Холод страха

Сланг Мишель

Кинг Стивен

Бэнкс Кэролин

Бламлейн Майкл

Говард Элизабет Джейн

Паркинсон Т. Л.

Дональдсон Стивен

Макграт Патрик

Диш Томас Майкл

Вуд Клемент

Пик Мервин

Куэльс Дэвид

Зиннес Гарриет

Рассел Рэй

О'Киф Клодия

Коллинз Нэнси

Мартин Валери

Смит Сара

МакКормак Эрик

«Холод страха» — вольная импровизация отечественных издателей, собранная из двух оригинальных западных антологий — «Я дрожу от твоего прикосновения» и «Снова дрожу» — «I Shudder at Your Touch» и «Shudder Again», составителем которых является Мишель Сланг.

Рассказы, включенные в сборник, представляют собою все существующие сейчас направления «литературы ужасов» — от классической формы до изысканного «вампирского декаданса» и черного юмора.

Никогда ранее не публиковавшаяся в России новелла Стивена Кинга, стильная и жестокая работа Валери Мартин, психологический «саспенс» Стивена Дональдсона, иронический «ужастик» Мервина Пика и многие, многие другие, — эти произведения очень разные, но их объединяет одно — все они входят в золотой фонд «черного жанра»…

 

Дрожь ужаса

 

Стивен Кинг

Откровения Беки Полсон

Случившееся было в общем-то просто — во всяком случае в начале. А случилось то, что Ребекка Полсон прострелила себе лоб из пистолета 22-го калибра, принадлежавшего Джо, ее мужу. Произошло это во время ее ежегодной весенней генеральной уборки, которая в этом году (как и почти в каждом году) пришлась на середину июня. В таких делах Бека обычно мешкала.

Она стояла на невысокой стремянке и рылась в хламе на верхней полке стенного шкафа в нижнем коридоре, а полсоновский кот, массивный полосатый Оззи Нельсон, сидел в дверях гостиной и наблюдал за ней. Из-за спины Оззи доносились встревоженные голоса полсоновского большого старого «Зенита», который позже стал чем-то далеко превосходящим обычный телевизор.

Бека стаскивала с полки то одно, то другое — не обнаружится ли что-нибудь, еще годное к употреблению, хотя, правду сказать, не надеялась на это. Четыре-пять вязаных зимних шапочек, все побитые молью и частично распустившиеся. Она бросила их через плечо на пол коридора. Затем том «Ридерс дайджест» от лета 1954 года, предлагающий выжимки из «Безмолвно струись, струись глубоко» и «А вот и Джоггл». От сырости он разбух до размеров манхэттенской телефонной книги. Его тоже — через плечо. А! Зонтик вроде бы исправный… и картонная коробка с чем-то.

Коробка из-под туфель. То, что внутри, оказалось тяжелым. Когда она наклонила коробку, оно сдвинулось. Она сняла крышку и бросила ее через плечо (чуть было не угодив в Оззи, решившего подойти поближе). Внутри коробки лежал пистолет с длинным стволом и рукояткой под дерево.

— Ой! — сказала она. — Эта пакость!

Она вынула пистолет из коробки, не заметив, что курок взведен, и повернула его, чтобы заглянуть в маленький змеиный глаз дула, полагая, что увидит пулю, если она там.

Она помнила этот пистолет. До последних пяти лет Джо был членом дерриковского «Ордена Лосей». Лет десять назад (а может быть, пятнадцать) Джо под винными парами купил пятнадцать лотерейных билетов Ордена. Бека так разъярилась, что две недели не разрешала ему совать в себя его мужской причиндал. Этот пистолет 22-го калибра для учебной стрельбы был третьим призом лотереи.

Джо некоторое время из него постреливал, вспомнила Бека. Пулял по бутылкам и консервным банкам на заднем дворе, пока она не пожаловалась на грохот. Тогда он начал уходить с пистолетом в песчаный карьер, в который упиралась их дорога. Она чувствовала, что он уже тогда утратил интерес к этому занятию — но еще некоторое время продолжал стрелять, чтобы она не воображала, будто взяла над ним верх. А потом пистолет исчез. Она думала, Джо его променял на что-нибудь — на зимние покрышки или аккумулятор, — а он тут.

Бека поднесла дуло к самому глазу, заглядывая внутрь, стараясь углядеть пулю. Но видела только темноту. Ну, значит, не заряжен.

«Все равно заставлю его от него избавиться, — думала она, спускаясь со стремянки спиной вперед. — Сегодня вечером; Когда он вернется с почты. „Джо, — скажу я, — пистолет в доме ни к чему, даже если поблизости нет детей и он не заряжен. Ты же из него даже по бутылкам не стреляешь“, — вот что я скажу».

Думать так было очень приятно, но подсознание знало, что она, конечно, ничего подобного не скажет. В доме Полсонов дороги выбирал и лошадьми правил почти всегда Джо. Наверное, лучше всего было бы самой от него избавиться — закинуть в пластиковый мешок под остальной хлам с этой полки. И пистолет вместе со всем остальным отправится на свалку, когда Винни Марголис в следующий раз остановится забрать их мусор. Джон не хватится того, о чем давно забыл — крышку коробки покрывал ровный густой слой пыли. То есть не хватится, если у нее достанет ума не напоминать ему о нем.

Бека спустилась с последней ступеньки стремянки. И тут левой ногой наступила на «Ридерс дайджест». Верхняя крышка поехала назад, потому что сгнивший переплет тут же лопнул. Бека зашаталась, сжимая пистолет в одной руке, а другой отчаянно размахивая, чтобы сохранить равновесие. Ее правая ступня опустилась на кучку вязаных шапочек, которые тоже поехали под ней. Падая, Бека поняла, что выглядит как женщина, которая затеяла самоубийство, а не уборку.

«Ну, он не заряжен», — успела подумать она, но пистолет-то был заряжен, а курок взведен. Взведен на протяжении многих лет, будто поджидал ее. Она тяжело плюхнулась на пол, и боек пистолета ударил по пистону. Раздался глухой невпечатляющий хлопок, не громче, чем детская шутиха в жестяной банке, и пуля «винчестер» двадцать второго калибра вошла в мозг Беки Полсон чуть выше левого глаза. Она просверлила черную дырочку, чуть голубоватую по краям, цвета едва распустившихся касатиков.

Ее затылок стукнулся о стену, и в левую бровь из дырочки сползла струйка крови. Пистолет, из дула которого курился светлый дымок, упал к ней на колени. Ее руки секунд пять легонько барабанили по полу, левая нога согнулась, потом рывком распрямилась. Кожаная тапочка слетела со ступни и ударилась о противоположную стену. Глаза Беки оставались открытыми еще полчаса, их зрачки то расширялись, то сужались.

Оззи Нельсон подошел к двери гостиной, мяукнул по адресу Беки и начал умываться.

Джо заметил пластырь над ее глазом, когда она вечером накрывала ужин. Он пришел домой полтора часа назад, но последнее время словно бы ничего в доме не замечал, поглощенный чем-то своим, бесконечно от нее далеким. Это не тревожило ее так, как когда-то — во всяком случае, он не допекал ее требованиями допустить его мужской причиндал в ее дамскость.

— Что это у тебя с головой? — спросил он, когда она поставила на стол миску фасоли и блюдо с багровыми сосисками.

Она рассеянно потрогала пластырь. Да, действительно, что у нее с головой? Она толком не помнила. В середине дня был какой-то черный провал, будто чернильное пятно. Она помнила, как кормила Джо завтраком и стояла на крыльце, когда он уехал на почту на своем «пикапе» — все это было кристально ясным. Она помнила, как загрузила новую стиральную машину бельем, пока по телевизору гремело «Колесо Фортуны». Это тоже было ясным. Затем начиналось чернильное пятно. Она помнила, как положила цветную стирку и включила холодный цикл. У нее сохранились очень смутные, очень сбивчивые воспоминания, как она поставила в духовку два замороженных обеда «Голодный муж» (Бека Полсон любила поесть), но после — ничего. До той минуты, когда она очнулась на кушетке в гостиной. Оказалось, что она сменила брюки и цветастую блузу на платье и надела туфли на высоких каблуках. И заплела волосы в косы. Что-то давило ее колени и плечи, а лбу было щекотно. Оззи Нельсон! Оззи задними ногами стоял у нее на коленях, а передние лапы положил ей на плечи. Он деловито вылизывал кровь с ее лба и из брови. Она сбросила Оззи на пол и посмотрела на часы. Джо вернется домой через час, а она даже еще не занялась ужином. Она потрогала голову, которая вроде бы побаливала.

— Бека?

— Что? — Она села на свое место и принялась накладывать себе фасоль.

— Я спросил, что у тебя с головой?

— Посадила шишку, — сказала она… хотя, когда она спустилась в ванную и погляделась в зеркало, выглядело это не шишкой, выглядело это дыркой. — Просто шишку посадила.

— А! — сказал он, утрачивая интерес, развернул свежий номер «Спорте иллюстрейтид», который пришел утром, и тут же погрузился в сон наяву. В этом сне он медленно скользил ладонями по телу Нэнси Фосс. Этому занятию, как и тем, что вытекали из него, он усердно предавался последние полтора месяца или около того. Бог да благословит почтовые власти Соединенных Штатов за то, что Нэнси Фосс перевели из Фолмута в Хейвен — вот и все, что он мог бы сказать. Потеря для Фолмута — удача для Джо Полсона. Выпадали целые дни, когда он почти не сомневался, что умер и попал на Небеса, а таким резвым причиндал в последний раз был в дни, когда он в девятнадцать лет путешествовал по Западной Германии с армией США. Потребовалось бы куда больше, чем пластырь на лбу жены, чтобы по-настоящему привлечь его внимание.

Бека положила себе три сосиски, поразмыслила и добавила четвертую. Облила сосиски и фасоль кетчупом, а потом все хорошенько перемешала. Результат несколько напоминал последствия столкновения двух мотоциклов на большой скорости. Она налила себе виноградного сока «Кул-Эйд» из кувшина на столе (Джо пил пиво) и тогда кончиками пальцев потрогала пластырь — она то и дело к нему прикасалась, едва его наклеила. Всего лишь прохладная лента. Это-то нормально… но под ней ощущалась круглая впадина. Дырка. Вот это нормальным не было.

— Просто шишку набила, — пробормотала она опять, будто заклинание. Джо не поднял головы, и Бека принялась за еду.

«Ну, аппетита это мне не испортило, что бы там ни было, — думала она. — Да и что его портит? Еще не было такого случая. Когда по радио объявят, что все эти ракеты запущены и близок конец света, я, наверное, буду есть и есть, пока одна не вдарит по Хейвену».

Она отрезала себе ломоть от каравая домашней выпечки и начала подбирать фасолевую жижицу.

При виде этой… этой метки у себя на лбу она тогда испугалась, очень испугалась. Нечего себя обманывать, будто это просто метка, вроде синяка. А если кому-то хочется узнать, подумала Бека, так она им объяснит, что увидеть лишнюю дырку у себя в голове — не самое бодрящее зрелище. Как-никак в голове помещается мозг. Ну а что она сделала тогда…

Она попыталась отогнать эту мысль, но было слишком поздно. «Слишком поздно, Бека», — бубнил голос у нее в голове — совсем такой, какой был у ее покойного отца.

Она тогда уставилась на дырку и смотрела на нее, а потом открыла ящик слева от раковины, порылась в своей убогой косметике руками, которые словно были не ее. Вытащила карандашик для бровей и снова посмотрела в зеркало.

Она подняла руку с карандашиком, повернув его тупым концом к себе, и начала медленно засовывать в дырку на лбу. «Нет! — стонала она про себя. — Прекрати, Бека, ты же не хочешь…»

Но, видимо, что-то в ней хотело, потому что она продолжала. Никакой боли она не чувствовала, а карандашик идеально подходил по ширине. Она протолкнула его на дюйм, затем на два, затем на три. Она смотрела на себя в зеркале, на женщину в цветастом платье, у которой изо лба торчал карандаш. Она протолкнула его на четвертый дюйм.

«Карандаша почти не осталось, Бека, будь осторожна, ты же не хочешь, чтобы он провалился туда и стучал, когда ты будешь ворочаться ночью. Будил Джо…»

Она истерически захихикала.

Пять дюймов — и тупой кончик карандаша наконец наткнулся на что-то. Оно было твердое, но легонький нажим создал ощущение губчатости. В тот же миг весь мир обрел пронзительную яркость, позеленел, и кружева воспоминаний заплясали в ее сознании — в четыре года она катается на санках в комбинезончике старшего брата, моет классную доску после уроков, «импала» пятьдесят девятого года ее дяди Бена, запах свежескошенного сена…

Она выдернула карандашик из головы, судорожно опоминаясь, в ужасе ожидая, что из дырки хлынет кровь. Но крови не было, и не было следов крови на блестящей поверхности карандашика для бровей. Ни крови, ни… ни…

Об этом она думать не будет! Она бросила карандашик назад в ящик и одним толчком задвинула ящик. Ее первое желание заклеить дырку вернулось с утроенной силой.

Она открыла зеркальную дверцу аптечки и ухватила жестяную коробочку с пластырями. Коробочка выскользнула из ее дрожащих пальцев и со стуком скатилась в раковину. Бека вскрикнула и тут же приказала себе заткнуть дырку, заткнуть, и все. Заклеить, заставить исчезнуть. Вот что надо было сделать, вот что требовалось. Карандашик для бровей? Ну и что? Забыть — и конец. У нее нет никаких симптомов повреждения мозга, таких, какие она наблюдала в дневных программах и в «Докторе Маркусе Уэбли» — вот что главное. Она совершенно здорова. Ну а карандашик… забыть, и все тут!

И она забыла — во всяком случае, до этой минуты. Она посмотрела на недоеденный обед и с каким-то оглушенным юмором поняла, что ошиблась относительно своего аппетита — кусок в горло не лез.

Она отнесла свою тарелку к мешку для мусора и соскребла в него объедки, а Оззи беспокойно кружил у ее ног. Джо не оторвался от журнала. В его воображении Нэнси Фосс снова спрашивала его, действительно ли язык у него такой длинный, как кажется.

Она пробудилась глубокой ночью от какого-то спутанного сна, в котором все часы в доме разговаривали голосом ее отца. Джо рядом с ней распростерся на спине в своих боксерских трусах и храпел.

Ее рука потянулась к пластырю. Дырка не болела, не ныла, но чесалась. Она потерла пластырь, но осторожно, опасаясь новой зеленой вспышки. Однако все обошлось.

Перекатившись на бок, она подумала: «Ты должна сходить к доктору, Бека. Надо, чтобы ею занялись. Не знаю, что ты сделала, но…»

«Нет, — ответила она себе. — Никаких докторов». Она перекатилась на другой бок, думая, что будет часами лежать без сна, задавая себе пугающие вопросы. А вместо того уснула через минуту-другую.

Утром дырка под пластырем почти не чесалась, и было очень просто не думать о ней. Она приготовила Джо завтрак и проводила его на работу. Кончила мыть посуду и вынесла мусор. Они держали его возле дома в сараюшке, который построил Джо — строеньице немногим больше собачьей конуры. Дверцу приходилось надежно запирать, не то из леса являлись еноты и устраивали кавардак.

Она вошла внутрь, морща нос от вони, и поставила зеленый мешок рядом с остальными. В пятницу или субботу заедет Винни, а тогда она хорошенько проветрит сараюшку. Пятясь из дверцы, она увидела мешок, завязанный не так, как остальные. Из него торчала загнутая ручка, вроде ручки зонтика.

Из любопытства она потянула за нее и действительно вытащила зонтик. Вместе с зонтиком на свет появилось несколько зацепившихся за него побитых молью распускающихся шапочек.

Смутное предупреждение застучало у нее в голове. На мгновение она словно посмотрела сквозь чернильное пятно на то, что скрывалось за ним, на то, что произошло с ней

(дно это на дне что-то тяжелое что-то в коробке что-то чего Джо не помнит не)

вчера. Но разве она не хочет узнать?

Нет.

Не хочет.

Она хочет забыть.

Она попятилась вон из сараюшки и задвинула засовы руками, которые тряслись только чуть-чуть.

Неделю спустя (она все еще меняла пластырь каждое утро, но ранка затягивалась — она видела заполняющую ее новую розоватую ткань перед зеркалом в ванной, когда светила в дырку фонариком Джо) Бека узнала то, что половина Хейвена либо знала, либо вычислила — что Джо ее обманывает. Ей сказал Иисус. В последние три дня или около того. Иисус рассказывал ей самые поразительные, ужасные, сокрушающие вещи. Ей от них становилось нехорошо, они лишали ее сна, они лишали ее рассудка… но разве не были они удивительными? Разве не были правосудными? И разве она перестанет слушать, просто перевернет Иисуса на Его лик, может быть, завизжит на Него, чтобы Он заткнулся? Нет и нет. Во-первых. Он же Спаситель. Во-вторых, вещи, которые ей рассказывал Иисус, вызывали в ней жуткую насильственную потребность узнавать о них.

Бека никак не связывала начало этих божественных откровений с дыркой у нее во лбу. Иисус стоял на полсоновском телевизоре «Зенит», и стоял Он там лет двадцать. А до того, как упокоиться на «Зените», он венчал поочередно два радиоприемника «Ар-си-эй» (Джо Полсон всегда покупал все исключительно американское). Это была чудесная картинка, создававшая трехмерное изображение Иисуса, которую сестра Ребекки прислала ей из Портсмута, где жила. Иисус был облачен в простое белое одеяние, а в руке Он держал пастушеский посох. Поскольку картинка была сотворена (Бека считала «изготовлена» слишком низменным словом для подобия, которое казалось настолько реальным, что в него почти можно было засунуть руку) до появления Битлов и тех перемен, которые они обрушили на мужские прически, Его волосы были не очень длинными и безупречно аккуратными. Христос на телевизоре Беки Полсон зачесывал свои волосы слегка на манер Элвиса Пресли, после того как Пресли расстался с армией. Глаза у него были карие, кроткие и добрые. Позади него в безупречной перспективе уходили вдаль овечки, белоснежные, как белье в телевизионной рекламе мыла. Бека и ее сестра Коринна и ее брат Роланд выросли на овечьей ферме под Глостером, и Бека по личному опыту знала, что овцы ни-ког-да не бывают такими белыми и пушисто-кудрявыми, будто облачка хорошей погоды, опустившиеся на землю. Но, рассуждала она, если Иисус мог претворять воду в вино и воскрешать мертвых, так и подавно был способен, пожелай он того, удалить дерьмо, налипшее на задницы агнцев.

Пару раз Джо пытался убрать изображение с телевизора, и вот теперь ей стало ясно почему. Да уж, будьте уверочки. У Джо, конечно, имелись высосанные из пальца оправдания. «Как-то неловко держать Иисуса на телевизоре, когда мы смотрим „Втроем веселее“ или „Ангелы Чарли“, — говорил он. — Почему бы тебе не поставить его на комод в спальне, Бека? Или… знаешь что? Почему бы не убрать его на комод до воскресенья, а тогда можешь принести его вниз и поставить на телик, пока будешь смотреть Джимми Суоггарта, и Рекса Хамбарда, и Джерри Фолуэлла? Голову прозакладываю, Иисусу Джерри Фолуэлл нравится куда больше, чем „Ангелы Чарли“.

Она отказалась.

— Когда приходит мой черед на четверговый покер, ребятам это не по вкусу, — сказал он в другой раз. — Никому не хочется, чтобы Иисус Христос смотрел на него, когда он надеется прикупить карту к флэшу или пополнить стрейт.

— Может, им не по себе, потому что они знают, что азартные игры — дело рук Дьявола, — отрезала Бека.

Джо, хорошо игравший в покер, оскорбился.

— Значит, фен для сушки волос — это тоже дело рук Дьявола, как и кольцо с гранатом, которое тебе так нравится, — сказал он. — На какие шиши они куплены? Может, вернешь их, а деньги пожертвуешь Армии Спасения? Погоди, по-моему, чеки у меня в ящике.

После этого она согласилась, чтобы Джо поворачивал Иисуса лицом к стене на вечер одного четверга в месяц, когда его грязные на язык, дующие пиво дружки приходили к ним играть в покер… но и только.

И вот теперь ей стала ясна истинная причина, почему он хотел избавиться от этого изображения. Конечно, он с самого начала понимал, что изображение это магическое. Ну… пожалуй, более подходящее слово — „священное“, а магия — это для язычников: охотников за головами и католиков и всех вроде них. Ну, да ведь в конечном счете между ними никакой разницы нет, верно? Все это время Джо наверняка чувствовал, что изображение это особое, что через него будет изобличен его грех.

Ну конечно, она должна была догадываться, что кроется за этой его озабоченностью в последнее время, должна была понимать, что есть причина, почему он по ночам больше к ней не лезет. Но, правду сказать, это было облегчением — секс ведь оказался именно таким, как ее предупреждала мать — омерзительным и грубым, иногда болезненным и всегда унизительным. И еще: она ведь иногда ощущала запах духов на его воротничке? Если так, то и этого она не желала замечать, и не замечала бы и дальше, если бы седьмого июля изображение Иисуса на „Зените“ не заговорило. Теперь она поняла, что, кроме того, не замечала третьего обстоятельства: примерно тогда же, когда прекратилось лапанье и воротнички запахли духами, старик Чарли Истбрук ушел на пенсию, и на его место с фолмутской почты перевели женщину по имени Нэнси Фосс. Она догадывалась, что эта Фосс (кого Бека теперь мысленно называла просто „Эта Шлюха“) была лет на пять старше ее и Джо, то есть было ей под пятьдесят, но в свои пятьдесят она была худощава, ухоженна и привлекательна. Сама Бека за время брака немного прибавила в весе — со ста двадцати шести фунтов до ста девяноста трех, в основном после того, как Байрон, их единственный птенчик и сын, улетел из гнезда.

