюс моя комиссия…

— За спиной у немца?

У меня чуть не сорвалось: а ревновать не станет? Хамства, конечно, во мне сидит много.

— Он согласен, мы это обсуждали, — сказал святой. — Возьмете?

Я долго разбирал на купюры комок мелких австралийских долларов, слипшихся в кармане шортов. Смутно вспоминалось, как ночью, под огромным, исконопаченным звездами небом, мы забредали по колено в Тихий океан со стаканами и ждали, когда волна подберется к подбородку, чтобы на пике её подъема влить в себя теплое пойло. Немец уверял, что если шнапс стекает в желудок «внутри», а волна одновременно опускается «извне», «мы абсорбируем напиток в унисон ритмам вечной и божественной природы». Чаще нас валило и накрывало волной с головой. Ритм оборачивался синкопой…

Мокрых банкнот набралось на десяток жемчужин.

— Вот ещё две, пусть получиться дюжина, — сказал святой. Комплиментарная скидка с общей суммы, сэр… Госпожа будет любить вас ещё больше.

Я простодушно кивнул. С похмелья теряешь бдительность. Вообще-то я не допускаю разговоров о своих отношениях с близкими.

Вака-атуа почувствовал.

Почувствовал и я, что он, назовем это так, подбирается ко мне. По-доброму, правда. Допились до сдержанной мужской дружбы. Как на волжских берегах под Кимрами. Святой мне тоже нравился. Пришлось улыбнуться — мол, все в порядке, никто никому в душу не залез, все хорошо. Он тоже улыбнулся и сказал:

— Я могу помочь госпоже, сэр. Брат во Христе Туафаки рассказал мне про вашу заботу… Я помог этому музыканту. Он пьет ром, пиво, опять ром и не боится утра. Я умею останавливать то, что не останавливает никто. Поэтому я здесь…

— А потом? — спросил я, не очень-то веря его чепухе.

— Потом с ним случится правильное. Хочет пьет, хочет не пьет.

— Лекарства?

— Нет, не лекарства. Ничего не пьет, кроме воды и сока. Я смотрю и смотрю, и смотрю, и смотрю…

— Сколько?

— Зависит. Неделю. Или две. На него я смотрел почти три.

— Сколько?

— Денег? Денег нисколько. За деньги не действует.

— Будет больно?

— Будет стыдно.

— Что значит — стыдно? За что?

— Госпожа будет плакать. Болезнь уйдет со слезами.

— Такая злая болезнь, как у нее, не уйдет. Она уже плакала, и много. Вам известно, откуда её болезнь?

— Откуда?

— Есть такая река. Волга называется. На полгода она замерзает и превращается в лед. Вы видели лед в холодильнике? Только в России этот лед куском длиной в тысячу километров. Отсюда до Фиджи…

— Отсюда до Фиджи? Один кусок льда?

— На здешнее море совсем не похоже. Река. В России столько земли, сколько здесь воды. Все наоборот.

— Река течет от моря к морю?

Я подумал и неуверенно сказал:

— От моря к морю, если считать и каналы…

— Через две недели. Скажите госпоже, что я появлюсь на Фунафути через две недели. После Крещения.

3

Крещение, во всяком случае православное, пришлось в 2001 году на 19 января, и иорданью нам служил теплый Тихий океан, в который мы окунулись, принимая во внимание временной пояс, на полдня раньше, чем кимрские земляки бухнулись в стылые волжские проруби. Потом мы вдавились голыми коленками в сухой колкий песок за спиной отца Афанасия, розоватые ступни которого оказались плоскими, словно стельки. Он молился по полному чину, даже патриарха Московского Алексия II, которого не видел и не слышал, попомнил. Наташа вторила, она знала службу. Колюня крестился вслед за мной и, наверное, про себя говорил то же, что и я, некогда услышанное от отца, его деда: «Господи, помоги озаботиться о своих, отведи от них болезни и нужду, дай мне поддержку защитить их…»

Честно говоря, я не знал молитв по памяти. «Отче наш» и обращение к Николаю Угоднику, своему святому, читал с надписи на старинном складне, висевшем на шее у папы и перешедшем ко мне. Во-первых, покойным родителям в их странствиях молиться приходилось по наитию, где придется, даже во вьетнамских кумирнях. А во-вторых, я слышал однажды, как отец в сердцах сказал, что не мы, видно, а Бог нуждается в нашей поддержке.

Нэнси молилась с нами.

