1

Низкий вялый закат просвечивал на стрежне промерзлого Ишима ледяную статую американской Свободы, отчего она казалась пропитанной жидковатой сукровицей. А воздетый факел горел почти по настоящему.

Под эркером пентхауза высотного дома на главной набережной Астаны изваяния из нарезанных кусков замерзшей реки стояли толпами. Справа и слева, пока видел глаз. Слоны, жирафы, верблюды, два Чингисхана, китайского вида вельможа в тюбетейке с помпоном, роденовский Мыслитель, всадник с копьем и всадник с луком, голова Леонардо, барельеф банкноты в двести тенге с профилем местного мыслителя Аль-Фараби, Дядька Черномор и подобие шотландской резиденции британских королей Балморал. Много всяких и разных…

— Впечатляет? — спросила мадам Жибекова.

Я поежился. Стылый пенал из кирпича и дерева пронизывали свирепые сквозняки. Мадам называла это возможностью освежиться. Она, ловко и эластично перебирая коротковатыми ногами, оттанцевала меня, если так можно сказать, из салона с гостями в эркер, похожий на огромный балкон, и легонько подтолкнула к окну — якобы полюбоваться с девятого этажа выставкой ледяной скульптуры. Мадам готовила меня к чему-то?

Замерзая окончательно, я узнал, что проект дома, в котором она живет, копировался с московского известного «дома для Потаниных» на улице Вересаева. Что цена квадратного метра в апартаментах на 350 «квадратов» поднимается до 5 тысяч долларов. Что её мужу, «замечательному казаху и полковнику» Жибекову, обеспечили пятьсот со свободной планировкой и в два уровня. А уж инфраструктура дома, который в городе окрестили «Титаником» за внешнее сходство с киношным лайнером, и вовсе уникальная — может, второй такой в Москве. Подземные гаражи, несколько саун и тренажерных залов по этажам, два бассейна, ресторан, бар, бильярдная, кафетерий и солярий, служба горничных, детский сад, косметический салон, зимний сад, а также освещенная и охраняемая лыжня. На лыжню пришлось посмотреть, высунувшись с риском смертельной простуды, в открытую застекленную створку.

— Видите цементный козырек у поворота лыжни? — сказала она. — Под ним выход с пожарной черной лестницы… Лифта нет, надо идти пешком… Единственное неудобство в доме.

Я погибал, в то время как мадам Жибекова непоколебимо переносила тяготы казахстанской зимы в легком шелковом платье с декольте. Ради чего?

— Вы ведь иностранец? — наконец, спросила она.

Лгать не приходилось. И она, русская, будет теперь чужой в России. Но её интересовала Франция. Не согласился бы я переговорить про неё с Олегом? Олегом? Ну, да, по поводу Франции… Через минуту я выбивал бы дробь зубами, а поэтому, чтобы не потерять лицо, немедленно согласился на разговоры «по поводу Франции», лишь бы вернуться в тепло прокуренного салона. Курили гости нещадно.

Изысканное общество олигархов отмечало юбилей полковника Жибекова под музыкальное сопровождение с компакт-дисков, воспроизводивших сладенькие блюзы и танго пятидесятых. Олег переминался под петтерсоновское «Вот и все, что мне нужно» с повисшей на его бычьей шее Ляззат, стараясь не особенно дымить в её прическу трубкой фирмы «Шаком». Естетственно, обтянутой кожей. Пара смотрелась роскошно, и я подумал, что начинаю понимать Ивана Ивановича Олигархова, пристроившего жене золотую решетку под юбкой.

Олега я узнал. Он меня, конечно, нет, не хватило времени запомнить, когда вслед за плохо нацеленным кулаком вылетал из лифта в гостинице «Турист» с бутылкой шампанского. Детина не походил на сестру, достававшей головой до второй пуговицы на его пиджаке. Да и мне пришлось задирать подбородок, словно улану в гвардейском строю, когда мадам Жибекова нас знакомила.

— Я директор Булаевского элеватора, — сказал Олег, сдавив мне ладонь, словно в пыточной. — Это на севере тут… Недалеко от России.

— И во имя вольной хлебной торговли требуете экстерриториальный коридор через праматерь славянскую к Ледовитому океану и далее во Францию?

Олег вытащил из зубов трубку, округлил рот, подержал его открытым несколько секунд, громадное нутро колыхнулось, прошло ещё какое-то время, и музыку перекрыл раскатистый хохоток.

— Ну, блин, мать-перемать, — сказал, утихнув, обладатель трубки фирмы «Шаком». — Ну, блин и блин, твою мать… Во дает! А что, нельзя?

Он подмигнул мне. Я ему нравился на этот раз.

Ляззат уже повисла на интеллигентном холеном казахе в золотых очках и лакированных темно-зеленых штиблетах. Остальное между оправой и обувкой было смокингом. Казах сунул короткий нос в её волосы.

— Дочь мою, — сказал Олег, — исключили из университета. Нагрубила ректору, пропускает занятия, плохо учится… Ну, и мальчики всякие…

— Семья должна направлять поведение дочери, — изрек я.

— Семья! Ее мать укандюрила, блин, с кавказским хахалиной… такой, ну Автандил Засадилов, блин… то ли во Владик, то ли в Говнококшайск, я знаю? Я вторую ходку тогда делал, что я мог? Милка, блин, блудлива в нее. Позавчера застукал с её же преподавателем. Сняла втихую люкс в «Туристе», плещется с ним в ванной, зачет, говорит, сдаю, хамски лыбится… А? Каково, блин, отцу, а? Да ещё на мое имя взяла номер, документы и деньги прихватила, а? Блин… Ее мать тоже мои документы и бабки прихватила, а там из общака было… Ладно бы в тихую. Позорит при всех… Гаденыш, конечно, в отхил, я его не запомнил, но потом отловил — по-моему, его, а может, и нет… Ну, этот тип ускакал на лифте. Правильно, блин, в целом-то… Мне репутацию спас.

В первый раз кто-то в этой стране одобрил мой поступок.

— И чем могу помочь? — спросил я.

— Хочу её во Францию отправить, учиться… Помоги, я поквитаюсь… Но это второе. Первое, это дельце для тебя…

Олег вытянул руку в сторону лакированной лестницы, уходившей на второй уровень квартиры, и пола пиджака отошла. Я различил стилизованный под подтяжки холдер для кобуры и пистолетную рукоять. Отнюдь не пошлого «ТТ» или «Стечкина», что-то иномарочное, может и «Беретты».

Проделав два марша лестницы, вдоль которой по стене висели полки с книгами и вазочками для кактусов, а также несколько пестрых картин местных пост — или неомодернистов, пойди разберись, я оказался в просторной зале. С ближайшего дивана на меня в упор смотрел валявшийся в его подушках Матье. Плешивец, вставая, успел допить скотч из своего стакана. Такая у него была и оставалась суетливая манера. Допивать или дожевывать что-то, садясь или поднимаясь.

