Юрий Иванов
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Повесть
Рис. В. И. Сурикова
Ночь отступает неохотно.
Густая, вязкая темнота будто приклеилась к скалам побережья, неясные очертания которого смутно проглядывают из предрассветной сумеречности. На серебристо-зеленом поле экрана локатора берег и вход в бухту видятся волнистой, разорванной посредине, желтоватой линией.
— Ну и дыра, — ворчит капитан, прижимаясь лицом к резиновому раструбу. — Уже, чем горловина Босфора при входе с Черного моря… Бутылочное горлышко. Что скажешь, помощник?
«Что скажешь» — это мне. Такая уж привычка у Фаддея Фаддеевича, по-судовому просто Фаддея, так мы зовем капитана между собой; если нахожусь в ходовой рубке, он обязательно требует, чтобы я что-нибудь сказал. За пять месяцев плавания я уже привык к капитану и в зависимости от настроения делаю вид, что не расслышал вопроса, либо, если хочется поговорить, что-нибудь отвечаю.
— Течения тут сильные, — говорю я, — с подсосом.
— С каким еще подсосом?
— Вода промыла под берегом пещеры, вкатывается в них и тянет за собой суда, как бы подсасывая их к скалам.
— Еще чего не хватало. Бывал тут?
— Работал на парусно-моторной шхуне «Актиния», — говорю я. — Может, слышал про капитана Мартынова?
— Малый ход! — штурман передвигает ручку машинного телеграфа, а Фаддей, не отрываясь от локатора, ворчит:
— Мартынов? Нет. Не знаю такого…
— Это был один из лучших парусных капитанов Дальнего Востока, — говорю я. — А шхуна! Хороша была посудина! По четырнадцать узлов бегала. Между прочим, в бухту мы входили под всеми парусами.
— Кончились времена парусного флота, — ворчит капитан сердито. — Не знаю, как вы там со своей шхуной, а у меня траулер не велосипед. Штурман, самый малый! Ну, что же ты замолчал?.. Рассказывай.
— Мартыныч был самым первым моим капитаном, а шхуна — самым первым в моей жизни кораблем, — говорю я, потому что так действительно и было. Неужели с той поры уже прошло пятнадцать лет? — Много тут было шхун, но все они быстро вышли из строя: одни потонули, на других сгнили мачты и паруса, с третьими еще что-то случилось. Лишь «Актиния» все ходила и ходила в рейсы. Года до шестьдесят пятого она тут плавала. Что сейчас со шхуной, где Мартыныч — не знаю.
— Разыщи старика, — говорит Фаддей. — Захвати коньячку, закусончнка хорошего. Где живет-то он, помнишь?
— Помню. И разыщу обязательно. Подарок ему везу с острова Маврикий.
— Траулер, следующий в порт! — врывается в рубку веселый и властный голос. — Сообщите, откуда идете?
— Следуем из порта Николаев, — отвечаю я, подняв трубку радиотелефона.
— «Мыс Африка», «Мыс Африка»! — тут же врезается в эфир другой, женский голос. — Встанете в бухте на якорь возле теплохода «Балхаш». Как поняли? Возле «Балхаша» встаньте. Прием!
— Понял вас хорошо. Какие мы на очереди?
— Третьи вы на очереди, третьи, — отзывается берег.
— Ч-черт бы их побрал, — ворчит Фаддей и, оторвавшись от локатора, достает из кармана куртки сигареты. — До вечера прождем властей. Что скажешь, помощник?
Что тут скажешь? Так хочется побыстрее оказаться на берегу и ощутить незыблемую твердь суши: все позади! Позади семнадцать тысяч миль, волнения и тревоги утомительного рейса, жарища тропиков, ураганные дни и ночи у мыса Игольного, когда двигатель скис и нас тащило к скалистому берегу Южной Африки. Мечталось: пройдет каких-то несколько часов, и можно будет ринуться на главпочтамт за письмами, а потом — в ресторан «Вулкан» или «Гейзер», пожевать что-нибудь вкусное, не судовое, и… вот тебе!
Выхожу на крыло мостика. Вспыхивает и гаснет, будто задуваемый порывами знобкого ветра, маяк. Крупная зыбь вкатывается с океана в бухту, и белая пена шевелится у подножий скал. Ударяется о камни вода, гудит, будто мчит через железнодорожный мост тяжеловесный состав. Дождь моросит. «Бусом» он называется в этих краях. Вроде бы и не видно его, так, пыльца водяная, а пробивается эта пыльца сквозь одежду быстрее, чем ливневые струи.
Здравствуй, Авачинская бухта! Здравствуй! Пятнадцать лег назад уходил я отсюда в свой самый первый рейс, уходил совсем мальчишкой; помню, как мне хотелось петь, когда шхуна, подняв паруса, накренилась и ходко пошла к выходу из бухты. У apex скал, известных всем морякам Камчатки как «Три брата», пенился прибой, кричали увязавшиеся за шхуной чайки, гудела парусина и поскрипывали туго натянутые снасти бегучего такелажа… И вот я возвращаюсь. Плещет вода. Светает. Из предрассветного сумрака с правого борта траулера проступают контуры «Трех братьев». Стоят. Как будто и не прошло столько лет. Да и что камням сто, тысяча лет!.. Чайки, сидящие на их вершинах, срываются и с криками летят к нам. Голоса у них сонные, сварливые. Вглядываюсь в знакомый пейзаж, прячу лицо в воротник куртки. Не поется мне. И на душе грустно, наверное, оттого, что возвращаешься в те места, где прошла твоя юность…
Часам к десяти «бус» иссякает, а тучи, такие низкие с утра, как бы всплывают над водой и сушей, тощают, и в их серой плоти появляются ярко-синие продушины. Солнце потоками изливается через дыры, и все окрашивается в яркие, сочные тона. Когда-то этой бухтой восхищались и знаменитый мореплаватель Лаперуз, и моряки из экспедиции Кука, и матросы кораблей «Св. Павел» и «Св. Петр». Их привел сюда тучный обрусевший датчанин, командор Российского флота Витус Беринг; по названию двух его кораблей и прозвали маленький поселок, возникший на берегу бухты, Петропавловском.
Все выше поднимаются тучи, и глазам открываются обрывистые горы, по откосам которых вьются улицы, бурые скалы «Сопки любви», так тут называется покрытый искривленными березами полуостров, врезающийся в бухту, а дальше, над городом и всем этим прекрасным ярким миром, величественно и спокойно возвышается серебристо-голубой конус Авачинского вулкана и покрытая снегом и льдом ребристая вершина Корякской сопки. Конус Авачинского вулкана слегка дымит, похожий на гигантскую трубу неведомого теплохода, плывущего за сопками прямо по суше…
Шарю биноклем по улицам. Они ярусами опоясали подступившие к воде горы.
Самая нижняя — асфальтированный Ленинский проспект, чуть выше — улица, мощенная камнем. Самая верхняя, растянувшаяся узенькой цепочкой деревянных домишек улочка — «моя». Вон в том покосившемся домишке я некоторое время жил. Накренился он, как корабль во время сильного шторма, того и гляди рухнет вниз, покатится по горе, прыгая через дома и улицы, и плюхнется в бухту.
Из того дома было хорошо видно все: и дальний противоположный берег бухты, и выход из нее в Тихий океан, и суда, швартующиеся у пирсов или покидающие порт. В один из дней я увидел «Актинию». Шхуна будто впорхнула в бухту; так легко и стремительно она шла к берегу под парусами. Выбежав из дому, я разглядывал шхуну, и сердце колотилось так, словно шхуна пришла за мной, да-да, я очень долго ждал ее, и вот она уже в бухте!..