Продолжать и дальше не замечать она не могла. Если Эта Шлюха на самом деле получает удовольствие от животного сексуального соития с его хрюканьем, дерганьем и заключительным выбросом липкой дряни, которая слегка попахивала рыбьим жиром, а с виду походила на дешевое средство для мытья посуды, значит, Эта Шлюха сама мало чем отличается от животного, и это, бесспорно, освобождало Беку от неприятной обязанности, пусть исполнять ее приходилось все реже. Но когда изображение Иисуса заговорило и совершенно точно сообщило ей, что происходит, не замечать она уже больше не могла. Она понимала, что надо будет что-то сделать.

Изображение в первый раз заговорило сразу после трех часов в четверг. Через восемь дней после того, как она выстрелила себе в голову, и примерно через четыре дня после того, как ее решимость забыть, что это дырка, а не просто метка, наконец начала оказывать действие. Бека шла в гостиную из кухни с небольшим угощением для себя (половина кофейного рулета и пивная кружка с „Кул-Эйд“), чтобы смотреть „Клинику“. Она уже больше не верила, что Люку удастся найти Лору, но у нее не хватало духу полностью отказаться от надежды.

Она нагнулась, чтобы включить „Зенит“, и тут Иисус сказал: „Бека, Джо ложится на Эту Шлюху во время каждого обеденного перерыва на почте, а иногда вечером после закрытия. Однажды он до того взъярился, что вставил ей, когда якобы помогал сортировать почту. И знаешь что? Она даже не сказала: „Подожди хотя бы, пока я не разложу срочные отправления“.

Бека взвизгнула и пролила „Кул-Эйд“ на телик. Просто чудо, подумала она, когда обрела способность думать, что кинескоп не взорвался. Кофейный рулет полетел на ковер.

— И это не все, — сказал ей Иисус. Он прошел через половину картинки — Его одеяние колыхалось у Его лодыжек — и сел на камень, торчавший из земли. Он зажал свой посох между коленями и мрачно посмотрел на нее. — В Хейвене творится много чего. Ты и половине не поверишь!

Бека снова взвизгнула и упала на колени. Одно колено точно впечаталось в рулет, и малиновая начинка брызнула в морду Оззи Нельсона, который пробрался в гостиную посмотреть, что там творится.

— Господь мой! Господь мой! — вопияла Бека. Оззи с шипением удрал на кухню, где забрался под плиту, а с его усов медленно капало липкое варенье. Он оставался там до конца дня.

— Ну, все Полсоны никуда не годились, — сказал Иисус. К Нему приблизилась овечка, и он хлопнул ее Своим посохом с рассеянным раздражением, которое даже в этом ее ошеломленном состоянии напомнило Беке давно покойного отца. Овечка отбежала, чуть-чуть колыхаясь из-за эффекта трехмерности. Она исчезла из картинки — словно бы изогнувшись, когда скрывалась за краем… ну, да это просто обман зрения, твердо решила Бека. — Ну совсем никуда не годились, — продолжал Иисус. — Дед Джо был блудником чистейшей воды, как ты прекрасно знаешь, Бека. Всю жизнь им его довесок заправлял. А когда он заявился сюда, знаешь, что мы сказали? „Мест нет“, — вот, что мы сказали. Иисус наклонился вперед, все еще сжимая Свой посох. „Оправляйся к мистеру Раздвоенное Копыто там внизу, — сказали мы. — Квартиру себе ты найдешь, не сомневайся. Вот только твой новый домохозяин, наверное, сильно тебя поприжмет“, — сказали мы.

Тут, против всякого вероятия, Иисус подмигнул ей… и вот тогда Бека с воплем вылетела из дома.

Задыхаясь, она остановилась на заднем дворе. Волосы, такого светло-мышиного цвета, который и заметить-то трудно, упали ей на лицо. Сердце у нее в груди колотилось с такой силой, что она перепугалась. Слава Богу, что хоть никто не слышал, как она кричала, и не видел ее. Они с Джо жили в дальнем конце Нистароуд, и близкими их соседями были Бродски, полячишки в замызганном трейлере. И до них — добрых полмили. Услышь ее кто-нибудь, так подумал бы, что в доме Джо и Беки Полсонов появилась какая-то свихнутая.

„Так ведь у Полсонов в доме завелась свихнутая. Верно? — подумала она. — Если ты и вправду веришь, что Иисус на картинке начал с тобой разговаривать, значит, ты свихнулась. Папочка избил бы тебя до третьего посинения, чтобы думать такого не смела: до первого посинения за вранье, до второго посинения — за то, что поверила своему же вранью, а до третьего — чтоб не орала. Бека, ты таки свихнулась. Изображения не разговаривают“.

— Да… и это тоже ничего не говорило, — внезапно раздался другой голос. — Этот голос исходил из твоей собственной головы. Не знаю, как это может быть… откуда ты могла узнать такое… Но было именно так. Может, дело тут в том, что случилось с тобой на прошлой неделе, а может, и нет, но ты сама говорила за Иисуса на картинке. А картинка на самом деле ничего не говорила — ну, как резиновая мышка Топо Джиджо в шоу Эда Салливана.

Но почему-то мысль, что причиной может быть

(дырка)

то, другое, оказалась страшнее мысли, будто говорило изображение, потому что такое иногда показывали в „Маркусе Уэбли“, вроде истории про того типа, у которого в мозгу была опухоль, а он из-за нее надевал нейлоновые чулки своей жены и ее туфли. Нет, ничего подобного она в свои мысли не допустит.

Это же могло быть чудо. Как-никак, а чудеса происходят что ни день. Взять хотя бы Туринскую Плащаницу и исцеления в Лурде. И того мексиканского парня, который нашел Лик Девы Марии, запечатленный на поверхности горячей кукурузной лепешки, или на блинчике с мясом, или на чем-то там еще. А те дети, про которых прокричала одна желтая газетка? Дети, которые плакали каменными слезами. Это все bona fide чудеса (детей, плачущих каменными слезами, бесспорно, проглотить было трудновато), возвышающие душу не хуже проповедей Джимми Суогарта. А вот голоса слышат только свихнутые.

„Но случилось-то как раз это. И ты уже давно слышишь голоса, верно? Ты слышала ЕГО голос. Голос Джо. Вот откуда он берется — не от Иисуса, а от Джо, из головы Джо“.

— Нет, — всхлипнула Бека, — нет. Никаких голосов у себя в голове я не слышу.

Она стояла у бельевой веревки на жарком заднем дворе и тупо смотрела на лесок по ту сторону Нистароуд, голубовато-серый в солнечном мареве. Она заломила руки перед собой и расплакалась.

— Никаких голосов я у себя в голове не слышу!

„Свихнутая, — ответил неумолимый голос ее отца. — Свихнулась от жары. Иди-ка, иди-ка сюда, Бека Бушард, я изобью тебя до третьего посинения за такую свихнутую чушь“.

— Никаких голосов у себя в голове я не слышу, — простонала Бека. — Изображение, правда, говорило, хоть под присягой покажу. Я же не чревовещатель.

Бека верила в изображение. Дырка означала опухоль в мозгу. Картинка означала чудо. А чудеса — от Бога. Чудеса происходят не внутри, а снаружи. От чуда можно свихнуться — и Господь свидетель, она чувствует, что вот-вот свихнется, — но это же не значит, что ты уже свихнулась или что у тебя мозга за мозгу зашла. А вот верить, будто ты слышишь чужие мысли… этому только свихнутые верят!

Бека посмотрела себе на ноги и увидела, что из ее левого колена течет густая кровь. Она снова завопила, кинулась назад в дом вызвать врача, неотложку, ну хоть кого-то. В гостиной она кое-как набирала номер, прижимая трубку к уху, и тут Иисус сказал:

— Это малиновая начинка из твоего кекса, Бека. Почему бы тебе не расслабиться, прежде чем ты доведешь себя до сердечного приступа?

Она посмотрела на телевизор, телефонная трубка со стуком упала на стол. Иисус все еще сидел на камне. Но вроде бы скрестил Свои ноги. Нет, Он на удивление похож на ее отца… только Он не выглядит угрожающе, будто готов в любую минуту ударить побольнее. Он глядел на нее с каким-то раздраженным терпением.

— Сама проверь, — сказал Иисус.

Она осторожно прикоснулась к колену, готовая сморщиться от боли. И никакой боли не почувствовала. Затем заметила зернышки в красном мазке и немного успокоилась. Она слизнула с пальцев малиновую начинку.

— Кроме того, — сказал Иисус, — выброси из головы, будто слышишь голоса и свихиваешься. Слышишь ты только Меня, и Я могу говорить, с кем хочу и как хочу.

— Потому что ты — Спаситель, — прошептала Бека.

— Верно, — сказал Иисус и посмотрел вниз, ниже него пара салатниц лихо отплясывала в предвкушении, как в них положат приправу „Ранчо Укромной Долины“. — И будь добра, выключи это дерьмо, если ничего против не имеешь. Нам не требуется, чтобы эта штука работала. И к тому же от нее у Меня чешутся подошвы.

Бека подошла к телевизору и выключила его.

— Господь мой! — прошептала она.

Теперь было воскресенье, 10 июля. Джо крепко спал в гамаке на заднем дворе, а Оззи развалился поперек его внушительного живота, будто черно-белый меховой коврик. Спит в гамаке. И, конечно, видит во сне Шлюху, видит, как бросает ее на кучу торговых каталогов и невостребованных почтовых отправлений, а потом — как бы выразились Джо и эти свиньи, его карточные партнеры? — „хорошенько ее обувает“.

Занавеску она придерживала левой рукой, потому что в правой сжимала горсть квадратных девятивольтовых батареек. Она купила их накануне в городском скобяном магазине. Тут она отпустила занавесу и отнесла их на кухню, где на холодильнике мастерила кое-что. Иисус объяснил ей, как это собрать. Она сказала Иисусу, что не умеет ничего собирать. Иисус сказал ей, чтобы она не валяла чертову дурочку. Если она может готовить по кулинарным рецептам, то без малейших затруднений соберет это маленькое приспособленьице. Она с восторгом убедилась, что Иисус был совершенно прав. И это оказалось не только легко, но и очень интересно. Во всяком случае, куда интереснее, чем стряпать, что ей не очень-то удавалось. Ее пироги почти всегда оседали, а ее хлеб почти никогда не поднимался. Она начала собирать это приспособление накануне, используя тостер, моторчик от старого миксера и смешную стенку со всякой электроникой, которую отвинтила от старого радиоприемника в сараюшке. Она подумала, что успеет все закончить задолго до того, как Джо проснется и войдет в гостиную в два часа посмотреть бейсбольный матч по телику.

Даже странно, сколько разных идей у нее появилось в последние дни. Некоторые подсказал ей Иисус, а другие вдруг сами ее осеняли.

Швейная машинка, например. Ей всегда хотелось иметь приспособление, позволяющее шить зигзагом. Но Джо сказал, что ей придется подождать, пока он не сможет купить ей новую машинку (то есть, если она знала Джо, то, конечно, купит, двенадцатого числа никакого месяца). И вот ровно четыре дня назад она поняла, что нужно просто снять лапку для пришивания пуговиц и вставить на ее место вторую иглу под углом сорок пять градусов к первой, и она сможет шить зигзагом, сколько ей захочется. Требовалась только отвертка, а даже такая неумеха, как она, с отверткой сладит — и все получилось на славу. Она увидела, что игловодитель довольно скоро покривится из-за добавочного веса, но ведь, когда это случится, она найдет способ все поправить.

И еще „Электролюкс“. Это ей подсказал Иисус. Может быть подготавливал ее для Джо. И Иисус же объяснил ей, как использовать сварочный бутановый аппаратик Джо, что значительно облегчило дело. Она побывала в Дерри и купила в магазине игрушек три электронных игры. Едва вернувшись домой, она их вскрыла и извлекла блоки памяти. Следуя указаниям Иисуса, она подсоединила блоки друг к другу и подключила к ним сухие элементы „Эвереди“. Иисус подсказал ей, как запрограммировать „Электролюкс“ и подключить его к источнику энергии (собственно говоря, она сама уже это сообразила, но из вежливости не стала Его перебивать). Теперь „Электролюкс“ самостоятельно пылесосил кухню, гостиную и нижнюю ванную. У него была тенденция застревать под табуретом или в ванной (где он тыкался и тыкался, дурак эдакий, в унитаз, пока она не прибегала повернуть его), и он жутко пугал Оззи, но все равно это было куда лучше, чем таскать тридцатифунтовый пылесос взад и вперед, будто дохлую собаку. У нее появилось куда больше времени для правдивых историй днем по телику, а теперь к ним добавились и правдивые рассказы Иисуса. Однако ее новый, улучшенный „Электролюкс“ жрал электроэнергию с огромной быстротой, а иногда запутывался в собственном шнуре. Она подумывала о том, чтобы выбросить сухие элементы и заменить их аккумулятором от мотоцикла. Времени будет достаточно — после того, как будет разрешена проблема Джо и Шлюхи.

Или… не далее, как вчера ночью. Она лежала в постели без сна еще долго после того, как Джо захрапел рядом с ней, и размышляла о цифрах. Беке (которая в школе не пошла дальше прикладной математики) пришло в голову, что, придав цифрам буквенное значение, можно их разморозить, превратить, так сказать, в сухое желе. Когда они — цифры — становятся буквами, их можно налить в любую формочку. А затем буквы можно опять превратить в цифры — точно так же, как заливаешь растворенное желе в формочки и ставишь в холодильник, чтобы оно застыло и сохранило очертания формочки, когда потом выложишь его на блюдо.

„Таким способом можно вычислить, что угодно, — подумала Бека с восторгом. Она не осознавала, что ее пальцы прижались ко лбу над левым глазом и терли, терли, терли. — Например, вот посмотрите! Можно разом все упорядочить, сказав: ax+bx+c=0. Это каждый раз срабатывает. Ну, как капитан Марвел командует: "Сезам!" Ну, есть, правда, фактор нуля; нельзя позволить, чтобы "а" означало ноль, или все развалится. Но в остальном…"

Она еще полежала без сна, размышляя над этим, а потом заснула, не подозревая, что заново изобрела квадратное уравнение и многочлены. И понятие фактора.

Идеи. Порядочное их число в последнее время.

Бека достала сварочный аппаратик Джо и ловко зажгла его простой спичкой. Еще месяц назад она бы рассмеялась, скажи вы ей, что она когда-нибудь будет работать с чем-нибудь таким. Но это оказалось легко. Иисус точно объяснил ей, как приварить проволочки к электронной панели от старого радиоприемника. Совсем как настраивать пылесос, только идея тут была еще лучше.

В течение последних трех дней Иисус сообщил ей еще много всякой всячины, которая зарезала ей сон (а когда она ненадолго засыпала, ей снились кошмары), и она теперь боялась показаться в деревне ("Я всегда знаю, когда ты что-нибудь натворишь, Бека, — говорил ей отец, — потому что твое лицо ничего в тайне сохранить не может") и лишилась аппетита. Джо, полностью поглощенный работой, бейсболом и Шлюхой, ничего не замечал… хотя накануне вечером, когда они вместе смотрели телевизор, он было заметил, что Бека грызет ногти, чего она никогда прежде не делала. Собственно говоря, это был один из многочисленных поводов, из-за которых она его поедом ела. А вот теперь грызла — до самого мяса. Джо Полсон задумался над этим на добрые двенадцать секунд, прежде чем снова обратить взгляд на телевизор "Сони" и погрузиться в мечты о пышных белых грудях Нэнси Фосс.

Вот только некоторые истории из тех, которые нарассказывал ей днем Иисус, которые лишили ее сна и заставили грызть ногти в зрелом возрасте сорока пяти лет.

В 1973 году Мосс Харлинген, один из карточных приятелей Джо, убил своего отца. Они охотились на оленей в холмах Гринвилла, и все сочли это трагической случайностью. Да только пуля попала в Абеля Харлингена не случайно. Мосс просто залег с ружьем позади упавшего дерева и подождал, пока его отец не перешел вброд ручей примерно ярдах в пятидесяти ниже по склону от того места, где он лежал. И Мосс, спокойно и тщательно прицелившись, прострелил отцу голову. Мосс-то полагал, что убил отца ради его денег. Его (Мосса) фирма "Биг дитч констракшн" должна была уплатить по векселям двум банкам, и оба банка отказали в отсрочке платежа — первый из-за второго, а второй из-за первого. Мосс пошел к Абелю, но Абель отказался ему помочь, хотя вполне мог бы. А потому Мосс застрелил отца и унаследовал много денег, едва следственный судья вынес свой вердикт: смерть в результате несчастного случая. По векселям было уплачено, и Мосс Харлинген искренне верил (если не считать его снов), что совершил убийство из корысти. На самом же деле мотив его был совсем другим. В далеком прошлом, когда Моссу было десять лет, а его младшему брату Эмери — семь, жена Абеля на всю зиму уехала в Род-Айленд. Дядя Мосса скоропостижно скончался, и необходимо было помочь его жене справиться с горем. Пока их мать была в отъезде, в доме Харлингенов в Трое имели место несколько случаев содомии. Содомия прекратилась, когда вернулась мать мальчиков, и ничего подобного больше не происходило. Мосс полностью забыл о происшедшем. Он не помнил, как лежал без сна в темноте, охваченный смертельным ужасом, и не спускал глаз с двери, не появится ли силуэт отца. У него не сохранилось никаких воспоминаний о том, как он лежал, прижимая рот к запястью, а жгучие соленые слезы стыда и ярости выползали из его глаз и скатывались по щекам, пока Абель Харлинген намазывал лярдом свой член, а затем с кряканьем и вздохом вгонял его в заднюю дверь своего сына. Все это произвело на Мосса столь малое впечатление, что он не помнил, как кусал руку, чтобы не закричать, и уж конечно, у него из памяти изгладились судорожные рыдания Эмери в соседней кроватке… "Пожалуйста, не надо, папочка, пожалуйста, не надо меня сегодня, пожалуйста, папочка, не надо". Разумеется, дети забывают очень легко. Однако в подсознании, видимо, что-то затаилось, потому что Мосс Харлинген на самом деле спускал курок, как ему снилось, каждую ночь на протяжении последних тридцати двух лет его жизни, а когда эхо выстрела покатилось по холмам, вернулось и наконец растворилось в величавой тишине лесов штата Мэн, Мосс прошептал: "Не тебя, Эм, не сегодня". А о том, что Иисус рассказал ей это, менее чем через два часа после того, как Мосс заглянул вернуть Джо удочку, Бека даже не подумала.

Элис Кимболл, учительница младших классов хейвенской школы, была лесбиянкой. Иисус сообщил это Беке в пятницу вскоре после того, как эта дама, выглядевшая в зеленом брючном костюме очень импозантно и респектабельно, заехала к ней, собирая деньги на Американское общество по борьбе с раком.

Дарла Гейнс, хорошенькая семнадцатилетняя девушка, которая поставляла воскресную газету, прятала полунции травки под матрасом своей кровати. И, как Иисус сообщил Беке, что меньше чем через пятнадцать минут после того, как Дарла заехала в субботу получить деньги за последние пять недель (три доллара плюс пятьдесят центов чаевых — теперь Бека жалела об этих пятидесяти центах), она и ее мальчик курили травку в постели Дарлы, проделав то, что они называли "горизонтальным трах-трахом". Они проделывали горизонтальный трах-трах и курили травку почти каждый будний день между двумя и тремя часами. Родители Дарлы работали в Дерри в "Изумительной обуви" и домой возвращались много позже четырех.

Хэнк Бак, еще один карточный приятель Джо, работал в бангорском большом супермаркете и до того ненавидел своего босса, что год назад всыпал полкоробки слабительного в его шоколадный коктейль, когда он, босс, послал Хэнка принести ему завтрак из "Макдональдса". Ровно в четверть четвертого босс наложил в штаны, когда нарезал колбасный фарш в кулинарии при супермаркете. Хэнк еле-еле сдерживался до конца рабочего дня, а когда наконец сел в свою машину, то так смеялся, что чуть сам в штаны не наложил. "Он смеялся, — сказал Иисус Беке. — Он смеялся! Ты можешь вообразить подобное?"

И все это было лишь верхушкой айсберга, фигурально выражаясь. Выходило, что Иисус знает что-то неприятное или пугающее про каждого — во всяком случае, про каждого из тех, с кем соприкасалась Бека.

Она не могла жить с такими ужасными изобличениями.

Но не знала, сможет ли теперь жить без них.

Одно было ясно: она должна СДЕЛАТЬ ЧТО-ТО.

— Ты что-то и делаешь, — сказал Иисус. Он сказал это у нее за спиной с картинки на телевизоре — конечно же, конечно, Он говорил оттуда, а мысль, будто голос исходит изнутри ее головы, что это холодное преображение ее собственных мыслей… это всего лишь устрашающая иллюзия. — Собственно говоря, Бека, ты уже почти завершила эту часть дела. Только привари вон ту красную проволочку к клемме рядом с длинной штучкой… нет, не этой, а справа… вот так. Не так много припоя! Это же как "Брилкрем". Только чуточку — и в самый раз.

Как-то странно слышать, что Иисус Христос говорит про "Брилкрем".

Джо проснулся в четверть третьего, сбросил Оззи с живота, прошел через газон, вольготно оросил куст сумаха и неторопливо отправился в дом смотреть бейсбольный матч. Открыл холодильник на кухне, скользнул взглядом по обрезкам проволоки на нем и удивился — что еще такое затеяла его жена? — выбросил эту мысль из головы и ухватил бутылку пива. Потом протопал в гостиную.

Бека сидела в качалке и делала вид, будто читает книгу. Ровно за десять минут до того, как вошел Джо, она кончила подсоединять свое приспособленьице к консольному телевизору "Зенит", с точностью выполнив все указания Иисуса.

"Будь очень осторожна, снимая заднюю стенку телевизора, Бека, — сказал ей Иисус. — Там тока побольше, чем на складе замороженных продуктов".

— Я думал, ты его уже включила для меня, — сказал Джо.

— А сам ты включить не можешь? — сказала Бека.