— Крестный, — проникновенно сказал он по-французски, простирая, иначе и не скажешь, объятья. — Крестный, как я рад, что ты на свободе! Эти сволочи…

— Пошла говнокачалка, — откликнулся по-французски же и Олег. — Мотя, подотри сопли! Давай по делу! Время не ждет…

Я покосился на Олега. Говнокачалка на французском — из капральского словаря. Я и сам, получив галун в Легионе, злоупотреблял словечком. Команда подтереть сопли тоже, бывало, подавалась.

— Время имеет значение? — спросил я по-русски.

— Имеет, — ответил Олег, тоже переходя на родной. — Документы уже у Мотьки. Можно переснимать. И прямо тут. Есть комната для этого… Ну, кабинет хозяина. Там все в порядке, все условия.

Он хохотнул.

— А Ляззат? — спросил я. — Она подметит мое отсутствие… Что сказать? Ибраев не промах…

— Не бздо, папаша, — сказал Олег. — Она не ибраевская. Она мужняя… Где бы не служила, блин… Ясно? Слова не скажет. Она тебя пасет, Ше… Шемякин… Я правильно сказал? Как мужняя жена… Иначе бы тебя здесь не было теперь. Ибраев — это Ибраев, а Жибеков — это Жибеков. Запомни, а понимать не нужно, ты не местный, обойдешься…

— Но если она пасет меня столько дней и именно под недремлющим оком Ибраева…

Повторилось: рот хлеботорговца побыл пару секунд открытым, колыхнулось чрево и пророкотал хохоток.

Мне кажется, я понял причину веселой иронии. Усман Ирисов служил в криминальной полиции, сотрудничать с национальной безопасностью его вынуждали, дочь он устроил в свои органы, в другие бы и не смог. Значит, она пасла меня не от конторы Ибраева? Значит, она пасла меня «как бы вроде» от конторы Ибраева, потому что её муж, назовем его как он того желает Иван Иванович, по мне же удобнее — Олигарх, связан какими-то отношениями с Ибраевым? И только? Значит, Ляззат возила меня в «Евразию» действительно на показ полковнику Жибекову, прикрывшись предлогом экипировки… Более того, если Матье явился с документами сюда, то Жибеков, что называется, в доле с ним, а также Олигархом, обещавшим показать подлинники.

Логическая цепочка вытягивалась.

В ибраевской программе посещений ресторанов, кафе и ночных клубов встреча с Жибековым не предусматривалась, потому что программа составлялась в ведомстве, не совсем, мягко говоря, бывшим в ладах с жибековской службой. И явление мое Жибекову с мадам в торговом комплексе «Евразия» устроила Ляззат Ирисова, дочь Усмана Ирисова, мента, по приказу Жибекова и в тайне от Ибраева. При этом с ведома своего мужа, Олигарха Ивана Ивановича и его зятя, моего крестного Матье. Ляззат, таким образом, вторая жена или какая там по счету у Олигарха…

Подполковник национальной безопасности Бугенбай Ибраев получил сигнал от своей «наружки», куда завезла меня Ляззат экипироваться и какая ментовская шишка слоняется в том же месте и в то же время. Он прискакал в торговый комплекс, повинуясь инстинкту собственника: это ему, только ему, подполковнику Ибраеву, запродал меня, экзотическую птичку, московский полковник Шлайн. И когда я не пошел на открытое подтверждение этого и не принял в присутствии Ляззат подарочную папаху, избил меня снова и специально при людях. При людях Жибекова, которые, конечно, там оставались. Избив тем самым по сути Ляззат, поскольку она, пойманная с поличным на том, что приводила меня показывать Жибекову, защитить меня не могла. На Востоке это называется прибить собаку, чтобы наказать хозяина.

Странная складывалась все-таки диспозиция…

Офицер национальной безопасности намеревался использовать меня по поводу каких-то транспортов с наркотиками. Офицеры криминальной полиции по поводу продажи государственных интересов коррумпированными чиновниками за границей. А полагалось бы, как я себе представлял, наоборот.

Эти рассуждения не мешали мне просматривать документы, вытянутые Мэтью из пластикового конверта с фирменной меткой «Булаевский элеватор». Вот где, значит, они хранились… У выхода с лестничного пролета Олег покуривал свою «Шаком».

Я перекладывал бумаги, зажимая между пальцев концом своего галстука. Полагалось бы, конечно, работать в резиновых перчатках…

Господи, это были подлинники. Господи, это был товар, вместе с которым, и только с ним, Шлайн вытащит меня из золотоордынского плена… Без копий этих документов я ему не нужен. Вообще и навсегда никому не нужен. Когда я проверну ибраевский бизнес где-то, где мне укажет Ибраев, и вернусь, а я вернусь, потому что подполковник держит Колюню на прицеле, Ефим Шлайн оставит меня догнивать в казахской тюряге за шпионаж. Если при мне не будет этих документов. И поступит так не по причине, как говорят юристы, порока воли. Без неотрывных от моего тела копий документов, у Шлайна не будет формального основания испрашивать у начальства разрешения на мое вызволение. Из дерьма, куда Шлайн меня засадил без ведома или с ведома, не имеет значения, этого же начальства.

А сканер «Хьюлетт-Паккард» тип «Скэн Шейп девятьсот двадцать» разломан в остервенении «наружкой» Ибраева.

Ну, что тут поделаешь?

— В этих хоромах есть компьютер со сканером? — спросил я.

— Есть фотоаппарат, — сказал Олег.

— С пленкой?

— Обычной… Сейчас посмотрю. Вот, блин… Не подумали. Я понял так, что просмотреть и переписать что нужно!

Он хлопнул за собой массивной дверью, вделанной в стену между полками с бутафорскими книгами. Удивительно, что не приложил электронную карту к обоям, после чего отодвинулись бы золоченые тома собрания сочинений, скажем, Аль-Фараби, за которыми простирается подземный ход в президентский дворец.

— Матье, — сказал я. — Матье, как ты затесался к этим людям?

— Дядя Бэз, отдайся событиям. Я понимаю, насколько это смешно…

— Смешно не это… Смешно доверять таким людям. Всем. Это кишащий в собственных фекалиях гадюшник. И ты, обрати внимание, пропитываешься его отправлениями. Иначе я не воспринимаю тебя, Матье. Чем ты кончишь? От тебя до конца жизни будет нести этим! Ты не отмоешься… Даже дома, во Франции!

— Я не собираюсь во Францию!

Я пожал плечами. Мы шептались как ругающиеся на кухне тайком от гостей родственники, расстроенные опрометчивым приглашением. В конце-то концов, я ведь тоже оказался в этой же самой кампании. В гадюшнике.

Олег принес зеркальный «Зенит» и коробку с пленкой. Только двести единиц чувствительности.

— С этим можно работать? — спросил он.

— Можно, — сказал я. — Сколько у меня времени?

— Распорядок, блин… Значит, собираются все здесь, на дому. Подарки отдают тут. Когда кодла собьется в полную тусовку, выползет хозяин послушать слова, потом примем по стопарю-другому и поедем в ресторан «Кара-Агткель» на банкет… Час есть, думаю. Вас привезли раньше, на время, назначенное самым верным родственникам.