Едва отец Афанасий приступил к службе, мы стали обрастать толпой. Соседи натащили цветочных гирлянд и обвешали нас выше макушек. Пара грудастых девиц в одних юбках из пальмовых листьев четырьмя кулаками грохнула в барабан из акульей кожи, подгадав паузу в афанасьевском речитативе на языке, который мы и сами не понимали. Возможно, и на японском, учитывая, что преподобный Куги-Куги обрел сан в православной епархии в Киото.

Из-за барабана молебен через полчаса стал походить на танцульки. Девицы и барабаны утроились в числе. Четыре или пять молодцов, усевшись на песок, бренчали на гитарах. По пляжу потянулся, притопывая, хоровод, в котором все, двигаясь в затылок, держали друг друга коричневыми снаружи и розовыми изнутри пальцами за вихляющие бедра, а то и ягодицы. Католический патер и протестантский староста из местных стояли возле барабанщиц, сложив мосластые ладони поверх чресел.

Инспектор Уаелеси явился с тремя констеблями и греховодно переглядывался с Нэнси, про которую Наташа насплетничала, что она закрутила с полицейским любовь и в первую же ночь на острове ночевала у него. А наутро медсестра обсуждала с отцом Афанасием возможность перехода из католичества в православие, если в православии разрешается развод и второй брак.

Донос на сестру-сиделку состоялся после моего возвращения от немца и вака-атуа. Еще на переходе к Фунафути на катере Туафаки я поразмышлял относительно своей команды. Расказанное Наташей укрепляло меня в выводах.

— И как порешили? — спросил я Наташу.

— Батюшка сказал Нэнси, что для католички нет нужды в обряде перехода в православие. Для православных, желающих ходить в костел, — тоже. Бог общий. Нравится ей молиться с нами, вот и славно, пусть молится…

— А ты как считаешь? — спросил я.

— Я как ты, Базилик, — сказала Наташа. — А как на самом-то деле?

— На самом-то деле слова Афанасия мне по душе… Нэнси добросовестна, лучшей медсестры не пожелаешь, тебе она по нраву, а её помощь ещё долго понадобится… Раз она говорит с отцом Афанасием, значит, почти что член семьи… Нам на руку. Поддержка.

И я рассказал Наташе про план вака-атуа.

Господи, она во всем полагалась на меня!

Из почтовой конторы на улице, некогда служившей взлетно-посадочной полосой американским истребителям, я отправил в веллингтонскую клинику доктора Коламски официальное уведомление: лечение жены мы не возобновляем, очень благодарны и так далее, присылайте счет…

Я чувствовал на сто процентов, что на отца Афанасия можно было положиться. Абориген — человек широкий и добрый, он от души и совести проконтролирует вака-атуа и его гипнотические пассы. Нэнси, спутавшаяся с Уаелеси, не улизнет с острова от скуки, и жена без медицинского ухода не останется. А Колюня — воплощение семьи. Другими словами, моральная поддержка и совет. В сумме: профессиональный медицинский присмотр, помощь отца Афанасия и любовь сына — опора Наташе в мое отсутствие, если оно случится.

А ему предстояло случиться. Крещенский праздник завершал мою вакацию на Фунафути. Я не мог оставаться на острове неопределенное количество недель, которые потребуются вака-атуа, чтобы «смотреть и смотреть» на Наташу. Ответ цюрихского банкира гнал меня за деньгами, которых у нас могло не хватить даже на возвращение к тестю в Веллингтон.

На третий день после Крещения я улетел на Фиджи, оттуда рейсом авиакомпании «Катай Пасифик» в Мельбурн, где пересел на «Боинг» с родными фиолетовыми опознавательными знаками «Таи Эйруэйз», вылетавший в Бангкок.

Жемчужины Наташа отправила со мной.

В полупустом салоне «Боинга» в нескольких часах полета от Донмыонга, бангкокского Шереметьево, на высоте многих тысяч метров над океаном я терзал карманный калькулятор, сопоставляя варианты финансовых прикидок на ближайшее будущее. Ничего благоприятного. По деньгам меня снесло круто, хотя возможность зацепиться оставалась. Кроме апартаментов на продажу в Бангкоке, я располагал «пожарной» суммой в сейфе, вмурованном в стену нашей квартиры в Москве, про которую никто в мире не ведал. Оставался и дом в Кимрах. Можно переехать не на лето, а совсем. Наташе на Волге нравилось. И если островной святой, этот самоуверенный вака-атуа, с лечением справится, отчего бы не заделаться волжским обывателем? Местные орлы развивают кое-какой легальный, назовем это так, бизнес и меня в компанию примут. Возможность обсуждалась на рыбалках…

В конце концов сон сморил меня.

