1

Уже под утро мне привиделся серийный сон из числа пяти-шести, которые мучают давно минувшей явью, когда болею…

Иллюминатор «Фокке-Вульфа» бирманской авиалинии. За ним на черных плоскостях крыльев вспухают и лопаются пузыри, как в кипящей смоле. Это попадания партизанских зенитных пулеметов, бьющих с берега Иравади, коричневая густая рябь которой стремительно надвигается на самолет. Сорванная багажная полка валится на меня, когда пилот, промахнувшись с посадкой, бьет «Фокке-Вульф» об воду.

Превозмогая боль в темени, прижав сумку с запаянными в пластик пачками гонконгских купюр, которые подрядился доставить в город Паган, на боку, одной рукой выгребаю к какому-то островку. Пулеметы косят реку, и я не сразу понимаю, что теперь правительственные, армейские, которыми отгоняют крокодилов, торпедами выскакивающих из-под водорослей, на которых сидят желто-серые выпи. Крокодилы проворны, а я увязаю в густой жиже, запутываюсь в водорослях, сумку с деньгами утягивает течением…

Открываю глаза и тупо, не по делу соображаю: не из тех ли старинных «браунингов М2НВ», украшающих дворец Сун Кха, обстреляли пятнадцать или сколько лет назад злосчастный «Фокке-Вульф» княжеские партизаны?

Ясно: с похмелья, в которое я впал, до вечера вряд ли буду в состоянии сдвинуться с места. Сердце стучит по-бешеному. Желудок горит. Голова словно отсиженное колено. С ужасом вспоминаю, что натворил вечером.

В конторе Випола дважды в году — на тайский Новый год весной и на Рождество — устраивались попойки, на которых многое что говорилось и совершенно откровенно. Так сложилось. На следующий день секретарша привычно вывешивала лично Виполом изготовленный постер: «По поводу сказанного накануне утром объяснений не даем». Записку, что ли, такую послать во дворец князю?

Та Бунпонг, отпаивая меня куриным бульоном, добавляет угрызений. Оказывается, я снабдил каким-то телефонным номером Сун Кха, по которому его посланец должен связаться со мной в Чимкенте. Телефон выписан на клочке бумажной салфетки. Подношу, морщась от рези в глазах, бумажку к носу и, наконец, догадываюсь, что это телефон художника-графика Идриса Жалмухамедова на чимкентской улице Бекет-батыра. Так и написано на бумажке: «Beket-Batyr Street».

— А у тебя-то откуда это, Та?

Хмонг заботливо подтыкает наброшенную на меня французскую шинельку, отпущенную попользоваться выжившим из ума Тонгом. Радостно улыбается. У горцев в отличие от долинных тайцев или бирманцев это получается.

— Князь сказал, что пойду с товаром до этого… Ташкента я. И звонить по номеру телефона буду я. Подучу срочно английский… Спасибо, господин Бэз. О такой работе только мечтать. Теперь я выдам сестру замуж. Она в третий раз беременеет и остается в семье. Вы принесли удачу, да воздаст вам русский Бог!

— Воздаст, конечно, — бормочу я, — только не он…

Но, каким бы пьяным я не был, видимо, какой-то в моем поступке имелся расчет, который я, что называется, заспал. Приходилось только надеяться, что он вспомнится, позже, когда приду в норму. Но — когда?

Тонг ждать не мог, торопил выступать, а оставаться в Хомонге один я не мог. Да и не хотел. Свое получил, пора уносить ноги. Сун Кха, мягко говоря, не тронул меня и поверил как в посланца владельца удава, Ивана Ивановича Олигархова, только потому, что ему известно о его аресте. Муж Лаззат, как никак, сидит восемь с лишним месяцев, новость докатилась до Хомонга. Но в любой час может придти и ещё какая-нибудь. Конкуренту определенно известно мое прошлое здесь, в Индокитае. Отчего бы ему не предположить, куда я исчез, и не запросить здешних: не сюда ли?

Тертого человека сложновато, конечно, доставать в темноте с крыши «Титаника» морозной ночью из снайперки с прицелом ночного видения на набережной Ишима. Что может быть проще из-за поворота горной тропы? Или здесь, в дурацкой кровати — похмельного гуляку под пыльным рядном?

Та Бунпонг настаивал, чтобы я поел перед дорогой. Горец скормил мне травянистую кашу на курином бульоне, за которую, как он сказал, местный знахарь из шанов взял двести батов, сумму в горах фантастическую. Варево, однако, стоило своей цены. К полудню я почувствовал себя в состоянии сползти с деревянного ложа, на котором наломал бока, и передвигаться на своих двоих. В караване я тащился последним и, слава Богу, обратный путь шел под уклон, а начиная от «терминала», я валялся в «Ниссане» на матрасе, прикрывавшем второе дно кузова с пеналами, набитыми пачками контрабандных «чарут».

На четвертый день Та Бунпонг подвез меня к лучшей в Чиенграе гостинице «Гордость Севера», где я отмокал в ванной, ел и спал, снова отмокал, ел и спал полтора суток. Я забрал из камеры хранения оставленные перед походом к Кхун Са свои вещи — пальто, костюм и с удовольствием привел их в порядок перед возвращением в цивилизованные Европы. Для ублажения княжеских соглядатаев отправил по-русски латиницей факс в Астану на номер гостиницы «Турист» с маловразумительным текстом о том, что «дело улажено». Не знаю, как уж в Хомонге переводили текст и что про него подумали в Астане, но в опиумной столице определенно нашли соответствующего «специалиста», возможно, из бывших выпускников или недоучек московского института имени Патриса Лумумбы. Таких я встречал в разных качествах и местах даже меньшего значения, например, мороженщиком на Малаккском пляже в Малайзии.

Высадившись из автобуса на северной автостанции в Бангкоке, я, не задерживаясь, на такси поехал в аэропорт Донмыонг, взял билет на лондонский рейс «Бритиш эруэйз» с остановкой во Франкфурте. Закусывать перед вылетом я отправился пешком в аэровокзал внутренних линий с целью провериться в длинном переходе над аэродромным полем.