— Матье тоже самый верный родственник? И Ляззат? — спросил я, собирая на коленях документы в стопку. — С их подачи и я стал таким же?

— Это неважно, с чьей подачи, — резко сказал Олег. — Неважно, ясно?

Борман, назовем его так, главный партайгеноссе этого мафиозного сброда, руководил действиями своей «братвы» с Олимпа, местонахождение которого полагалось знать лишь жрецам. Олег был в этой шелупони, видимо, не последним.

Ну, хорошо, подумал я, будем считать, что Борман — Иван Иванович. Жибеков и Ибраев представляют белые и черные фигуры в шахматах, в которые он играет сам с собой. Или ещё с кем-то, не с Ибраевым или Жибековым, конечно же. До него всем высоко и далеко. И утешимся в своем унижении жалкой мыслишкой о том, что удалось взломать хотя бы его «бергамский замок». В интересах дела, конечно…

Сумерки заползали в окна. Сильная настольная лампа могла дать освещение, подходящее для скоростной работы на пленке не менее двух тысяч гостовских единиц. С такой я смог бы уложиться в час, переснимая… Я пересчитал листки в стопке. Двадцать семь документов, из которых три «простыни», то есть ленточные распечатки движений сумм на счетах. У меня же под рукой имелась пленка в двести единиц. Можно, конечно, промыть её в темной комнате в ледяной воде, что повысит чувствительность в два раза. Можно проделать то же в слабом растворе аммиака. Это утроит скорость экспонирования. Да где взять на это время?

Оставался третий, правда, рискованный способ…

— Олег, Матье! Самую сильную лампочку, самый плоский стол, самые надежные опоры для камеры, штатив или любые струбцины, хотя бы для крепления пинг-понговой сетки… Есть такое?

Ефим Шлайн, как отец-командир и моральный лидер своих агентов, иной раз наставлял меня самодельными афоризмами. Набор назидательных пошлостей, повторявшихся особенно часто, сводился к пяти-шести изречениям. Ефим мог заявить: «Мощь интеллекта не аналог морали». Или: «Природа не различает добро и зло, почему мы должны это делать?» Или: «Убивает не оружие, убивают люди». Прорабатывая варианты подхода к высокопоставленному администратору, Шлайн выдал такую постановку задачи: «Вступить в преступный сговор с должностным лицом на предмет дачи взятки».

Высказавшись подобным образом, Ефим бычился, чтобы спрятать усмешку в глазах за оправой очков. Дурак тот, кто верил в подлинность квелости шлайновских оборотов. Он приносил их сверху…

Однажды Шлайн ухаживал за женщиной, разумеется, по оперативным соображениям и, когда она усомнилась в подлинности дутых чувств, сказал ей, по мнению начальства, шекспировскую фразу: «Не будем капать кислотой анализа на прекрасное кружево любви». Бездна вкуса, конечно. Но сработало… Информируя командование о развязке драмы, он, как и положено, признался руководству в «вынужденном допущении нарушения норм морали в интересах дела» с полным соблюдением казенных приличий: «Наши руки наконец-то как бы случайно встретились, и произошло непоправимое».

Смысл зачитывания подобных пассажей из докладных наверх только у идиота мог вызвать сомнение… Правда, кандидатом в такие идиоты обычно выступал я, Бэзил Шемкин. Шлайн мог бы, мне кажется, рассчитывать на чувство юмора своих коллег тоже, но, видимо, не был уверен в их чувстве порядочности. Коллеги, или как они себя называют в шлайновском заведении, объяснили бы подоплеку цитирования автору афоризмов.

В конторских пошлостях Ефима привлекала суворовская ритмичность. Они походили на известные — «Пуля дура, штык молодец» или «Тяжело в ученье, легко в бою». Натасканный инстинкт срабатывает под такое безотказно, поскольку, во-первых, цитируешь начальство, о чем ему обязательно донесут, а, во-вторых, лень-матушка — сестра подсказки — тут как тут, самому думать не нужно.

Я и не думал, устроившись со своей работой за письменным столом, освещенным лампой под матерчатым абажуром пододвинутого торшера. Остальная часть комнаты, куда меня ввел Олег, оставалась темной.

Две минуты с половиной на снимок. Чтобы не волноваться и экспонировать качественно, я талдычил не румовские, отца Матье, лейтенантские латинизмы, подходившие к шагу или бегу где-нибудь в Джибути, а шлайновские полковничьи пошлости, рожденные на землях эс-эн-ге.

— Мощь интеллекта…

Делай раз: растягиваем лист между прессами, то бишь томами БСЭ с обеих сторон.

— Не аналог морали…

Делай два: мягко вжимаем затвор камеры, привинченной к штативу от подзорной трубы, следим за секундной стрелкой на «Раймон Вэйл».

— Убивает не оружие…

Делай три: через сто пятьдесят секунд отпускаем затвор.

— Убивают люди.

Делай четыре: вытаскиваем документ…

Работать приходилось в кожаных перчатках, да ещё на байке, резиновых на мойке в кухне Олег не нашел.

На пятой или шестой бумаге, втянувшись в работу, я заткнулся, потому что обрел навык, и, пока шла экспозиция, пробегал по диагонали тексты или вникал в банковские оперативки.

Шлайн, занимавшийся экономической разведкой и контрразведкой, считал, что распад советской империи произошел в результате её технико-экономического отъединения от того, что объединяет остальной мир его финансовой и информационной систем. Говоря иносказательно, первая кровеносная в виде мировой банковской сети и денежных потоков, а вторая нервная в виде массовых коммуникаций. Выходы на обе у границ СССР пережало мертвой идеологией, ксенофобией и политическим бескультурьем. Империя впала в паралич от собственной же секретности и покрылась пролежнями. От смерти спас распад на мелкие образования.

Не думаю, что Ефим излагал подобные взгляды на совещаниях или перед своим командованием. Он пробовал иногда эти рассуждения на мне.

По мнению Ефима, умершие клетки едва не загнувшегося российского хозяйственного и финансового организма замещены новыми, криминальными клетками. Криминальными эти клетки только кажутся, поскольку моральные представления и законы у людей плетутся позади событий. Вообще смена режима — это выход людей, считавшихся криминальными, вверх. Если же выкорчевать элементы, имеющие «преступную» окраску, российское хозяйство немедленно рухнет. Ведь на криминалитет завязаны ведущие отрасли…

Документы, которые я переснимал, подтверждали такое же и в отношении Казахстана.

Выходило, что Ефим, выявляя преступные в общепринятом, то есть отстающем от перемен, понимании элементы в казахстанской экономике и финансах, собирая компру на связанных с ними правительственных воротил, ведет подрывную работу в отношении стабильности экономического устройства этой страны. Но тогда почему мне, шлайновскому агенту, содействует добровольческая «пятая колонна» Ивана Ивановича, тутошнего олигарха-преступника?