— Да могу, конечно, — сказал Джо, завершая самый последний разговор между ними.

Он нажал кнопку включения, и в него ударил ток с напряжением более двух тысяч вольт. Его глаза выпучились. От шока его рука сжалась так, что бутылка между пальцев лопнула, и коричневатые осколки вонзились в них и в ладонь. Пиво, пенясь, хлынуло на пол.

— ИИИИИИООООООООААРРРРРРУММММММММ! — кричал Джо.

Его лицо начало чернеть. Из волос повалил голубой дым. Его палец был словно прибит к кнопке включения "Зенита". На экране возникло изображение — Джо и Нэнси Фосс трахаются на полу почты среди торговых каталогов, бюллетеней Конгресса и объявлений о книжных лотереях.

— Нет, — завопила Бека, и изображение изменилось. Теперь она увидела, как Мосс Харлинген за поваленной сосной целится из охотничьего ружья. Изображение сменилось, и она увидела, как Дарла Гейне и ее мальчик в спальне Дарлы на втором этаже проделывают горизонтальный трах-трах, а со стены на них пялится Рик Спрингфилд.

Одежда Джо Полсона запылала.

Гостиную заполнил запах кипящего пивного супа.

Мгновение спустя взорвалась картинка с трехмерным изображением Иисуса.

— НЕТ!!! — взвизгнула Бека, внезапно осознав, что с самого начала и до конца это была она, она, она — только она все обдумала, она читала их мысли — непонятно как, но читала. В голове у нее была дырка и что-то сотворила с ее рассудком, каким-то образом помутила его. Изображение на экране снова изменилось, и она увидела, как она сама спускается со стремянки спиной вперед, держа в руке пистолет 22-го калибра, нацеленный на ее лоб. Выглядела она как женщина, затеявшая самоубийство, а не уборку.

Ее муж чернел прямо у нее на глазах.

Она кинулась к нему, ухватила изрезанную мокрую руку… и сама получила удар тока. И не могла отлепить свою руку — точно так же, как Братец Кролик, когда дал оплеуху Смоляному Чучелку за нахальство.

Иисусе, о, Иисусе, думала она, пока ток бил в нее, приподнимал на носки.

И у нее в мозгу зазвучал сумасшедший хихикающий голос — голос ее отца: Надул тебя, Бека! Надул, а? Еще как надул!

Задняя стенка телевизора, которую, завершив свою работу, она привинтила на место (на маловероятный случай, что Джо туда заглянет), отлетела назад в ослепительной голубой вспышке. Джо и Бека Полсоны упали на ковер. Джо был уже мертв. А к тому времени, когда тлеющие позади телевизора обои подожгли занавеску, была мертва и Бека.

 

Кэролин Бэнкс

Салон Сатэны

— Господи Боже! — Либби так резко вдарила по тормозам своего "БМВ", что обе женщины дернулись на сиденьях, и если бы не ремни безопасности, точно бы врезались лбами в лобовое стекло. Либби сконфуженно рассмеялась. Прости, пожалуйста, я не хотела. Но ты только глянь. — Она указала пальцем куда-то вбок и даже подъехала к тротуару, чтобы Джойс было удобнее рассмотреть.

— Что? — прищурилась Джойс. — Не вижу я ничего.

— Ну вон там, — с нажимом проговорила Либби. — Видишь, у двери.

— А-а, — протянула Джойс с лукавым видом. — У этой двери.

Имелась в виду дверь в салон Сатэны. Салон красоты, знаменитый на весь Вестлейк-Хиллз. О нем писали во всех газетах. И говорили по телевизору. Салон Сатэны, о котором большинство женщин города отзывались с оттенком презрительного отвращения: якобы это был самый претенциозный, самый безвкусный и самый что ни на есть непристойный салон из всех, которые им довелось посещать.

И, наверное, не зря отзывались именно так.

Взять хотя бы эмблему салона Сатэны. Семь разноцветных готических окон, поставленных в ряд. Причем сочетание цветов было просто немыслимым. Хуже и не придумаешь: синий, малиновый, зеленый, оранжевый, белый, лиловый и красный. "Это кошмар" — так большинство женщин города определяли свое отношение к салону Сатэны. И были просто не в состоянии сказать что-то еще.

И уж конечно, никто из них не собирался обращаться в салон Сатэны, какие бы он ни сулил соблазнительные результаты.

— Ага, я ее вижу. — Теперь до Джойс наконец дошло, почему вдруг так разволновалась Либби. — Я ее вижу!

Это действительно была Шелли, их старинная подруга. Самая "объемная", если так можно сказать, из их дружной троицы. Во всяком случае, раньше она была самой объемной. А теперь…

— Как она похудела, — растерянно прошептала Либ.

— Может быть, это не Шелли, а кто-то другой, — с надеждой проговорила Джойс.

Но это определенно была Шелли. И, увидев подруг, она с радостным воплем бросилась к их машине:

— Вы тоже хотите попробовать? В салоне Сатэны?

Либби и Джойс озадаченно переглянулись, но Шелли не заметила их замешательства. Она восторженно зачастила, так что подругам волей-неволей пришлось ее выслушать. Она сбросила двадцать фунтов. Двадцать фунтов! Причем за какие-то пару недель. Ведь они ее видели в прошлом месяце и могут сами сравнить.

— А зачем мне в салон Сатэны? Мне туда незачем, — с презрительной категоричностью проговорила Либ. Впрочем, с ее-то шестым размером она вполне могла себе это позволить. Но вот Джойс — которая недавно с ужасом обнаружила, что уже не влезает в старые джинсы — тут же насторожилась и призадумалась. А почему бы и нет? Чего она только не пробовала: иглоукалывание, гипноз, тысячу самых разных диет. И все без толку. В конце концов, можно на время забыть о своих эстетических вкусах и обратиться в салон Сатэны. И кто знает? Может быть, что-то получится. И Эммет, ее импотент-муженек, все же "воспрянет".

— Вообще-то, — заметила Либби уже по пути домой, — вид у нее отвратный. Словно девка какая-то, правда.

— Может быть, — согласилась Джойс вслух, но про себя подумала: да, но зато девка изящная. Худенькая. Шелли не так давно овдовела. И Джойс поймала себя на мысли, что, может быть, в этом-то все и дело.

Салон Сатэны смотрелся внутри еще хуже, чем Джойс себе представляла. У них с Эмметом дома все было выдержано в строгих серых тонах с добавлением мягких приглушенных цветов — может быть, даже излишне изящно и стильно, но опять же… Обстановка салона Сатэны повергла бы в тихий ужас любого нормального человека с более-менее приемлемым вкусом. Хотя бы эта дизайнерская "находка", когда отдельные комнаты как бы переливаются одна в другую — синяя в малиновую, малиновая в зеленую и так далее, — в сочетании с цветными окнами-витражами в тон стенам. А в некоторых комнатах — в синей, зеленой, белой и лиловой — стояли подносы с конфетами точно таких же цветов.

Джойс действительно пришла в ужас.

Что, однако же, не мешало ей улыбаться девушке-администратору, которая водила ее по салону.

Ей показали все, кроме одной комнаты. Дверь, затянутая черным шелком, была заперта. Девушка-администратор лишь извинилась и повела Джойс обратно в приемную — в синюю комнату.

— Почему вы решили к нам обратиться? — Девушка открыла блокнот, и только теперь Джойс заметила, что ее ногти накрашены синим лаком.

— Хочу похудеть.

— На сколько фунтов?

Первое — безотчетное — побуждение было солгать. Но тут Джойс увидела свое отражение в громадном зеркале в синей раме. Свой выпирающий живот. Свою грузную… м-да. С тех пор как Эммет в последний раз домогался ее в постели, прошло без малого два года.

— На тридцать, — вздохнула она.

— Это займет три сеанса, — улыбнулась девушка-администратор. — Сегодня вы проведете сеанс в оранжевой комнате. В следующий раз — в зеленой. И если все пойдет так, как нужно, и будут какие-то результаты… — Она замолчала, выжидающе глядя на Джойс. Джойс тоже молчала, не задавая никаких вопросов. Девушка-администратор захлопнула свой блокнот и позвонила. В приемную вышла еще одна девушка, одетая во все оранжевое. Мы обязаны предупредить… — голос девицы с синими ногтями угрожающе зазвенел, — …что не все наши клиентки худеют ровно на столько, на сколько поставили себе целью.

— Но у кого-то ведь получается? — спросила Джойс.

— Ну… — Девушка-администратор обвела взглядом комнату. — Очень редко. Почти никогда.

Джойс лежала на оранжевом шелковом покрывале и смотрела в потолок. Там, наверху, сидела ящерица — наверное, хамелеон. Потому что она тоже была под цвет комнаты. Оранжевая ящерица с глазами, как будто сделанными из цветного стекла, — твердыми, напряженными, жесткими.

Джойс повернула голову вбок и стала смотреть на детей. Их было трое: двое мальчиков и одна девочка. Все — одетые в оранжевые костюмы арлекинов. Они жонглировали апельсинами, перекидывая их друг другу не по-детски непринужденно.

Джойс рассмеялась. Раздался тихий и странный звук. То ли свист, то ли шелест. Как будто кто-то раздвинул полог над постелью. Детишки разом закончили представление — апельсины попадали на пол — и почтительно вышли из комнаты. Джойс повернулась туда, куда были направлены взгляды детей, и увидела мужчину — высокого, стройного и чернокожего. В нем было что-то змеиное, вкрадчивое. И при этом в нем не было ничего отталкивающего. Наоборот. При одном только взгляде на этого человека все существо Джойс всколыхнулось, затрепетало и истекло сладкой истомой.

Он подошел ближе. Их взгляды сцепились. И Джойс поняла, что не в силах отвести взгляд. Как будто пока он смотрел на нее, она была полностью в его власти.

Наконец он моргнул, и Джойс все-таки отвела глаза. И только тогда до нее дошло, что все это время она не дышала. Она сделала вдох и закрыла глаза — из страха, что он снова вонзит в нее взгляд и уже не отпустит. Она почувствовала, как он наклонился над ней. Почувствовала его пальцы буквально в нескольких дюймах от ее груди. Она распахнула глаза — они распахнулись сами. Но его не было рядом. Он был здесь, в комнате. Да. Но не рядом. Не близко. Он тихонечко рассмеялся — как будто он знал, о чем она сейчас думает.

Вечером, перед ужином, Джойс отказалась от виски с содовой. За ужином, передавая хлеб, она не взяла себе ни кусочка. Муж ничего не заметил, но Либби — которая в тот вечер ужинала вместе с ними — заметила.

— Салон Сатэны? — шепнула она.

И Джойс сказала, что да.

Джойс — теперь уже полностью обнаженная — сидела в какой-то тесной коробке, затянутой зеленым шелком. Сидеть можно было только по-турецки, раздвинув ноги. Поэтому все, что обычно сокрыто от посторонних глаз, было выставлено на всеобщее обозрение. Но никто на нее не смотрел. Потому что она сама была зрителем. В центре комнаты четыре изящные балерины во всем зеленом исполняли прелестный и чувственный танец под тихую нежную музыку. Что-то зеленое было и в музыке тоже.

Когда представление закончилось, он пришел снова. Чернокожий мужчина. Он тоже был обнажен. Джойс вдруг поймала себя на том, что не в силах отвести взгляд от его чресел. Даже невозбужденный, его пенис был длинным и крепким. Джойс хотелось прикоснуться к нему рукой.

Он наклонился над ней — как будто склонился в поклоне, — протянул руку и помог ей подняться на ноги. Она встала перед ним без стыда и стеснения. Запрокинула голову, так чтобы смотреть ему прямо в глаза. И ее взгляд говорил ему: "Да. Я твоя. Я готова". И не было ни робости, ни жеманного притворства…

Он опять рассмеялся — все тем же знающим, искушенным смехом. Он взял ее за подбородок. Его белые зубы поблескивали в зеленоватом струящемся свете.

— Не сейчас, — сказал он. — Потом. Позже. Может быть, через неделю, когда ты… — Он уронил руку, и его голос стал тусклым и слабым. Теперь он звучал словно издалека. — Когда ты станешь стройнее.

Джойс опустила глаза. У нее по ногам прошуршала змея. Беззвучно огладила и уползла прочь — под зеленую дверь, обитую шелком. Джойс, не отпрянула, не испугалась. Змея была очень красивая. Словно лента нежного зеленого шелка, которую тянет по полу невидимая рука.

В тот же вечер — и еще в следующий вечер — Джойс и Эммету пришлось развлекать Эмметовых клиентов и ужинать с ними по ресторанам. Раньше Джойс обожала подобные "вылазки" и заранее предвкушала, как замечательно проведет время. Как будто сладости на десерт и все эти жирные соусы, съеденные в компании клиентов мужа, не содержали в себе ни единой калории. Однако и в тот, и в следующий вечер Джойс совершенно спокойно смотрела на роскошные пирожные из воздушного теста и взбитых сливок. Она оценила все их великолепие. Но не более того.

— Спасибо, но я воздержусь, — вот что она говорила. И в тот вечер, и в следующий.

Она похудела. Сбросила четырнадцать фунтов. Потом — уже ночью, в постели — она повернулась к мужу и игриво провела рукой по его волосам.

— Я устал, Джойс. Спать хочу, — пробурчал Эммет. — Мы же не дети, в конце концов.

— Мне надо сбросить еще шестнадцать фунтов, — сказала Джойс девушке с синими ногтями. — Ради этого я готова на все.

— На все?

— На все.

Девушка позвонила. В комнату вышли шестеро молодых людей, одетых в элегантные смокинги. Джойс почему-то подумала, что они похожи на сотрудников бюро ритуальных услуг, которые обычно носят гробы на похоронах. Один из них сделал знак Джойс: мол, пойдем с нами.

Джойс вопросительно обернулась к девушке с синими ногтями, но та даже и не взглянула в ее сторону.

Джойс понимала, что надо идти.

Но ей что-то мешало.

Откуда-то сзади раздалось неодобрительное прищелкивание языком. Джойс обернулась. Это был все тот же чернокожий мужчина.

— Ты сказала, что готова на все, — напомнил он.

Джойс улыбнулась, кивнула и — теперь уже безо всяких сомнений и колебаний — пошла следом за молодыми людьми по подсвеченным коридорам, цвета которых перетекали один в другой: синий в малиновый, малиновый в зеленый, зеленый в оранжевый, оранжевый в белый. В белой комнате шестеро молодых людей начали раздеваться, прислоняясь друг к другу, чтобы было удобнее снимать туфли, носки, а потом и брюки. Они громко переговаривались друг с другом, но белый шелк на стенах и на полу как будто впитывал в себя звуки.

Юноши занялись любовью. Они любили друг друга, сплетаясь телами и впиваясь друг в друга ртами. Джойс стояла, прислонившись спиной к стене занятые друг другом, юноши не обращали на нее внимания, — и наблюдала за ними, пока они не насытились друг другом сполна. Наконец кто-то из них обернулся к ней. Он встал, поднял с пола брюки, достал из кармана ключ и провел Джойс через лиловую комнату к двери, затянутой черным шелком.

— Ты сказала, что готова на все, — напомнил он.

— Да, — подтвердила Джойс.

Он повернул ключ в замке и толкнул дверь.

Дверь открывалась внутрь. Она провернулась на петлях и осталась стоять распахнутой. Джойс смело шагнула через порог и прошла в глубь комнаты. Дверь тихо закрылась у нее за спиной. Раздался тихий щелчок — это ключ провернулся в замке.

Джойс задышала чаще. Она вдруг покрылась испариной, хотя в комнате было прохладно. Она провела рукой по лбу, и пальцы остались влажными.

В комнате было темно и почти ничего не видно. Где-то в сумраке раздался одинокий пронзительный звон, будто ударили в гонг. А потом — шипение, и сразу за ним — вспышка алого пламени. И он возник перед ней. Он: чернокожий мужчина.

— Разденься, — велел он.

— Мне холодно, — прошептала Джойс.

Однако ее рука сама потянулась к пуговицам на блузке. И она принялась их расстегивать.

Он что-то бросил в жаровню — какой-то золотой порошок, — и пламя сразу же стало жарким. Он наблюдал, как Джойс снимает с себя одежду.

Она улыбнулась:

— Видишь, я стала стройнее. Как ты мне велел.

Он обошел вокруг нее. Он осматривал ее так, как обычно осматривают статую в музее.

— Да, — согласился он, взял ее руку и положил себе на пенис.

Она ощутила, как он напрягается — ее рука приподнялась на фут. Или больше.

Она радостно рассмеялась. Ее большой палец лег на нежную плоть в самом верху.

— Расскажи мне про своего мужа, — попросил он настойчиво.

— А что про него рассказывать?

Похоже, это его позабавило.

— Я так и думал, — помолчав, сказал он и опустился перед ней на колени. Жар дыхания у нее на бедрах… Прикосновение его губ к животу. Такого с Джойс не было никогда. Эммет ни разу такого не делал с ней. Ни разу.

Он отпрянул:

— Ты еще недостаточно стройная.

Он резко встал и огляделся в поисках сброшенной одежды.

— Нет, пожалуйста, — выдохнула Джойс. — Пожалуйста.

— Мне очень жаль. — Он уже надевал брюки. — Но таково правило салона Сатэны. Впрочем, есть один способ… — Он выразительно замолчал и как будто задумался.

— Я говорила уже. — Джойс очень старалась, чтобы ее голос не сорвался на истерический визг. — Я готова…

— Да. — Его белые зубы сверкнули в пляшущем свете алого пламени. — Ты готова на все.

Он отправил ее домой. Она прошла по крытому переходу с оружием, которое дал ей он. Она не помнила, как это было. Оно как будто материализовалось у нее в руке.

И да. Все было так, как он ей говорил. Вот они: Эммет и Либби корчатся в жарких объятиях. Их тела поблескивают от пота. Они даже ее не заметили. Вот о чем Джойс действительно пожалела: что они ее не заметили, занятые друг другом. Но она сделала так, как ей было сказано. Она стреляла в них до тех пор, пока они оба не замерли навсегда.

Она прошла прямо к двери, обтянутой черным шелком. Никто не преградил ей дорогу. Он ждал ее там, за дверью. Он взял у нее пистолет. Задрал ее юбку, провел рукой по ягодицам.

— Тебя никто не видел? — спросил он.

— Никто.

— Хорошо. Но прежде чем мы приступим… ты знаешь, кто я?

— Ты Сатэна. — Джойс указала на слова "Салон Сатэны", выведенные позолотой на затянутой черным шелком стене.

— Хорошо, — сказал он. Белые зубы сверкали в пляшущем сумраке. Черное тело выгнулось и напряглось. Мускулы стали как камень. — А ты знаешь…

— Да, да, — оборвала его Джойс. Потом взяла его руку и провела под резинку своих новых черных шелковых трусиков.

— Ты стала стройнее, — сбивчиво прошептал он, возбудившись мгновенно.

— На тридцать фунтов, как и хотела.

Тогда, когда все закончилось, она прошла через спальню, где остались тела Либби и Эммета. Прошла по разлившейся крови — в ванную, где стояли весы.

— Значит, ты знаешь?

В первый раз в жизни в Джойс пробудилась такая игривая жажда. Она взяла его член в ладони. Она вся извивалась. Ласкалась к нему.

— Про то… что там перепутана одна буква? — Теперь она встала перед ним на колени и приблизила губы к его напряженному естеству. — Да, Сатэна. Я знаю.

— Мммммм, — отозвался он.

 

Майкл Бламлейн

Домашние хлопоты

Я одна. Кертис ушел на прошлой неделе, вернее, ему пришлось уйти. Сожаления я не испытываю, может, только о том, что ждала слишком долго. Если я хочу сохранить то, что у нас есть, мне нужно побыть одной, ничто не должно меня отвлекать. Именно теперь я должна собрать волю в кулак.

Когда я задумываюсь о том, как все это начиналось, мне хочется смеяться над нашей наивностью. Мы хотели купить дом, и наш агент привез нас в квартал, где продавались два соседних дома. Построили их одновременно, на рубеже веков, и они практически не отличались друг от друга. Два этажа, кровельная дранка, большие окна, выходящие на восток. Северный дом выглядел похуже своего южного собрата, и, опрашивая соседей, я узнала, что так было всегда. Краску на нем смывало быстрее, дранка трескалась чаще, трещин на дорожке, ведущей к парадному крыльцу, появлялось больше, и в них быстрее росли сорняки. Кертис указал, что северный дом стоил гораздо дешевле южного, а разница в цене с лихвой покрывала затраты на ремонт фасада и крыши. Но я напомнила ему, что моя должность ассистента профессора классики в университете обеспечивала мне высокое жалованье, а потому нет никакого смысла ждать окончания ремонта, если в соседний дом, недавно покрашенный, чистенький, можно въезжать хоть завтра. Кроме того, северный дом уже тогда вызывал у меня антипатию. Кертис указал, что я принимаю решения, основываясь на суевериях, но я не сочла нужным даже ответить на его выпад. И вскоре мы купили дом, которому я сразу отдала предпочтение.

Теперь-то я знаю, что мы оба были не правы и нам не следовало переезжать в этот район. Соседний с нами дом оказывал влияние на все окрестные дома, но больше всего на наш. Их стены соприкасались, и избежать контакта не представлялось возможным. Сиамские близнецы имеют общие органы и сосуды, наши же дома соединяли мышиные норы и муравьиные тропы. А между стен находили убежище тараканы и термиты. Я ничего этого не выдумываю, ибо я видела отрубленные лапки и предсмертные гримасы мышей, пойманных в наши ловушки. В иные дни я часами сидела за столом, ожидая вторжения неизвестно кого или чего. В другие дни я точно знала, что капли, падающие из прохудившихся труб, есть предвестники потока сточных вод, который выплеснется на нас из соседнего дома. В прошлом году после дождей я начала замечать тонкие, поблескивающие полоски на ковре в комнате нашей дочери. Как-то ночью я проснулась от ее крика и, входя в ее комнату, наступила голой ногой на что-то мясистое и холодное. У меня перехватило дыхание, в тот самый момент я увидела, как из-за стоек ее кроватки на меня смотрят два глаза-бусинки. Чудовищные видения возникли перед моим мысленным взором, я лихорадочно водила рукой по стене в поисках выключателя. Нашла, прогнала темноту и сразу поняла, что мое воображение слишком уж разыгралось. Дочка уже успела заснуть. Рядом с ней лежал плюшевый медвежонок со сверкающими под лампой стеклянными глазками. На полу я заметила две темные полоски. Прикоснулась к ним, тут же отдернула руку. Слизняки. К подошве зеленой жижей приклеились остатки третьего. Я сумела добраться до ванной, так что вывернуло меня в унитаз. А потом разделась и долго стояла под струей горячей воды, вновь и вновь намыливая ногу.