Слава Богу, в Бангкоке я оказался никому не нужен и потому спокойно наслаждался тайской кухней и пивом «Сингкха» в ресторанчике под пальмами за стилизованной бамбуковой оградой.

Когда я вернулся в зал международных авиалиний, репродуктор трижды пригласил господина Риана д'Этурно появиться у стойки регистрации багажа для уточнения числа следующих с ним мест и их общего веса.

Я не собирался сдавать сумку слоновой кожи, в которой лежало только пальто, сорочка и пара белья, в багаж. Отдельно от меня ничего не следовало.

Сотрудников службы безопасности в Бангкоке, если глаз наметан, выявить достаточно легко. Они похожи на всех и одновременно ни на кого, лишены индивидуальности. Как говорил какой-то древний философ, человек вообще это не человек, потому что такой в природе не существует, всякий же сам по себе — он, то есть человек, и есть. Двое агентов, как раз вполне сами по себе — в купленных казной однотипных распашонках и панамах с надписью «Бангкок», — переминались возле стойки, опекаемые растерянной стюардессой тайской, а не британской авиакомпании, конечно. На группу захвата они мало походили. Рубашки заправлены в брюки, а не на выпуск для прикрытия пушек, ели мороженое, то есть, скорее всего, руки в ход, скажем, чтобы одеть наручники, пускать не собирались.

Понаблюдав пару минут, я, прикинув, что ничего не остается как сдаться в плен на максимально приемлемых условиях, подошел и сказал:

— Меня зовут Риан д'Этурно. Вызывали по радио?

— Извините нас, господин Бэзил, — ответил, видимо, старший. — Мы агенты Управления по борьбе с наркотиками. С вами желает поговорить, если вы не против, генерал Йодмани, шеф управления. Вы не против?

— А если бы и был против?

— Только если желаете, только в этом случае. Вы абсолютно свободны в своем решении.

— Я свободен в своем решении. Куда идти?

Мы поднимаемся на эскалаторе на второй этаж зала вылета, минуем крайнюю кабину паспортного контроля, где у меня не спрашивают паспорта, и, прежде чем войти в дверь с надписью «Иммиграция, только для персонала», второй, младший, как я понимаю, по званию говорит:

— Господин Бэзил, дайте посадочный талон и паспорт. Я отмечу вылет. Вы пройдете на посадку прямиком, сразу после беседы с генералом.

Генерала я знаю. В лицо. Он улыбается, встает, даже в фуражке с высокой тульей и на каблуках специально сделанных ботинок едва доставая мне до плеча.

— Здравствуйте, Бэзил! Сразу к делу?

— Генерал?

Сопровождающий или конвойный, кто его разберет пока, снимает с подоконника пластиковый файл и подает мне. На файле под изображением гаруды, мифической буддистской птицы — покровительницы Таиланда, гриф «Управление по борьбе с наркотиками, служебное».

— Уже не бюро? — спрашиваю я.

— Стали управлением, — отвечает генерал и заходит сбоку, чтобы видеть вытащенные из файла фотоснимки с изображениями моей персоны, которые я перебираю один за другим.

На фоне цветущих бутонов опиума. С сумасшедшим Тонгом в деревне. На тропе в джунглях. С замотанной шарфом головой на фоне каравана нагруженных осликов, надо полагать, с «товаром». В отвратительном виде пьяный, привязанный к оружейной скобе в «Лендровере». Но только не у князя в резиденции и потом, когда мы допивали в неформальной обстановке. На такую глубину генеральский агент, околачивавшийся в горах рядом и со скрытой камерой, явно не «нырял». Если бы у меня имелись две-три минутки поразмышлять, я бы вычислил его по этому признаку. Но приходилось сосредотачиваться, как в таких случаях говорят, на главном противнике, генерале.

— Можете взять на память или для отчета, — говорит он. Только теперь замечаю, что у него на погонах две звезды. Высший ранг для полицейского. Я, вечный капрал, помнил его капитаном.

— Спасибо, — отвечаю. — Моему работодателю будет интересно посмотреть.

— Вот о нем и речь, — сказал генерал. — Кто он, этот человек?

— Генерал!

— Знаю, знаю, вы — профи… Вот верительная грамота.

Развертываю сложенный вчетверо листок, на бланке с гарудой и тем же грифом знакомым почерком, который заставляет что-то шевельнуться во мне, написано:

«Старый дружище Бэз, старина Випол с приветом к тебе. Мой друг генерал Йодмани говорит, что ты бродишь по нашим краям и есть данные, что явился прямиком из Сибири или как там называется место в горах, откуда вытекает ледяная река…»

Господи, подумал я, на это они меня возьмут. Бывшему майору таиландской королевской полиции Виполу я отказать не смогу. Что там дальше?

«Попрания профессиональной этики от тебя не требуется. Если ты работаешь по контракту с какой-то полицией, а я не допускаю мысли, что ты берешься за подряды у «тяо пхор», и всем говорю об этом, то генерал Йодмани — высший чин, представляющий здешнюю полицейскую власть. Это означает абсолютную конфиденциальность для всего, что ты скажешь, и, нужно ли говорить особо, вашего контакта.

Генерал Йодмани задаст тебе пару вопросов. Если ты ответишь на них, нами, твоими друзьями, это будет расценено как вполне достойный поступок, хотя и молчание тоже имеет свои преимущества. На твое усмотрение.

Для информации: частную сыскную лавочку, в которой и ты работал столько лет, я продал брату генерала Йодмани. Ты можешь договориться о вознаграждении за свои сведения через эту контору, как и раньше.

Позвони мне на Рождество. Мое почтение госпоже Наташа. Сколько у вас детей? Как и всегда, Випол.»