В Лихтенштейне, куда перекачивались «левые» миллионы из Казахстана, в банках не существуют ограничения на обналичивание денег. Чтобы желаемые суммы добирались в это княжество, необходимо контролировать банк, который бы оформлял соответствующие трансакции. Может ли в странах, появившихся после распада империи, хотя бы один банк существовать вне контроля организованной преступности? Теоретически, считает Шлайн, может. Практически же нет. Да и не нужно такое теперь, вредно…

Из документов, которые я переснимал, это и явствовало.

Я ухмыльнулся. Полковник Шлайн отправил меня в Казахстан лаборантом собирать фактуру для его диссертации на соискание генеральского звания…

О генералах, кстати говоря, и шла речь.

Некий в рамках государственной внешнеторговой компании «Улан» заключил с министерством народных вооружений Северной Кореи контракт на поставку из Казахстана 24 зенитных установок образца 50-х годов. Установки снимались с вооружения для утилизации, считались списанными, и платежи, таким образом, совершались по ним дважды: на утилизацию из бюджета и покупателями по контракту. Банковские перекаты вырученных денег до границы и дальше, наверное, и отражались в «простыне», на которую пришлись три кадра. Еще три ушли на такую же по поводу 33 старых МИГов, отправленных в том же, что и зенитки, направлении. Потом шел документ, касавшийся отслеживания перемещения «грузов». Он имел шапку второго департамента Комитета национальной безопасности Казахстана, то есть контрразведки. Ибраевского департамента…

Менты валили контрразведчиков, повязанных с армейским воровством.

Менты валили и нефтяных олигархов. «Простыня» номер три касалась банковских «откатных» операций, которыми как раз и интересовался завидно устроившийся в Париже агент Вольдемар…

Материалы выдавались Шлайну с солидным довеском.

Механизм прокручивания пленки, я почувствовал, рванул перфорацию и заел. Не отработанными оставались два документа. Я побоялся рисковать ради них уже отснятыми. Просто не мог заставить себя потушить торшер и открыть камеру, чтобы поправить сбой механизма. И правильно сделал. Просторный кабинет вдруг осветила потолочная люстра. Воздетая с дивана в углу длинная рука снова выключила и опять включила свет. Словно подавала сигнал кому-то, кто наблюдал с улицы за окнами.

— Закончили? — спросил, поднимаясь с ложа, взлохмаченный полковник Жибеков.

2

— Так точно, — ответил я и накрыл два необработанных листка томом БСЭ.

Мои швейцарские «Раймон Вэйл» показывали ровно шесть вечера. Действительно, игра со светом походила на сигнал, поданный в условленное время и из условленного окна. В кабинете имелось только одно. Длинное и высокое, затянутое тюлем. Штофные шторы оставались раздвинутыми.

Полковник, прищурившись от яркого света, наклонив массивную голову и нагнав складок на подзобок, смотрел на мои ботинки.

— Как на ходу, ловкие? — спросил он простовато. — В них хоть на танцы-шманцы-прижиманцы, хоть в контору, хоть в наряд… Ладно… Не смущайтесь, Шемякин. Мне — велики, я не в обиде…

Он с подвывом зевнул, крякнул, выгнув спину, застегнул крючок и подтянул молнию на ширинке, вставил ремень в пряжку. Вдел ноги в шлепанцы с помпоном, наклонился, показав широченную спину с горошинами позвоночника, выпиравшими под сорочкой, и вытянул между ног диванный ящик.

— «Зенит» заедает часто, — сообщил он мне запоздало. — Вот раньше камеры выпускали, так камеры… Возьмите, дарю!

Подобие довоенной немецкой «лейки» взмыло в воздух, и я едва успел поймать его. «ФЭД № 53307 Трудкоммуна НКВД-УССР им. Ф.Э. Дзержинского, Харьков» — прочитал я на потертой крышке камеры. Вот где, может, и обретались отлетевшие от вырубленного шемякинского леса малолетние щепки, мои двоюродные, или какие там, братья. Кто знает?

— Мой отец работал в колонии этой… Чекист не чета вашему дружку Ибраеву… Говорят, он вас опять отделал? Это вам в утешение. Берите!

Я машинально снял и надел крышку объектива, потом повернул запорную скобу на донной крышке антикварного «ФЭДа». Она отвалилась в мою ладонь, потянув за собой приклеившуюся белым налетом окисления древнюю кассету с пленкой, забытую, видимо, в камере сто лет назад ещё славным Жибековым-старшим.

— Простите, полковник, — сказал я. — Вы правы… «Зенит» этот заело, рвет перфорацию при подаче пленки. И перемотать назад в кассету из приемного отделения не удается. Могу я попросить выключить люстру, чтобы открыть камеру и перемотать отснятые кадры назад в кассету вручную?

Снова поднялась рука, свет погас.

Я сунул два не отснятых документа между страниц ближайшего на ощупь тома БСЭ. Затем перемотал в «Зените» пленку назад в кассету, вытащил её и сунул в карман. Теперь наступила очередь «ФЭДа». Я отлепил от него древнюю кассету и переставил её в «Зенит». Кассету же с отснятыми документами вдавил в «ФЭД».

— Можно включать, — сказал я Жибекову.

— Сейчас, минутку, — ответил он мне почти в ухо.

Господи, я не слышал, как он подошел в своих ковровых шлепанцах. Увидел или не увидел мои манипуляции в темноте?

Том БСЭ, между страниц которого я запихнул два подлинника, назывался «двадцать третий». И теперь, когда Жибеков включил электричество, было видно, что уложились оба листка удачно, края не высовывались.

Я протянул «Зенит» Жибекову и сказал:

— Товарищ полковник, пленка с отснятыми документами в камере. Возвращение в Москву в ближайшие дни мне явно не предстоит. У вас пленка будет сохраннее, верно? Прошу вас взять… Вторая просьба — не проявлять, ни в коем случае. Вообще для перестраховки лучше пленку совсем не вынимать, пусть остается в камере. Чувствительность у неё слабая, а выдержку пришлось делать короткой, понадобится особый процесс, чтобы при проявке негативы получились терпимого качества…

— Договорились, — сказал Жибеков. — Мудро.

Он взял «Зенит» и, вернувшись к дивану, сунул камеру в его выдвижной ящик внизу.

— А «ФЭД» взять не могу, — сказал я. — Нехорошо получается. Юбилей у вас, а подарок — мне…

— Да ладно уж… Берите, берите, говорю. Уже подарил. Жибеков назад дары не берет… И не возвращает тоже!

Полковник не разглядел моих манипуляций в темноте, слава Богу…

— Разрешите идти, товарищ полковник? — спросил я.

— Да не торопитесь вы… Вам сколько лет?

Я сказал.

— И все трудитесь на этом поприще?

Я ждал, когда он меня отпустит.

— Ляззат к вам не равнодушна, я вижу…

Ему хотелось почесать язык? Или он ищет подходы? Зачем тогда? Дело-то, за которым меня привели, сделано. Я молчал. А что говорить? Но я сказал:

— С вашего разрешения я пойду. Вас гости ждут, а мне пора.

— Ну, как желаете, Шемякин… Я вас провожу.