А может, так оно и было? В ту пору я еще точно не знал, кем стану, в чем мое призвание, что должен делать в жизни именно я и никто другой. Я любил сушу, любил лес и горы, зверье и птиц, но меня все сильнее и сильнее тянуло к железным махинам, стоящим на рейде, к морякам, казавшимся мне совершенно другими людьми, совсем не такими, как я, как мои товарищи, топчущие асфальт и земную твердь. Чувство было безотчетным, необъяснимым, но таким сильным, что сопротивляться, ему становилось все труднее. Может, это и есть то, что называется зовом моря?
Хожу по каюте. Размышляю. Вспоминаю о не таких-то уж и далеких днях, резко изменивших мою жизнь…
Ранним утром, когда солнце едва окрасило вершину Авачинского вулкана в алый цвет, а моряки, отпросившиеся на ночь, бледные и усталые, торопливо шли к порту, я на маленькой верткой шлюпчонке подплывал к шхуне, стоявшей на якоре.
— Строгий там капитан. Зверь! — рассказывал мне гребец — замусоленный, пропахший селедкой мужичок в зимней шапке, одно ухо ее торчало вверх, как у насторожившегося зайца, второе было оторвано. Им была заткнута порядочная дыра в днище шлюпки, и мужичок время от времени ударял по кляпу пяткой сапога. — Чуть какой парнишка из ево команды, стал быть, возвернется с суши под газком, он его р-рыз!.. И за борт, как ту княжну, кидает. Очень характерный капитан. Так что гляди!
Я, хоть и был совершенно трезв, поежился, а мужичок сплюнул в воду, оскалился и, гребанув еще несколько раз скрипучими веслами, подогнал шлюпку к борту шхуны.
— Трояк с тебя, — сказал он мне, а потом, когда я уже начал неумело карабкаться по штормтрапу, крикнул: — Так что гляди! Бережнсь!
Далеко уже не молодой капитан был жилист и сухощав, как хорошо провяленная юкола. В одной тельняшке с засученными рукавами и трубкой в зубах он сидел в тесной каютенке и, барабаня пальцами по крышке стола, разглядывал меня. Я уже кое-что рассказал о себе: и что родился в Ленинграде, на улице Гребецкой, где когда-то жили одни гребцы, и что с детства мечтал стать моряком и совершить хоть один рейс на настоящем парусном корабле…
Капитан курил, молчал и щурил цепкие глаза.
Ну, что же он? Погонит, наверно. Да и то: какой я матрос? Даже толком не помню: «майна» — вверх или наоборот?.. Замолкнув, я мельком осмотрел каюту. Была тут койка с серым и лохматым, будто вздыбившим шерсть, одеялом, диванчик, промятый до пружин, стол, привинченный под иллюминатором, и полка с толстенными книгами. «Лоция северо-восточной части Тихого океана от…» — прочитал я на корешке одной из книг, и мне еще отчаяннее захотелось уйти на этом корабле в плавание… А на переборке, над койкой, висел рострум от меч-рыбы. «Мартынычу в день рождения. Атлантический океан. П/х «Гурзуф»— белыми, четкими буквами было написано на метровом костяном мече. Я зажмурился и представил себе яркую синь тропиков, острова вдали и узкие пироги островитян… Еще совершенно не зная человека, я уже с особым уважением поглядел в его грубое, с выпирающими скулами лицо. Где он только не побывал, чего только не повидал!
— Что вы знаете о море и кораблях? — спросил капитан и качнул бронзовую керосиновую лампу, укрепленную в кардане. Как бы судно ни кренилось, лампа всегда будет оставаться в одном вертикальном положении. Тогда я этого еще не знал. Позже я возненавидел и лампу, и сияющий кардан: капитан очень любил, чтобы все, что может блестеть, блестело, и я драил, драил медяшку и эту лампу шлифовал до солнечной яркости. — Ну что же вы!.. Жду.
Вздохнув, я поведал капитану почти все, что было написано в одной из самых любимых моих книг — «Соленый ветер» Лухманова. Капитан молчал, щурился от дыма.
— «Майна» — это значит «тянуть вверх»! — сказал я.
Капитан вздрогнул, лицо его передернулось гримасой отвращения, и он с такой силой стиснул зубами чубук трубки, что мне показалось, сейчас он его перекусит.
— Опускать вниз, черт возьми. Опускать!.. — шумно вздохнув, сказал он. — Ну хорошо. Деться мне некуда: команда на треть не укомплектована. Вчера в управлении двух женщин предлагали. Матросами! — капитан хлопнул ладонью по крышке стола и помрачнел. Потом вскинул на меня глаза, сердито сказал: — Ну хорошо. Мне нужны сильные парни; чтобы поднять паруса, требуется иметь кое-какое мясо на костях. Как вы? Ну-ка, подсаживайтесь к столу. Ставьте руку на локоть. Вот та-ак…
Его пальцы вцепились в мои, и я почувствовал их железную хватку. Сухая и костлявая, как петушиная лапа, рука капитана оказалась очень сильной. Стиснув зубы, шумно дыша, мы несколько минут ломали друг другу предплечья, потом его рука дрогнула, и я дожал ее к столу. В те годы я был довольно крепким парнем.
— Кажется, ты сдвинул локоть, — тем не менее проворчал капитан шхуны, переходя на «ты». — Ну ладно. Дуй в отдел кадров Камчатрыбфлота. Беру на рейс, а там видно будет. Возникнут трудности по работе — тотчас ко мне. Но не вздумай хоть раз еще бухнуть, что «майна» — «тянуть вверх»!
Трудности? Мне хотелось петь, орать от восторга, когда шхуна подняла якорь и, мерно лопоча двигателем, развернулась бушпритом в сторону открытого океана. Кое-чему меня уже поднаучили, и я стоял на своем штатном месте возле фок-мачты, стоял, сжимая вспотевшими ладонями жесткий трос, дожидался команды…
— Поднять тряпки! — рявкнул Мартыныч с ходового мостика.
— Рванули! — прикрикнул на меня напарник, судовой боцман, Сашка Филинов, парень сухощавый, но широкоплечий, крепкий. — И — р-ра-аз!
Заскрипели блоки. Медленно, рывками гик пополз вверх и потянул за собой сырой, остро пахнущий солью парус под названием «фок». Еще рывок, еще! Свежий ветер толкнулся в расправляющийся парус, и я почувствовал толчок ветра руками… Ого, ишь давит! Еще рывок, еще… Перестукиваясь, сегерсы уползали все выше, а тянуть было все труднее: ветер не хотел ждать, когда мы поставим парус, он уже жал в него со всевозрастающей силой.
— Крепим! — сказал Сашка. — Давай сюда фок-дирик-фал. Шевелись! Ну что таращишься?
— Эту веревку?
— Ха, веревку! Фок-дирик-фал! Понял? Вот так он крепится. На этой штуке, которая называется нагель. Запомнил?
Шхуна накренилась. Двигатель смолк, и я услышал «голос шхуны». Жестко шуршала парусина, и ветер быстро разглаживал складки на ткани парусов, скрипели и постанывали тросы бегучего такелажа, похрустывали гики, и тонко звенела трущаяся о борта шхуны вода. Летели за шхуной чайки, все было удивительно хорошо, так хорошо, как, пожалуй, никогда ранее в моей жизни не бывало.
Вцепившись горящими ладонями в планшир фальшборта, я глядел на удаляющийся берег, отступающие сопки и жучки автомашин, ползающие по улицам. Мне было жаль всех тех, кто оставался на берегу: передо мной открывался необыкновенный мир, я вступал в новую жизнь, приобщался к особому племени, клану людей, именуемых моряками; тех, кто оставался на суше, ожидали все те же пыльные улицы, тесные автобусы и душные конторы с комнатушками-кабинетами.