Я вернул записку генералу Йодмани и сказал:

— Отвечаю. Должностное лицо в правоохранительной структуре страны под названием Казахстан. Это лицо, однако, договаривалось со мной об оказании услуг на частной основе. То есть ни это лицо, ни тем более я сам никакой правительственной, общественной или частной структуры не представляем.

— А из Москвы кто вас отправлял в страну Казахстан?

— Генерал, вы работаете с наемниками, я имею в виду бюро… то есть управление?

— Нет, конечно. Ни одна полиция в мире не использует частных детективов в качестве служащих. Почему вы спрашиваете?

— Из Москвы меня отправляло такое же должностное лицо, как из Казахстана, и также на частной основе. И про Казахстан, и про Россию я могу сказать, что все мои работодатели — частные лица. Они не представлялись как государственные служащие и не предъявляли своих полномочий. Мои отношения с ними и существуют, и нет… Так что даже при аресте меня обменивать никто не будет. Нечего обменивать. Меня нет.

Музыкальный сигнал отыграл в репродукторе, и диктор объявил о завершении посадки на лондонский рейс через несколько минут. Мобильный в кармане гимнастерки генерала пискнул. Он буркнул, отогнув крышку трубки:

— Выходит сейчас. Потяните пару-тройку минут!

И, обернувшись ко мне, сказал:

— Спасибо, вы прояснили задачу, которую выполняли. Согласитесь, что мы поступили бы некорректно, если бы не дали знать, что… что видели вас. Видим, пока вы на нашей территории… Информируйте о встрече тех, кто вам интереснее. Либо в Москве, либо в стране Казахстан, извините, не помню название столицы… Покажите фотографии. И присмотритесь к нашему сотруднику в буфете у выхода к самолету. О нем тоже можете рассказать.

Все действительно просто в этом простейшем из миров, именуемом миром спецслужб. Мне кажется, я высчитал «сотрудника» и спросил:

— Та Бунпонг?

Генерал кивнул.

На табуретке за стойкой буфета у выхода на посадку завербованный мною хмонг потягивал из высокого стакана «коку-колу» со льдом. Мы равнодушно скользнули друг по другу невидящими глазами. Я бы отдал правую руку на отсечение, если бы он меня предал. Генерал Йодмани имел своего агента в горах. Я имел своего агента и в горах, и в Управлении по борьбе с наркотиками. Мы оба, Та Бунпонг и Бэзил Шемякин, хмонг и русский, могли гордиться друг другом.

И снова над Гималаями я обдумывал, что натворил.

Итоги представлялись неплохими. Деловая связь Ивана Ивановича Олигархова с опиумным князем в Бирме подтверждена. С перевыполнением плана: я спровоцировал поход Та Бунпонга на Ташкент и его появление через Чимкент в казахстанском Новом Техасе. Контакт с генералом Йодмани вообще представлялся подарком судьбы. Если Та Бунпонг, «наш общий» с Сун Кха человек, является агентом таиландского Управления по борьбе с наркотиками, совесть моя чиста. Может, ему повезет и он пройдет всю линию поставки опиума нового 2000 года урожая от начала до конца, оставшись живым, и мне не придется сдавать его ни Ибраеву, ни Шлайну, когда он явится в Чимкент. Его сведения дадут возможность таиландской полиции, которая, видимо, наконец-то берется за «северное» направление, действовать достаточно эффективно. А как поступить с горцем, когда он объявится, пусть решает Ефим. Можно выжать из него детальные сведения о пути следования наркотиков через горную Азию с юга на север, а можно и не выжимать. Все равно ни Москва, ни Астана не дотянутся до потайных троп, кишка тонка.

Как вариант: я встречаю Та Бунпонга в Чимкенте… Ну, а дальше что?

Оставим все-таки эту заботу Ефиму Шлайну.

Квартиру художника придется, конечно, купить и превратить в явочную. Может быть, на это контора Ефима пойдет напрямую, исключив мое посредничество?

Во Франкфурте, вытащив из сейфа свои бумаги, я позвонил Матье в Алматы. Телефон оказался на автоответчике. Я коротко сказал:

— Крестный на пути. Готовь пирог.

На почте лежал факс до востребования от Шлайна: «Встреча в Берлине, гостиница «Гамбург», Ландграфенштрассе, 4. Начиная с 25 февраля». Ну, конечно же, не 23-го, когда коллеги Ефима празднуют День Красной Армии!

Сверившись по настенным часам франкфуртского аэровокзала, я подзавел и поставил дату, а также стрелки своих подпорченных швейцарских «Раймон Вэйл» — как раз и было 23 февраля 2000 года, среда, 16.45. Пережидать время до контакта здесь, во Франкфурте, или катить поездом в Берлин?

Так и не решив, я вошел в телефонную будку международного телефона и набрал номер Ляззат в Астане. По моим расчетам, там шел одиннадцатый час вечера.

Рассматривая доисторической постройки красный биплан-истребитель с черным прусским крестом на фюзеляже, выставленный в стеклянном холле, я считал сигналы вызова. Она ответила на девятый, слегка задыхаясь, вопросом:

— Фима?

Она, что же, ждала моего звонка?

— Нет, — сказал я. — На этот раз Бэзил. Фима уступил мне номер телефона, сказал, что ему больше не нужен. Ты ему надоела.

— Фима!

Трудно поверить, что кто-то может ждать моего звонка. Просто так, без дела.

— Нет, это Бэзил. Я же сказал.

— Тогда передай Фиме, что он подонок.

— Вряд ли я увижу его… Как насчет меня? — спросил я.

— Приезжай.

— Приеду, — сказал я. — Фима говорил, что ты классный бабец. Ты в порядке?

— А ты? Что там свистит у тебя? Ты в аэропорту?

— Расскажи, в чем ты одета…

— О, Господи… Не голая, как ты всякий раз.

— Отомсти. Будь голой, когда явлюсь.

— Мне начинать раздеваться, Фима?