В диванной, куда мы вышли, Жибеков, едва я передал стопку документов Мэтью, скомандовал ему и Олегу:

— Кыш оба! Мое явление не через час, а через два…

Я видел, как документы вдвинулись в конверт «Булаевский элеватор». Без пересчета. Выходили Матье и Олег, вежливо прихватив свои стаканы. Бутылка «Джонни Уокера» с черной этикеткой, лед в мельхиоровой лоханке, графин с водой и несколько стопок вверх донышками на крахмальной салфетке остались на столике перед пестрым диваном.

Не спрашивая, Жибеков разлил по стопкам неразбавленного. Я не знал, могу ли его поздравить с пятидесятым днем рождения, впрочем, и желания такого не испытывал, и, едва дождавшись, когда полковник тронет свою стопку, заглотнул виски. Из-под лестницы раздался веселый рев.

— Тосты говорят, — сказал Жибеков, вытягивая в мою сторону графин, и, приметив мое отрицательное мотание подбородком, добавил: — Правильно, я тоже не запиваю…

Я выжидал.

— Моя жена верховодит внизу. Принимает поздравления. Формально мне нездоровится, я выйду попозже… Все здесь на ней держится. Охо-хо-хо-хохонюшки, трудно жить Афонюшке… Есть женщины в русских селеньях, — процитировал Некрасова полковник с видимой гордостью за мадам. — Принесли подарки, купленные на мои деньги, и под выпивку и яства, купленные на мои деньги тоже, будут говорить лицемерные слова, чтобы я не лишал их денег… Моей дорогуше приходится отдуваться в этой ораве за меня… Впрочем, она любит принимать гостей… Дает мне свободу праздновать с рассвета…

Я понял. Полковник наливался шампанским под стриптиз ещё в постели с утра. Определенно за завтраком принял дозу чего-то более крепкого. Вернувшись из торгового центра «Евразия», принял ещё и вздремнул в домашнем кабинете. Видимо, поэтому Ляззат, притащившая меня в этот пентхауз в престижном «Титанике», представила меня сначала мадам. Без отфильтровки у неё Олег разговаривать со мной не стал бы, не имел права. Пробудившийся в благодушном состоянии духа полковник, видимо, ждал меня, а потому и подарил «ФЭД». Проморгав мои манипуляции с пленками и документами.

Теперь ему не хотелось идти к гостям. Ему хотелось напиться с новым человеком. С никаким. С неподчиненным. С не зависящим от него. Сделать себе настоящий подарок, сделав такой мне.

Мне тоже хотелось напиться, хотя бы попытаться. Вторую я заглотнул, не дожидаясь, пока нальет себе Жибеков. А когда я поставил рюмку на столик, над ковровым покрытием появилась голова Ляззат.

— Иди к нам, дочка, иди! — крикнул Жибеков.

— Вас жена зовет, — сказала Ляззат, поднимаясь на несколько ступенек по лестнице до уровня своих коленок.

— Потерпит… Господин Шемякин меня притормозил. Иди, иди сюда… Я тебе виски наливаю, во-о-от… Юбиляру не отказывают.

— Мне следует отправляться, полковник, — сказал я, вставая, набравшись манер у Матье, вместе с наполненной рюмкой. — Мадам Жибекова осерчает. У вас семейный праздник.

Ляззат, дисциплинированная девочка, подтыкая мини-юбку с разрезом, целомудренно сжимала коленки, усаживаясь возле Жибекова.

— Именно семейный, — сказал он и хватил разом рюмку до дна.

Я выпил свое. Жибеков потянул полу моего пиджака вниз.

Пьяным не перечь, гласит правило. Провалившись в диванной подушке, я с неудовольствием размышлял о том, что с первого же дня в этой стране подчиняюсь неведомым и неуправляемым обстоятельствам. Совершенно пассивен. Меня перекидывают, как футбольный мяч с края на край игрового поля. А теперь влипаю во что-то совсем уж вязкое, в неопределенные отношения, отдающие ненужной близостью, сначала с Ляззат в постели, а теперь с Жибековым за бутылкой. Ибраев принуждал меня силой или шантажом, что удобнее, привычнее и понятнее, потому что преобладание в силе и хитрости, как и преимущество в бюджете, четко определяют хозяина положения. Ну, а чего же хочет от меня самодурствующий полковник, эта полупьяная коррумпированная шишка из казахстанской криминальной полиции? Спросить, что ли, да и в гостиницу…

— Из-за него я свет в кабинете дважды включал и выключал, — сказал Жибеков Ляззат. — А это что значит, милая?

— Это значит, товарищ полковник, что машина должна прийти и водитель стоять у двери квартиры через два часа… А говорили, что через час!

— У него проблемы были, пришлось поиграть выключателем, — сказал Жибеков про меня в третьем лице. Он вылил остатки виски из бутылки по стопкам. Но к своей не притронулся. И я не стал брать. Ляззат прихлебнула и поставила.

— Вот вы, Шемякин, из своей цивильной заграницы посматриваете на нас, на полицейских здесь, и полагаете де мол коррупция, взяточничество, неэффективность, дутая отчетность раскрываемости… Так?

Я молчал. Он уставился на меня, выпятив налившиеся коричневатые полные губы. И ждал ответа.

— Восток дело тонкое, — сказал я.

— Восток такое же дело, как и Запад. Не тоньше и не толще… Когда кооператоры устраивали совместные предприятия с большими заводами, какие они деньжата брали? Вот и Жибеков стал эс-пе насаждать, «Орланы», «Беркуты», «Батыры» и все в таком духе, частные охранные предприятия. Для чего? Для того, чтобы в условиях развала всесоюзной ментовки в них кадры старые и опытные сохранить и не дать распылиться по ресторанным сеням и банковским привратницким, да на прочих холуйских ролях, хоть и в коммерции… Для чего, опять спросим себя? Для хорошей оплаты этих кадров в виде красной крыши структурами, которые бы в противном случае платили бы за черную. Я накрыл частный сектор республики именно красной крышей. Красной! И я — кто, выходит? Герой! И цифры снижения преступности, которые завтра на годовом отчете будут названы министром, не дутые… Не дутые! Вот за эти не дутые и квартирка эта глупая…

Он погладил Ляззат по коленкам.

— Ее отчим, скажем… Семью из шести человек спокойно даже в наши тугие времена содержал. И считался неподкупным. Чего же он считался неподкупным? А того, что палаточники, владельцы магазинов да и банчишки кое-какие и кто там ещё ему платили. Он рэкетных волков гонял, потому что сам получал этот рэкет. Получал по-божески, не драл, давал дышать людям… Оставлял им кое-какие деньжата, которые они взлохматить могли, инвестировать то есть в развитие… Это значит что? Это значит, что народ выбрал его, то есть красную крышу. То есть, если по американским меркам, его практически выбрали как шерифа. Да его и собирались выбрать уже в депутаты… Имеем что? Имеем органы, имеем частный сектор и имеем государственную администрацию. То есть треугольник. Золотой треугольник, вот как…

— Золотой треугольник в другом месте, — сказал я. — Между Бирмой, Лаосом и Таиландом. Откуда героин к вам ползет через Пакистан, Афганистан и какой-то ещё стан… Таджикистан и Узбекистан?