Трудности? Ха-ха! Какие могут быть трудности? Паруса уже были поставлены, шхуна все с большей скоростью шла к выходу из бухты, капитан бродил по ходовому мостику и, задирая голову, разглядывал гудящую материю. На руле стоял матрос Борька Шувалов — длинный угловатый парень в толстом свитере, а рядом со литой — Филинов.
Я жаждал деятельности. Мне очень хотелось что-то нужное и важное делать на этом прекрасном корабле.
— Чем мне заняться, Филип? — спросил я.
— Скати палубу, — сказал Сашка и пошел. — Пойду, рухну в ящик: спать хочется.
— Иди-иди, я все сделаю!
Смешно: трудности! Было тепло. Засучив брюки, я скатывал палубу из ведра, а судовой пес Шкипер с веселым лаем носился вокруг меня и, шутя, пытался куснуть за голые ноги. Я плескал в него водой, и нам обоим было чертовски хорошо.
Трудности начались в океане. Случилось неожиданное: оказалось, я не переносил качку. Кое-как домыв палубу и почистив картошку на ужин, я повис на планшире над кормой. Морская болезнь буквально вывернула меня наизнанку: тело стало пустым и легким. Мне казалось, что от меня сохранилась одна оболочка, лишь кожа, натянутая на костях, будто вместе с пищей я вытравил в океан и все свои несчастные истерзанные внутренности…
Нахальными, злыми голосами орали чайки. Обнаружив на корме скрюченную фигуру, птицы подлетали совсем близко, чтобы взглянуть в мой разинутый рот и выпученные глаза… О-о-о, какая мука!.. Выплевывая желтую горькую пену, я страдающим взором ловил полоску отступающего берега, и мне хотелось оказаться там, на пыльных улочках города, в тесном, воняющем отработанными газами автобусе, среди обыкновенных сухопутных людей, да-да, людей суши, а не воды! Боже, какие они умные, какие они мудрые, а я-то… о-о-о, как гнусно орут чайки, какие у них отвратительные, мерзкие голоса… Я рычал, плевался, кажется, я плакал злыми, яростными слезами, благо никто не видел моих страданий и не слышал моих отчаянных проклятий воде, небу и всему этому проклятому дереву и тряпкам, именуемому «шхуной»…
Меня не щадили. Я умирал, а надо мной издевались, гнали из кубрика и из кают-компании, где я, слабый и робкий, как нашкодивший, наказанный и наплакавшийся ребенок, пытался пристроиться на узком диванчике. Сашка Филинов выталкивал меня из помещения и орал, требуя, чтобы я еще раз как следует прошвабрил сырую от закатывающихся волн палубу, а потом помыл кастрюли на камбузе, а потом… а потом… на руль, черт побери, на руль!.. С ненавистью глядел я в веселые лица матросов: «Хлебни соленой воды, чудик!», «Пожуй сизалевый трос!», «Захлопни пасть, зажми пальцами нос, надуйся и не дыши три минуты. Болезнь как рукой сымет!» — давали они мне советы, когда я во время обеда сунулся в кают-компанию. Они шумно хлебали из мисок щи, лопали с хрупаньем дикий чеснок, черемшу, схватывали зубами кусища соленой горбуши и хохотали, видя, как меня всего передергивало. «А ну, ставь локоть на стол, давай лапу, — требовал капитан, — да не распускай слюни, как девчонка, держись!..»
Как я ненавидел всех этих хохочущих довольных парней! Шхуна валилась с борта на борт, а насытившиеся моряки начали играть в домино. Они лупили костяшками по столу, а мне казалось, что удары сыплются на мою гудящую голову… Пес Шкипер лез ко мне, звал на палубу играть, а мне хотелось лечь вот тут же, под стол в кают-компании и тихо, спокойно расстаться с этим жестоким миром…
Нет, мне не дали умереть. И я снова драил палубу и все то, что было способно блестеть, и мыл кастрюли, и чистил картошку, сдирал железякой, именуемой «шкрябка», ржавчину с железных деталей, а потом, раскачиваясь на ватных ногах, брел к штурвалу.
— Шире ноги ставь, шире! — дыша чесноком, сипел мне в ухо Сашка. — Крепче держи лапами штурвал. Куда валишься, салага? На картушку компаса гляди — вот твой курс, понял? Ну, давай! Та-а-к… да не на левый борт, на правый борт крути колесо!
Чертов штурвал рвался из рук. Шхуна не хотела слушаться меня: ветер и волны сваливали ее под ветер, а нам нужно было идти курсом галфвинд левого борта, перерезая воздушный поток, наискосок ему…
— Крути на правый борт. Быстрее, быстрее! Не давай шхуне рыскать, не позволяй ей самовольничать, — командовал Сашка. — Учуй ее характер, понял?
— Крути штурвал не только руками, но и спиной, пузом… — советовал подошедший капитан. — Ну что хрюкаешь?
Все и всё были против меня, в том числе и шхуна. Я чувствовал, как будто распухали и становились нестерпимо тяжелыми руки, болела спина, мышцы шеи… вправо, влево, вправо… Это же варварский, каторжный труд — стоять на штурвале! Хрипло дыша сквозь стиснутые зубы, я ловил взглядом картушку компаса и, наваливаясь всем телом на штурвал, поворачивал его то влево, то вправо. Нет, не удержать мне шхуну на курсе, не удержать! «Актиния» бросалась из стороны в сторону, как мечется собака в поисках нужного ей столба.
Время от времени Сашка помогал мне, и Мартыныч давал какие-то указания, а потом занимался своей трубкой.
Прошел час. Я взмок. Ветер все так же хулиганил, пытаясь столкнуть шхуну с курса, но, кажется, он несколько поутих: вращать штурвал стало полегче. Или я просто обалдел? Что, шоковое состояние? Да нет же, ветер нисколько не ослабел, просто я уже что-то «учуял», и шхуна рыскала теперь не так стремительно и норовисто, как час назад. И вдруг что-то со мной произошло; она слушается меня, подумал я с удивлением и заорал;
— Шхуна слушается меня!
— Он вполне здоров, — сказал капитан, уминая в трубку табак желтым пальцем. — Вот же, вполне прилично стоит на руле.
— Прикидывался, чудак, — захохотал Сашка. — Пофилонить захотел. Не выйдет!
— Честное слово слушается, — повторил я.
На третьи сутки плавания болезнь отступила совсем. И, будто родившийся вновь, я увидел то, чего не замечал во время своих страданий. И далекие, прикрытые тучами пустынные и дикие берега, и черных морских птиц, поднимающихся с воды из-под самого форштевня шхуны, и китов, неторопливо плывущих параллельно курсу шхуны. А вон и дельфины! Выпрыгивая из воды, они мчались к шхуне, чтобы взглянуть на лающего, поднявшегося передними лапами на планшир Шкипера и на мою желтую, будто вылепленную из пластелина, физиономию.
— Эй, матрос! Прошвабрить палубу! — орет мне Сашка.
— Эй, сухопутный! Хиляй сюды, что я за тебя картоху чистить буду?.. — зовет кок, высовывая из двери камбуза толстое и лоснящееся, будто помазанное маслом, лицо.
— Хэллоу, флибустьер. А ну, подмени у штурвала, — слышу я голос Борьки Шувалова.
Лает Шкипер. Капитан, заложив руки за спину и раскачиваясь с пяток на носки, задрав голову, разглядывает паруса. Выпрыгивая из воды, похрюкивают дельфины. Засунув руки в карманы, громко стуча громадными с раструбами сапожищами, я поднимаюсь на ходовой мостик и берусь за ручки штурвала. Борька подмигивает мне и хлопает тяжелой ладонью по спине. Кок жестикулирует у ведра с картошкой: ничего, сам почистишь. «Картоха»! Ишь, брюхо нарастил… Все хорошо. Так хорошо, как давно не было… И с чего это я взял, что у Сашки, Бориса и других парней злые лица, что они издевались надо мной? Просто им было весело. Ну разве не смешно видеть, как здоровенный парень пытается во время обеда забиться под стол и прикорнуть рядом с грызущим кость псом?.. Да, это отличные, настоящие парни, моряки, не лишенные юмора, и с ними я готов совершить хоть кругосветное плавание!