Несколько следующих недель мне снилось, что я веду борьбу с этими мерзкими созданиями, наполненными зеленой жижей. Они не брали надо мной верх, но и мне не удавалось добиться окончательной победы. И кошмар этот продолжался и продолжался.

Кертис предложил мне воздействовать на причину кошмара, то есть избавиться от слизняков, наводнивших комнату нашей дочери. Я последовала совету и заткнула большую трещину, которую нашла в том месте, где стена смыкалась с полом. Между прочим, северная стена. Но, еще заделывая трещину, я чувствовала, что она откроется вновь: стену и пол растащит силой, исходящей от соседнего дома. Уже тогда мне пришла в голову мысль о том, что трещина не случайно появилась именно в комнате Тани, слабейшего члена нашей семьи, но тогда я отмахнулась от нее. Естественно, кошмары расстраивали меня, но я попыталась взглянуть на проблему с той же позиции, что и Кертис: он полагал, что от кошмаров можно избавиться, заделав дыру в стене. Мой муж человек прагматичный, с сильной волей. Такому человеку может довериться женщина, если себе она больше не доверяет.

Где-то в марте мы посадили огород, а через несколько недель, когда проклюнулся салат, начали еженочную охоту на улиток и слизняков. Вооружившись ручным фонариком и лопаткой, Кертис и я выхватывали из темноты и убивали этих склизких тварей. Работа эта не доставляла удовольствия, ко, когда счет пошел на сотни, тошнота больше не подкатывала к горлу. А вскоре пропали и кошмары.

В середине мая Тане пошел третий годик. Жизнелюбивая и энергичная, умная и радостная, она с восторгом раздвигала границы привычного ей мира. Наши посадки шли в рост, несмотря на сорняки и побеги ежевики, проникающие с соседнего участка. Я согласилась поработать летом, поскольку по условиям договора университет платил за детский садик для Тани, и у меня появлялась возможность уезжать из дому. И, должна признать, к июню меня все устраивало. Свое время я делила между обязанностями, которые налагала на меня новая работа, дочерью, которая со смехом носилась по коридорам детства, и мужем, который наконец-то начал получать удовольствие от своей работы. На душе у меня все пело. Я поверила в себя и свое умение сокрушать препятствия и первым делом решила помериться силами с соседним домом.

Поначалу я позволила ему остаться на прежнем месте, используя силу воли лишь для того, чтобы трансформировать его в нечто менее значимое. По утрам, проходя мимо дома, я туманила взгляд, представляя себе, что сделан дом не из камня, а из некоей воздушной субстанции, что он не реальнее сна. Я превращала крышу в спинку птички, дранку — в перышки. Когда налетал ветерок, мне не составляло труда вообразить, что дом срывается с места и улетает.

А потом я придумала более действенный прием. Нашла возможность мысленно соединить одну стену с другой, исключив одно измерение. Объемные элементы я разбивала на отдельные части, сложные очертания приобретали более простые формы. Мало-помалу дом стал плоским, его образовывали две пересекающиеся линии. А уж потом я слила две линии в одну, а ее превратила в точку. С точкой я боролась добрую неделю, но потом, сверхчеловеческим усилием, заставила ее исчезнуть.

От дома не осталось и следа. Я уничтожила главного врага. И, проходя мимо, не видела ничего, даже его отсутствия. Наконец-то я могла не опасаться тех волн, что внезапно накатывали на меня, повергая в панику, заставляя сомневаться в сохранности собственной психики. Со вздохом облегчения я обратила взор к моей семье.

Несмотря на счастье, переполнявшее меня в то лето, я чувствовала, что должна больше отдавать моим близким. Освободившись от озабоченности, которая грызла меня изнутри, я дала зарок показать Кертису, на какую я способна любовь.

Я начала уделять больше внимания нашему дому, убиралась после работы, старалась поддерживать в нем идеальную чистоту. Каждый день я делала влажную уборку на кухне и в ванных, раз в два или три дня пылесосила ковры в остальных комнатах. Грязные тарелки и стаканы, которые всегда раздражали меня, теперь стали постоянным укором, напоминанием о том, что мне не удается добиться желаемого. Работа, ребенок, супружеские обязанности, уборка дома, которую я возложила на себя, привели к тому, что я постоянно что-то не успевала. Требовались решительные меры, и после нескольких недель, прожитых в страшной спешке, я приняла решение: взяла деньги, отложенные на отпуск, и купила посудомоечную машину. Разумеется, я сожалела о том, что пришлось отказаться от поездки на море, но чувство удовлетворенности, испытанное мною, с лихвой перекрыло разочарование. Стаканы наконец-то заблистали чистотой, на столах не оставалось ни пятнышка, я вновь контролировала ситуацию.

Блаженство продолжалось несколько недель, а потом я начала замечать то, чего не видела раньше. К примеру, хотя северная и южная стены у нас были глухими, выходящими на соседние дома, а окна смотрели на восток и запад, во всех комнатах у южной стены света всегда было чуть больше, чем у северной. И я говорю не о солнечном свете, ибо поздней осенью и зимой солнце действительно лучше освещает южные стены. Нет, я веду речь об отблеске, каком-то свечении воздуха, которое проявлялось именно у южных стен, тогда как штукатуркой или цветом краски стены каждой из комнат ничем не отличались. И, соответственно, северные стены вроде бы находились в постоянной полутени, словно субстанция, концентрирующаяся там, захватывала свет, связывала его, прятала. Феномен этот проявлялся как утром, так и днем. И даже, пусть и в меньшей степени, вечером, когда комнаты освещались лампами.

Я убрала картины и постеры с затемненных стен, передвинула все, что могла, в южную часть комнат. Несколько дней я мысленно двигала мебель, стараясь расставить ее так, чтобы она оказалась вне северной зоны тени. Наконец, решила расположить часть мебели в нескольких футах от северной стены, тем самым добившись равномерной освещенности и сохранив симметрию комнаты. Кертис выразил сомнения в целесообразности затеянной мною перестановки, но согласился реализовать предложенный мною вариант, укрепив тем самым мою уверенность в себе и подтвердив прочность наших отношений. Я помню, как меня охватило чувство безмерной благодарности, и я решила обязательно отблагодарить его.

На следующий день я завезла Таню в садик и пошла в магазин. Мне хотелось купить брючки, которые недавно очень понравились Кертису, когда он увидел в них одну нашу приятельницу. Я нашла их в витрине одного из центральных магазинов и после того, как продавщица заверила меня, что никто их не надевал, зашла в примерочную и не без труда втиснулась в них. Нежно-розовые, они обтягивали меня, как вторая кожа, и мне пришлось сильно втянуть живот, чтобы застегнуть пуговицу на поясе. Взглянув в зеркало, я удивилась тому, как они меня изменили. У меня сложилось ощущение, что материя жила собственной жизнью. Продавщица из вежливости ничего не сказала, но я уверена, что она это тоже поняла. В автобусе, по дороге домой, я со всевозрастающим возбуждением поглаживала пакет с брюками.

Вечером я уложила Таню пораньше и быстренько прибралась по дому. Несколько картин чуть скособочились, и, поправляя их, я обратила внимание, что надо помыть окна. Решила заняться этим завтра, прошла в ванную, пустила воду. Пока набиралась ванна, надела халат и подмела спальню: с утра пол успел запылиться.

Обычно я не принимаю ванну, но перед половым актом ванна — самое милое дело. Почему-то прикосновения воды, жидкой, прозрачной, подготавливает меня к тому, что потом совершается в постели. На этот раз мне, однако, показалось, что вода недостаточно чистая. Я заметила масляные пятна и волосы, плавающие на поверхности, а на дне какую-то муть. Почувствовала, что покрываюсь слоем грязи, быстро встала, вылезла из ванны, вытащила затычку, дождалась, пока уйдет вся вода. Только после этого вновь ступила в ванну и включила душ. Намылилась и терла кожу мочалкой, пока она не покраснела. Лишь после этого вновь почувствовала себя чистой.

Вытеревшись насухо, я вернулась в спальню, чтобы одеться. Брючки лежали на кровати, я несколько раз посмотрела на них, чувствуя, как нарастает желание. Надела, осторожно застегнула молнию, чтобы не зацепить кожу, чувствуя бедрами мягкую ткань. Достала из стенного шкафа большое зеркало, прислонила к стене, отошла на пару шагов.

Что-то промелькнуло у меня за спиной, я резко повернулась, но все равно опоздала. И вновь уставилась на свое отражение, не в силах оторвать взгляда от брюк. Их цвет изменился, из розовых они превратились в алые, и если раньше они казались сексуально возбуждающим, то теперь указывали лишь на похоть их обладательницы. Вновь что-то мелькнуло позади, и на этот раз, обернувшись, я успела заметить что-то змееподобное. Но видение исчезло, прежде чем я успела понять, а что же это было. В спальне сгустилась темнота, и я включила лампу. Свет добавил брючкам красноты, и мне показалось, что я различила на поверхности крохотные волоски. Мгновение позже волоски заколыхались в такт ударам моего сердца.

Я задалась вопросом, а не игра ли это света, который, несмотря на лампу, все более тускнел под напором тьмы. И воздух в спальне стал спертым, даже глубокие вдохи не могли насытить легкие кислородом. В зеркале отражение моего лица все более размывалось, знакомые черты стирались, вычеркивались из жизни темнотой, о происхождении которой я еще не догадывалась. Темнота эта сгущалась и сгущалась, пока не поглотила всю комнату. Я оторвалась от зеркала, попыталась вырваться из мрака спальни, ее давящих на меня стен. Но мрак этот облепил меня со всех сторон, и внезапно я поняла, откуда он исходит. Я же приставила зеркало к северной стене, тем самым открыв дверь угрозе, затаившейся в соседнем доме. Слишком занятая мыслями о брючках, я напрочь забыла о северном доме и подставилась под удар.

Я выдавила из себя смешок, но он отозвался от стен паническим вскриком. Ночные чудища затаились в углах спальни, я почувствовала, как тянутся ко мне их щупальца. Ткань на моей коже ожила, волоски засветились в темноте, в ужасе я прыгнула к зеркалу, вратам зла, ударила по нему каблуком туфли, которую сорвала с ноги. Раздалось шипение, яростно-ненавистное, а потом стекло разлетелось сотнями осколков. Они, словно сверкающие глаза, рассекали воздух, падали на пол, образуя зловещие узоры. Спальня на мгновение осветилась, а потом погрузилась в кромешную тьму, и я рухнула на ковер.

Я забыла многое из того, что произошло потом. Помню лишь, что до приезда Кертиса я выкинула и осколки, и рамку зеркала. На мне были уже другие брючки, и даже теперь я не могла точно сказать, что случилось с розовыми. Я пыталась объяснить, что произошло, но связанной цепочки событий не получалось: целые временные куски второй половины того дня словно вырвало из памяти. Кертис приехал в плохом настроении: день на работе сложился неудачно, и я решила, что самое простое — забыть обо всем. Мы быстро пообедали и улеглись в постель. В ту ночь вернулись кошмары.

Следующие несколько недель ситуация в доме менялась только к худшему. Работа отнимала у Кертиса все больше времени и сил, и зачастую мне приходилось обедать в одиночестве. Таня все больше тянулась ко мне, уж не знаю, что служило тому причиной — отсутствие Кертиса или нечто другое. Не могу сказать. Тем не менее ее страхи перед окружающим миром возникли в тот самый момент, когда я мало чем могла ей помочь. Потому что львиную долю моих сил отнимала внутренняя борьба. После того эпизода с зеркалом я оставила работу в университете. Мне становилось все труднее сконцентрироваться даже на простейших вопросах. Естественно, на карте стояла безопасность моего дома и семьи. Я решила сделать все необходимое для того, чтобы покончить с нависшей над нами угрозой.

Начав проводить в доме все больше и больше времени, я поняла, сколь своевременно принятое мною решение. Соседний дом предпринимал ежедневные атаки, и на их отражение уходили все мои силы. Убрав зеркала, я протерла стены чистящим средством. Но разница в цвете северных и южных стен все равно сохранилась, и стали появляться все новые и новые трещины, сквозь которые тянуло холодом даже в безветренные дни. На полу я обнаружила несколько участков ковра, где ворсинки вдруг начали сыпаться, ослабла и натяжка ковров. Пыль скапливалась все сильнее, и вскоре мне приходилось пылесосить комнаты уже дважды в день. Думаю, где-то в октябре. А две недели спустя появился запах.

Конечно же, в подвале, но через день-другой он наполнил весь дом. Я подумала, что причина — в засоре канализационных труб, но ни унитазы, ни ванны, ни раковины как раз и не воняли. Потом решила, что вдруг начал пахнуть порошок, которым травили грызунов. Нелепая, конечно, идея, но в тот момент я с радостью хваталась за любую соломинку, лишь бы обмануть себя. Потому что и тогда в глубине души знала, откуда что идет.

Запах был везде, но его интенсивность менялась в зависимости от места. В нашей спальне он висел удушающим облаком, мерзкий, отвратительный, от него к горлу непроизвольно подкатывала тошнота. В гостиной концентрировался в углах, ожидая, пока я подойду поближе, чтобы отравить. На первом этаже воздух стал влажным, с привкусом сероводорода, благодатной средой для развития плесени и грибков.

Ночью и днем запах наводнял дом, атакуя меня, отравляя воздух. Насчет его источника у меня пропали последние сомнения, а решительность атаки я восприняла как проверку моей стойкости. С удвоенной, утроенной энергией я принималась за уборку. Мыла не только полы, но и стены, потолки, чуланы, окна. Купила освежители воздуха и каждый день распыляла в комнатах ароматические аэрозоли. Начала чаще менять одежду, чтобы запах не прилипал к ткани, сама вставала под душ утром, днем и вечером. Мое упорное сопротивление дало результат. От вони удалось избавиться, хотя я понимала, что борьбу с ней нельзя прекращать ни на секунду. Эта маленькая победа добавила мне сил и энергии. Наконец-то я начала приходить в себя, поняла, что скоро смогу вновь взять ситуацию под контроль.

Улучшилось и настроение, несколько дней я даже верила, что все трудности остались позади. Теперь-то, конечно, я вижу, как надежда подменяет собой реальность, но едва ли меня можно винить за то, что я хотела оставить в прошлом отчаянную борьбу тех дней. Я не только сражалась за наш дом, у меня постоянно возникали конфликты с Таней и Кертисом. Ни один из них не разделял моей заботы о нашей безопасности. Наоборот, они все более отходили от меня, оставляя в изоляции, именно когда я очень нуждалась в их поддержке. Поначалу я пыталась их понять. Говорила себе, что у Кертиса очень много работы и ему не до домашних хлопот. А Таня всего лишь ребенок. Разве она могла нести ответственность за то, что творилось в доме.

Тем не менее моя подозрительность росла, и в состоянии, близком к отчаянию, я решила вывести их на чистую воду. Разбираться начала с дочерью.

На следующий день не повела ее в садик, а заставила встать у северной стены ее спальни. Освежителем воздуха пользоваться не стала, дождалась, пока вонь станет невыносимой. Потом спросила ее, не чувствует ли она плохого запаха.

Она покачала головой, с выражением лживой наивности на лице.

— Не лги мне. — Я схватила ее, ткнула носом в стену. — Принюхайся.

Таня заплакала, и я ее ударила. Она разрыдалась, и я, не в силах этого выносить, выбежала из комнаты. В тот вечер Кертис сказал мне, что я больна.

Наверное, мне следовало этого ожидать, поскольку стена недоверия между нами становилась все выше и прочнее, но его бессердечие больно задело меня. Если бы он хоть ударил пальцем о палец, чтобы помочь мне поддерживать в доме хотя бы видимость порядка, я бы подумала, что суждение это слишком поспешное и нет нужды принимать его во внимание. Но нет, он сознательно хотел спровоцировать меня и тем самым изолировать еще больше от себя и от дочери. И он своего добился, словесная перепалка перешла в драку, удары становились все сильнее. Внезапно мне открылось истинное лицо врага. Крича, царапаясь, я изгнала его из дому.

Прошло время. Теперь я одна. Иногда мне кажется, что Таня со мной, иногда — нет. Что-то вдруг начинает двигаться в ее кроватке. Пытается заговорить. По ночам чуть светится… Впрочем, тени часто чуть светятся. Я приношу ей еду, то, что не съедаю сама. Она стала хорошей девочкой, никогда не плачет. Похоже, другие слизняки научили ее молчать.

Соседний дом вернулся, и теперь я осознаю, что ничего не понимала. Дерево и штукатурка, гвозди, стекло, они мне ничем не угрожали. Как и сам дом. Он — лишь передаточное звено. Носитель иного мира, который противостоит мне, мира, в котором он рожден, мира, которому принадлежат его прошлое, будущее, настоящее. Мира, среда обитания которого — земля, мира, который властвует над семенами растений и сорняков, мира, который высылает против меня их корни, злобные щупальца, пытающиеся сквозь почву проникнуть в мой дом и замарать его.

Я закрыла окна линолеумом. Я пытаюсь сохранить дом в чистоте.

Вчера я нашла способ победить запах. Спичками с длинным черенком, которые Кертис держал у камина, я заткнула ноздри. Мгновенная боль стоит того, запах напрочь исчез. Моя воля становится все крепче. День за днем я набираюсь сил.

Этим утром я нашла красные брючки. Они лежали в чулане, под грязным бельем. Немного выцвели, на штанинах появились какие-то блестящие полоски. Швы в некоторых местах покрыла плесень.

Я натянула их, не отдавая себе отчета, что делаю, застегнула молнию, пуговицу. Погасила все лампы. Ткань, как паутина, прилипла к коже, когда я собралась лечь в стенном шкафу. В темноте, такой же плотной, как и моя воля, я сдернула с вешалок оставшуюся одежду Кертиса, без малейших признаков страха устроилась среди нее. И замерла, маяк в ночи, приманка, предлагая себя в жертву.

 

Элизабет Джейн Говард

Мистер Вред

Все знакомые — а в Лондоне их у Мег было всего ничего: двое-трое, не больше — в один голос твердили, что Мег повезло несказанно. Еще бы. Найти машину, которой нет еще и трех лет, в таком замечательном состоянии и по такой смехотворной цене. Мег не спорила. Наоборот. Она была рада, что все одобряют ее новое приобретение. Тем более что на покупку автомобиля было потрачено столько сил и нервов. Ее, конечно же, предупреждали (отец, например, предупреждал, и не раз), что все продавцы подержанных автомобилей — жулики и лгуны без стыда и совести. Послушать старого доктора Кросби, так получается, что покупать подержанный автомобиль — да и новый автомобиль, уж если на то пошло — это великая глупость, потому что как только ты выедешь из гаража, у тебя обязательно откажут тормоза или заклинит руль. Впрочем, характер у папы всегда был нервозный и боязливый. Он и раньше питал откровенную неприязнь ко всему, что мешало размеренному течению жизни, в частности — к дальним поездкам и вообще к этой непостижимой для него "охоте к перемене мест". Сейчас отец был уже в том возрасте, когда люди только и делают, что бурчат по любому поводу и всячески выражают свое неодобрение — по любому, опять же, поводу. Мег давно уже поняла, что лучше не обращать на него внимания. Пусть себе говорит, что хочет… Ей было двадцать семь лет, и пятнадцать из них она терпеливо сносила папины поучения, что "в целом мире не сыщешь другого такого места, как дом". Но потом, исчерпав все возможности родного провинциального городка, она решительно заявила отцу:

— Да, папа. Все правильно. Вот поэтому я и хочу посмотреть на другие места — не такие, как дом.

Ее мама — женщина очень практичная и приземленная — представляла собой совершенный образчик заботливой матери, желающей счастья единственной дочери. В мамином понимании счастье дочери заключалось в том, чтобы последняя встретила "доброго, славного и заботливого молодого человека, за которым она будет жить, как за каменной стеной". Классическая мечта заботливых любящих матерей, тем более если их дочки, мягко сказать, не отличаются ослепительной красотой. Так вот… ее мама лишь ободряюще улыбнулась и изрекла:

— Но, Хамфри, она будет к нам приезжать. Часто-часто. Она знает, что здесь ее дом, но молодой девушке иногда нужно сменить обстановку.

(В последние несколько лет мама особенно упирала на молодость Мег. Началось это, когда стало ясно, что хотя дочке уже далеко за двадцать, "славного, доброго и т. д. молодого человека" у нее нет и, похоже, в ближайшее время никак не предвидится.)