Жибеков откинул голову и посмотрел мне в глаза.

— Я не про этот. Я про Золотой треугольник как систему. Ясно?

— Хорошо… Тогда кто же выкинул Усмана Ирисова из системы? И за что?

— Кто его грохнул? — ответил вопросом Жибеков. — И за что? Может, вы, Шемякин, разэтакий умник, знаете ответы на оба вопроса?

— Знаю, — сказал я твердо. Козырная карта второй раз шла на руки за вечер.

— И на второй тоже?

— В особенности. Потому что в отличие от первого, ответ на который и без меня всем известен, этот второй — настоящий, который и следует задавать, потому что этот второй — о судьбе человека. Человека! Этот второй вопрос тем и хорош, что далек от политики, в данном случае вашей с Ибраевым…

Я не мог видеть лица полковника Жибекова, потому что он, как клешнями заграбастав лацканы моего пиджака, сорочку и галстук, притиснул меня к себе. Я видел из-за его плеча только расширенные глаза Ляззат, посеревшие скулы, ставшей заметнее бородавку и поры вокруг нее, пока он жарким шепотом говорил мне в ухо:

— Кто? Кто? Скажи кто, заплачу… Много заплачу!

— Давайте бартер, полковник?

Он сильно отбросил меня, словно боксер, выходящий в брейк из захвата.

Я сообразил почему: над ковровым покрытием у выхода с лестницы расплывалась добрая улыбка на счастливом лице мадам Есть-Женщины-В-Русских-Селеньях.

— Папачка, тебе не совестно? — спросила она. — Снизойди до народа… Там ещё и Ибраев звонит, хочет поздравить до встречи на банкете лично… Сказала, что ты щеку добриваешь, сейчас подойдешь…

— Помяни черта, — сказал мне полковник, — он уже тут…

Мы оба улыбнулись. Конечно же, это относилось не к милой мадам.

Еще из эркера я рассмотрел окрестности вокруг «Титаника» и определился относительно Ишима с направлением в сторону гостиницы «Турист».

Стемнело, пока я пропьянствовал с Жибековым. Ляззат притихла и увязалась за мной до кухни, из которой можно было выйти на черную пожарную лестницу. Кухня блистала набором чумичек под позолоту, японской посудой, мягким ворсистым покрытием, шведской мебелью со встроенными холодильником, плитой и посудомойкой, а также корейским телевизором на штанге, ввинченной в стену.

Возле плиты Ляззат ни с того, ни с сего взяла мою руку и приложила к щеке. Прощалась: мы оказались возле узкой стальной двери с задвижкой.

О, Господи, подумал я, начинается фрейдизм. Только в отличие от шлайновского казуса непоправимое произошло вначале, то есть вчера, а руки встретились как бы случайно потом, то есть сегодня, и без всякого оперативного повода.

Я принялся застегивать пальто свободной рукой.

— Ты так хорошо сказал про Усмана…

О, Господи, подумал я. Ну, что тут скажешь? Но я нашел все-таки что сказать:

— А где теперь мой попугай?

Она ревела и смеялась одновременно.

— Орава отправляется отсюда в ресторан «Кара-Агткель» на банкет, я слышал. Ты будешь там? — спросил я.

— Тебе тоже туда, ближе к десяти вечера, — сказала Ляззат, по-детски пытаясь достать языком слезу, докатившуюся до подбородка. — Я ещё хотела сказать, что… может быть, мы вместе…

Я вытянул из под ладони Ляззат свою, прижатую к её щеке. Отвернулся, отодвинул задвижку, вытянул на себя тугую стальную дверь и вышел на узкую лестничную площадку. Освещение черного хода, видимо, не работало.

Девять этажей я спускался на ощупь — руками водил по перилам и стенам, ногами пробовал очередные ступеньки, на которых под моими итальянскими ботинками хрустели остатки строительного мусора и битого стекла. Антикварный «ФЭД» оттягивал карман кашемирового пальто.

Не знаю отчего, может, от усталости и никчемных ляззатовских эмоций, всех передряг длинного дня, который обещал растянуться до утра, во мне шевелился противненький беспричинный страх. Я не столько двигался, сколько стоял и прислушивался. Будто предчувствовал нападение из засады. Ощущение как-то не формировалось….

На третьем этаже донеслись глухие звуки пианино, играли, кажется, Шопена, и я совсем приуныл. В подобном состоянии совершаются глупейшие ошибки. Я нуждался в паузе. Присев на ступеньку, я аккуратно вытянул из «ФЭДа» кассету с пленкой, на которой отснял документы для переправки парижскому Вольдемару. Два неотснятых, запрятанных в двадцать третьем томе энциклопедии, я собирался выменять у Жибекова на имя убийцы Усмана… Пауза вернула мне хладнокровие, и я вполне теперь осознавал, чем бы обернулся этот непоправимый экспромт! Немедленным обыском с изъятием утаенной пленки…

Усталось тогда, а теперь и усталость, и темнота, подумал я, сидя на ступеньке. Только усталость и темнота, вот и все… Два часа сна в гостинице. Вот что мне нужно.

Кассету я положил в нагрудный карман сорочки, подальше от мороза. Предстояло ещё найти ей надежный схрон.

Как хорошо все-таки побыть одному!

Я встал со ступеньки, спустился на первый этаж и вышел к охраняемой освещенной лыжне, по которой катил, выпрямившись словно аршин проглотил, высокий человек в длиннополой дубленке, высокой ушанке и пушистом шарфе. Он оглянулся, приметил меня и сплюнул влево, на утоптанную тропинку, по которой я должен был обогнуть его на лыжне.

В Джорджтауне на острове Пенанг пожилые китайские дамы при встрече со мной, белым заморским дьяволом, хватались за нефритовый амулет на шее и тоже сплевывали, правда, поделикатнее, незаметнее. Чтобы я их не сглазил. Обиды в этом не было. Таков обычай, ничего личного.

Я перешагнул лыжню и по целине обошел массивного лыжника справа. Плевок его пропал втуне. Это испортит ему настроение на всю ночь. Ничего личного, сказал я себе, просто надоели чужие обычаи.

Дурацкая выходка — тоже признак усталости, которая начинала брать верх надо мной. Плевались, случалось, и в меня, экая невидаль, мог бы и ублажить суеверного жильца из престижного дома… Был бы незаметнее. Теперь он запомнит меня. Мелочи и подводят обычно.

Статуя американской Свободы сверкала на ишимском льду в перекрестье лучей прожекторов, светивших с крыши «Титаника». Я шел по просторному расчищенному от снега тротуару набережной медленно, стараясь растянуть удовольствие побыть одному. Вдали горбатился пешеходный мост через реку. Я подумал, как здорово будет постоять на нем, ни о чем не думая, ничего не рассчитывая, пустовато обозревая, как говорится, окрестности… И потом поспать!