Приходит Мартыныч. Глядит на картушку компаса. Шхуна норовит уйти с курса в сторону берега, по я сдерживаю ее. Ишь, разбаловалась.
— Однако, а у тебя действительно уже неплохо получается, — говорит капитан. — Ну что ж… гм… держись возле меня, Джим, и я сделаю из тебя настоящего моряка!
— Спасибо, мой капитан! — в тон ему отвечаю я. «Джим»? С чего бы это? Может, потому, что с собой на шхуну я принес несколько книг, в том числе книжку о приключениях юнги Джима? Джим? Пусть будет так.
— Вернется Борис, заходи ко мне в каюту. Посоревнуемся.
— Вечерком, капитан, — говорю я. — Картошку нужно почистить, а потом стармеху в машине помочь.
…Все дальше на север, вдоль восточного побережья Камчатки уходила шхуна. В своих трюмах мы везли клепку и соль для рыбокомбината Кихчик; оттуда нам предстояло забрать груз сельди для Командорского рыбкоопа.
Летели дни, ночи, мелькали одна за другой вахты. Погода баловала (стояла теплая, солнечная с ровными, зюйдовых и зюйд-вестовых румбов, ветрами), и просто не хотелось уходить с палубы. Да Сашка и не отпускал нас по кубрикам: мы чинили прохудившиеся паруса, плели из жесткого, остро пахнущего чем-то далеким и волнующим сизалевого троса маты-коврики и кранцы, латали и красили спасательные шлюпки, смазывали густым, вязким солидолом тросы и блоки.
Мы — это малочисленная, чуть ли не в половину штатного расписания палубная команда: я, уже немного приобщившийся к морской жизни и окрещенный судовым именем «Джим», мой сосед по койке в кубрике, страстный любитель всякого зверья, хозяин Шкипера Борька Шувалов, парень очень серьезный и начитанный, и еще двое: «хозяин» палубы Сашка Филинов, которого мы звали просто «Филин», и Герка Воропаев, угрюмый, вечно простуженный малый. В детстве Герка много пережил: во время войны десятилетним мальчишкой он оказался заживо погребенным под развалинами дома в бомбоубежище. Целую неделю пробыл Герка среди убитых и умирающих и чуть не сошел с ума. Откопали мальчишку, но с той поры он стал молчаливым. А когда начинал говорить, то слушателям следовало запастись солидным терпением: каждое слово, произнесенное Геркой, медленно и мучительно продиралось через рот.
Нас было слишком мало, а потому палубными делами занимались и остальные парни из экипажа: и толстый ворчливый кок с оттопыренной нижней губой и отвислым подбородком; и страшно суетливый, нервный «маркони» Федя Рубцов; и старпом — единственный штурман на шхуне Вова Петелькин. Только что окончивший мореходку Петелькин был стеснительным и вежливым, как девочка. Он густо краснел от каждого бранного слова, а такие словечки толклись над палубой «Актинии», как комары над сырыми полянами в теплый вечер, потому лицо его было почти постоянно бурым, словно хорошо созревший помидор. Вова страдал от своей стеснительности и отсутствия зримых признаков мужества. Петелькину, как я вскоре догадался, во всем хотелось походить на грубого, хриплоголосого, будто состоящего из железных мышц, Сашку Филипова. И, копируя его, Вова Петелькин пытался говорить басом, но голос его постоянно срывался на писк. Как и Филин, Вова то и дело слюнявил бумагу пухлыми, еще детскими губами, свивал «козью ножку» и затягивался во всю глубину легких. Тут же побелев от лютой крепости махры, Вова, шатаясь, заходился в кашле, а Сашка, видя такое, отбирал у него самокрутку и демонстрировал нам мощь своих необъятных легких, выкуривая ее тремя вдохами…
Устроившись на шкафуте, мы возились с парусами или расплетали трос на пряди. Шкипер валялся тут же, сонно жмурил глаза на солнце, просвечивающее через паруса, а Сашка, ловко орудуя короткими, твердыми, как свайки, пальцами, рассказывал о своих сухопутных похождениях. Послушаешь его. так не было, пожалуй, на Дальнем Востоке порта, где бы не маячила на пустынном пирсе дьявольски красивая девчонка с пышной грудью и заплаканными глазами, которыми она всматривалась в океан. Тут и Петелькин встревал в разговор и, густо покраснев, начинал трепаться про своих знакомых девчонок, которые, как одна, с первого же взгляда влюблялись в него. Врал все Вова. Позже я узнал, что за свою восемнадцатилетнюю жизнь он один-единственный раз поцеловался с девушкой; Вова врал, но мы щадили его старпомовское самолюбие и мужественно терпели скучное, без ярких и волнующих подробностей (да и откуда они могли быть у Вовы?) вранье.
Все дальше и дальше на север.
Крутится в пене кильватерной струн бронзовая вертушка лага, лаглинь то выскакивает из воды, то звонко шлепает по ней, разбрасывая брызги. Глупые чайки время от времени бросаются на вертушку, думая, что это бьется в волнах большая рыбина, а потом, поняв свою ошибку, с расстроенными криками отлетают в сторону.
Стою на руле. Шкипер примостился у ног. Спит и во сне вздрагивает. Шуршит за моей спиной картами Вова Петелькин и время от времени многозначительно произносит: «Однако, тут надо смотреть и смотреть…» Чувствую, что ждет, когда я спрошу: «Эй, старпом! Что там у вас?..» Мучаю Вову. Молчу. Что-то пробормотав, Петелькин снимает с полки потрепанную лоцию, шмякает ее на стол, на карты, и начинает торопливо листать. Опять говорит: «М-да… однако, тут только и поглядывай…» Затихает. Ждет. Я молчу, выглядываю из открытого иллюминатора: какой день! Яркий, прозрачный, теплый.
Сашка скребет «шкрябкой» тамбур над трапом, ведущим в носовые кубрики, сдирает старую серую краску. Герка помогает ему и медленно шевелит губами: пытается что-то рассказать. Кок, брезгливо морщась, чистит картошку и поглядывает в мою сторону, ждет, когда я сменюсь с вахты. Мартыныч бродит по шхуне и подолгу, заложив руки за спину, глядит на паруса. Вот подошел к грот-мачте, прижался к ней ухом, как к телеграфному столбу, слушает. Строгость и озабоченность слетают с его лица. Мартыныч улыбается, как мальчишка, которому показалось, что из древесины столба доносятся звуки какой-то далекой, волнующей музыки, но это длится мгновение. Отстранившись от мачты, Мартыныч поправляет помятую, с треснутым и сшитым нитками козырьком фуражку, и лицо его опять становится строгим.
— М-да… однако, тут только и поглядывай… — совсем громко говорит Вова, захлопывая лоцию. — Тут уж гляди в оба!
— Что-то произошло, старпом? — спрашиваю я.
— В морях всегда что-то происходит, — радостно басит Вова.
— Подводные скалы у побережья, вот что! И ежели шхуна собьется с курса, то…
— Шхуна не собьется с курса, Вова, — успокаиваю я его.
— Отставить разговоры на вахте! И не Вова — Владимир Сергеевич! — сердито говорит Петелькин, и голос его срывается: — Глядеть в оба!
— Есть глядеть в оба! — рявкаю я, чтобы доставить удовольствие нашему юному старпому. — Шкипер, а ты что дрыхнешь? Глядеть в оба!