Вот так и получилось, что Мег приехала в Лондон. Она устроилась на работу в антикварном магазинчике на Нью-Кингз-роуд и поселилась в двухкомнатной квартирке в Фулеме, которую делила еще с двумя девушками. Одна работала секретаршей, вторая — манекенщицей. Обе были значительно младше Мег, зато уверенности в себе у них было в десять раз больше. К Мег они относились неплохо. Держались слегка грубовато, но по-приятельски и вполне дружелюбно. Но ей так и не удалось подружиться с ними по-настоящему, Они были просто знакомые. Как и мистер Уайтхорн, владелец антикварного магазина, где работала Мег. Кстати, именно мама дала Мег триста фунтов на покупку собственного автомобиля. Билеты на поезд стоили слишком дорого. Не говоря уже о разъездах на такси, к которым вообще было не подступиться. В Лондоне Мег тратила деньги только на еду. Она, правда, купила одно роскошное платье от Лоры Эшли. Но надеть его было некуда. На вечеринки Мег не ходила. А надевать его на работу стеснялась — уж слишком оно было шикарным. Питалась она почти исключительно яйцами — в виде яичницы или просто вареными — и растворимым кофе. Плата за квартиру была вполне скромной, во всяком случае, по современным ценам. На работу и с работы Мег ходила пешком, курила очень умеренно — чтобы не тратиться на сигареты — и сама делала себе прическу. Когда Мег исполнилось двадцать один, отец подарил ей на день рождения сто фунтов. Она положила их в банк, и за шесть лет "набежали" кое-какие проценты. Зарплата у Мег была небольшая, но ей все-таки удавалось кое-что откладывать. В общем, с маминой помощью — триста фунтов, это уже существенно — Мег удалось собрать себе на подержанный автомобиль. Она долго решалась, но в конце концов все же ответила на объявление о продаже старенького MG и в ближайший же выходной собралась и поехала в один из северных пригородов Лондона смотреть машину.

Продавец в гараже — Мег представляла его себе этаким кровожадным тигром в кричащем клетчатом пиджаке, от которого должно обязательно разить виски, — оказался скорее волком в овечьей шкуре. Причем овечья шкура имелась в наличии безо всяких преувеличений: в виде короткой дубленой куртки. Лицо у него было действительно волчье. И особенно — когда он улыбался, обнажая длинные острые зубы, которым, казалось, было тесно во рту. Улыбался он часто, и в эти мгновения Мег старалась на него не смотреть. Он предложил для начала прокатиться на автомобиле: проверить машину, как говорится, "в деле". Сначала он сам сел за руль и поехал, рассказывая по пути о всех неоспоримых достоинствах этого замечательного автомобиля. Потом за руль села Мег. Водила она ужасно. Слепо тыкала передачи, перегазовывала в самых неподходящих местах. Двигатель то и дело глох.

— Я смотрю, вы неуверенно водите, — заметил мистер Тантон, продавец. Но ничего. По себе знаю: трудно сразу привыкнуть к новой машине. Надо просто привыкнуть. Зато потом вы убедитесь, что это очень надежный автомобиль. Заводится при любой погоде. Обслуживания требует минимального. И расход топлива очень экономичный.

Потом Мег спросила, не попадала ли машина в аварию. Продавец улыбнулся своей волчьей улыбкой, и поэтому Мег не видела его лица, когда он пробурчал, что в аварию не попадала, поскольку легкое столкновение аварией не считается.

— Как вы, наверное, заметили, решетка у радиатора новая. И пришлось еще выправить вмятинку. Но это не страшно. Кузовные работы, внешняя отделка. Тем более что мы заодно ее и перекрасили, чтобы цвет был повеселее. Я всегда говорил, что небесно-голубой цвет очень подходит для дамской машины. А это именно дамская машина.

Мег спросила, сколько владельцев сменилось у этой машины. Поскольку она не смотрела на продавца, она не видела выражения его лица. Но она все равно почувствовала, что его улыбка стерлась. Он ответил, что раньше машина принадлежала одной небольшой фирме. Но фирма быстро разорилась и закрылась. А на этой машине ездили только один из директоров и его секретарша.

Мег решила, что это вполне приемлемо. Тем более что денег у нее было немного, и вряд ли ей повезет найти что-то лучше за такую смешную цену. Она уже знала, что купит этот автомобиль. И почему-то была уверена, что продавец тоже знает, что она его купит. На прощание он пожелал ей счастливого пути и добавил:

— Долгих вам миль за рулем, мадам.

Он опять улыбнулся своей волчьей улыбкой, и поскольку Мег видела эту улыбку в последний раз, она не стала отводить глаза. Она даже попробовала улыбнуться в ответ, несмотря на то что при одном только взгляде на его острые длинные зубы ей стало не по себе. Только теперь она заметила, что его бледно-серые глаза расположены так близко друг к Другу, что если бы не нос — острый и длинный, как будто заточенный, — они бы, наверное, слились в один. Неприятный вообще человек… И эта его улыбка, состоящая из одних зубов… Впрочем, она его видит в первый и последний раз в жизни. Она покупает машину, он продает. И больше их в этом мире ничто не связывает.

Проводив Мег, продавец вернулся в офис, уселся в кресло и небрежно бросил секретарше:

— Сделай мне кофе, птичка. Я его заслужил.

Секретарша — круглолицая блондинка с длинными, но уж слишком тяжеловесными ногами и крутыми бедрами, которые с трудом помещались в узенькую мини-юбку, — понимающе улыбнулась и пошла делать кофе.

Всю дорогу до Лондона Мег пребывала в приподнятом настроении. В последний раз она переживала подобный душевный подъем еще в школе, когда заняла первое место в соревнованиях по спортивной гимнастике. Теперь у нее есть машина! Своя машина! Вот у Саманты машины нет. И у Вэл тоже нет. На самом деле Мег водила машину довольно неплохо. Одно время она даже работала шофером у одного знакомого врача, у которого на два года отобрали права. Просто когда рядом был мистер Тантон (Клайв Тантон, повторял он опять и опять, но Мег так и не нашла в себе сил обратиться к нему по имени) с этой его волчьей улыбкой, она почему-то стеснялась и чувствовала себя неуверенно. Но теперь у нее все получалось. Машина действительно была чуткой, послушной и на редкость легкой в управлении. Как, впрочем, и все MG. Мег нравилось ездить самой за рулем. Ей нравилась скорость.

Когда Мег вернулась домой, она первым делом похвасталась новым приобретением перед Самантой и Вэл. Покупка произвела на них впечатление. Они сказали, что это надо отметить, и пригласили Мег поужинать в китайском ресторанчике, куда они собирались сегодня вечером со своими бойфрендами. Мег с радостью согласилась. Тем более что это был повод надеть роскошное платье от Лоры Эшли. Вечер прошел замечательно. Ухажеры Саманты и Вэл неустанно говорили Мег комплименты, и от этих приятных слов она вся расцвела и даже заметно похорошела. И еще она слегка опьянела от рисового вина и легкого светлого пива. А когда на следующее утро она поехала на работу на своей машине, она себя чувствовала… именно так, как, по ее представлениям, и должен чувствовать себя человек, который вырвался в Лондон из маленького провинциального городка. Голова немного побаливала, но Мег совсем не жалела о вчерашних "возлияниях". Вечер действительно удался. Тем более что один из парней проявил к ней повышенный интерес: заговаривал с ней несколько раз, спрашивал, где она живет, где работает и вообще…

В следующую же пятницу, сразу после работы, Мег поехала к родителям. Она выехала уже затемно, хотя и очень старалась закончить работу в магазине пораньше, пока еще было светло. Январский вечер выдался на удивление противным: было холодно и сыро. Похоже, что собирался дождь. И собрался. Когда Мег выбралась наконец из Лондона на скоростное шоссе, зарядил настоящий ливень. Она без труда нашла съезд на дорогу M1. Всего три часа езды до родного города, и минут двадцать — до дома. На самом деле пустяк. Просто в самом начале пути всегда кажется, что дорога будет долгой. Перед выездом Мег выпила целую кружку крепкого растворимого кофе. Мистер Уайтхорн составил ей компанию. (Кстати, мистер Уайтхорн по достоинству оценил ее новый автомобиль и показал ей удобное место у магазина, где можно было парковаться.) Ужинать перед дорогой она не стала. Тем более что мама обязательно ее накормит чем-нибудь вкусненьким и домашним. Мама всегда угощала ее горячим, в какое бы время Мег ни приезжала к родителям — пусть даже поздно вечером. (Отец никогда ничего не ел после восьми вечера. Боялся заработать себе несварение желудка. Причем от несварения желудка отец не страдал никогда. Ни разу в жизни. И ставил это себе в заслугу, поскольку всегда неукоснительно соблюдал меры предосторожности.)

Движение на шоссе было достаточно напряженным. Но в основном это были грузовики, поэтому Мег перестроилась в левый ряд и спокойно поехала безо всяких задержек. Очень скоро она обнаружила — подобное открытие всегда бывает в новинку для начинающих водителей, мало знакомых с дорогой, — что ночное шоссе действует на нее усыпляюще. Яркие фары машин, пролетающие по встречной полосе, мокрый асфальт, искрящийся под дождем… Мег казалось, что ее куда-то уносит. Как будто она превратилась в крошечную точку на змеящейся пестрой ленте шоссе, которое тянулось вперед бесконечно. Я не должна засыпать, сказала она себе. Нельзя засыпать за рулем. Надо как-то взбодриться. Но бороться с сонливостью было трудно. Эта борьба отнимала все силы, а ведь еще надо было следить за дорогой. Мег не проехала еще и половину пути, как вдруг на нее навалилась такая усталость… Она решила, что надо остановиться на ближайшей стоянке, открыть окно и выкурить сигарету. Выходить из машины под дождь ей совсем не хотелось. Да она и не собиралась выходить. Но посидеть десять минут, покурить, выключить "дворники", монотонно скребущие по лобовому стеклу, — уже какое-то разнообразие. Мег заглушила мотор, опустила стекло и… заснула, не успев даже достать из сумочки сигареты.

Она проснулась вдруг — словно что-то выдернуло ее из сна. Проснулась с чувством предельного страха. Она не знала, откуда он взялся, страх. Кошмары ей вроде не снились. Мег сидела у себя в машине. Тело слегка затекло — так всегда бывает, когда засыпаешь в неудобной позе. Окно было открыто, и дождь заливал в салон. Но что-то было не так. Звук… Непонятный зловещий шум, сам по себе порождающий смятение и тревогу. И страх. Панический страх. Мег прикрыла окно, оставив лишь узкую щелочку наверху. Но это не помогло. Наоборот. Стало гораздо хуже. Этот шум теперь Мег поняла, что он похож на тяжелое, хриплое и болезненное дыхание, — доносился с заднего сиденья ее машины. Она включила верхний свет и обернулась. В ту же секунду звук оборвался — резко, словно дыхание замерло на середине вдоха. В машине не было никого. Но кнопка замка на задней дверце была поднята вверх, а дорожная сумка, которую Мег ставила на сиденье, теперь лежала на полу. Мег перегнулась назад, заперла дверцу и выключила верхний свет. Снова раздался звук хриплого, сбивчивого дыхания. Он возобновился именно с той точки во времени, на которой до этого оборвался, — с середины вдоха. Мег включила фары и верхний свет и опять обернулась назад. Тишина. И на заднем сиденье — никого. Мег даже подумала, а не выглянуть ли из машины. Вдруг кто-то припарковался сзади. Но ей почему-то очень не хотелось открывать дверцу. Она судорожно повернула ключ в замке зажигания. Ей хотелось как можно скорее уехать отсюда и добраться до дома родителей. Мег упорно пыталась придумать какое-то разумное объяснение этим странным пугающим звукам. Но ничего путного в голову не приходило. Вроде бы все закончилось. Но Мег никак не могла успокоиться. Она так хорошо помнила этот звук, что он и сейчас звучал у нее в сознании: хриплое, сбивчивое дыхание человека, который либо смертельно болен, либо испытывает нестерпимую боль. И ведь она явственно слышала, что он доносился не с улицы, а с заднего сиденья ее собственного автомобиля.

Мег гнала как сумасшедшая. По дороге она считала минуты и мили, чтобы хоть как-то отвлечься от мрачных, пугающих мыслей.

Она подъехала к дому родителей — каменному коттеджу с черепичной крышей — в четверть десятого. И первое, что сказала ей мама, это что Мег выглядит очень усталой. Ужасно усталой. Мег сразу же стало легче. Мама всегда так говорила, когда Мег занималась своими делами и долго не приезжала домой. Отец уже лег. Поэтому ужинали на кухне. Мег с жадностью набросилась на домашние вкусности. За едой она рассказала маме все свои новости за прошедшую неделю: про работу, про Саманту и Вэл и про праздничный ужин в китайском ресторанчике.

— А машина-то хорошая? — спросила мама.

Мег собралась было ответить, как есть, но потом передумала и сказала только:

— Очень хорошая. Спасибо тебе большое. Твои деньги очень мне помогли.

Выходные прошли монотонно и скучно, но Мег это даже понравилось. Было в этой невыносимой скуке что-то приятное и успокаивающее. Мег и думать забыла о своих страхах, связанных с машиной, и ей даже в голову не приходило, что ведь еще предстоит возвращаться — одной, в той же самой машине… В воскресенье, после обеда, она заикнулась было о том, что ей пора собираться. Но мама сказала, что перед дорогой обязательно нужно попить чайку, тем более что она собиралась печь плюшки. А папа сказал, что, по его личному мнению, в темноте ездить не стоит. А когда Мег с мамой попробовали возразить, что сейчас, в январе, темнеет уже в четыре часа дня, он только фыркнул и заявил, что на машинах не стоит ездить вообще. Мег решила поспать пару часиков после обеда, а потом выпить чаю и ехать.

— Но только чаю, без ничего. Если я съем хоть одну мамину плюшку, я засну прямо в машине.

И как только Мег произнесла слово "засну", ей стало страшно.

Не то чтобы очень страшно, но все-таки…

Спала она хорошо и замечательно выспалась. Мама разбудила ее в четыре и подала чашку крепкого индийского чая с двумя маленькими печеньицами.

— Я сама уложу твои вещи, — твердо заявила она. Кстати, в пятницу вечером, пока Мег доедала ужин, именно мама распаковала ее дорожные сумки и разложила вещи. — Ты, по-моему, физически не способна нормально все уложить. Я тебе поражаюсь. Вся одежда помялась, как будто по ней специально ногами ходили. И вообще это же ужас: мягкие сумки, — беззлобно ворчала мама. Поворчать она любила. — Вот что. Я дам тебе чемодан, который мне оставила тетя Фил. Он очень маленький и удобный.

Мег лежала в своей старой кровати. В своей старой детской. Под уютным и теплым пуховым одеялом. Ей не хотелось вставать. Не хотелось даже шевелиться.

— Ты пей чай, пока не остыл. — Маме было все равно, по какому поводу ворчать. Когда она исчерпала тему укладки вещей в дорогу, она тут же переключилась на тему, как надо пить чай. — Да, твой папа всегда пьет чай еле теплым. Но ты, слава Богу, совсем на него не похожа. При всем моем к нему уважении, — примирительно заключила мама. Но Мег поняла, что мама ужасно без нее скучает и что ей уже надоело вечное нытье отца, которое с годами становилось все более нудным.

— А давай я приеду на следующие выходные? — спросила Мег.

Мама бросилась к ней через всю комнату и крепко обняла.

— Я бы ужасно расстроилась, если бы ты не приехала. — Она очень старалась, чтобы это прозвучало как шутка.

Когда Мег отъехала уже достаточно далеко от дома, она снова — с тревогой и беспокойством — задумалась о том, что же все-таки произошло по пути сюда. Может быть, это был ветер. Ведь окно было открыто… Мег слегка приободрилась. Не то чтобы ее успокоила мысль о ветре. Ее успокоило то, что после всего, что случилось, она вообще способна хоть как-то мыслить. Зарядил дождь, но быстро прошел. Потом полил снова и снова прошел. На обратном пути никаких приключений не было. Мег спокойно доехала до дому, поставила машину у подъезда и поднялась к себе в квартиру. Она уже начала думать, что вообще ничего не было. Что этот ужасный звук померещился ей со сна. Дома никого не было — Саманта и Вэл куда-то ушли. Мег сварила себе яйцо, потом посмотрела по телевизору короткий документальный фильм про остров Мартинику и легла спать.

На следующие выходные опять зарядил дождь. Только на этот раз был еще и туман. В пятницу у Мег на работе выдался напряженный день (она вообще заметила, что в магазине нормальных дней не бывает: либо ты целыми днями сидишь и скучаешь, не зная, чем бы заняться, либо у тебя полный "завал", которому нет конца и края — особенно если приходится упаковывать фарфор и стекло для пересылки крупного заказа). Она даже подумала, что к родителям можно съездить и на следующие выходные. Надо только их предупредить. Она позвонила, но к телефону никто не подошел. Конечно, можно отбить телеграмму… Но Мег подумала, что будет с папой, и решила этого не делать. Потому что он будет еще полгода напоминать ей про эту злосчастную телеграмму. Упирать на то, что сие есть яркий пример сумасбродства, свойственного глупой юности. Снова и снова твердить, что его едва не хватил удар. Что подобные выходки плохо сказываются на его старых измотанных нервах. И что все это — лишнее подтверждение тому, что ей вообще не стоило переезжать в Лондон. Нет. Телеграмма полностью исключалась. Только в случае крайней необходимости. Так что придется ехать. Несмотря на непогоду и на все остальное.

За эту пятницу Мег умоталась ужасно. Больше — от скуки. Ей надо было упаковать два огромных старинных канделябра, разобранных на части. Каждый фрагмент требовалось завернуть в газету и уложить в ящик. При этом еще надо было записывать все, что она упаковывает, на отдельном листе. Иногда, когда Мег становилось совсем уже невмоготу, она начинала читать обрывки статей из старых пожелтевших газет. В какой-то газете обнаружилась фотография с конкурса красоты Мисс мира. Все девушки были в пикантных купальниках и в туфлях на шпильках. Все ослепительно и торжествующе улыбались. Мег подумала, что эти красотки, наверное, только и делают, что отбрыкиваются от толп восторженных поклонников. Трудное дело, должно быть… Интересно, насколько трудное. Впрочем, умение приходит с практикой.

Мистер Уайтхорн — который относился к тому типу людей, которых иногда "пробивает" совершить какой-нибудь человеколюбивый поступок, но не по доброте душевной, а скорее по рассеянности, — отпустил Мег пораньше. В половине пятого. Он сказал, что раз она собирается ехать за город, то ей лучше выехать пораньше. Мег ушла почти сразу, только выпила на дорожку еще одну чашку растворимого кофе.

В городе были ужасные пробки. Да и на шоссе приходилось подолгу стоять перед каждым светофором. По обочине тянулась целая очередь из заиндевевших отчаявшихся автостопщиков. Мег невозмутимо ехала мимо. То есть внешне невозмутимо. На самом деле ее переполняли самые разные чувства — настолько сложные и противоречивые, что они превращались в какую-то непонятную мешанину, где одно чувство сразу же отменяло другое, и как-то само собой получалось, что конкретных чувств не было никаких. Мег никогда никого не подвозила. Она была человеком добрым и очень отзывчивым. Поэтому ей было жалко всех этих людей — промокших, замерзших и, наверное, ужасно усталых. Кому-то из них, может быть, повезет. Но кто-то будет вечно стоять у дороги, дожидаясь сердобольного водителя, который согласится подвезти беднягу до нужного места. Конечно, ей было их жалко… Но папа всегда говорил, чтобы она ни в коем случае никого не подвозила. Потому что любой, кто сажает к себе в машину незнакомых людей, подвергается страшной опасности — чуть ли не жизнью рискует, не говоря уже о кошельке и здоровье. Мег не то чтобы соглашалась с отцом сознательно… Просто, наверное, за столько лет непрерывного общения с отцом какая-то часть его боязливой мнительности и навязчивого беспокойства по всякому — даже пустячному — поводу передалась и ей тоже. Мег была робкой и нерешительной девушкой. Уверенности в себе у нее не было никакой. Прежде чем совершить хоть какой-то поступок или принять решение, она долго и мучительно размышляла, правильно она поступает или нет. Она понимала, что так нельзя. И ей было за себя стыдно. Но она ничего не могла с собой поделать. В общем, Мег давно уже для себя решила, что она никогда никого не посадит к себе в машину. От греха подальше.

Она ехала сквозь пелену дождя со снегом, делая вид, что у нее на заднем сиденье уложены бесценные антикварные канделябры и там нету места даже для одного пассажира. Так она успокаивала свою совесть — и надо сказать, очень даже успешно. Но потом, у самого съезда на скоростной автобан, она опять угодила в пробку. И вот тут начались необъяснимые странности.

Проехав очередной отрезок в несколько ярдов между двумя соседними светофорами, Мег поняла, что ей опять не удастся съехать на стоянку — она только что пропустила съезд. Пришлось подъехать к обочине. И вот тут Мег увидела девушку, которая стояла под проливным дождем в круге желтого света от фонаря. На первый взгляд в девушке не было ничего примечательного: невысокая, пухленькая, в тонком плащике и легких туфельках совершенно не по погоде. Вид у нее был жалкий — усталый, замерзший. Похоже, бедняжка промокла до нитки. Но Мег зацепило другое. Девушка казалась такой одинокой… совершенно потерянной, опустошенной и всеми покинутой. Мег и сама не поняла, как так вышло, но уже в следующую секунду она открыла окно и сделала девушке знак подойти. Та не заставила просить себя дважды. И когда она подошла ближе, Мег заметила еще две вещи. Во-первых, девушка была очень бледной — и это при том, что у нее были темные волосы с явно выраженной рыжинкой. Странно. На таком-то морозе хотя бы щеки должны были покраснеть. Но лицо у нее было абсолютно белым с каким-то даже сероватым отливом. А когда девушка протянула руку — это был робкий и неуверенный жест: то ли она собиралась просить о помощи, то ли ждала, что Мег откроет ей дверцу и разрешит сесть в машину, — высокий воротник ее пальто сдвинулся чуть в сторону, и Мег заметила у нее на шее уродливое родимое пятно почти лилового цвета.

— Садитесь, пожалуйста. — Мег потянулась, чтобы открыть дверцу у переднего пассажирского сиденья. Она отвлеклась лишь на миг. И тут кое-что произошло. На самом деле произошло сразу два события. Одновременно. Девушка села на заднее сиденье. Мег слышала, как она открыла дверцу и тихонько захлопнула ее за собой. А на переднее сиденье сел мужчина. В огромном клетчатом пальто, черной фетровой шляпе, надвинутой низко на лоб, и в темных очках.