Я остановился, расслабился, медленно набрал морозного воздуху в легкие, раскинул руки и на выдохе рявкнул:

— Тиха украинская ночь!

Выстрела из снайперки с глушителем я не слышал. Пуля отрикошетила от обледенелого асфальта между моими ботинками. Вторая с визгом ударилась о чугунный узорчатый парапет, за которым я уже летел вниз с вытянутыми вперед руками в надежде угодить в наметенный сугроб и не переломать руки об лед.

3

Я допускал, что метил классный стрелок. Однако, определенно без опыта мочить живую цель с линии огня, которая расположена выше, то есть вести стрельбу под углом и сверху вниз. Такое случается с биатлонистами, натасканными на мишени, расставленные на плоскости, иначе говоря, долинными стрелками. Целился в меня, вне сомнения, сын степей. Горец, засевший на холме, знает, что прицел, если бьешь вниз, следует завышать.

Первое попадание поэтому и пришлось под ноги, а второй выстрел, торопливый и вдогон, вообще получился в белый свет.

Сухой рассыпчатый снег ободрал мне запястья между перчатками и рукавами пальто. Лицо тоже, мягко говоря, освежило сугробом, который, на счастье, внизу нашелся. Ибраевская папаха нахлобучилась на глаза и уши. Я немедленно тиснул грудь слева: пленка оставалась в кармане сорочки.

Снайпер чувствовал себя, видимо, вполне комфортно на крыше «Титаника». Он неторопливо произвел третий выстрел в папаху, которую я подергал между нижними загогулинами чугунного парапета, изображая инстинктивные потуги раненого. Я тут же затих. Меня, вернее, папаху, в которую для объемности я сунул перчатки, теперь рассматривали в прицел ночного видения с крыши десятиэтажки. Во всяком случае, я бы поступил так. Сброшенное черное пальто подменяло на снегу распростертого Шемякина. Расстояние, с которого велся огонь, составляло более восьмисот метров, в относительном полумраке уловка удавалась, я думаю.

Лелеемая мечта придавить пару часиков в гостинице испарялась. Вместо кровати я корчился на морозе в одном костюме, прижавшись к мохнатым от измороси армоцементным блокам ишимского берега в центре столицы, безлюдном в половине восьмого вечера. Народ, ау и на помощь!

Крышу «Титаника» строители увенчали стилизованной под балдахин башней. Палач определенно засел там. Я допускал, что в роскошном снайперском гнезде на крыше элитарной десятиэтажки архитектор предусмотрел для пресыщенных жильцов отапливаемое кресло-вертушку для спортивной пальбы по гостям, выпроваживаемым с черного хода…

Позлобствовав отведенные на это пять минут, я надел пальто, перчатки, превратил продырявленную папаху снова в пирожок и прорысил, воздевая коленки над сугробами, под берегом Ишима около трехсот метров. В черной тени первой подпорки пешеходного моста я отдышался. Время тянулось. Я поглядел от нетерпения на свои швейцарские «Раймон Вэйл»: пьяные или рохли? Или я ошибаюсь в расчетах?

Нет, валяться трупам в городе не позволялось. И в расчетах я не ошибся.

Подъехали они с шиком, на белом «Плимуте», с сиреной и мигалками. Водитель лихо крутанул руль и, вдавив и отпустив тормоз, развернул роскошную боевую машину вокруг оси на обкатанном снегу. Едва не задев левым крылом парапет, поверх которого через пару секунд выставились две обтянутые кожей задницы полицейских, выскочивших из машины с галогенными лампами. Не обнаружив на льду ничего приметного, оба, вглядываясь и шаря лучами, поплелись вразвалку вдоль чугунных загогулин в сторону «Титаника». Вернулись. К ним выскочил от нетерпения третий, в распахнутой шинели и фуражке, явно не патрульный, и спрыгнул на лед. Наверное, он озлился, провалившись в сугроб и начерпав ботинками снега. Я видел, как клубы пара обволакивают его лицо и черное полено рации.

— Пора уходить, — сказал я себе. И, пригнувшись, вышел из-под моста с другой стороны.

Ледяные скульптуры в ста метрах дальше обрамляли расчищенный посреди Ишима от снега круг, по которому носились конькобежцы. Понесся с ними и я.

Поднимаясь с катка на берег по гранитной лестнице в толпе праздношатающихся обывателей, я представил, как полковник Жибеков в сверкающей ванной, оборудованной итальянской сантехникой, тщательно, словно хирург перед операцией, трет мылом руки, проходясь по каждому пальцу, затем смывает пену с легкой примесью ружейной смазки тепловатой водой…

Если, конечно, он не стрелял в перчатках.

Я вспомнил, как мадам Есть-Женщины-В-Русских-Селеньях равнодушно воспринимала нулевую температуру эркера. Нет, её муж не станет обременять себя перчатками. Может подышал на пальцы, и только.

Итак, он моет руки, собираясь спуститься к гостям на первый уровень своего пентхауза. Смотрится в зеркало. Я бы на его месте, например, натянул языком изнутри щеку, чтобы проверить качество бритья. Той самой, о которой говорила мадам Жибекова с подполковником Ибраевым.

Все прекрасно в этом прекраснейшем из криминальных миров. Но тут звонят присные с оповещением об исчезновении трупа, который полковник Жибеков приметил случайно, назовем это так, когда подошел к окну эркера полюбоваться ледяной копией статуи Свободы. Занавес. Конец первого акта…

А в это время, как пишется в сценариях, на просторной площади перед дворцом президентской администрации высоченное электронное табло показывало двадцать часов двадцать семь минут и двадцать восемь градусов ниже нуля по Цельсию. Свернув с этой площади в сторону проспекта Республики, я миновал стекляный кубик министерства внутренних дел, где Жибеков собирался на утро слушать доклад о падении преступности в стране. В холле гостиницы «Турист», когда я вошел, на телевизионном экране как раз показывали диаграмму: на пять процентов по сравнению с прошлым годом…

В номере я наполнил ванну горячей воды, затонул и смежил веки.

Я размышлял о вечной мудрости своего начальника, Ефима Шлайна. Если бы подполковник Ибраев не засадил меня в сизо, насколько раньше сегодняшнего дня последовала бы попытка отправить меня следом за танцовщицей из «Стейк-хауза» и Усманом Ибраевым в мир иной? Я размышлял о путаных, неисповедимых путях своих по минным полям между воюющими силовыми ведомствами страны, в которую меня занесло. Если бы эти ведомства не оставались раздутыми, может быть, им не приходилось бы придумывать новые и новые заботы для имитации перегруженности работой? Я поразмышлял также о вредной никчемности существования сотен или даже тысяч людей в форме и без неё и не только в стране, куда меня занесло, но и дома, в России. Если бы эти люди считали основным своим занятием заботу о безопасности обывателя, а не холуйскую преданность стравливающим их власть предержащим…

Сон сморил меня, и из дремы я вышел, соскользнув затылком с края ванны в воду. Судорожно подцепив «Раймон Вэйл» с крышки унитаза, я успокоился. Забытье продлилось семь минут. До похода в ресторан оставалось больше получаса. И я ощутил, что голоден.