Хорошо, что она не путешествует со мной, подумал я. Как любовница и как дочь. У неё не сладкая семейная жизнь. Со мной ещё горше пришлось бы. И сказал:

— Скоро.

Мне показалось, что она собирается всхлипнуть.

— Странно, очень странно, но мне кажется, ты говоришь правду, услышал я.

Мы все сказали друг другу. Я повесил трубку.

Несмотря на успехи по службе, на душе было муторно. Все-таки я женатый человек и не по расчету.

2

С виадука, по которому шел поезд, в вагонное окно справа я увидел полуразрушенный собор на Курфюрстендамм, грязноватые от снежной слякоти скопившиеся на развороте автомобили, толпы прохожих, потом наехал навес берлинского вокзала «Зоо». Я подобрал сумку и потащился к выходу. На платформе низкорослый тип в сером плаще, без шляпы, с лысиной в грязноватых каплях между седыми лохмами развязно сунул за борт моего пальто рекламный листочек. На ступеньках в подземный переход, где я выбросил его в урну, пришлось обходить ораву таких же личностей, что-то распивавших из пущенной по кругу бутылки в упаковочной обертке. И на площади — ни одного такси.

В подземку спускаться я не стал.

Берлин мне казался более или менее знакомым. Во всяком случае, бывший Западный. Пока я шел в сторону Ландграфенштрассе, до которой от вокзала рукой подать, память подсовывала дурацкие фразы: «Комм шпацирен мит францозише унтер-официрен», «Майне циммер ист гемютлих», «Шайзе». В этом духе. Мне нравилось звучание. Я жалел, что не выучил язык, пока находился однажды в этом городе несколько недель на постое с французским паспортом и по делам майора Випола.

Однокашник по Легиону, ставший, как и я, частным детективом, Дитер Пфлаум устроил тогда для меня, как он говорил, культурную программу высшего класса. В этом районе, то ли на Иоахимсталерштрассе, то ли на Кантштрассе, в рамках этой программы мы, помнится, как идиоты, ржали в Музее эротики у стенда с кальсонами прусского офицера, приспособленными для совокупления в полевых условиях без отстегивания сабли. Среди плетей, цепей и прочего мазохистского инструментария для возбуждения, а также выставленных атрибутов со съемок фильма «Калигула», Дитер выделил «самый интересный экспонат». Пальто и прикрепленную к его полам нижнюю часть штанин. Внешне пальто как пальто, штаны как штаны, но на голом теле. Пальто и штанины, объединенные в нечто общее, распахивались и запахивались. Какие-то чокнутые проделывали такое перед дамами на улице…

Что ещё дикарь по прозвищу капрал Москва знает о Берлине?

Морозец пробирал, и ветер пронизывал широкую Курфюрстенштрассе, за углом которой, у гостиницы «Гамбург» оказалось тихо и безлюдно. Дама у стойки, взглянув на заполненную карточку постояльца, сказала, что номер на мое имя уже забронирован, два дня назад. Четвертый этаж, окна во двор, тихо и тепло.

Я не успел поблагодарить, как она протянула мне телефонную трубку. Ефим сказал в нее:

— Явился, герой… Сходи в сортир и встречаемся через… Сколько тебе времени нужно придти в себя с дороги?

— Пятнадцать минут. Побриться, душ и переодеться. Могу и сейчас…

— Двадцать минут и в боевой готовности внизу, в лобби у камина. Я тут вычитал про роскошный таиландский ресторан. Там и поговорим, так сказать, в обстановке, приближенной к твоей боевой… Сейчас, подожди секунду… сейчас…

— Отсчет времени ты включил или нет? — спросил я. За месяц и пять дней путешествий в одиночку я отвык от команд.

— Вот… «Эддс таиландише специалитатен», Гебенштрассе двадцать, телефон…

Я повесил трубку.

Новость была хорошей. Ефиму включили финансирование операции. Иначе на какие шиши он собирался отдаться гастрономическим извращениям в заведении, где подают экзотические импортные деликатесы? И плохой. Мой так называемый отпуск затянется. Состоявшиеся операции Ефим Шлайн обедами не отмечал. Дело сделано, зачем? Работа же ещё предстояла. Скорее всего, он собирался поиграть в заботливого оператора, которому полагается время от времени оказывать внимание агенту, то есть поговорить с ним о личном, дорогом, близком, выслушать ламентации и высказать слова поддержки и ободрения. Чепуха из учебников, по которым его учили…

Изготовившись телесно и переодевшись, я вспорол подкладку сумки слоновой кожи и достал пластиковый конверт с газетой, на первой полосе которой Первый в Шанском государстве и Второй после меня в Казахстане, как я его называл, рассиживал, раскорячившись, с князем Сун Кха на фоне регалий героинового Шанского государства. Портрет человека, который убил Усмана, снес взрывом стену в ресторане «Стейк-хауз», уложив троих или четверых, включая танцовщицу, и по чистой случайности промахнулся в меня из снайперки с крыши «Титаника». Человек, которого я дважды видел на расстоянии протянутой руки, так же близко, как самого себя сейчас в зеркале над письменным столиком с фирменной папкой гостиницы, закрывающей половину столешницы.

Я вздрогнул. А если он пронюхал про мои отношения с Ляззат?

Не так уж все блестяще у меня получалось.

В лифте я понуро подумал: что же дальше? И ради чего? Ради документов, которые нужны Вольдемару-Севастьяному? Я спокойно, не напрягаясь, достану их через крестника Матье Сореса… Практически уже достал.

В сущности, мне больше нечего делать в этом Казахстане, сказал я себе, разве что преумножить собственным трупом общее число угроханных типом, которого я называю Вторым. А Ляззат — это блажь. От одиночества. Как подобранный во дворе американского детского универмага попугай…

Надо сдать Шлайну собранные материалы и отойти. Не расстраиваться и не злиться. В конце-то концов, Ибраев, Жибеков и остальные опасны только для самих себя. В силу выбранного ими существования и поставленных целей.