Я чувствовал, как темя зудит под каской и стекает на брови пот, а глаза слепит бесцветное небо тропиков, потому что на парадных построениях запрещены противосолнечные очки. Все кажется пепельным и обесцвеченным на вытоптанном солдатней пустыре между киношкой «Ланг Санг», цементным памятником Павшим и дощатыми трибунами для короля и дипломатического корпуса.

Мне снилось, как на гимнастерке взводного между лопатками расползается темное пятно. Он тянется по стойке «смирно», и мы, иностранцы, тоже, потому что ротный лаосских гвардейцев не решается в присутствии короля скомандовать «вольно». У гвардейцев кто-то падает в обморок. Беднягу уволакивают, и строй смыкается… Взводный распоряжается сделать столько-то шагов влево — это значит, что потери лаосцев возросли, мы заполняем бреши своими телами… Туземный оркестр начинает вразнобой, но радостно. Марш кладет конец мучениям. Эхо тамтамов, отрикошетив от памятника, уходит за рисовые поля, в сторону низких облачков, уплывающих за Меконг. Мы как раз маршируем в том направлении. На Запад. По иронии судьбы местное поверье утверждает: в сторону, куда навечно уходят мертвые.

Гвардейцы идут первыми, им принадлежит и честь вести перед знаменем тотемного козла. Если у Кики, как звали травоядное, отсутствовало настроение маршировать, его за рога волокли по сухому краснозему адъютанты полковника, и знаменосец глотал поднимаемую копытами пыль. Иностранное наемное войско выпускали второй колонной и, разумеется, без козла. С нами Кики ездил на операции. По сигналу тревоги он мчался к грузовикам радостным галопом, предвкушая вольную пастьбу в колючих кустарниках, пока будет тянуться прочесывание — наша тогдашняя работа. Расставив фиолетовые копыта, Кики, не шелохнувшись, торчал на крыше кабины, какие бы зигзаги не выписывал сидевший за рулем Ласло Шерише, глухой венгр, чей недуг выяснился после расформирования полубригады. Ласло «читал» по губам военный язык и оказался не в состоянии понимать обычный…

Далее наступало отвратительное.

Парад устраивался по случаю дня национальной независимости. Подарочные от его величества полагалось проматывать. На шестисоткубовой «Хонде» с рогастым рулем Шерише въезжает по лестнице на веранду борделя «Белая роза» возле вьентьянского аэропорта Ваттай. Привстав с заднего сиденья на подставках-стременах и пружиня коленями, я впиваюсь пальцами в шелковую рубашку Ласло. Веранда рушится под мотоциклом, и во сне я помню, что её будут ремонтировать завтра вечером, когда мы заявимся снова.

Неясным оставалось, какие подвиги совершались в первую ночь. Но во вторую — я это помнил во сне: именно во вторую — я притисну помощницу барменши, почти девочку, повалю на бильярдный стол и изнасилую, заткнув корчившийся от испуга рот комком желтых купюр с изображением дедушки её короля.

Запахивая саронг на тощих детских бедрах, она сжимала деньги зубами, опасаясь, что я передумаю и заберу бумажки назад.

Всякий раз, как я видел этот сон из обычного набора в пять или шесть подобных, которые мучили ни с того, ни с сего, я просыпался от острого чувства жалости то ли к девочке, то ли к выброшенным деньгам и брезгливости к самому себе. С тем же ощущением я пробудился и в этом «Боинге», заходившем на посадку над паутиной взлетно-посадочных полос, рулежек и отстойников для самолетов на огромном летном поле, по краям которого на лужайках с озерками шла игра в гольф.

За время, пока я не показывался в этих краях, над шоссе, ведущем в центр города, надстроили третий уровень, и уже через сорок минут я звонил своему квартиросъемщику из дешевых номеров «Кингс» на Саторн-роуд. Я попросил разрешения порыться в собственных бумагах, которые складировал в чердачной подсобке. Разрешение было дано, а заодно квартиросъемщик пригласил меня отужинать в китайском ресторане.

Я с трудом узнал крышу со смотровой площадкой, куда для удобства выволок картонную коробку с архивом. Хотя фикусы и латании, высаженные в кадках вдоль бордюра, сильно разрослись, два небоскреба, построенные рядом, превратили это место в колодец, просматриваемый со всех их двадцати с лишним этажей. А Наташа когда-то любила загорать здесь нагишом…

Собственно, сортировать оказалось нечего. Старые счета, ненужные деловые письма, бумажная и картонная, вперемешку с пластиковой, рухлядь, потерявшая всякое значение и смысл. Я ухмыльнулся, натолкнувшись на деловой календарик десятилетней давности с условной пометкой о свидании с Ефимом Шлайном в советском посольстве…

Когда мы встречались, Ефима переполняло нечто значительное и недоступное непосвященным, прежде всего недоступное мне, наемнику, работающему не «за идею», а ради денег. Он изображал отсутствие интереса к ответам на свои вопросы, демонстративно скучал и всячески показывал, что, по сути, никакой необходимости во встрече не было вовсе, да и саму эту встречу ему, человеку государственному, навязали из суетности и мелочного расчета.