Шкипер вскакивает и, ударив лапами в дверь, выбегает на палубу. С громким лаем он мчит на полубак.
Воет ветер в парусах. Похрустывает дерево рей. Плещется вода у борта шхуны. Чайки, ловя крыльями ветер, дующий с кормы, разворачиваются к нему, чтобы не поддувало под перья, и так вот летят хвостами вперед, летят, то опускаясь к воде, то взмывая к клотикам.
Федя Рубцов вылезает из своей тесной рубчонки, тащит громоздкий и, видимо, тяжеленный ящик рации. Ставит его на разостланный брезент, бросается перед ним на колени и начинает суетливо рыться в чреве сложного и капризного механизма: рация постоянно барахлит. Она почему-то выуживает из эфира лишь американские джазы и японские напевы, но не желает принимать сообщения из Петропавловска. Оттого наш Федя такой нервный. Закусив губу, Федя вырывает из рации одну из ламп, проверяет ее прибором и, торжественно закричав, вскакивает: ну конечно же, опять перегорела! Швырнув лампу на брезент, «маркони» топчет ее, а потом сгребает стекло и железки в ладонь и бросает в воду. Так он поступает с каждой перегоревшей лампой.
Из трубы судовой баньки, пристроенной в носовой части шхуны, на правом ее борту, вьется синий дымок. Дверь ее распахивается, и показывается судовой механик Василий Никанорович Глухарев. Кособокий, хромой, он странной подпрыгивающей походкой идет к кубрику. За веником отправился. Прошедший всю войну, неисчислимое количество раз продырявленный пулями и осколками, колотый штыком и битый прикладом, опаленный огнем и контуженный, Василий Никанорович все же дошел до Берлина и получил там свое последнее очень тяжелое ранение.
Мартыныч появляется. Заложив руки за спину, бродит по надстройке, как всегда, осматривая паруса. Останавливается возле открытого окна рубки, протягивает руку, и я подаю ему бинокль. Капитан разглядывает берег, возвращает бинокль. Спрашивает:
— Эй, Джим! Знаешь ли ты, что нужно, для того чтобы стать настоящим моряком?
— Уметь стоять на руле, знать все палубные работы… И пп черта не бояться, мой капитан!
— Знать астрономию! — выпаливает из-за моей спины Вова. — Чтобы всегда суметь точно определиться, в какой точке океана ты находишься. И еще нужно знать следующее… — передохнув, Вова начинает перечислять все дисциплины, по которым он сдавал экзамены и зачеты в мореходке.
Мартыныч усмехается. Лезет в карман за трубкой. Вова смолкает.
— Все верно, друзья мои, — говорит Мартыныч. — Чтобы стать настоящим моряком, нужно многое знать, многое уметь. И вот что еще: надо обрести веру…
— Веру?.. — переспрашиваю я. — Веру во что?
— Веру в своих товарищей, моряков, которые не подведут тебя в тяжелую минуту. А такие минуты бывают в жизни любого моряка. Веру в свой корабль, который, конечно же, прекраснейший на свете!.. Веру в то, что все это: океан, небо над ним, ветер, крики морских чаек и плеск воды — все это действительно нужно тебе, что без этого тебе ну просто невозможно жить.
— В общем определиться в жизни, — опять выкрикивает Петелькин. — Определить свое отношение к океану, правда, Мартыныч? Так вот я верую!
— Верую! — говорю и я. — Верю, что все это — навсегда. Что и я буду, как Вова…
— Владимир Сергеевич! — поправляет Петелькин.
— …как Вова… Владимир Сергеевич Петелькин, буду штурманом, а может быть, капитаном.
— Африка, — говорит Мартыныч, ткнув в сторону берега пальцем.
— Африка?! — несколько оторопело произношу я и гляжу на обрывистый мыс: скалы сине-зеленые, будто дым от костра, в котором горят сырые дрова, кедрачи. Пустынность. — Шутите?
— Так называется этот мыс, — поясняет Петелькин.
Мог ли я в тот день предполагать, что пройдут годы, но я не расстанусь с океаном, не отступлюсь от него и помощником капитана вернусь на Камчатку на траулере, носящем название этого мыса?
Не знаю, почему, но мне правились ночные вахты. В ночных вахтах было что-то таинственное, неизъяснимо волнующее. Все спит: небо, океан, рыба в его глубинах, птицы, отставшие от шхуны и опустившиеся на воду… Спит, покачиваясь в скрипучих копках, команда; спит, уронив голову на карту, Вова Петелькин, спит сладко и беспробудно. «Толкни меня, если Мартыныч появится», — обычно просит он, и я толкаю Вову, если слышу, как хлопает дверь в каюте капитана.
Все спит. Только мы бодрствуем: я и шхуна. Мчится шхуна в ночи, мчится, пропарывая тьму острым и длинным бушпритом. Мне кажется, что я слышу, как шуршит вспоротая бушпритом и мачтами черная плоть ночи, шуршит, как бы раздвигаясь перед шхуной, а потом стягиваясь и вновь срастаясь за кормой в плотную непроницаемую для глаз массу.
Хлопает дверь. Скрипят ступени. Шкипер поднимает голову и громко зевает. Я толкаю Вову, и он, всхрапнув, как лошадь в ночном, вскакивает и растирает лицо ладонями.
— Иди, Вова, подремли, — говорит Мартыныч. — Побуду в рубке.
— Уйти с вахты?! Ни в коем случае! — восклицает Петелькин.
— Бессонница мучает, — говорит Мартыныч. — Иди, дружок.
— Ну хорошо, — соглашается Вова. — Вахтенный, глядеть в оба!..
Шкипер вновь бухается на палубу возле моих ног. Мартыныч курит, опершись локтями на край окна. Глядит вверх, где желтой мухой ерзает по небу и звездам топовый огонь. Иногда шхуна некоторое время идет, не кренясь и не раскачиваясь, и топовый огонь будто пропадает, смешиваясь со звездами.
Сколько их! Вон летит Дракон, раскинув свои крылья, охотится за Лебедем. Клонится Лебедь к горизонту, а там подстерегает его созвездие Орел. Светится в нем яростным блеском звезда Альтаир, сияет, будто глаз орлиный: смутно мерцает Северная корона, топает по клотикам мачт Большая Медведица, оглядывается, поджидает Малую Медведицу. Какой океан звезд!
— А ну-ка, скажи, для чего нужны звезды? — спрашивает Мартыныч.
— Чтобы по ним определять место корабля в океане, — отвечаю я.
— Правильно. А ну-ка, откуда столько звезд на небе, а?
Молчу. Стонет во сне Шкипер: видно, приснилось, что схватился с диким портовым котом… Мартыныч попыхивает трубкой, несколько красных искр вылетают из нее.
— Звезды — это замерзшие искры из трубок моряков, стоящих на ночных вахтах, — говорит Мартыныч. — Видишь, как много на планете моряков, ишь, сколько искр позамерзало.
— Дуньте в трубку, — прошу я. — Пускай звезд будет еще больше.
Усмехнувшись, капитан дует. Сноп искр устремляется к небу. «Строгущий там капитан, — вспоминаются мне слова мужичка из лодчонки-корыта. — Бережись!..» Может, Мартыныч и швырял кого-то в воду, но он не злой, нет! Мартыныч добрый, влюбленный в шхуну и океан человек, сам кажущийся частичкой судна и океана, плещущегося за кормой…
Мартыныч выходит из рубки и спускается на палубу. Глядит вверх. Раскачивается, заложив руки за спину. Разговаривает с парусами.