Закатанную в пластиковый пакет и обернутую несколько раз скотчем кассету я задвинул под ванну с помощью черенка щетки, которой подчищают унитаз, так далеко, как смог.

Физическое устранение шпиона втихую редко, а возможно и никогда не связано напрямую с необходимостью отделаться от него. Это глупо и нерасчетливо во всех отношениях. Разумнее отслеживать связи выявленного бедолаги или перевербовать его, или, наконец, арестовать с прицелом на обмен. Серьезные разведывательные службы по традиции держат и на свободе, и за решеткой «обменный резерв» выявленных агентов или предателей, при этом не обязательно только противника. Запасец так и называют — «депозитом»…

Случается, что пойманного шпиона используют для публичного сканадала, хотя выгоды подобных мероприятий сомнительны. Профессионалам отвратительны разборки, устраиваемые вокруг их делишек в прессе или в парламентах, не важно, на чьей стороне — своей или чужой. После таких скандалов активность разведывательного сообщества, как правило, на какое-то время увядает. Окопники невидимого фронта отлично понимают, что устраивается пошлая публичная порка, однако в данном случае — порка павшего на поле боя. А это — гнусность, выгодная политикам да журналистам, выставляющимся всезнайками. Только по решению одержимых властолюбием параноиков разведчиков устраняют подковерно. Волей обстоятельств любого агента может затянуть в жернова внутренней, иными словами, тыловой грызни за власть, влияние или деньги дома ли, за границей ли.

В чью грызню втягивает меня? И где — дома ли, здесь ли в Астане?

На Алексеевских курсах имени профессора А.В. Карташова в Брюсселе темой дипломной работы я выбрал анализ информационной ценности историй разведок и контрразведок, публикуемых правительственными авторами или агентствами. Все эти истории, если называть вещи своими именами, представляют собой рекламные буклеты, выполненные в неуклюжей литературной манере и с претензией на объективность. Врать публично — искусство утонченное…

В коротком отзыве на работу великий Николас Боткин, сам автор одного или двух таких буклетов, начертал: «Основной вывод банален. Все догадывались о том, что высказано автором, но не считали нужным формулировать. Теперь, когда эта бестактность совершена, остается только сожалеть о том, какими увидят нас, авторов этих «буклетов», потомки.

Три страницы моей работы заканчивались квелой фразой: «В каждой опубликованной истории каждой разведки наибольший интерес с информационной точки зрения представляет не то, что написано, а то, о чем умалчивается. Эти умолчания обусловлены внутриполитическими расчетами, а в более широком смысле — скрытым чувством стыда перед собственными гражданами и мировым сообществом либо за преследуемые цели, либо за применявшиеся методы».

Не Бог весть что, конечно. Боткин проявил снисходительность к моему научному «открытию», но я видел, что мое совпало с его мнением. Пусть я не первый попал в точку, но попал сам. Большего и не требовалось.

Не думаю, что Бэзил Шемякин окажется однажды персонажем писаной истории, скажем, шлайновской конторы. Во-первых, официально ни он, ни Ефим Шлайн в одном времени или в одном пространстве не существуют. Да и имен у них нет, их можно назвать как угодно. Во-вторых, это невозможно в силу шемякинского профессионального кретинизма, то есть абсолютной скрытности, поскольку все мои секреты — чужие. И, в-третьих, а это главнее первого и второго, не хочется, чтобы Шемякин, то есть я, такой умный и добрый, оказался оболганным. Шпионы или разведчики, как угодно, если упоминаются в писаной истории, непременно оболганы. Пример?

Разведчиком номер один уходящего двадцатого века считался Рихард Зорге. В учебниках по шпионажу и контрразведке о нем отзываются неизменно одинаково — «непревзойденный агент». Если и существовал когда-либо шпион, вызволение которого стоило того, чтобы сдвинуть с места горы, то, несомненно, это был он. Зорге, арестованный в Токио, ждал помощи от Москвы. Японские следователи давали понять, что обмен возможен, хотя бы потому, что Япония не находится в состоянии войны с СССР. Более того, они не считали, что Зорге нанес существенный урон их стране. Да, он предупредил Москву об отсутствии у Токио реальных планов нападения на дальневосточные границы СССР. Ну и что? Преступлением посчитали бы как раз, если бы Зорге выкрал секрет готовившегося нападения…

Зорге работал и формально, и по существу против Германии. Москва могла бы сторговаться с Токио, японцы этого ждали. И вполне потрафили бы Сталину, принимая во внимание, что вторая мировая война завершалась не в их пользу… Впрочем, они и потрафили. Повесив непревзойденного мастера и героя.

Судьбу Зорге решила пренебрежительная оценка Сталиным его информации. Великий вождь не решился поверить пришедшему из Токио предупреждению о нападении Гитлера, союзника по дележу Прибалтики и Польши. На Лубянке считали Зорге двойником. Вернись он в Москву, вместо японцев его бы повесили как предателя по указанию уязвленного вождя. Советские суперразведчики Радо и Треппер, приславшие такие же предупреждения из Европы, после победы засели в Лубянской внутренней тюрьме на десять лет. Все трое, несмотря на портреты в «зале героев» внешней разведки и памятник Зорге на Хорошевском шоссе, до последнего дня существования прославленного ими КГБ втихую так и считались двойными агентами.

Дело Зорге — классический пример физического устранения разведчика руками внешнего противника по внутриполитическим расчетам…

Калибр Бэзила Шемякина, разумеется, ничтожней стократно. Не выше, может, чем у танцовщицы и Усмана. Но теперь другие времена и другие нравы. Политические лидеры посерели и морально отморозились, юбки стали короче, насилие — беспощадней, ненависть — смертельней, а жизнь — скучнее и либо слишком длинной, либо слишком короткой. Судьба агентов меняется вслед: убирают и мелочь. Может, пытаются убрать теперь и такую мелочь, как я, потому, что обо мне пронюхал крот в шлайновской конторе, о котором промелькнула обмолвка в донесении из Парижа, показанном мне Ефимом в «Кофейной» на московской Большой Дмитровке… Может, потому и показанном с этой обмолвкой, которую технически легко вымарать, чтобы я внял предупреждению?

Я упивался жалостью к себе любимому.

Приятно вышагивалось под поющими от мороза электрогирляндами на ветвях деревьев вниз по проспекту Республики — я осознавал собственную гуманитарную значимость. Хвост, потянувшийся от дверей гостиницы, грохнуть меня не даст. У ибраевских ребят иное на уме.

Всякое чувство, в особенности жалости к себе, конструктивно, и я мысленно прикидывал, каким меню вознаградить себя на ужин. Непременно вяленая конина. Зелени побольше. Средней прожаренности стейк. Возьму-ка ещё икры… Хватит экономить! Коньяк, конечно же, «Казахстан», а в «Паласе» в казино перейду на винцо. Скажем, немного чинзано, а?

Я прибавил шагу. Морозец пробирал сквозь пальтишко.