Что же касается таиландской полиции, то она готова сотрудничать с конторой Шлайна напрямую. Это я понял определенно. Вот пусть и сотрудничают, если захотят. Без Бэзила Шемякина. Через Та Бунпонга, например. Встретив его на купленной для этой цели квартире в Чимкенте. Чего проще?

Возложенное на меня выполнено добросовестно и качественно. У меня есть полное право требовать, чтобы от меня отсохли.

Это я и собирался сказать Ефиму, который с самодовольным видом попивал что-то горячее из фаянсовой чашки с эмблемой гостиницы «Гамбург», утонув в коричневом кожаном кресле напротив горящего в лобби камина. Он в упор не видел меня, когда я подошел. От горячего запотели очки. Судя по свежей обточке на кромках стекол и сверкающей оправе, новые, купленные здесь, в Берлине.

Казенные деньги, попав к Шлайну, любили счет. «Эддс таиландише специалитатен» оказался далеко не фешенебельным местом, а среднего уровня ресторанчиком со стандартной восточной кухней, набитым студентами и захудалыми клерками.

Приняв по четвертой кружке «Будвайзера», мы, однако, и полусловом не обмолвились о делах. На Ефима Шлайна накатила разговорчивость, желание поговорить вообще, на личные темы. Такие припадки я презирал, полагая, что словоизвержения, как правило, свидетельствуют о неспособности сосредоточиться. Человека сдувает с курса ветром в собственной голове. В нашей профессии пяти или от силы десяти минут хватает на обсуждение любого вопроса. Контакту положено длиться минимальное время. А тут и я, признаться, слушал Ефима, развесив уши. В длинной саге угадывался какой-то смысл, который Шлайн, вероятно, пытался, впадая в рассуждения, прояснить и для себя.

Оказывается, его отец где-то здесь, в Берлине, пятьдесят с лишним лет назад вел опасную охоту на человека, которого шеф германской разведки адмирал Канарис, ненавидевший нацизм и ещё больше коммунизм, называл «коричневым большевиком». За Борманом. Из гостиницы «Гамбург», где мы теперь жили, старший Шлайн наблюдал за какими-то людьми, работавшими на соседней Курфюрстенштрассе, куда переехало гестапо после прямого попадания американской бомбы в его изначальную штаб-квартиру на Принц-Альбертштрассе. Ефим не знает номера, который занимал отец. Гостиницу перестраивали с тех времен много раз…

Когда эсэсовцы взломали дверь квартиры с радиопередатчиком, попавшим под пеленгацию, Шлайн-старший насмешливо крикнул как в ковбойском фильме: «В пианиста не стрелять!» «Пианистами» назывались радисты.

Павел Шлайн перевербовал следователя-гестаповца, который «упустил» коминтерновского разведчика в ходе следственного эксперимента. Центр, получив сообщение о побеге своего агента из-под ареста, оборвал с ним связь. По сути, предал, бросив на произвол судьбы. Его сообщения о финансовом мире, подписанном в Лозанне за два года до конца войны, пропали втуне. Их, скорее всего, выбросили в мусорную корзину.

Легенда? Спустя столько лет это и выглядит легендой. Но если так, то каким образом тысячи и тысячи денежных сумм, больших, средних и малых, конфискованных в странах Европы, перекочевали в швейцарские банки? Подобные операции во времена пишущих машинок за минуту, как в наши дни электронной связи, не проводились. В канун краха Рейха, за два-три месяца, осуществить их представлялось невероятным физически. А работу сделали по-бухгалтерски обстоятельно. Словно в мирное время. Оно и было мирным в воевавшей Европе в той части, в какой это касалось денег. Этот финансовый мир, подписанный за два года до падения Берлина, помог Борману, которому фюрер абсолютно доверял ресурсы рейха, раствориться в небытии. Бормана, если так можно сказать, вынесло из готовившейся капитулировать Германии сразу по сотням финансовых проток в безбрежный океан мировых денег.

Старший Шлайн, конечно, и сам был не сахар. Работа в одиночестве автоматически подводит агента к ощущению, что он пуп земли. Как, в частности, сказал Ефим, происходит с неким Бэзилом Шемякиным. Он начинает относится к Центру как к не слишком надежному источнику снабжения деньгами, а себя выставляет несчастным, в котором начальство видит ничтожную пешку на большой шахматной доске. Затем приходит ощущение собственной заброшенности, даже предательства руководством. Недоговорки агента, его обиды в свою очередь вызывают у оператора сомнения относительно поведения подчиненного, если не подозрения в предательстве в свою очередь. И образуются два отталкивающих полюса — загнанный человек, который вынужден выживать в изоляции, и его оператор, поглощенный бюрократической суетностью в Центре. Для аппарата, даже разведывательного, и война — рутина, не исключающая интриг и подсидок.

Летом 1945-го, когда Шлайн-старший вышел в Австрии к своим, на нем лежало бремя двух обвинений. Плен и происхождение. К использованию как побывавший во вражеских лапах непригодный и еврей, а значит — космополит. После пяти лет допросов «тройка» судила его за то, что он вырвался из плена живым. Вещими оказались слова завербованного гестаповца: «Придет день победы, вашей или нашей, не важно, и нас обоих объявят предателями». Сталинский приговор подтвердил прогноз: 15 лет тюрьмы. Павел Шлайн вошел в камеру на Лубянке, когда вторая мировая война ещё продолжалась на Дальнем Востоке, и вышел по реабилитации, когда развертывалась ещё более затяжная и дорогостоящая, холодная.

Девять лет и семь месяцев Ефим Шлайн считался сыном эсэсовского агента. Его матери, жене эсэсовца, сказали, что муж бросил её и предал родину. Их не сослали потому, что перевербованный гестаповец работал в Штази и, приезжая в Москву, спрашивал о семье человека, спасшего ему и его семье жизнь. Немцу отвечали, что Павел Шлайн выполняет задание за рубежом и разрешали видеться с его женой и сыном. На существование они зарабатывали тем, что бродили в стужу, зной и распутицу по подмосковным проселкам с деревянной фотокамерой, делая семейные портреты колхозников…

— На моем месте, Бэзил, разве ты не подал бы заявление с просьбой о приеме в высшую школу ка-гэ-бэ после института иностранных языков? спросил Ефим.