— Ну что же ты, Фока? — спрашивает он у самого большого паруса шхуны. — Мы тебя штопаем, латаем, а ты все трещишь и трещишь. Как же так? Ведь ты не такой уж и старый. Не филонь, брат, тяни шхунешку, ведь ты главный тут…
Мартыныч оглядывается и, видимо, догадавшись, что мне слышны его слова, замолкает. Он бродит по сырой от ночной свежести палубе и шлепает «Актинию» по фальшборту, гладит ее, как любимого коня. Ворчит. Может, хвалит шхуну, может, ласково поругивает. Он трогает туго натянутые тросы такелажа; так, наверно, трогает струны контрабаса или скрипки музыкант, любовно и придирчиво.
Да, хорошее то было время! Один рейс, второй, третий… Новые походы, новые знакомства, новые заливы и проливы: бухта Сомнения, мыс Крещеный Огнем, бухта Ложных Вестей, отмель Минеола…
На песчаных пляжах Олюторского залива мы ходили вдоль воды и собирали в ведра блестящие обкатанные куски каменного угля. После каждого шторма океан выбрасывает уголь на берег, и жители небольшого поселка Тиличики спешат к океану за топливом. На острове Карагинском, в одной из бухточек которого судно бросило якорь, чтобы пополнить запасы питьевой воды из чистой и прозрачной речушки, мы с Борисом отправились на охоту. Повезло: убили северного оленя. Разделав его, потащили мясо, завернутое в шкуру, к бухте, как вдруг из кедрачей выскочил медведь. Дурной какой-то медведь] А может быть, голодный? Смешно всхрюкивая, показывая клыки, медведь катился к нам, как громадный бурый шар. Несколько мгновений мы глядели на зверя, а потом, оставив добычу, припустили к бухте: с патронами было туго, Мартыныч выдал нам всего три, и мы их израсходовали на оленя. Мы очень здорово пробежались с Борькой! Наверно, больше никогда в жизни я не развивал такой бешеной скорости.
В том же рейсе мы побывали в устье реки Алтонгек. Шхуна «обросла», на ее днище образовался целый лес лохматых зеленых водорослей и колонии ракушек. Шхуна потеряла скорость. «Почиститься надо, — решил Мартыныч. — Владимир Сергеевич, прокладывай курс в устье этой речушки…» Мартыныч был опытным моряком, он знал, что живность, поселившаяся на корпусе шхуны, может обитать лишь в соленой воде, пресная же быстро погубит рачков. Так оно и случилось. Спустив шлюпки, вооружившись шкрябками, укрепленными на длинных шестах, мы скребли обшивку, сдирая с нее побуревшие лохмотья водорослей, а Мартыныч, свесившись через планшир, взбадривал нас: «Скребите «Актинию», скребите родимую! Чувствуете, как она ежится? Слушайте, она даже кряхтит и постанывает от удовольствия!..»
Оказывается, не только Мартыныч знал способ спасения от паразитов. В полдень мимо шхуны проплыли пять кашалотов. Высунув из воды лоснящиеся спины, животные улеглись рядышком в самом устье речушки и начали тереться о каменистое дно, поворачиваясь то одним, то другим боком. Они тоже очищали свои шкуры!.. Звери фырчали и пыхтели. Порой они все вдруг замирали как мертвые и закрывали глаза от наслаждения.
Да, хорошее это было время! Мы возили продукты, кинофильмы, соль и клепку на рыболовные комбинаты, рассыпанные вдоль побережий Камчатки, а там забирали рыбу.
В один из рейсов мы пришли на Командоры. Какие это острова! Когда шхуна подходила к острову Медный и я глядел на угрюмые, черные, обрывающиеся в океан скалы, на тучи, будто зацепившиеся за их вершины, мне казалось, что в этих угрюмых и диких местах не может обитать не только человек, но даже животные и птицы.
Я ошибся. Остров был населен миллионами чаек, кайр, топорков и уток-каменушек. С пронзительными воплями, стремительными табунами птицы носились над мачтами шхуны, плюхались возле ее бортов в воду или одна за другой, хлопая крыльями, плыли перед шхуной, а потом, еле-еле оторвавшись от воды (такие они были жирные), летели к своим скалам.
Ухал в камни прибой. Водяные столбы медленно взлетали в воздух и опадали с водопадным шумом. Будто черный столб пепла, поднятый ветром, кружили над скалами птицы. Возле самого берега, при входе в бухту, нас встретили морские львы. Заваливаясь на спину, показывая свои влажные, блестящие животы, львы осматривали шхуну желтыми, как алыча, глазами и протяжно ревели…
Суровый, богатый край! Он был полон жизни, этот далекий остров, а его люди, смуглые, черноволосые, похожие на полинезийцев, добры и гостеприимны. Они угощали нас маринованными осьминогами, икрой морских ежей и разной рыбой. Бросив якорь в зеленую воду бухты Преображенки, мы долго пробыли на острове — ремонтировались. Там я познакомился с Ленкой, симпатичной девушкой из древнего племени морских охотников унангунов, когда-то в далекие времена завезенных на необитаемый остров с другого острова, с Атту.
В свободное время мы отправлялись с ней путешествовать. Мы уходили далеко-далеко от поселка и купались в обжигающей воде маленькой, окруженной скалами бухточки Буссоль. Потом разжигали костер, варили в котелке крабов, и Ленка просилась: «Возьми меня с собой. Ну, уговори Мартыныча! Ведь сейчас у вас нет кока. Неужели шхуна уйдет, а я останусь?..»
Повара у нас в ту пору действительно не было: сбежал наш кок. Трудненько было нам!.. Готовили пищу все по очереди. Сашка вечно пересаливал и первое и второе; Вова засыпал в камбузе, сморенный теплом печки, и суп у него выкипал, а картошка превращалась в черные уголья. Глухарь, тот умел готовить лишь странное блюдо под названием «шукрат»: сваливал в кастрюлю кислую капусту, картошку, морковь и свеклу. Он тушил овощи до кашеобразного состояния и перчил так, что, проглотив две-три ложки «шукрата», мы разевали рты и загнанно дышали…
И все же женщина — на шхуне?! «Я лучше повешусь на краспице грот-мачты, чем разрешу женщине подняться на шхуну», — заявил Мартыныч, лишь только услышал про Ленку. А шхуна уже готовилась к выходу в океан. Ранним утром мы поднимем якорь и отправимся в Петропавловск, а потом на Чукотку. Но мне не хотелось оставлять Ленку!.. На своей ночной вахте я ждал ее сигнала с берега… А может, она передумала?.. Ночь тихая, лунная. Гаснут огни в домах поселка, сгрудившегося своими домишками на самом берегу бухты; лениво, сонно лают там собаки, и Шкипер время от времени так же лениво отвечает им. Ворчит прибой. Вскрикнула на скалистом уступе морская птица. Вскрикнула дико, страшно. Может, оступилась во сне да и свалилась с уступа? Или схватил ее подкравшийся песец?..
Хожу по шхуне, жду. Приказав мне «глядеть в оба», Вова Петелькин дремлет в ходовой рубке, положив пухлую щеку на лоцию островов Тихого океана… Неужели передумала? Мелькает на берегу огонек. Вспыхивает и тухнет. Зажигаю спичку: «Жду тебя!» Минут через двадцать я слышу тихий плеск и склоняюсь над водой: толкая перед собой цинковое корыто с вещами, плывет Ленка. Сбрасываю штормтрап, и Ленка взбирается на шхуну. Встав на планшир, девушка спрыгивает на палубу, и я хватаю ее, трепещущую от холода и страха.
— Что тут происходит? — раздается вдруг голос Мартыныча. — Что-о?! Женщина?! Немедленно на берег! Петелькин! Эй, Петелькин, ты опять дрыхнешь, соня ты этакий!.. Женщина на шхуне!
— Не женщина, а… а девушка! — с отчаянием говорит вдруг Ленка. — И я… я очень замерзла.