Я терпел: мама хотела внука, родившегося в России.

Коротковатый Ефим скрещивал на груди руки с длинными волосатыми запястьями, или вывешивал их ладонь в ладонь над брючной молнией, или забрасывал за спину, где они оказывались почти под ягодицами. И мотался маятником. Он всегда допрашивал или разговаривал, слоняясь по помещению. Я приметил это в первый же наш контакт, тот самый, о котором напоминала потайная закорючка в календарике, в консульском отделе советского посольства, куда я, преодолев многомесячные колебания, явился поговорить насчет визы. Поначалу я подумал, что Шлайн разволновался, посчитав меня подсадной уткой. Однако, прокрутив в этой самой квартире, с которой я теперь собирался распрощаться, пленку с записью нашей беседы, вникнув в вопросы генконсула и вслушавшись в интонации его голоса, я пришел к иному выводу.

В контактной практике Шлайна, тертого в отношениях с такими же, как и он, чиновниками казенных спецконтор, будь они американского, британского, израильского или ещё какого разлива, я оказался первым «фрилансером», то есть выживающим на собственный страх и риск частным детективом, да ещё русским — по его стереотипам, «с другой стороны, от белых», хотя, как и отец, ни к белым, ни к зеленым, ни к фиолетовым я отношения не имел.

Проработав на Шлайна несколько лет, я нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным разведчикам, потому и редко выявляемую. Ефим родился психом. И показная его напыщенность происходила от постоянной настороженности, от ожидания возможной ошибки, в особенности, её внешнего проявления. Психовал он, однако, неприметно и только пока планировалась операция. Психовал, одержимый обычным для толкового бюрократа страхом системной ошибки. Когда же полагалось бы и понервничать, то есть в деле, он становился спокойным и почти фаталистом. Это его качество вкупе с первым и делало, пожалуй, Ефима приемлемым если не оператором, то — назовем это так — работодателем, достойным доверия. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы мое доверие или недоверие когда-либо принимались Шлайном во внимание.

Ефим специализировался на проникновении в финансовые структуры, отмывающие преступные или коррупционные деньги, а также на анализе стратегической информации, касающейся теневой экономики, то есть почти половины реальной экономики России. Он работал с тщательно и заранее подготовленными подходами к цели и имел под рукой две-три группы профессионалов, спаянных субординацией правительственных чиновников — а кем ещё могли быть его агенты?

Эта беспроигрышная, с моей завистливой точки зрения, деятельность постепенно, в особенности к 2000 году, отвадила Ефима от оперативной работы, резко изменившейся со времен, когда он заканчивал высшую школу имени Андропова, или как там она называется. Поднявшись по служебной лестнице и сконцентрировав в своих руках информацию массовой убойной силы, он считал, что знание — все, а полевая работа — если и не второсортная деятельность, то во всяком случае занятие не из тех, где требуется высокий профессионализм. То есть не отличал толстопятого вертухая от невидимки. Пока он так считал, командование Шлайна провело пять реорганизаций вперемежку с чистками, и после каждой его спецконтора теряла боеспособность наполовину, потому что возникавший вакуум всасывал очередную порцию суетливых дилетантов из провинции. Я бы предположил, что не только их. Возможны ведь варианты и поопаснее.

Впрочем, иметь суждение об этом мне не полагалось. В официальном смысле ни нашего знакомства, ни тем более делового взаимодействия не существовало. Как не существовали Бэзил Шемякин и Ефим Шлайн в одном и том же пространстве или даже в одном и том же времени. Некто — скажем так, по собственному капризу — время от времени нанимал некоего другого для доверительных поручений, оплачивая подряд сугубо от себя лично. Что же касается учреждения, которое Ефим, возможно, представлял — возможность только и допускалась, к тому же расплывчатым полунамеком, — то оно находилось на иной планете, если вообще, как говорится, имело место быть.