— Не знаю, — сказал я. — Это так странно, Ефим… Я выполняю свою работу, то есть стал тем, кто есть, по той простой причине, что так сложилось. Знаешь, как вода… Куда наклон, туда и течет. Отец стучал степ в ресторанах, нанимался к китайским генералом, врачом восточной медицины подвизался… Ему все равно было чем заниматься. Да и мне потом… Семью выгнали из России до моего рождения. Мне не приходило в голову кому-то доказывать, что я русский. А если бы меня усыновили китайцы? Если следовать твоей логике, я должен был бы после переезда из Бангкока в Кимры баллотироваться на пост кимрского мэра, чтобы доказать, что я достойный и честный кимровец, а не кто-нибудь еще. Так, что ли? Знаешь, как-то не хочется… А после твоего рассказа, признаюсь, в особенности.

— А что если мне уйти в отставку, завести собственное сыскное бюро? Пойдешь ко мне работать? — спросил он.

Мы сидели перед тарелками с остывавшей снедью. Я не ел с утра, только выпил кофе и сжевал круассан, принесенные в поезде кондуктором. Четыре кружки пива на пустой желудок — не удовольствие, в ресторане народ курил беспрестанно, разговор состоялся совсем не веселый. Другими словами, зачем нас принесло в это место со своими заботами? Ни поели, ни поговорили о деле.

И я ответил:

— С тобой ни украсть, ни покараулить, Ефим. Ты зачем меня сюда позвал? Желудочный сок свернулся. Ничего не едим. Дело ждет, но и про него забыли… Чего там сыскное бюро! Плюнем на все и забомжуем, Ефим! Возвращай ксиву дипломатической почтой в контору, так, мол, и так, обрыдло, не вспоминайте меня, цыгане, прощай мой табор, я спел в последний раз… Или давай стенать на судьбу, или начнем есть и потом поговорим о деле… У меня подол новостей.

— Еще четыре дня назад, когда ты их собирал, Москва в них не нуждалась. Тебе не приходило в голову, что ничего не изменилось со времен отцов и что наша работа и сегодня, в сущности, зависит от капризов и расчетов случайных людей?

— Ефим, ты что же… Ефим, ты сворачиваешь операцию? — спросил я, почувствовав, что мы почти предаем в этот момент Усмана, кореянку-танцовщицу, разорванного взрывом подвыпившего приставалу к ней, Ляззат, наконец, да и все, за что мне сторицей досталось в минувший месяц и, может быть, за всю жизнь до этого. Я вроде бы забыл, что работаю только ради денег. Я вдруг осознал, что по-настоящему ненавижу Второго и то, что он тащит с собою в мою жизнь — Ибраева, Жибекова, Шлайна и меня самого, каким я стал.

Без аппетита мы съели остывший суп с мелковатыми пельменями, холодную рыбу под острым соусом, две тарелочки рубленой говядины и свинины, куриные крылышки и выпили ещё по кружке «Будвайзера».

Я всегда считал вредным возвращение в прошлое. Могу представить, в какую ипохондрию я впал бы, принявшись посещать места, скажем так, боевой славы своего отца. Ханойский ресторан «Метрополь», где он выступал с симфоническим оркестром из харбинских балалаечников, сайгонскую гостиницу «Палас», на террасе которой пел куплеты, мало ли мест, включая вертолетный аэродром, под бетонкой которого закатали его могилу в манильском пригороде… На своих полях сражений он бился за выживание, не рассчитывая ни на кого и на Россию в особенности. Он сам себя считал Россией, где бы ни оказывался. Вот и все… Не следовало Ефиму назначать наше свидание в гостинице «Гамбург» по той же причине. Вот и все…

Я так и сказал Ефиму:

— Вот и все.

— Что — все? — спросил Ефим. — Что — все? Только начинаем… Ты знаешь, что тебя ждет?

— Давай расплачивайся, на улице поговорим. Накурено до невозможности, ты этого не любишь… Мы засиделись, — сказал я, подумав, что Шлайну сподручнее будет разговаривать на ходу.

— На улице морозит. Ветер. Давай здесь.

Не нравился он мне сегодня. Казахстанский донос, о котором говорил Вольдемар-Севастьянов в Ташкенте, определенно дался ему нелегко. Я бы сказал, переломал в нем кости, может, и позвоночник вывихнул.

Я достал из нагрудного кармана пиджака пластиковый прозрачный пакет с газетой и положил перед Ефимом. Хотя бы этому пусть порадуется.

— Европеец на снимке — твой будущий убийца? — спросил Ефим.

— Нет, жертва.

3

Все-таки я вытащил Шлайна из проклятого места и привез на такси в кафе-театр «Берлинский декаданс», показанный когда-то Пфлаумом, в Шлоссгартене. По продолговатой сцене, обставленной с обеих сторон десятком круглых столиков, метались европейки, негритянки и азиатки, постепенно лишаясь одежд. Спектакль назывался «Эйнштейн на пляже».

Лучшего амбьянса для работы при нашем настроении не придумать. Ефим, надувшийся поначалу на высокое искусство, как мышь на крупу, из-за девиц, пообвык и вместо пары рюмок заказал бутылку «Курвуазье». Ему вообще нравились кабаре.

Антракты устраивались каждые полчаса. Публика должна есть и пить, искусство для искусства, торговый оборот для прибыли. Ритм, который задали антракты нашему совещанию, вполне подходил. Музыка, пение, шум и гвалт позволяли разговаривать в открытую.