Мартыныч угрюмо смотрит на меня, потом на Ленку. Поднимает взгляд на грот-каспицу. Достает трубку и коробку с табаком. Хмурясь, вталкивает в трубку табак. Усмехается.
— Ну что ж. Это меняет дело, — говорит он, а потом, прислушавшись, слюнявит палец и поднимает над головой: — «Береговичок» уже просыпается. Петелькин! Поднимай команду, через час снимаемся с якоря.
Оживает шхуна. Протяжно зевая, бродит от борта к борту Василий Никанорович: приспосабливается, где бы разжечь паяльную лампу. Без нее не заведешь двигатель. Уж так он устроен, наш малосильный «двигун» марки «Болиндер»: чтобы он заработал, необходимо раскалить медные головки на крышке цилиндров. «Не спали шхуну! — как всегда орет Сашка. — Эй, дядя Глухарь, кому говорю?..» Лает Шкипер. «По местам стоять, с якоря сниматься!» — урчит в медный рупор-мегафон Вова Петелькин. Приседает и размахивает руками на корме Борька. Просыпаются и лают на берегу собаки. Из кубрика поднимается Ленка, одетая, как мальчишка, в свитер и брюки. Моряки замирают, как в знаменитой финальной сцене знаменитой пьесы. «Твое штатное место вот тут, — говорю я. — Будем поднимать парус вместе…» Заводится двигатель, и шхуна разворачивается бушпритом в сторону океана. Сейчас мы выйдем из бухты и начнем поднимать паруса.
— Будешь тянуть фок-дирик-фал, — говорю я Лепке.
— Вот эту веревку?
— Веревку?! Фок-дирик-фал, поняла? А вот это нагель. Сюда будешь крепить. Поняла?
Стихает двигатель. Шхуна проходит мимо обрывистых скал, и утренний бриз начинает свои песни в голых еще мачтах и снастях. Ждем. Мартыныч оглядывает палубу и рявкает: «Поднять тр-ряп-ки! А ну, р-р-а-аз!..» Тянем фок-дирик-фал. Смуглое девичье лицо пылает румянцем. Прикусив нижнюю губу, Ленка нетерпеливо откидывает резким движением головы прядки волос, падающие на лоб, и глядит, как, постукивая сегерсами, поднимается вверх по мачте грота-гик. Она счастлива.
— Держись возле меня, Джим, и я сделаю из тебя настоящего моряка! — говорю я ей. — А ну еще, рр-а-аз!
Ветер ударяется в парусину, расправляет ее, и шхуна все быстрее и быстрее начинает уходить от берега. Ну вот и все! Закрепляем фал, глядим на остров. Кошусь на девушку: неужели всего несколько недель назад этот каменистый кусочек земли, затерянный в океане, казался мне лишенным всякой жизни?..
С появлением на шхуне Ленки я еще больше полюбил ночные вахты. Как Мартыныч хотел из меня сделать настоящего моряка, так и я — из Ленки. Она прилежно зубрила названия рангоута, стоячего и бегучего такелажа, быстро научилась плести коврики и, конечно же, лучше всех нас орудовала иглой, починяя паруса. Она была для нас, как сестренка, а для Мартыныча и Глухаря — дочкой. «Сестренка» стирала наши тряпки, чинила рубахи и брюки, штопала свитеры ы жарила по субботам пирожки с рыбой. А по ночам Ленка прибегала в рубку. Она становилась передо мной у штурвала и, сосредоточенно глядя на подсвеченную картушку компаса, вращала рулевое колесо. Вначале мы вращали его вдвоем, потом я стал снимать руки со штурвала, лишь время от времени помогая девушке удержать шхуну на курсе. Хорошо было нам! Кричали ночные птицы, раскачивалось между парусами небо, и я показывал девушке созвездия и рассказывал про искры из трубок моряков, про искры, превращающиеся в звезды…
Сколько было таких ночей? Вначале Вова Петелькин ворчал: мол, нечего делать в рубке посторонним, но потом привык к ночным визитам Ленки и делал вид, что не замечает, как девушка появляется возле штурвала.
— Ну давай… Рассказывай, — просила она меня. — Слушаю.
— Кажется, я тебе рассказал уже все-все… — и я сжал своими ладонями ее руки, держащие штурвал. — Осталось сказать совсем немногое. Всего несколько слов.
— Говори же их, эти твои слова.
Я покосился на Петелькина. Вова, научившийся спать сидя, с раскрытой лоцией в руках, будто он читает ее, уже видел, наверное, третий сон и посвистывал носом, как чайник, в котором закипает вода. Я молчал: просто я пошутил и не знал, что теперь сказать девушке. Ленка ждала. Потом, повернув голову, взглянула на меня снизу вверх (я был на голову выше ее), отпустила штурвал и, повернувшись к нему спиной, положила руки на мои плечи. Шхуна, попав на крутую волну, резко рыскнула, и Вова, не выпуская из рук книгу, рухнул с вращающегося стульчика. Тотчас в капитанской каюте хлопнула дверь, залаял вскочивший пес. Я схватил штурвал и вернул шхуну на курс. Засмеявшись, Ленка выскользнула из рубки и будто растворилась в темноте. И вовремя. В другую дверь уже вваливался встревоженный Мартыныч.
— Что-то случилось? — спросил он меня.
— В океане всегда что-то случается, — ответил я.
— Рулевой! Глядеть в оба! — хрипло, со сна, рявкнул над моим ухом очнувшийся Петелькин.
Усмехнувшись, Мартыныч распалил трубку, высунулся в окно рубки, и несколько искр ринулись в темноту, к звездам. Мы проследили их путь.
Мартыныч долго глядел на небо, потом следил, как я держу шхуну на курсе. Я старался. Шхуна шла, как по рельсам.
— Помнишь? По ночам мы говорили с тобой о звездах… — сказал Мартыныч немного погодя.
— Глядите, во-он Лев вышел на охоту. Волопас гонит куда-то свое стадо… — кивнул я в сторону горизонта, по правому борту шхуны. — А вон там — не созвездие ли Дева?
— Она самая, — подтвердил Мартыныч. — Самая крайняя звезда — Виндемиатрикс.
— Вы мне говорили: у девчонки, бегущей по небу, длинные-длинные волосы. Чуть ли не до пят. Так вот, волосы у Девы действительно длинные, но только не русые, а черные, как палубный вар.
— Скажи Ленке, чтобы не теряла шпильки, — буркнул Мартыныч и, наклонившись, поднял две. — Ишь, расшвыряла железо возле компаса! Того и гляди прибор врать начнет.
Прошло лето, минула штормливая осень, а с ней и плавание на «Актинии». Кончилась навигация, и шхуну поставили на прикол. Я подал рапорт о списании. Имело ли смысл торчать всю длинную зиму на ней?..
— Все живое вышло из океана, — сказал мне на прощание Мартыныч. — И океан как бы обитает в каждом из нас. В тебе, во мне, в Сашке… Ленке. Понимаешь? Потому-то кровь и соленая… Капелька океанской воды гуляет и в твоих жилах. Она будет постоянно звать в океан. Настанет пора, и ты откликнешься на зов… Ну, Джим, до встречи.
— Уже зовет! — убежденно говорю я и стукаю себя по груди: — Бурлит что-то внутри. Спасибо вам за все. Клянусь Южным Крестом, созвездием всех морских бродяг, что, когда буду на Маскаренских островах, я привезу вам оттуда трубку из твердого, как железо, эбенового дерева. На память и как подтверждение, что я…
— Буду ждать. — говорит Мартыныч. — Проверю, не бросаешь ли слов на ветер. А сейчас… ну-ка, ставь лапу на локоть!