Переехав в Москву и оформив на улице Королева в управлении по делам частных сыскных и охранных предприятий российскую, как я её по-прежнему называл, «лицензию практикующего юриста», я получал заказы Ефима. И, собственно, на гонорары за их выполнение и существовал. Однако последние полгода контакт Шлайном не возобновлялся. Так что дома, в России, меня ждала полнейшая неизвестность. Но по мелочам, я полагал, работа непременно найдется…

Я наугад вынул из картонного ящика пять номеров отцовских журналов на память. Остальное свалил в пластиковый мешок для мусора, который стащил к мусоропроводу. Домработница Ари, прислуживавшая ещё нам с Наташей, отворачивая лицо, принесла пива. Пожилая тайка явно разводила сырость, вспоминая прошлое, и всхлипнула даже, положив передо мной на подносике надписанную для Наташи открытку.

Не знаю, читал ли покойный отец нееловскую пропаганду. Из сшитой нитками тетрадки под названием «Досуг московского кадета», словно отжеванный чуингам, тянулась липучая скукота. Вычитал и про себя: «Безликие, бесцветные и чем старше, тем резче опустошенные бегут от всего, даже от церкви, скучно и лениво смотрят, когда на заре и при звуке труб и пении «Коль славен» поднимается русский флаг, избегают всякой беседы с кем бы то ни было, иногда только, понукаемые, вяло и тоскливо играют на спортивной поляне. Но при разговоре о деньгах глаза оживают… Они же маленькие «ничто». Не французы и не русские».

Пожалуй, верно. Полнейшей дурой в пансионате на шанхайской Бабблингвелл-роуд выглядела Анна Власьевна, которая, цепляя на ходу парты широченными бедрами, заставляла писать под диктовку явную чушь: «Стоит милый у ворот, широко разинув рот, а народ не разберет, где ворота, а где рот…» Поди переведи такое на английский или французский, на котором все и говорили вокруг. Впрочем, иногда переводили. Песня «Разлука ты, разлука» начиналась по-французски со слова «сепарасьон»… Предмет Анны Власьевны назвался «родная речь».

Но выражение «маленькие ничто» покоробило. Не сделался я таким. Отец с мамой не позволили, хотя деньги им приходилось пересчитывать частенько, а на заре и после захода солнца «Коль славен» они не пели и неизвестного мне цвета флаг, который «наш», не поднимали и не опускали. Шемякины, российские Шемякины, — и без песни и флага, предписанных начальством, не ничто.

Кажется, я заводился.

На тук-туке, наемной трехколеске, я съездил на Силом-роуд, где знакомый ювелир выправил на дюжину черных жемчужин сертификат качества. Предлагал и выкупить, прибыль составила бы тысячу с лишним процентов… Я попросил по дружбе изготовить на них чек, заверенный печатью, — для всех таможен, которые мне предстояло пересекать в будущем. И купил для Колюни золотой медальончик с Богоматерью, чтобы освятить в Москве.

Квартиросъемщик явился с женой, милая пара вкусно и душевно угостила меня в переулке На-На в немецком пивном ресторане «Гейдельберг». Я не стал торопиться с обсуждением вопроса о продаже квартиры. Стоило ли тревожить их? Да и Ари тут же потеряла бы работу… Угощали меня, наверное, на радостях, что я не поднимал арендную плату.

После ужина я перебрался в джаз-бар «Коричневый сахар» возле парка Лумпини, откуда позвонил в ночлежку «Кингс» и попросил прислать свой портфель, в котором лежали куртка, кашемировое полупальто и кепка для Москвы. Весь мой багаж. К нему теперь добавились пять отцовских журнальчиков. Билет на московский рейс «Аэрофлота» я подтвердили по телефону ещё из своей квартиры.

До выезда в Донмыонг я туповато пропьянствовал в компании лоснящейся мулатки. Даже сыграл на бамбуковом полене в составе джазистов-любителей. Норовя попадать в ритм, наклонял продолговатую полость, в которой перекатывались песок и галька, то в одну, то в другую сторону. Мулатка восхищенно сравнила меня с Ринго Старром. Та же задушевность. И потрясающее туше.

Часа три с лишним я чувствовал себя вполне хемингуево. В особенности когда по телевизору, привинченному над стойкой, показали репортаж с солдатами и танками в Чечне и мулатка спросила, не страшно ли возвращаться в такой ужас. Про отъезд в Россию я сообщил ей заранее, чтобы потом не катила, как говорится, бочку из-за потери какого другого клиента.

Конечно, такому герою, как я, ничуть не было страшно. Видали мы войны и покруче! Я авторитетно объяснил мулатке, что все, кому не лень, рады распускать слухи о чеченской войне, которая меня-то лично ни с какого боку не касается.

И, как всегда случалось, накаркал.