— Как это любезно с вашей стороны, — проговорил он пронзительным тонким голосом. Такой голос бывает у занудных учителей. (Мег отметила про себя, что он звучал как-то уж слишком ненатурально. Как будто этот мужчина пытался выдать себя за кого-то другого. Выбрал для себя роль и теперь упорно ее репетирует.) — Мы уже было отчаялись и решили, что нас никто не возьмет. Вы нас просто спасли. Что доказывает лишний раз, что у очаровательных молодых женщин и душа тоже прекрасная. Щедрая. Да, в наши дни добрых самаритян уже не осталось. Остались лишь добрые самаритянки.

Мег промолчала. Этот мужчина сразу же ей не понравился. С первого взгляда. Но потом ей стало неудобно и стыдно за свое неприязненное молчание. Хотя бы из-за молчаливой девушки на заднем сиденье.

— А вам далеко ехать? — спросила она.

— Да нет, совсем недалеко. Видите ли, мы с моей секретаршей ехали на очень важную встречу в городе. И у нас, как назло, сломалась машина. Еще по дороге туда. Или обратно. — Он почему-то хихикнул. — А нам обязательно надо присутствовать на той встрече. Обязательно. Сейчас нам надо забрать машину. Она, я думаю, уже готова. — У него изо рта пахло прокисшим табаком и мятой.

— Из мастерской забрать? А где мастерская? — нахмурилась Мег. Она в жизни не слышала такой нелепой истории.

— Между Нортхэмптоном и Лестером. Я покажу вам поворот.

Мег опять промолчала, очень надеясь, что он тоже умолкнет и ей не придется и дальше слушать этот пронзительный голос, который ужасно ее раздражал. "Какая тоска, — размышляла она про себя. — Вот ведь нашла приключение на свою голову". Теперь она начала понимать, чем рискует водитель, подсадивший в машину случайных попутчиков. А рискует он умереть от скуки или от раздражения. Потому что попутчики либо угрюмо молчат — как девушка на заднем сиденье, — либо без умолку разговаривают. И как только она об этом подумала, мужчина снова заговорил:

— То, что вы остановились… это весьма смелый поступок. Сейчас столько всякого хулиганья развелось. Молодежь в основном. И из-за этих уродов страдают взрослые и солидные люди. Однако и вправду. Одна моя давняя приятельница как-то раз посадила к себе в машину приятного молодого человека, который просил его подвезти. Очнулась бедняжка в кювете. Машина тю-тю. Голова раскалывается. И без понятия, где она вообще оказалась. Иной раз люди такое творят с людьми… это же просто кошмар. Вы не находите? Впрочем, вы еще слишком молоды. Вам, наверное, хочется приключений — романтики — или как там это называется. Я не прав?

Мег стиснула зубы. Она уже и не знала, что может быть хуже этой непрестанной, навязчивой болтовни. Чтобы хоть как-то отвлечься, она обратилась к своей пассажирке на заднем сиденье, которая все это время упорно отмалчивалась. Бросила через плечо:

— Вам не холодно?

Но прежде чем девушка сзади успела ответить, этот ужасный мужчина быстро проговорил:

— Нет, спасибо. Мне очень даже нормально. Честно сказать, я вообще очень спокойно переношу и жару, и холод.

Тут он опять повернулся к Мег. Была у него такая раздражающая привычка всякий раз оборачиваться к собеседнику в конце каждой особо удачной с его точки зрения реплики. Мег невольно поморщилась. Противный запах его дыхания, казалось, заполнил собой весь салон. И дело было не только в запахе табака и ядреной мяты. За этими запахами был еще один… непонятный… похожий на "аромат" гниющих грибов. "Она, наверное, заснула", — подумала Мег почему-то с обидой и возмущением. Впрочем, понятно — почему. Для нее-то спасения не было. Она не могла заснуть. Ей надо было вести машину и слушать бесконечную болтовню этого отвратительного мужика.

— Да, пластиковая пленка, — задумчиво изрек он как бы в продолжение разговора. Как будто Мег что-то такое упомянула о пластиковой пленке, а он просто поддержал беседу. — Вся от нее польза обществу заключается в том, что когда полиция обнаружила тело… кстати, вполне поддающееся идентификации, не то что в случае с той бедной девушкой… в общем, когда полиция обнаружила тело миссис Дюран в цистерне с кислотой, оно как раз было завернуто в пленку. Добротную пленку "Дикон". Такую, знаете, красную. Бедняга Хейг. Он, наверное, думал, что скрыл все следы, утопив труп в кислоте. Но он не учел, что "Дикон" выпускает действительно очень хорошую пленку. На этом он и прокололся. И все. Его взяли. Нашумевшее было дело. Вы, наверное, что-то слышали.

— Прошу прощения, но меня мало интересуют убийства.

— Ага… но ведь страх и убийство идут рука об руку, — отозвался он, и Мег почему-то не сомневалась, что он специально сделал вид, будто не понял, что она имеет в виду. Она уже пожалела о том, что сказала "прошу прощения". Впечатление было такое, как будто она перед ним оправдывается…

— …я больше скажу. Без страха не было бы убийств, Страх притягателен. Даже маленький страх притягивает убийц.

Его лицо было покрыто испариной. Вообще Мег отметила про себя, что цвет лица у ее пассажира явно был нездоровым. Хотя… может, ей это просто казалось в отсветах фар встречных машин. Но как бы там ни было, его лицо лоснилось от пота. И это был именно пот, а не капли дождя. Печка в машине была включена на полную мощность, и капли давно уже высохли.

Они уже давно съехали на шоссе M1. И все это время Мег стоически выносила его болтовню. Мало того, что у него была дурная привычка повторять все по сто раз, так еще и темы для разговоров он выбирал… просто мерзкие. Страх и убийство. Похоже, он очень интересовался этим вопросом. И надо сказать, проявлял очень глубокие и обширные познания особенно когда говорил о жутких, кровавых убийствах. В конце концов он прервал свой монолог буквально на полуслове и неожиданно попросил Мег остановиться где-нибудь у обочины, потому что ему надо выйти "по зову природы". Мег тут же перестроилась в правый ряд, потому что как раз впереди была стоянка. И на стоянке стоял грузовик. Пассажир начал было возражать в том смысле, что надо бы проехать чуть дальше. Потому что он человек стеснительный и не может… ну, в общем, не может делать свои дела, если поблизости есть посторонние. Мег угрюмо поджала губы и запарковалась рядом с грузовиком.

— Ничего, — решительно заявила она. — Обойдетесь и так.

То есть ей очень хотелось, чтобы ее слова прозвучали решительно. Но ее голос дрожал от напряжения.

Мужчина выскользнул из машины с той же бесшумной змеиной грацией, которую Мег заметила раньше — когда он садился. Он вышел молча. Без единого слова. Как только дверца за ним захлопнулась, Мег обратилась к девушке на заднем сиденье:

— Послушайте, если вы едете вместе, то вы хотя бы поддерживайте разговор.

Ответа не было. Мег обернулась:

— Мне все равно, спите вы там или нет… — начала было она раздраженно, но тут же умолкла. Как будто невидимая рука сдавила ей горло, не давая выдохнуть ни слова.

На заднем сиденье никого не было.

Мег перегнулась через спинку своего сиденья. Ей пришла в голову бредовая мысль, что девушка во сне сползла с сиденья на пол. Но на полу ее не было. Мег включила верхний свет. Посмотрела еще раз. Девушки не было. Вообще. Мег даже перепугалась, не сошла ли она с ума. Но нет. Ведь она точно помнит, что видела эту девушку. Такую жалкую, промокшую… под фонарем на съезде на шоссе. Ее бледное лицо. Светлый плащ. Ощущение неизбывного одиночества, которое от нее исходило. Настолько сильное ощущение, что Мег просто не могла не остановиться и не взять ее в машину, И ведь она села в машину. Конечно же, села. Значит, она тоже вышла. Вместе со своим спутником. Но ведь он не хлопал дверцей, и Мег должна была услышать хотя бы какой-то шум на заднем сиденье. Мег взглянула на кнопки замков на задних дверцах. Они были подняты. Она протянула руку и потрогала сиденье. Сиденье было абсолютно сухим. А ведь когда девушка садилась в машину, с нее буквально лило ручьями… а Мег была точно — на сто процентов — уверена, что девушка садилась в машину… и если она только что вышла, то сиденье должно быть хотя бы влажным. В голове что-то шумело. Мег даже не сразу сообразила, что это кровь стучит у нее в висках. И она даже порадовалась, что она не одна. Что у нее есть попутчик — этот странный говорливый мужик. Какая-никакая, а все же компания… Будь Мег одна, она бы точно сошла с ума. Впрочем, радость иссякла, как только мужик вернулся.

Казалось бы, чего проще — сесть в машину. Но, похоже, мужчина решил превратить это элементарное действие в настоящий спектакль. Вот как это смотрелось со стороны: он возник из темноты и направился к машине, но потом вроде бы заколебался. Исчез из виду. И только потом, через пару секунд, Мег увидела, что он неспешно обходит машину вокруг. Этаким прогулочным шагом. Как будто это его машина, а Мег — его личный шофер! Она приоткрыла окно и сказала ему, чтобы он побыстрее садился в машину. И как только он открыл дверцу, она тут же спросила:

— А где же ваша секретарша?

После секундной заминки мужчина переспросил:

— Моя секретарша?

Он повернулся к Мег. Причем с таким невозмутимым видом, что это было даже оскорбительно. Однако от Мег не укрылось, что его лицо снова блестит от пота.

— Ну да, — раздраженно проговорила Мег. Она завела мотор и выехала на дорогу. — Та девушка, которая ехала с вами в Лондон. У вас еще машина сломалась.

— Ах да. Бедняжка Мэриэл. Я про нее и забыл совсем. Наверняка сидит дома, пьет чай со своими родителями и бойфрендом… каким-нибудь парикмахером из провинции, который выглядит как поп-звезда. Или, может быть, футболистом, который выглядит как парикмахер.

— Вы о чем говорите?

Он хохотнул:

— Я не надсмотрщик над своими подругами, с которыми иногда развлекаюсь. Каждый имеет право на личную жизнь. А я вообще не люблю длительные отношения. Я люблю, чтобы все было внезапно… недолго… и сладостно. Честно признаться, я…

— Нет, послушайте! Я задала вам вопрос. И вы его поняли, но уходите от ответа.

Он весь подобрался — застыл в напряженной настороженности. А потом неожиданно спросил совершенно не в тему:

— А давно у вас эта машина?

— Ну… неделю, наверное. Может быть, больше. Но вы снова уходите от ответа. Я спросила про вашу секретаршу. Я ведь только из-за нее и остановилась. Вас я вообще не видела.

В машине пахло ужасно. Должно быть, из-за того, что мужчина активно потел.

— Ну да, все правильно. Я сразу заметил, что это MG.

— Девушка на заднем сиденье. — Мег уже отчаялась получить вразумительный ответ. Этот мужик раздражал ее донельзя. Отвратительный, нудный и к тому же тупой. Вернее, прикидывается тупым. Что еще хуже. — Она стояла у обочины, под фонарем. У нее был прорезиненный плащ, но она все равно вся промокла. Я остановилась, махнула ей. Она подошла и без слов забралась на заднее сиденье. А вы сели в машину одновременно с ней. Так что не надо морочить мне голову и притворяться, что вы не видели, как она садилась в машину. Скорее всего она была у вас как приманка… чтобы хоть кто-нибудь остановился и вас подвез.

Мужчина молчал. И было в его молчании что-то зловещее. Мег вдруг стало не по себе. Не то чтобы страшно, но все же… И тут он наконец заговорил:

— А как она выглядела, эта ваша подруга?

Мег обреченно вздохнула. Все равно бесполезно ему говорить, что это вовсе не ее подруга.

— Я же вам говорила… — Мег оборвала себя на полуслове. Потому что только теперь до нее дошло, что она и вправду не говорила, как выглядела та девушка. Может, это действительно не его секретарша…

— Вы не говорили. Вы только сказали, что вместе со мной к вам в машину села какая-то девушка. И вы почему-то утверждаете, что это была моя секретарша.

— Ну ладно. Она была небольшого роста. В светлом плаще. Я уже говорила про плащ… Она в очках была. Волосы у нее темные, с рыжеватым отливом. Может, на самом деле они светлее, но они были мокрыми и смотрелись темными. Туфли легкие, не по погоде. И вид у нее был болезненный. И лицо бледное, почти серое. А когда она…

— Не знаю такую. Первый раз слышу.

— Но ведь вы ее видели, правда? Я сначала подумала, что это была ваша секретарша. Так что прошу прощения. Но дело не в этом. Главное, вы ее видели? Видели?

Мужчина запустил руку в карман пальто и достал помятый пакетик с конфетами-карамельками — из тех пакетиков, где каждая конфета завернута в отдельный фантик. Сначала он долго рылся в пакетике, выбирая конфету. Потом долго и обстоятельно ее разворачивал. Все — в гробовой тишине. Но Мег не могла ждать. Ей нужно было добиться ответа. Немедленно.

— Да, и еще одна вещь. Когда она протянула руку, чтобы открыть дверцу, я увидела у нее на шее…

Он прекратил возиться с липким фантиком. Мег невольно покосилась на его руки. У него были плохие руки: громадные, некрасивые. Яркая маленькая конфетка смотрелась в этих ужасных руках совершенно не к месту…

— Так вот. У нее на шее, внизу, было большое родимое пятно.

Он уронил конфету. Нагнулся, поднял ее с пола и отправил прямо в рот, даже не потрудившись отодрать прилипший обрывок фантика. В салоне разлился ядреный запах мяты, который на пару секунд перебил все остальные — не столь приятные — ароматы.

— Конечно, — сказала Мег, — вы его вряд ли видели, это пятно.

— Понятия не имею, о ком вы говорите. — Он все-таки соизволил заговорить. — Никакой девушки я не видел. Я вообще никого не видел на заднем сиденье вашей машины…

— Но ведь я видела, как она садилась в машину!

Мег не покидало неприятное ощущение, что этот мужчина ведет себя как-то не так. И дело даже не в том, что он был ей неприятен. Что-то в нем было неправильно. Мег чувствовала, что он знает про девушку, но почему-то не признается… может быть, хочет ее напугать. Но зачем?

— Можно, я закурю?

У него тряслись руки. Прикурить он сумел только от третьей спички. Первые две он сломал.

Мег уже не знала, что и думать. Была девушка, не было девушки… Ей было страшно и неуютно. Она решила, что надо все-таки расспросить своего попутчика поподробнее. Но при этом следует действовать благоразумно.

— Когда вы сели в машину, — начала она, тщательно подбирая слова, — вы все время говорили "мы" и упоминали свою секретаршу. Вот почему я подумала, что это она и есть.

— Кто она?

Мег обреченно вздохнула. То ли он придуряется. То ли время тянет…

— Простите великодушно, но я действительно не понимаю, о чем вы говорите.

— А мне кажется, что понимаете. И прежде чем вы меня спросите: "Что понимаю?", я сразу скажу: понимаете, о чем я говорю.

Она не смотрела в его сторону. Но все равно почувствовала на себе его быстрый пронзительный взгляд. Но она к нему не повернулась — она продолжала сосредоточенно смотреть на дорогу.

Похоже, он что-то такое удумал.

— Знаете что, у меня к вам предложение. Давайте мы остановимся на следующей стоянке, и вы мне все расскажете — очень подробно и обстоятельно. Похоже, вас что-то гнетет. И насколько я вижу, налицо явные признаки навязчивого беспокойства. Может быть, если мы с вами…

— Нет уж, спасибо.

Мег с трудом представляла себе этого человека в роли задушевного собеседника, с которым можно поделиться своими тревогами и неприятностями. Сама мысль об этом казалась абсурдной и даже противной. Она услышала какое-то тихое шипение. Это мужчина втянул в себя воздух сквозь сжатые зубы. Он опять напомнил ей змею. А Мег ненавидела змей.

Мужчина опять завозился. Полез в карман, достал фонарик. Спросил, нет ли у Мег карты дорог. Потом начались мысли вслух по поводу того, где они сейчас едут и где находится его гараж. Наконец он предложил остановиться на пару минут, чтобы его — дословно — "усталые глаза обрели шанс обнаружить гараж".

У Мег внутри что-то дрогнуло. То ли предостережение, то ли предчувствие нехорошее, что сейчас у нее начнутся действительно крупные неприятности. На ее карте не было обозначено никаких гаражей. Она перестроилась в левый ряд и гнала как сумасшедшая, пока впереди — в залитой дождем темноте — не показались огни автозаправочной станции. Мег знала, что станция будет. Она видела ее на карте. Она подъехала на освещенную площадку рядом с колонками и решительно заглушила двигатель.

— Знаете что, вы мне очень не нравитесь. Я, пожалуй, вас высажу прямо здесь.

Он опять втянул в себя воздух сквозь сжатые зубы. Служитель стоянки увидел машину Мег, подхватил свою теплую куртку и неторопливо вышел на улицу, одеваясь на ходу.

— Как это жестоко. — В голосе мужчины явственно слышались нотки бессильной ярости. — И очень жалко. Упустить такой шанс!

— Пожалуйста, выходите. Немедленно. Или я попрошу вон того человека, чтобы он вам помог.

Мужчина тут же открыл дверцу и выскользнул из машины.

— Извините меня, — слабым голосом проговорила Мег. — Я уверена, вы ничего не знали про ту девушку. Просто я вам не доверяю.

Он заглянул в салон, просунув голову в открытое окно.

— Вообще-то я тоже вам не доверяю. — В уголках его рта пузырилась слюна. — И мне кажется, вам не стоит садиться за руль одной, раз у вас бывают подобные галлюцинации.

В его голосе явственно слышалась злоба. Однако Мег все равно собралась было еще раз спросить его насчет девушки. В последний раз. Может, он все же признается, что он ее видел… Но тут к машине наконец подошел служитель стоянки и принялся отвинчивать крышку на топливном баке. Мужчина ушел. Просто шагнул назад и растворился во тьме.

— Сколько вам?

— Два галлона, пожалуйста.

Служитель залил бензин, взял у Мег деньги и неторопливо пошел к себе в будочку, чтобы принести сдачу. Мег хотелось расплакаться. Она закрыла все дверцы и подняла вверх стекло на дверце у пассажирского сиденья. Она понимала, что это глупо… но она все равно боялась, что этот ужасный мужчина вернется и служитель стоянки не подойдет и не поможет его прогнать. Она даже забыла, что служитель еще должен отдать ей сдачу. Мег закрыла окно и со своей стороны. Чтобы никто — никто — не смог сесть к ней в машину. Когда служитель вернулся, ему пришлось постучать в окно. Мег даже подпрыгнула от испуга. Она действительно испугалась. Так испугалась, что ее просто трясло.

— А вы не видели, куда пошел человек, который сидел у меня в машине? Он только что вышел.

— Я никого не видел. Вообще никого.

— Ага, спасибо.

— Да не за что. Счастливо вам доехать.

Служитель ушел к себе в будочку, где было светло и тепло.

Прежде чем ехать, Мег еще раз оглянулась на заднее сиденье. Там никого не было. Вся эта история… было в ней что-то жуткое. Но было не только страшно, но еще и непонятно. Мег не знала уже, что и думать. Сейчас ей больше всего хотелось как можно скорее приехать домой, сесть и спокойно обдумать случившееся. Этот мужчина знал, что девушка была в машине. Но ему просто нравилось пугать Мег. Ее страх был для него в удовольствие. Иначе зачем он вначале столько раз сказал "мы"? От этих сумбурных мыслей Мег стало еще страшнее. А потом ей вдруг пришло в голову, что все могло быть и по-другому.

Девушка не смогла бы выйти из машины совершенно бесшумно. Она должна была хлопнуть дверцей — пусть даже и очень тихо. Но никакого хлопка Мег не слышала. Она вообще ничего не слышала. А ведь точно… когда девушка села в машину, она не издала вообще ни звука. А может, она и не садилась в машину? Может быть, этот кошмарный мужик напугал и ее тоже? Может, она просто сделала вид, что садится в машину, а в последний момент потихонечку смылась?

Мег открыла окно пошире, чтобы избавиться от запахов, пропитавших салон. И тут до нее вдруг дошел смысл того, что сказал служитель на бензоколонке. Он сказал, что никого не видел. Причем подчеркнул, что вообще никого. Вот только что он имел в виду? Что он не смотрел? Или смотрел, но никого не видел? Призраки не разговаривают, напомнила себе Мег. И ее мысли снова вернулись к молчаливой девушке на заднем сиденье.

И, разумеется, ей тут же вспомнилась ее первая поездка к родителям и ужасные звуки хриплого, сдавленного дыхания, доносившиеся с заднего сиденья. Тогда она постаралась об этом не думать… но теперь она уже не могла так вот просто отмахнуться от того, что было. Две поездки тогдашняя и сегодняшняя — слились у нее в сознании в вихрь каких-то отрывочных образов, совершенно не связанных между собой. Картинки сменяли друг друга так быстро, что она никак не могла ухватить их суть. Они повторялись. Все быстрей и быстрей. И каждый раз — в новой последовательности. Они как будто пытались заставить ее понять… Наконец Мег в отчаянии выкрикнула:

— Ну хорошо! Хорошо! Я уже поняла. В этой машине водятся привидения!

Как только Мег произнесла это вслух, она неожиданно успокоилась. Сумбурный вихрь образов разом иссяк. Словно его отрубило. Желая продлить это блаженное состояние мысленной тишины, Мег добавила:

— Я подумаю об этом дома.

Оставшуюся часть пути она проехала, стараясь не думать вообще ни о чем. И если в ее "отключенном" сознании и всплывала предательская мысль о загадочном и пугающем происшествии на дороге, Мег тут же сосредоточивалась на чем-нибудь приземленном — представляла себе, как мама встретит ее на крыльце, как замечательно пахнет едой на кухне, как папа крикнет из комнаты: "Кто там?"