Ефим утвердил мое предложение о покупке квартиры у художника в Чимкенте. Пристрелочный подход к Жалмухамедову: предложить ему бартерную сделку, обмен его площади на московскую. Некто назначенный конторой звонит и говорит, что приходиться переезжать к любимой теще в Казахстан, не согласится ли художник, если… ну, и так далее.

Возвращение в Казахстан, забыв свое желание дезертировать, я предлагал тем же путем, каким выехал: Ташкент, Чимкент обязательно, если потребуется Астана, Алматы и потом — Москва. Стартовая точка второго этапа операции квартира Жалмухамедова. Осмотревшись в обстановке и оценив настроения завербованных мною Ляззат и Притулина, я сосредотачиваюсь на получении документов от Ивана Ивановича Олигархова через их посредничество. Ибраева обхожу стороной так долго, как будет возможно. Вообще на поверхности не появляюсь. Въезжаю с российским паспортом, собственным, и ухожу в подполье. В любом случае, газета со снимком посланца Олигархова или Второго, как я его называю, и героинового князя ляжет на рабочий стол Ибраева после моего исчезновения из страны, не раньше. Никакого участия в игре, которую ведут между собой полковник Жибеков и подполковник Ибраев. Ее суть и форма пока для нас интереса не представляет, только отслеживать.

И это все, что Ефим Шлайн санкционировал.

— У тебя, конечно, остались вопросы? — спросил он.

— Ибраев предъявлял снимки Колюни в кампании виолончелистки. Спасибо…

— Заметил?

— Паренек с полным ртом зубов, а мой щербатый. И девица крашеная, я имею в виду её рыжину. Ты уверен, что ибраевские соглядатаи не выявят подмену?

— Они спят на ходу. Работай спокойно. Колюня с этой… с виолончелисткой сидят на моей даче. С трех сторон по двести метров снега, след от вороны и тот заметен. У входа пост… С рыжей вообще повезло. Ни одного выходного за месяц не взяла. Звонил тестю?

— Пока по-старому, — сказал я.

— Включи телефонный счет в накладные. Принимается без звука… Ты что-то не договариваешь, Бэзил. Что именно?

Свет притушили, и на подиум выбежал Эйнштейн в парике, который использовался как фиговый лист. Поющие девицы, пританцовывая, прикрывали его неглиже.

Ефим перегнулся через столик и настойчиво повторил:

— Что именно, я спрашиваю?

— Этот на газетном снимке, — сказал я. — Не из ваших, конторских?

— Из наших, — сказал он без колебаний, будто сдавал его противнику. Бывший. Мы вместе учились, потом его отправили в Азию. Специализация антитеррористические операции… В этом духе. Почему ты спрашиваешь?

— Потому что ты спросил первый.

— Что я спросил?

— Не он ли мой будущий убийца. Предполагалось как само собой разумеющееся, что он — убийца. Твой интерес относился только ко мне. Вот я и решил…

— Ты правильно решил. Что еще?

— Живым меня из Казахстана он не выпустит.

— Почему?

— Я устал орать, Ефим… Дождемся антракта!

Он кивнул. Я подтолкнул его мысли. Шлайн прекрасно владел немецким, смеялся шуточкам Эйнштейна, а теперь молчал, углубившись в свои мысли. Мне бы хотелось, чтобы о том, как помочь агенту Шемякину в противоборстве с бывшим специалистом по антитеррору. Дуэль с профессионалом, принимая разницу в возрасте, а также то, что сражаться придется на его территории, могла обернуться проигрышем.

Усложнял будущее и китайский след в повадке Ибраева, который вел себя раздвоенно. То ли он сам по себе, лишь сказывается влияние пекинской стажировки, то ли его действительно наставляет и снабжает техникой «оператор» из-за южной границы. Не здесь ли корень закомплексованности подполковника в том, что касается его отношений со структурой Жибекова и неразберихи во взаимодействии двух спецслужб, в частности наружного наблюдения за мной?

Напрашивалась также совсем абсурдная мысль: мой основной оперативный противник, как я его называю — Второй, манипулирует каким-то образом Ибраевым, Жибековым и Олигарховым…

По этим пунктам я намеревался поговорить со Шлайном. Матье Сорес оставался моим секретом. Чем слабей резерв, тем засекреченней он должен быть, даже от командования, которое, не колеблясь, запустит его в собственную игру, наплевав на твою.

В третьем, последнем антракте представления, я и вывалил Шлайну эти соображения. Но он не забыл своего вопроса и ответ начал с него: почему Второй не выпустит меня живым из Казахстана?

— Ефим, — сказал я, — представь, что ты отправил меня в Алматы не со своим паспортом. Обратили бы на меня внимание? Представь далее, что я вообще бы туда не приезжал. Что бы случилось? Ничего. Я оказался возбудителем чесотки, все завертелось вокруг меня, потому что я помечен тобою. Твоим интересом. Теперь представь еще, что я, покрутившись в Алматы, Астане и Чимкенте, убираюсь преспокойненько в Москву при этом с другим, отличным от того, с каким приехал, паспортом.

— Ну и что из всего этого следует?

— Ты одичавший европеоид, Ефим… Из этого следуют три капитальных вывода, которые немедленно сделают в Астане. Первый. Их унизили, внедрив нелегала, который, добившись выполнения своих задач, в открытую заявляет, что он — не он, а иная личность, в качестве каковой и делает всем ручкой. Попрание свеженького суверенитета. Имперская отрыжка… Второе. Астане заранее известно, какие именно документы я ещё только собираюсь украсть и вывезти. Другими словами, я — априори враг. И третье, Астане известно, какие концы я зацепил в далеких и одновременно близких теперь героиновых краях. Ведь я это делал по их же просьбе…

— Будь я на их месте, я бы тебя действительно не выпустил, — сказал Ефим и весело рассмеялся.

— Вот! — сказал я. — И на их месте, если бы я все-таки выскользнул из страны, ты доставал бы меня где угодно и любой ценой. Потому что если я исчезну, исчезнет единственное свидетельство или свидетель расползшейся у них грязи.