Не знаю, почему я ляпнул про Маскаренские острова. Может, потому, что находились они очень далеко, в таинственном и теплом Индийском океане, а мне так хотелось уйти на корабле куда-нибудь очень-очень далеко.
Так мы расстались с капитаном шхуны «Актиния» Вадимом Вадимовичем Мартыновым. Но не с океаном! Через месяц я ушел в рейс на рыбацком траулере. А потом, распрощавшись с Камчаткой, перебрался на Балтику. Так и проработал там все эти годы. Сколько штурманских карт прошелестело в рубках многих судов, на которых мне довелось работать!.. В один из дней на ярко-синей поверхности Индийского океана появился фиолетовый зубчик. Это был остров Реюньон, самый южный из группы Маскаренских островов. Да, где только не довелось побывать! Порой кажется, что теперь в моих жилах гуляет не капля, а целые литры соленой океанской воды…
Власти приезжают на борт траулера после обеда: пограничники, таможня, портовый врач. Через час все формальности окончены, судну разрешена «свободная практика», и боцман с матросами уже топочут ногами на шлюпочной палубе, спуская на воду шлюпку.
Капитан приглашает представителей власти в свою каюту на рюмку виски «Белая лошадь». Сидим, тесно сдвинувшись на диване, обмениваемся морскими и земными новостями.
— А что со шхунами? — спрашиваю портового врача. Из его рассказа я узнал, что он проработал тут более двадцати лет. — Помните? «Краб», «Кальмар», «Морская звезда»… «Актиния».
— Как же, помню. На дрова их попилили. Отличные, знаете, были дрова. Особенно из мачт: смолистые, трескучие, жаркие… — отвечает врач, выгребая из глубокой миски креветок. — Прочитал я в газете объявление (мол, дрова из шхун продаются) и тотчас ринулся в порт. Знаете, с дровами в ту пору было трудновато.
— И «Актинию»… тоже на дрова?
— Тоже. Правда, «Актиния» еще долго ходила. Капитан там такой был, Мартынов, воевал он за свою калошу. Разругался я с ним как-то. Приезжаем на «Актинию», говорю я ему: «Распиливать будешь, дай мне весть, Мартыныч». А он, знаете, будто взбесился. Чуть меня в воду не сбросил. Потом все ж поставили и «Актинию» на прикол. Ушли все с нее, один капитан остался. С собакой…
— Со Шкипером?
— Я же говорю: один, с собакой. Два года жили они на шхуне. Мартыныч все хотел, чтобы «Актинию» отдали пионерам, мол, она еще крепкая, ну, плавать на ней нельзя, так мальчишек и девчонок обучать морскому делу можно… Что-то не получилось у него с этим делом. Распилили шхуну. Плакал дед, а пес выл, как по покойнику. Машину я тогда дров привез. Ха-арошие были дровишки. Знаете, разжечь их было трудненько, а уж запылают — печь красная.
Мы переглядываемся с капитаном. Его вспаханное рытвинами, как луна кратерами, лицо сурово. Взглянув на часы, поднимаются из-за стола таможенник и пограничник. Врач дожевывает креветку. На шлюпочной палубе гремит лебедка. Капитан выразительно кашляет, и портовый врач, поняв намек, прощается с нами.
— Возьми и от меня небольшой подарочек Мартынычу, — говорит капитан, когда посторонние покидают его каюту, и подает мне тяжелый пакет. — Винишко, кофе, апельсины. Пригласи в гости. Посидим, отогреем душу старику.
Он меня узнает сразу. Маленький, сгорбленный старичок поднимается из-за стола и восклицает:
— Черт побери! Это ты, Джим? — голос Мартыныча слаб и тускл, как звук надтреснутого судового колокола. Я чувствую пожатие холодных бугорчатых пальцев, бывший капитан пытается стиснуть мою ладонь с прежней мощью, но это ему не удается. — Не забыл? Проходи, голубчик, вот сюда, к окну. Взгляни, вся бухта как на ладони.
Мы садимся у стола друг против друга. Я гляжу в блеклое, измятое временем, как старый, вылинявший, отслуживший свой срок парус, лицо моего самого первого капитана, в его тусклые глаза. Сколько же ему сейчас? Да уже за семьдесят, пожалуй. Ах, время-времечко, как ты стремительно летишь-катишься!.. Неужели настанет пора и я стану таким же?.. Мартыныч глядит в мое лицо, потом вздыхает и опускает заблестевшие глаза. Наверно, и я изменился порядком, да ведь так оно и есть.
— Ну, как ты?.. — спрашивает Мартыныч, доставая из ящика стола жестянку из-под монпансье. Вздрагивающими пальцами он набивает табаком коротенькую, без чубука, прогоревшую до угольной черноты трубчонку, и, не дожидаясь, когда начну говорить я, сам рассказывает:
— Петелькина помнишь? Все засыпал на вахте, и ругал я его страшно, так вот, капитанствует. Рыбачит. Орден за рыбку получил… А Сашка ушел с морей. Жаль. Хороший был моряк.
— Что с Ленкой? — спрашиваю я. — Слышали что-нибудь о ней?
— Нет, голубчик, ничего не слышал. Где? Да, наверно, нс своем острове Медном. Где ж ей еще быть? Там она, на Командорах. А, ч-черт… Чубук иструхлявился, а хороших трубок, понимаешь, в продаже нет. Мучаюсь, палю себе нос.
— Держи, Мартыныч, — говорю я, пододвигая ему коробку с трубкой. — Были мы на Маскаренах. Не изготовляют там трубок, Мартыныч, а тем более из эбенового дерева, но я купил тебе привозную, английскую. Говорят, настоящий «Дапхил».
В комнате небольшого деревянного дома, в котором живет Мартыныч, тесно, как в каюте. Полки уставлены лоциями, на одной из стен висит штурвал с «Актинии» и две бронзовые керосиновые лампы. Фиолетовый вечер втекает в окна, и Мартыныч зажигает лампы. Попыхивая новой трубкой, Мартыныч ходит взад и вперед по комнате и говорит о том, что рано мы списали парусные корабли, что лишь на паруснике молодой человек, желающий стать моряком, может получить настоящую закалку, что нужно строить новые баркентины, шхуны и барки, нет, не для транспортных, а для учебных целей. Эх, если бы такой учебный корабль появился в Петропавловске! Мартыныч бы тряхнул стариной, он бы еще мог кое-чему научить мальчишек. А пока он ведет кружок «морских волчат» в Доме пионеров. Там есть славные ребятки; пройдет не так уж много времени, и они покинут сушу, чтобы служить на океане.
— Завтра мы встанем к пирсу под разгрузку. Приводи-ка их на траулер, — предлагаю я. — И вот что еще: на судне есть несколько свободных кают. Может, поживешь на траулере денька три? Побудешь среди моряков. Ну как?
Заложив руки за спину, Мартыныч останавливается. Он поднимает голову, как будто разглядывает не низкий, потрескавшийся в облупившейся краске потолок, а вонзившиеся в синее небо, несущие на себе реи и паруса мачты…
Перед тем как отправиться на траулер, заглядываю в справочную морского вокзала: надо узнать расписание движения судов, заходящих на Командорские острова. В тот далекий ветреный день, когда мы распрощались с Леной, я пообещал, что если доведется мне работать в жарких тропических широтах, то привезу ей ожерелье из зубов акулы…
ОБ АВТОРЕ
Иванов Юрий Николаевич . Родился в 1928 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский институт физической культуры имени Лесгафта. Работал в управлении Мортрансфлота в Калининграде. Член Союза писателей СССР. Свыше 15 лет плавал по многим морям на различных судах: промысловых, транспортных, экспедиционных. Автор 10 книг о своих путешествиях в разные страны. В нашем ежегоднике публикуется второй раз. Сейчас работает над сборником морских рассказов.