— …думает, что подхватил простуду, и поэтому лег пораньше. Выпил свою настойку из маранты, добавив капельку виски для вкуса. И очень просил, чтобы мы не шумели. На тот случай, если он вдруг заснет.

Мег обняла маму и ничего не сказала в ответ. Она все понимала. И знала, что маме трудно с отцом. Мама всю жизнь с ним "носилась" и всю жизнь за него переживала. И только с годами она научилась принимать его вечное нытье, его воображаемые страхи и хвори, которые он себе напридумывал, с добродушным и снисходительным равнодушием. Вернее, даже не с равнодушием мама никогда не была равнодушной, — а с бесстрастным спокойствием.

— Есть у нас что-нибудь выпить? — спросила Мег.

— Конечно, есть, дорогая. Просто я знаю, что ты не пьешь, и поэтому не поставила ничего на стол. Посмотри в баре в гостиной. В буфете в углу.

Мег знала, где стоит выпивка. И даже знала какая: несколько непочатых бутылок джина и сухого хереса. Это был "гостевой" запас. На тот случай, если вдруг кто-то "заглянет на огонек". Но те немногие, кто мог заглянуть в гости к родителям, пили исключительно чай или кофе. Сами родители почти не пили спиртного. Только отец позволял себе капельку виски в лечебных целях.

Мег принесла бутылки на кухню.

— Только ты тоже выпей со мной. А то пить в одиночестве — это разврат.

— Хорошо, дорогая. Будем развратничать вместе. Мне только капельку шерри. И папе мы ничего говорить не будем, ладно? А то он начнет беспокоиться о твоей жизни в Лондоне. Кстати, как у тебя дела? Познакомилась с кем-нибудь интересным, достойным?

Мег предложила маме сигарету. Под шерри. Мама пришла в полный восторг и, прикуривая от спички, едва не спалила свою пышную челку. Она даже зажмурилась от удовольствия, попыхивая сигаретой и выпуская дым через нос, чтобы он не дошел до легких. Мама иногда позволяла себе выкурить сигаретку-другую. С кем-нибудь за компанию. (Но не затягиваясь: когда не затягиваешься, вреда никакого нет. Да и рюмочка хорошего шерри — изредка, в приятной компании — еще никому не повредила.)

— Замечательно, — мечтательно протянула мама и тут же добавила: — Так ты познакомилась с кем-нибудь, дорогая?

Мег вдруг поняла, что она никогда — никогда — не сможет поделиться с мамой всеми своими страхами и тревогами. Мама просто ее не поймет.

— Нет пока, — сказала она.

Мама обреченно вздохнула. Мег сделала вид, что не слышит. И прежде чем мама успела хоть что-то на это сказать, Мег поспешно добавила, что Лондон — город большой и там не так просто с кем-нибудь познакомиться. На это, наверное, нужно время.

Мег налила себе еще джина, причем неразбавленного. Сказала, что очень устала и ей хочется выпить. Пообещала в следующий раз привезти точно такую бутылку, чтобы "восполнить ущерб". До ужина она выкурила четыре сигареты, и это маленькое излишество окончательно вернуло ее к жизни. У нее даже аппетит разыгрался, тем более что на ужин мама приготовила мясной пирог с почками и печеные яблоки с изюмом. Мама сказала, что у нее есть для Мег небольшой подарок. Она начала шить ей теплую полушерстяную ночную рубашку с белыми кружевными манжетами и воротником, и ей не терпелось показать ее дочке. Мама даже не поленилась сходить за ней и принести на кухню. Зимой почти вся жизнь в доме родителей проходила на кухне — чтобы сэкономить топливо и не обогревать весь дом.

— Правда, красивые кружева? Мне они сразу понравились, — сказала мама, с гордостью демонстрируя Мег ночную рубашку. — Тут еще надо кое-что доделать, но ты же знаешь, я люблю шить вещи своими руками.

Мама с большим интересом выслушала рассказ Мег про мистера Уайтхорна и про его магазин. Ей хотелось знать все — вплоть до того, какие именно вещи там продаются. Мама была благодарным слушателем. Она искренне смеялась, когда Мег старалась сделать свой рассказ хотя бы чуть-чуть забавным. А когда Мег рассказывала про хрупкие и ценные канделябры, мама слушала очень серьезно, с искренним беспокойством в глазах. Потом пришло время ложиться спать. Мама наполнила две грелки горячей водой и пошла проводить Мег до спальни. Они поцеловались, пожелали друг другу спокойной ночи, и мама сказала:

— Благослови тебя Бог, дорогая. Даже не знаю, что бы я без тебя делала. Ты — моя славная девочка. Хотя, конечно, настанет такое время, когда у тебя будет свой дом. Когда ты встретишь того самого человека.

Мег усмехнулась. Всякий раз, когда мама заводила разговор про того самого человека — который должен составить счастье всей ее жизни, — Мег почему-то представляла себе такого бледного мужичка с усиками и в старомодном котелке, который косит лужайку.

В ванной было так холодно, что у Мег даже зубы стучали, пока она умывалась. Впрочем, в спальне было ненамного теплее. Две грелки с горячей водой казались действительно Божьим благословением. Жалко только, что мама не успела дошить теплую ночную рубашку. Она бы сейчас точно не помешала. Мег быстро переоделась в пижаму. Причем переодевалась она так, чтобы ни на секунду не оставаться обнаженной. Она была совершенно одна, но все равно… Она не то чтобы стеснялась, просто она так привыкла. Она прочитала молитву на ночь, встав на колени перед своей высокой и, надо сказать, неудобной кроватью, и быстренько забралась в постель. Да, грелки действительно были как благословение.

Посреди ночи она проснулась. От страха.

— Я продам эту машину и куплю другую, — произнесла она вслух и сразу же успокоилось. Страх прошел, отодвинулся куда-то в самый дальний уголок сознания, и Мег снова заснула.

Это решение — вкупе с тихими и скучноватыми выходными, составленными из мелких домашних событий, когда все идет по давно заведенному порядку, помогло Мег взять себя в руки и не думать о тех странных и жутких вещах, которые произошли с ней по дороге сюда. Она даже начала сомневаться: а было ли все это на самом деле? Утром в воскресенье мама принялась собирать Мег в дорогу. Она сама уложила в машину дочери какие-то морозостойкие цветы — "украсишь квартиру, чтобы веселее", — старый клетчатый коврик для машины, больше похожий на плотный плед — "будешь укрываться, когда холодно", — и глиняный горшочек с мармеладом домашнего приготовления "угостишь своих подружек за завтраком".

— У тебя столько места в машине. А ты такая миниатюрная… я смотрю, даже переднее сиденье вперед пододвинула.

Мег попрощалась с родителями и поехала в Лондон. Она очень надеялась, что по дороге ничего неприятного не случится. И так и было.

Неприятности начались в Лондоне. В свободное от работы время Мег только и делала, что занималась продажей машины. Но оказалось, что это очень непросто. Она начала с того, что поехала в тот гараж, где покупала машину, и обратилась за помощью к тому же самому продавцу. Но он сказал, что ему очень жаль — при этом он даже и не пытался изобразить на лице хоть какое-то подобие сожаления, — но сейчас не самый лучший сезон для продажи подержанных автомобилей, и единственное, что он может сделать для Мег, это забрать машину обратно, но за цену на сто фунтов меньше той, которую Мег платила. Мег, не раздумывая, отказалась. Ей это решительно не подходило. Потому что тогда у нее не осталось бы денег на другую машину. Разве что на какую-нибудь битую "миньку", которую замучаешься таскать по ремонтным мастерским. А Мег вовсе не улыбалось работать исключительно на оплату счетов автосервиса. (Как и большинство автовладельцев, она совершенно не разбиралась в устройстве автомобилей.)

Она повесила объявление на доске объявлений в магазинчике периодической печати рядом с домом. Это было удобно. Во-первых, дешево. Во-вторых, люди, которые заинтересовались бы объявлением, имели возможность подойти и посмотреть на машину практически в любое время. Но на объявление ответила только одна пожилая дама, которая как-то вечером пришла к Мег в компании пожилого же пуделя. Поначалу все было просто замечательно, и у Мег появилась надежда. Женщине очень понравился цвет машины. И она сказала, что автомобиль, похоже, вполне в неплохом состоянии. Но когда она села за руль (Мег устроилась рядом на пассажирском сиденье), чтобы объехать квартал, ее пудель вдруг заартачился. Он категорически не хотел забираться в машину на заднее сиденье. А когда хозяйка все-таки затащила его в салон, он заскулил и выбрался наружу. Тогда женщина строго прикрикнула на него:

— Шерри! Немедленно заходи в машину!

Пудель уже не скулил, а просто жалобно хныкал.

— Не понимаю, что с ним случилось. Он обожает автомобили.

В общем, поездка не состоялась. Мало того. Когда Мег вышла из машины, пудель вдруг зарычал на нее и даже предпринял попытку укусить ее за ногу.

— Простите, милая, — сказала женщина. — Но я не могу купить вашу машину. Шерри в нее не зайдет, это ясно. А кроме Шерри, у меня больше никого нет. Какой ты противный, Шерри. Вообще-то он очень милый и добрый. И как тебе только не стыдно — кусать мамочкиных друзей!

Вот так все и закончилось. Мег спрашивала у мистера Уайтхорна, у Саманты и Вэл и даже у их друзей, но никто из них не захотел купить у нее машину. И никто из них не проявил желания хотя бы помочь ей избавиться от автомобиля. Ближе к пятнице Мег впала в панику. При одной только мысли о том, что ей снова придется ехать так далеко на этой машине, ей становилось плохо. Она твердо пообещала себе, что за эту неделю избавится от машины, и пока оставалась надежда — а поначалу Мег не сомневалась, что ей удастся найти человека, который купит ее машину, — она старалась не думать о том, что будет, если машина все-таки не продастся. Но в пятницу утром Мег охватил такой страх, что она и в самом деле отправила маме телеграмму: написала, что у нее жуткий грипп и что она просто не может ехать в таком состоянии.

Отослав телеграмму, Мег почувствовала себя виноватой. Но ей стало гораздо легче. Причем она даже не знала, чего было больше: облегчения или вины. Но она нашла себе оправдание: раз уж она обманула родителей, нужно что-то такое придумать, чтобы за выходные обязательно продать машину. Саманта посоветовала дать объявление в "Стандарт". Если Мег успеет дать объявление до обеда, то его напечатают в завтрашнем выпуске. "Попробуй. Хуже не будет", — сказала она. Мег позвонила в газету сразу же после завтрака. Напрягалась и мялась, наверное, с полчаса и наконец худо-бедно составила текст объявления. Бледно голубой MG… и так далее.

Потом Мег отправилась на работу. Мистер Уайтхорн уже был на месте. Причем он был взвинчен донельзя. Только что пар из ушей не шел. И это без всякого издевательства. Он частенько впадал в подобное состояние: всякий раз, когда начинался завал с работой. А в ту пятницу в магазин как раз поступил заказ на целую партию антикварных вещей, которые надо было упаковать и переслать в Нью-Йорк. Мистер Уайтхорн был, конечно, доволен. Но его повергала в ужас сама мысль о том, что одна упаковка займет в лучшем случае все выходные. Тем более что заказчик настаивал, чтобы товар был упакован "по высшему классу". Весь подвал магазина был забит старыми газетами и соломой. И мистер Уайтхорн с ходу "обрадовал" Мег, что весь этот день она проведет именно там, в подвале.

В подвале еще хранилась всякая ерунда — так называемый неликвидный товар, который не продавался годами, — и вполне приличные вещи, но нуждающиеся в ремонте. Если Мег упаковывала товары в подвале, мистер Уайтхорн разрешал ей включать масляную батарею. Только просил не оставлять ее без присмотра от греха подальше. Сначала Мег предстояло упаковать громадный столовый, чайный и кофейный сервиз, который мистер Уайтхорн очень удачно купил на одной летней распродаже в Саффольке. Каждый из двухсот тридцати шести предметов надо было завернуть отдельно, отметить в списке и разложить по коробкам. Сервиз был расставлен на старом бильярдном столе с порванным сукном. Но Мег решила, что ей будет удобнее упаковывать его на мягком шезлонге. Конечно, придется побегать, перетаскивая сервиз со стола на шезлонг и обратно. Но зато можно будет упаковывать сидя. И сразу же распределять упакованные предметы по разным "разделам": столовый, чайный, кофейный. Мег взяла стопку старых газет и положила их на пол рядом с шезлонгом. Вообще надо сказать, что, несмотря на перспективу "завальной упаковки", Мег себя чувствовала гораздо лучше, чем утром. Во-первых, сегодня ей не придется никуда ехать. Во-вторых, она дала объявление в солидную газету, что само по себе было почти равносильно тому, что она уже продала машину. В-третьих, за завтраком Вэл сказала, что если ее приятель не объявится днем в воскресенье — а он скорее всего не объявится, — то они с Мег сходят после обеда в кино. И в-четвертых, процесс упаковки фарфорового сервиза на самом деле не настолько и страшен, если подходить к нему философски и не тешить себя надеждой, что все это когда-нибудь благополучно закончится.

Ближе к обеду мистер Уайтхорн поехал на склад за упаковочными ящиками. Сказал, что вернется где-нибудь через час. Мег пришлось подняться к нему в магазин — снизу ей не было слышно ни слова. Заодно она сделала себе кофе. Большую чашку. И вернулась обратно в подвал. Над дверью висел колокольчик. Так что если в отсутствие мистера Уайтхорна кто-то зайдет в магазин, Мег услышит.

Газета попалась Мег, когда она уже заканчивала упаковывать чайные чашки и собиралась сделать небольшой перерыв на кофе. По краям бумага пожелтела, но в середине — где были статьи и фотографии — осталась почти как новая. Поначалу Мег даже не поняла, что это такое. Минут, наверное, пять она тупо смотрела на большой фотоснимок, над которым шел заголовок большими буквами жирным шрифтом: ТАЙНА ШОССЕ M1.

На снимке была та самая девушка, которую Мег подсадила в машину на прошлой неделе. Да нет, сказала она себе. Наверное, просто похожая. Но почему-то она сразу решила, что это та самая девушка. Это была даже не уверенность, а какое-то внутреннее знание. Очки, прическа, высокий лоб… только на снимке девушка улыбалась…

Стряхнув с себя оцепенение, Мег схватила газету и принялась читать:

"…миниатюрная рыжеволосая Мэри Кармайкл. Ее тело нашли в кювете, примерно в ста ярдах от шоссе M1 к северу от Тоучестера. Неизвестный преступник изнасиловал девушку, а потом задушил зеленым шелковым шарфом, который она надевала в тот день на работу… Тело мистера Тернера обнаружили в багажнике автомобиля… в черном MG, который полиция обнаружила брошенным на стоянке. Автомобиль принадлежал мистеру Тернеру, который скончался от многочисленных ножевых ранений. Предположительно его смерть наступила чуть раньше, чем смерть мисс Кармайкл…"

Мег поняла, что читает продолжение статьи, начатой на первой странице. Первой страницы не было. Поэтому она никогда не узнает, как выглядел мистер Тернер. Мег еще раз присмотрелась к фотографии девушки. "Снимок сделан год назад, на летнем отдыхе". И хотя на фотографии Мэри Кармайкл улыбалась — или пыталась улыбаться, — она все равно выглядела очень ранимой и робкой.

"…полиция предполагает, что мистер Тернер, по профессии коммивояжер, подсадил по пути двух пассажиров: Мэри Кармайкл и еще одного человека скорее всего мужчину, личность которого пока что не установлена. Сейчас полиция опрашивает людей, которые могли что-то видеть, на всем протяжении маршрута, которым обычно ездил мистер Тернер. Мистер Тернер был женат, у него было трое детей. Родители мисс Кармайкл проживают в Манчестере. Мистер и миссис Гералд Кармайкл говорят, что их дочь была очень тихой и застенчивой девушкой и что у нее не было ни жениха, ни бойфренда".

Мег взглянула на дату в газете. Март прошлого года.

Она вдруг поняла, что у нее в глазах стоят слезы. Бедная Мэри. Еще в прошлом году она была живой. Такая обычная, робкая девушка, не особенно привлекательная — что называется, "серая мышка". Ей надо было куда-то доехать, и она села в машину к незнакомому человеку. И умерла страшной смертью. Сколько же страху она натерпелась… когда какой-то подонок ее насиловал, а потом душил. И вот теперь она превратилась в одинокий, потерянный призрак. И должна бесконечно стоять у шоссе и останавливать проезжающие машины. Чтобы ее все-таки довезли до места, куда она не доехала при жизни. Или чтобы кто-нибудь ей помог — спас от этого страшного запредельного существования. Или, быть может, она пытается предупредить живых о том, что смерть поджидает их на дороге… "Я буду за тебя молиться", — прошептала Мег, глядя на фотографию. Сейчас, когда ее глаза застилали слезы, улыбка девушки — или попытка улыбки — на смазанном газетном снимке как будто стерлась.

Мег так искренне огорчилась за Мэри, что до нее даже не сразу дошел зловещий смысл прочитанного. Это произошло как-то подспудно, почти безотчетно. Но когда Мег наконец осознала, что это может значить, ее пробил озноб. Ей действительно стало холодно, хотя в подвале было натоплено и тепло.

Ее всю трясло.

Загадочные убийства. Неизвестный преступник. Кто убил Мэри? Точно не мистер Тернер. А это значит… Мег почему-то не сомневалась, что это был тот ужасный человек, который ехал с ней в прошлую пятницу. О чем он с ней говорил? Почти исключительно о кошмарных убийствах… Надо срочно звонить в полицию. Ведь он сидел совсем рядом, и Мег может очень подробно его описать: его одежду, голос, темные очки, противный запах изо рта… А как он разозлился, когда она его высадила на заправочной станции… А еще раньше, когда она остановилась на придорожной стоянке рядом с грузовиком… ведь он не сразу сел обратно в машину. Сначала обошел ее кругом, как будто присматриваясь. И когда Мег спросила про девушку и описала, как она выглядела, он почему-то вспотел. И на все вопросы отвечал долгим молчанием. Он, должно быть, узнал машину! Мег окончательно растерялась. Ей нужно было о многом подумать, но мысли путались и мешали друг другу.

Она попыталась успокоиться и привести свои мысли в порядок. Но у нее ничего не вышло. В сознании мелькали только обрывки фраз — "страх и убийство идут рука об руку… страх притягателен" — и единичные образы типа бледного лица девушки, стоящей на островке света под фонарем у дороги. Мег еще раз вгляделась в фотографию в газете. Да. Это точно та самая девушка. В голове начало потихонечку проясняться. Если это та самая девушка, значит, Мег видела не ее, а ее призрак. Выходит, в машине действительно водятся привидения. И тот мужчина об этом знал. А если не знал, то догадывался. На прощание он ей сказал: "Вообще-то я тоже вам не доверяю". Потому что она сказала, что не доверяет ему. Может быть, он подумал, что она знает о том, что он сделал с Мэри. Может быть, он подумал, что она хочет его изобличить… Но если он действительно так подумал и если он действительно виновен в смерти Мэри Кармайкл, тогда бы он просто так не ушел, правильно? Он бы побоялся, что Мег сообщит о нем в полицию. (Что, кстати, она и собиралась сделать.) Ведь он же не знал, что тогда Мег еще ничего не знала про Мэри Кармайкл. Газета с фотографией Мэри попалась ей только сегодня…

Зазвенел колокольчик на двери. Мег даже вздрогнула от неожиданности. Она резко вскочила и принялась лихорадочно озираться. Она понимала, что это глупо… но она испугалась. Испугалась, что тот человек все же ее нашел. Но тут в подвал заглянул мистер Уайтхорн:

— Душенька, я вернулся. Пока меня не было, кто-нибудь заходил?

— Нет, — Мег с облегчением вздохнула. — Хотите кофе?

— С большим удовольствием.

Мег поднялась в магазин. Мистер Уайтхорн уже снял свое мохнатое пальто, похожее на шкуру нечесаного плюшевого медведя, и стоял теперь у батареи, грея озябшие руки.

Мег сделала им обоим по большой чашке горячего кофе.

— Мистер Уайтхорн, — спросила она, когда они сели за столик в дальнем углу магазина, — вы что-нибудь знаете про загадочное убийство, которое произошло прошлой весной на шоссе M1? О нем писали в газетах. Это было двойное убийство. Тело мужчины нашли в багажнике его автомобиля, а девушки…

— Где-то в кювете? Да, я читал. Все газеты об этом писали. Знаете, душенька, я обожаю читать детективы… то есть хорошие детективы, где все, как в жизни… Но мне неприятно читать об убийствах, которые происходят на самом деле. Как-то все это мрачно.

— Да, вы правы.

— Они ведь поймали того негодяя, насколько я помню… Должно быть, сидит сейчас в тюрьме. Но я вовсе не удивлюсь, если его через пару лет выпустят. По моему скромному мнению, законы у нас извращенные. Преступления против собственности у нас считаются более тяжкими, чем преступления против людей.

— Кого поймали?

— Убийцу, душенька, убийцу. Не помню, как его звали. Что-то вроде Эркрайт… или Джеймс. Как-то так. Но его точно поймали. Все газеты об этом писали. А как у вас продвигается ваш упаковочный марафон?

Мег поняла, что краснеет. Она смущенно призналась, что в последние полчаса просто тупо сидела и почти ничего не делала, и пообещала, что задержится на работе подольше и все упакует. Нет, нет, возразил мистер Уайтхорн. Такая честность требует вознаграждения. Но прежде чем Мег успела сказать спасибо, он добавил еще, что будет очень ей благодарен, если завтра — в субботу — она найдет лишний часик и зайдет в магазин, чтобы помочь ему с упаковкой. Мег вообще-то хотела заняться другими делами, но ей пришлось пообещать мистеру Уайтхорну, что завтра она придет. Она только договорилась, что зайдет рано утром и уйдет еще до обеда.