— Твой конец будет ужасен, — сказал Ефим.

Я вздрогнул, вспомнив, что он повторяет Колюню. Суеверия коренились во мне. Повтор в предсказании печального будущего — примета гнуснейшая. Она означает, что от тебя потянуло трупным запашком и на окрестности.

— И какой же вывод? — спросил Ефим. — Ты знаешь?

— Знаю, — ответил я. — Товарищ Мао Цзедун изрек однажды: нет человека, нет и проблемы…

— Афоризм принадлежит товарищу Сталину.

— Я ваших академий не заканчивал… Скажи-ка, Ефим, Второй, европеец, как ты говоришь, на газетном снимке, давно отчалил из бывшего ка-гэ-бэ в обсуждаемые края?

— Около шести лет, я думаю.

— Он и есть главное зло. Зло из прошлого… Там не разберешься, кто за кого и против кого, где закон, а где понятия, кто отморозки, а кто остепенился и занялся делом. Жузы всякие. Великий, средний и младший, при этом младший, оказывается, самый влиятельный, Астану контролирует…

— Это что такое?

— Общинные объединения. Определяют места в боевом порядке, раздел добычи, почести и все такое. До сих пор сохраняется как в орде… Мне одна дама…

— Приятная во всех отношениях, — сказал ехидно Ефим. — В доносе из Астаны особо отмечались высокие моральные качества присланного мною самовольно резидента. А на деле-то, оказывается, напряженная сексуальная жизнь использовалась как прикрытие исторических изысканий. И как я не догадался! Сразил бы аргументом стукачей наповал!

— Ну и сразил бы… Чего же не сделал?

— Испугался. Из-за денег, которые тебе не додадут, если финансирование операции прекратится, — сказал Ефим, разливая бренди. И добавил: — Ты ничего не чувствуешь?

— Что я должен чувствовать, Ефим? Ну, что?

— Как говорят англичане, естественный позыв… Кажется, я зря навязал тебе таиландский ресторан со всех точек зрения.

Я выпил бренди до конца и двинул стакан к бутылке за повтором. Мне следовало остыть. На языке вертелись слова, которые после рассказанного Ефимом действительно могли бы его обидеть. И все-таки я не удержался. Черт с ним, с Ефимом. Его утонченной натуре потомственного кагэбэшника наплевать, грохнут меня или нет. Отчего я обязан деликатничать?

— Сейчас тебя пронесет из брюха, а в ресторане тебя, Ефимушка, пронесло с души… А с души несет всегда в чужую душу. Я для тебя, вижу, полнейший сортир!

— Ну, я побежал, — сказал он обыденно. — Мне минут пять…

— Можешь выйти, не держу.

Французы говорят: если хочешь сохранить друга, пореже встречайся.

Пока Ефим отсутствовал, я принял три рюмки и почти дозрел для покаяния, когда он объявился сияющий и умытый. Мое эстетическое чувство, однако, оказалось покоробленным: Ефим тащил с собой обрывок от рулона туалетной бумаги, которым протирал промытые под краном с мылом, надо думать, окуляры очков.

— Я тебе сейчас прочитаю стихи, — сказал он весело. — Слушай… Ахейские мужи во тьме снаряжают коня.

— А дальше?

— Сколько запомнил, — сказал он. — Осип Мандельштам. Читал когда-нибудь?

— Это не стихи.

— Стихи, — сказал он.

— Не стихи.

— Я сказал — стихи!

Музыкальная пьеска про пляж кончилась. Бармен под сурдинку, смикшировав магнитофонную музыку, объявил, если я верно понял, что девушки и «оказавшийся голубым Эйнштейн» согласятся побегать по подиуму за дополнительную плату. Могут и подсесть за столик.

— Ну, хорошо, — сказал я. — Допустим стихи. Тогда при чем эти… ахейские мужики?

— Серость, — изрек Ефим. — Ребята ахеяне построили деревянного коня, нашпиговали его спецназом или омоном и подкатили под стены осажденной Трои. Троянцы из любопытства втащили большую игрушку за ворота, а ночью ахейские омоновцы-спецназовцы выскочили и город взяли изнутри… Мы тебя закатим назад в Казахстан в коняшке. Только в маске и бронежилетике на всякий случай. Чтобы ты не боялся…

— То есть? — спросил я.

— Давай-ка двигать в гостиницу под названием «Гамбург». Я тебе по дороге на ушко нашепчу свои идеи… И зайдем в аптеку. Таиландише специалитатен оказались о-о-оч-чень тонким продуктом для моего брюха, знаешь ли…

И назвал меня с использованием прилагательного к процитированным мужам, переиначив, не трудно догадаться как.

В такси я подумал, что Ефим Шлайн запихивает меня в Казахстан как ахейского мужика уже во второй раз. В первый — деревянным конем стал его загранпаспорт с моей фотографией. И что из этого получилось? И что получится во второй раз?

Я не стал напоминать Ефиму про стихи Мандельштама. Я бы и сам мог ему прочесть кое-что, при этом более подходящее к моменту, скажем, Эренбурга:

…Победа ему застилала глаза.

Раскрыты глаза, и глаза широки,

Садятся на эти глаза мотыльки.

А снизу подползают червяки, поскольку дело, судя по всему, происходило летом, прибавил бы я прозой.

Звонить Ефиму, убежавшему в свой номер прямиком из лифта, не требовалось. Об ахейском коне, если понадобится, я и сам для себя позабочусь. В такси я уже сказал, что вылетаю в Ташкент. Прощаний же, как и приветствий, в практике наших отношений не существовало.

Прозрачный пластиковый конверт с газетой, возвращенный Ефимом, я вернул за подкладку сумки из слоновой кожи.

В фойе дама за стойкой приема постояльцев сказала, что мой номер уже оплачен, и, ожидая такси, которое она вызвала, я присел «на дорожку» перед камином, в котором пылали поленья, и помолился за Колюню и Наташу.