После разговора с мистером Уайтхорном Мег слегка успокоилась. Но, с другой стороны, она окончательно растерялась. Если убийцу поймали, то ей уже незачем обращаться в полицию. Как она им докажет, что когда тот ужасный мужчина сел к ней в машину, она еще не видела фотографию Мэри Кармайкл?! Тем более что она и сама начала сомневаться. Может, она и видела фотографию раньше. И просто забыла об этом, потому что она никогда не читает сообщения об убийствах. Если она придет в полицию и скажет, что видела призрак убитой девушки, что она остановилась, чтобы подвезти привидение, и только потом увидела фотографию в газете, ее в лучшем случае сочтут истеричкой с богатым воображением, а в худшем — сдадут в дурдом. Да и какой смысл вообще обращаться в полицию, если тот человек не был убийцей?! Главное, что теперь ей больше не надо тревожиться по поводу этого человека. Да. Поначалу он действительно показался ей очень странным. И даже зловещим. Но так Мег казалось еще до того, как мистер Уайтхорн сказал, что убийцу поймали. А если убийцу поймали, то и незачем забивать себе голову всякими ужасами. Надо просто забыть обо всем, что было. Вот только сначала продать машину…

Мег вернулась домой, поужинала неизменной яичницей и батончиком "Марса", приняла душ, вымыла голову и легла спать пораньше. Когда она уже засыпала, ей в голову пришла одна интересная мысль. Ее мама всегда говорила, что люди — все люди — на самом деле гораздо лучше, чем кажутся. А папа всегда говорил, что люди, наоборот, хуже, чем хотят показаться другим. Но может быть, люди именно такие, какими кажутся — не хуже и не лучше. А просто такие, какие есть.

Утром от мамы пришло письмо, полное беспокойства и полезных советов. После многочисленных пожеланий скорее выздоравливать и поберечь себя, мама писала: "Нам, конечно, очень хотелось тебя увидеть. Но ты никуда не срывайся и даже не думай о том, чтобы ехать самой на машине в такую даль, пока ты окончательно не выздоровеешь. Я бы сама приехала к тебе, чтобы тебя полечить, но папа считает, что подхватил этот жуткий грипп. Он на днях прочитал в газете, что у нас в графстве начинается эпидемия гриппа. А ты же знаешь, какой он мнительный. Если что начинается, так он всегда первым "заболевает". Я тебя очень люблю, моя девочка. И береги себя".

Мег совсем не хотелось идти на работу. Тем более что ей было неудобно перед мамой. А что, если она позвонит и не застанет дочь дома?! Но вчера она пообещала мистеру Уайтхорну, что придет. И если она не придет, тогда ей будет неудобно уже перед ним. Тем более что Саманта ждала звонка и в ближайшие пару часов не собиралась уходить из дома. Если мама Мег позвонит, Саманта ей скажет, что Мег спит. А если кто-нибудь позвонит по объявлению, она им скажет, чтобы перезвонили попозже.

Когда Мег вернулась домой, Саманта висела на телефоне, а Вэл, похоже, бесилась по этому поводу:

— Она уже час треплется со своим разлюбезным Брюсом. И это при том, что сегодня они встречаются. Я в магазин собираюсь. Говорю: "Тебе что-нибудь нужно купить?" Но она меня даже не слышит. Совсем ошалела девка.

— Подожди минуточку, — сказала Саманта в трубку и, прикрыв трубку рукой, повернулась к Вэл. — Шесть грейпфрутов и две отбивные. — Потом она снова приставила трубку к уху и продолжила разговор со "своим разлюбезным Брюсом". Мег одарила ее разъяренным взглядом. Ей должны были звонить. Наверняка кто-то заинтересовался ее объявлением и хочет посмотреть машину. Но как, интересно, он ей дозвонится, если телефон все время занят? Но просить Саманту освободить телефон было просто бесполезно. Как и все очень красивые девушки, Саманта привыкла, что с ней все носятся. А о других она просто не думала.

Вэл обратилась к Мег, но так, чтобы Саманта тоже ее услышала:

— А ведь тебе должны звонить по объявлению? Саманта… может, хватит уже трепаться? Кстати, Мег, тебе ничего в магазине не нужно?

Мег подумала, что Вэл проявила просто невиданную доброту. Вэл тоже была настоящей красавицей, но не в таком романтическом стиле, как Саманта. Ни та, ни другая никогда раньше не спрашивали у нее, надо ли ей что-нибудь купить. Может быть, Вэл все-таки станет ее подругой… Мег перечислила все, что ей нужно: сыр, яблоки, молоко, яйца, банку "Нескафе".

— Слушай, — сказала Вэл, — может быть, купим курицу пополам? Даже не пополам. Давай я заплачу, а ты приготовишь. И завтра устроим воскресный обед.

Она улыбнулась, и у Мег сразу возникло чувство, что Вэл уже стала ее подругой.

Вэл ушла. Саманта сказала в трубку:

— Ну ладно, встречаемся через полчаса. Пока.

Она грациозно поднялась с диванчика и провела рукой по своим роскошным черным волосам:

— Господи, мне же нечего надеть!

— Мне никто не звонил?

— Что? А-а, да… Звонили. Один раз. Или нет: дна раза. Я им сказала, что ты будешь дома к обеду.

— А они не спрашивали про машину?

— Один спрашивал. Задавал какие-то вопросы про технику, я вообще ничего не поняла. А второй просто спросил, можно ли подъехать по указанному в объявлении адресу и посмотреть машину. — Саманта принялась сосредоточенно изучать свое лицо в маленьком зеркальце с увеличением, с которым она не расставалась ни на минуту. — Ну вот, еще одна… Похоже, пора менять крем.

Время тянулось, как будто резиновое. Прошел час. Никто не звонил по поводу машины. Саманта надолго засела в душе, и Мег подумала, что она там утонет. Наконец Саманта вышла в гостиную, одетая во что-то роскошное и судя по виду — безумно дорогое. Она стрельнула у Мег пятьдесят центов на такси и упорхнула. Но в квартире еще долго витал запах ее духов с ароматом каштана.

Выходные закончились жутким разочарованием. В субботу по объявлению позвонили три человека — но не те, которые звонили утром. Один из них заявил, что ему нужен кабриолет, и он думал, что это кабриолет, и едва ли не обиделся на Мег за то, что она его якобы обманула — хотя в объявлении она указала, что продает автомобиль с закрытым кузовом. Двое сказали, что приедут взглянуть на машину. И один из этих двоих действительно приехал. Но он предложил цену на сто фунтов меньше той, которую Мег хотела бы получить. Поэтому сделка не состоялась. Все воскресное утро Мег провела у плиты: готовила курицу и все, что к ней полагается, — хлебный соус, гарнир и подливу. А в половине первого Вэл позвонил один из ее многочисленных приятелей. После чего Вэл сказала Мег, что ей очень жаль, но она все же пойдет на обед со своим другом. А в кино они сходят в следующий раз.

— Ой как жалко, — расстроилась Мег. — Ладно, на вечер тогда оставим. Курица, конечно, остынет, но ведь можно и подогреть…

Вэл почему-то смутилась и сказала, что она не вернется и к ужину.

— Так что ты ешь сама, — добавила она виновато.

Когда Вэл ушла, в квартире стало как-то уж очень пусто и неуютно. Мег утешала себя мыслью, что она все равно не смогла бы пойти с Вэл в кино ей надо было сидеть на телефоне и ждать. Ведь ей в любую минуту могли позвонить по объявлению. Но вот пообедать с Вэл ей бы очень хотелось. Очень. Совместный обед — это замечательная возможность получше узнать человека. Выходные в Лондоне проходили на удивление тихо. Наверное, по контрасту с беготней и суетой рабочей недели. Мег отрезала себе ножку курицы, положила подливки и картошки, приготовленной по маминому рецепту. Она давно уже привыкла обедать и ужинать в одиночестве, но сегодня ей было как-то особенно одиноко. В голову лезли самые мрачные мысли. Вплоть до того, что ей, может быть, вообще не стоило приезжать сюда, в Лондон. Здесь все не так, как она себе представляла. Никаких продвижений вперед тоже не намечается. Почему-то именно сегодня Мег ужасно скучала по дому. Она твердо решила для себя: что бы ни случилось, на следующие выходные она поедет к родителям и обязательно поговорит с мамой. Обо всем. Только не о машине, конечно. А так, о жизни, о перспективах в карьере…

Днем в воскресенье было еще два звонка. Сначала какой-то парень спрашивал Саманту, а потом позвонили по объявлению. Спросили, не сможет ли Мег подъехать в Ричмонд, чтобы они посмотрели машину. Но когда Мег сказала, что нет, не может, и принялась объяснять почему, они сразу же потеряли всяческий интерес. Она убеждала себя, что не может рисковать и ехать в такую даль — ведь в это время могли позвонить другие потенциальные покупатели. Но день близился к вечеру. Больше никто не звонил, и Мег уже начала сомневаться в том, что она поступила правильно. Может быть, все-таки стоило съездить?

Она написала маме длинное письмо. Описала сногсшибательный костюм Саманты. Упомянула о том, что они, кажется, подружились с Вэл. Написала, что чувствует себя лучше (еще одна ложь, но как без нее обойтись?). Потом Мег устроилась на диване и стала читать журнал "Вог" за прошлый месяц. А вот интересно, подумалось ей где-то на середине журнала, что сейчас делают все эти роскошные женщины с фотографий в журнале. Дамы в умопомрачительных платьях и дорогих шубах, которые появляются в обществе каждый раз с новой прической и в новом наряде. Мег почему-то казалось, что они целыми днями лежат на диване — обязательно кожаном или бархатном, — а рядом тихонько сидит и читает милый нарядный ребенок. Вокруг дивана расставлены стильные вазы с азалиями и цикламенами. На толстом мохнатом ковре дремлет пушистый пес белого или медового цвета. На стене выделяется семейный портрет в стильной же раме. Вот такая картина из жизни роскошных женщин. Мег прочитала свой гороскоп: в этом месяце вы познакомитесь с интересными людьми, но не форсируйте события и не торопитесь превратить простое знакомство во что-то большее, будьте осторожны с деньгами, возможны финансовые потери… Полный бред. Все равно это был гороскоп за прошлый месяц. Так что уже не считается, правильный он или нет. Взглянув на часы, Мег подумала, что уже вряд ли кто-то будет звонить так поздно. Она приняла ванну и попробовала уложить волосы как-нибудь по-другому. Но у нее была слишком короткая стрижка для подобных экспериментов. Тем более что волосы у нее были хотя и мягкими, но непослушными. И как бы Мег ни зачесывала их на разные стороны, они все равно падали так, как привыкли. Мег уныло смотрела на себя в зеркало. Даже цвет волос у нее был совершенно неинтересный — из тех, которые никогда не встречаются в книжках при описании внешнего вида героев. Мег зевнула, смахнула слезу, скопившуюся в уголке глаза, и решила, что, вместо того чтобы маяться дурью, лучше заняться чем-нибудь полезным "для умственного развития". Вэл как раз принесла одну книгу про Марокко. Сказала, что книга написана интересно и что все про нее говорят и хвалят. В общем, Мег взяла книгу и засела читать…

Всю неделю Мег занималась исключительно упаковкой: фарфор, хрусталь, серебро, отдельные детали гигантских старинных люстр и канделябров. В среду кто-то звонил ей в магазин, но Мег как раз выходила, чтобы купить пирожков и яблок им с мистером Уайтхорном на обед. Мистер Уайтхорн так и не понял, кто звонил и зачем. Про машину звонивший вроде бы не спрашивал. А, кажется, интересовался планами Мег на выходные. Кажется, повторил мистер Уйатхорн, и Мег поняла, что пока мистер Уайтхорн говорил по телефону, его мысли витали где-то далеко. Она понятия не имела, кто это мог звонить. Разве что тот застенчивый молодой человек с ярко-рыжими волосами, который однажды зашел в магазин и купил небольшую картину на стекле. "Смерть Нельсона". Молодой человек слегка заикался. А вообще он был очень милый. Купив картину, он еще задержался минут на пятнадцать, чтобы поболтать с Мег. Он ей рассказал про свою коллекцию, которую называл Нельсонианой. Кроме этого милого юноши, вряд ли бы кто-то стал звонить Мег на работу. Она очень надеялась, что он еще перезвонит. Но он так и не перезвонил.

К среде Мег уже окончательно распрощалась с надеждой на то, что кто-то купит машину по объявлению. Вэл и Саманта сказали ей, что их друзья — и Брюс, и Алан — в один голос твердят, что сейчас не самое подходящее время для того, чтобы продавать подержанную машину. И тем более — в Лондоне. Мег решила, что попробует продать машину на севере, поближе к дому.

В среду вечером Мег охватил страх. Это было похоже на приступ внезапный и необъяснимый. И как бы она ни старалась себя успокоить и убедить в том, что это уже полный бред, ей просто не хотелось ехать одной по шоссе M1 в машине, где — теперь она была в этом уверена — жили призраки умерших. Ей была невыносима сама мысль о том, что она снова может услышать те жуткие звуки, похожие на сдавленный хрип, или снова увидеть девушку… призрак девушки… на том же самом месте, на обочине под фонарем. (А почему нет? Ведь известно, что призраки часто "привязаны" к определенному месту.) В тот вечер Саманта и Вэл неожиданно вернулись домой пораньше. И пришли вместе. И у Мег вдруг родилась одна идея — вероятно, не совсем безнадежная. А что, если ей пригласить Саманту и Вэл к себе в гости? Тогда ей не придется ехать одной…

Но когда она предложила им съездить к ней на выходные, девушки только молча переглянулись. И не надо было быть особенно проницательным человеком, чтобы понять, что они отнюдь не горят желанием куда-то тащиться. Но прежде чем они успели сказать, что никуда не поедут, Мег поспешила добавить:

— Там очень красивые места. И моя мама очень вкусно готовит. Мы могли бы покататься на машине…

Впрочем, она поняла, что это ничего не даст. Они никак не могут поехать, едва ли не в один голос отозвались Саманта и Вэл, у них свои планы. Свидания. Большое спасибо. Идея была замечательная, и вот летом… да, точно летом… они с удовольствием съездят к Мег в гости, если у них вдруг будут свободные выходные…

Когда Мег легла спать в своей маленькой комнатке — Саманта и Вэл спали вдвоем в большой комнате, а у Мег было отдельное "помещение", — она еще долго лежала без сна и плакала в подушку. Ей так нужна была дружеская поддержка. Но она не могла попросить Вэл с Самантой о помощи. На самом деле они не были друзьями. И если она им расскажет о своих страхах, они ее не поймут. Они решат, что у нее не все в порядке с головой.

На следующее утро Мег пришла на работу в совершенно подавленном настроении. На всякий случай она спросила у мистера Уайтхорна, бывал ли он в северных графствах на аукционах и распродажах антиквариата.

Мистер Уайтхорн сказал, что бывал, но нечасто.

— А вы не собираетесь съездить на север в ближайшие выходные? Я бы могла подвезти вас, куда вам нужно. А вы бы у нас переночевали.

Мистер Уйатхорн посмотрел на нее со своим обычным выражением неизбывной усталости, однако сейчас на его лице было и удивление тоже.

— Дитя мое, — проговорил он после непродолжительных раздумий. — Я не могу делать такие спонтанные вещи. У меня уже есть свои планы на выходные. Я всегда все планирую заранее. Вы, наверное, не догадались, — продолжал он, — но я, видите ли, гомосексуалист. Хотя я думал, вы все понимаете, ведь мы с вами целыми днями вместе. Но как бы там ни было, я всегда планирую свой досуг. В субботу я буду обедать с одним близким другом из Аскота. И иногда… не всегда, но иногда… я остаюсь там на ночь. Мистер Уайтхорн слегка покраснел. Видимо, это признание далось ему не без труда. — Понимаете, девочка, я не хочу вводить вас в заблуждение.

Мег сказала, что все понимает. Потом они оба извинились друг перед другом и решили, что все это, по большому счету, ничего не значит и каждый живет, как хочет.

В четверг вечером Мег хотела сходить в кино, на "Человека на все времена" — фильм, который она не видела, но всегда очень хотела посмотреть. Но Саманта и Вэл что-то задерживались, и в конце концов Мег решила, что слишком устала, чтобы идти в кино в гордом одиночестве. На ужин она съела вареное яйцо и половинку грейпфрута, подаренную ей Самантой, которая вдруг решила ужесточить свою диету. Весь вечер Мег думала, что же ей делать с машиной и с предстоящей поездкой к родителям, и тут на нее снизошло озарение. Что ее больше всего пугало? Что она снова увидит ту девушку под фонарем на развязке у съезда на M1. Значит, нужно проехать чуть дальше и съехать на шоссе не у Хендона, как всегда, а на следующей развязке. Таким образом, она избежит вероятной встречи, которой она так боится. Конечно, никто не дает гарантии, что Мег опять не услышит те страшные звуки, похожие на сдавленное дыхание, которые она слышала в первый раз… но если что-то такое возникнет, тогда ей придется просто стиснуть зубы и ехать вперед, по возможности не дергаясь. А когда она приедет домой, она расскажет маме обо всем. Обо всем. Теперь, когда Мег приняла решение, ей стало гораздо легче. Даже усталость как будто прошла. Мег не поленилась сходить к машине, чтобы взять карту дорог. И тут она вспомнила про коврик для машины, который подарила ей мама в прошлый приезд. Она еще пошутила, что если вдруг будет холодно, им можно укрыться вместо пледа. В прошлый раз, когда Мег выгружала вещи, она совершенно забыла про коврик. Может быть, потому, что мама сама разложила его на полу перед задним сиденьем. Так он там и лежал до сих пор. Мег решила забрать коврик домой. В машине он ей не нужен. Тем более что он был больше похож на плед. И папа всегда укрывал им ноги, когда сидел на веранде — чтобы его не просквозило.

Мег внимательно рассмотрела карту и нашла очень удобный маршрут в объезд съезда у Хендона. Надо было проехать по А1000 через Барнет, а потом повернуть налево по дороге Сент-Альбанс. Несколько миль в направлении Уатфорда, и там будет съезд на шоссе M1. Хороший путь. Легкий. На этот раз Мег решила взять с собой вечернее платье, чтобы показать его маме. Вещи она всегда укладывала заранее — с вечера, — чтобы в пятницу утром собраться без спешки и успеть вовремя на работу. Приезжая в магазин, она всегда ставила машину в одном и том же месте — в тупичке за углом. Мистер Уайтхорн "застолбил" это место еще в самом начале. Просто написал мелом на кирпичной стене: "Парковка запрещена". Прием в общем-то нехитрый. Однако место всегда было свободно.

В пятницу мистер Уайтхорн встретил Мег как-то особенно радушно, но в этом радушии была какая-то напряженная настороженность. Он как будто боялся, что его вчерашние признания отпугнут Мег или смутят. Да и сам он, наверное, смущался. Первые полчаса они только и делали, что справлялись о здоровье друг друга и оказывали друг другу нарочитые знаки внимания. Даже вполне нейтральные разговоры — например, о погоде — они умудрялись превращать в предельные проявления дружеского расположения. Мистер Уайтхорн сказал, что он слышал по радио, что вечером будет туман. Поэтому Мег следует ехать очень осторожно. А Мег, которая тоже слышала сообщение о тумане, сделала вид, что она ничего не знала, и сердечно поблагодарила мистера Уайтхорна за заботу. Но потом напряжение постепенно сошло на нет. И мистер Уайтхорн спросил, нашла ли Мег покупателя на машину. Он сказал, что в такую погоду гораздо приятнее и безопаснее ездить на поезде. Мег и сама это понимала. Но не станет же она жаловаться мистеру Уайтхорну, что дом родителей находится в семнадцати милях от станции, и что у родителей нет машины, и что последний автобус отходит где-то за полчаса до прибытия поезда, а разъезжать на такси у нее нет возможности, потому что не позволяет зарплата… Если она это скажет, то получится так, будто она намекает на то, что она недовольна своей зарплатой и ей хотелось бы получать больше… Получилось бы так, что она что-то выпрашивает… А Мег была не из тех людей, которые станут жаловаться и просить.

Хотя мысль о том, чтобы поехать на поезде, была очень даже соблазнительной. Тем более что день действительно выдался морозным, а после обеда все затянуло туманом. Но в конце концов Мег все-таки отказалась от этой идеи. Она сильно потратилась на объявление, и у нее просто не было денег на билет. Так что поезд отпадал сам собой.

Все утро Мег надписывала адреса на наклейках, которые надо было лепить на коробки с упакованным товаром. Мистер Уайтхорн печатал на пишущей машинке списки товаров и цен. (Печатал он тремя пальцами. Причем так: сначала тупо смотрел на клавиши, потом выдавал порцию бодрого дребезжащего стука, потом снова думал минуты три. Раздражало это ужасно.) Потом он объявил, что пойдет в кафе и принесет им обоим обед. Обычно за обедами ходила Мег, но сегодня мистеру Уайтхорну захотелось размяться после долгого сидения за машинкой.

Когда он ушел, Мег спустилась в подвал и принесла наверх еще один обогреватель. Почему-то ей было ужасно холодно. Конечно, можно было бы сходить за теплой кофтой, которая осталась в машине. Но машина стояла хотя и близко, но все-таки за углом, а Мег знала, что мистеру Уайтхорну очень не нравится, если магазин остается совсем без присмотра хотя бы на пару минут. Как только Мег вспомнила про машину, ей в голову сразу полезли идиотские мысли. Она вдруг испугалась, что не закрыла машину. Наверное, подобные мысли иной раз возникают у каждого: выключил ли ты утюг, выходя из дому… опустил ты письмо в почтовый ящик или уронил мимо… Конечно, все выключают утюг, выходя из дому. И все опускают письма именно в ящик. Но если тебе стукнет в голову, что ты сделал что-то не так, то уже очень трудно избавиться от этой навязчивой мысли. Она будет тебя донимать, пока ты не проверишь, действительно это так или у тебя все-таки заскок. Вот почему, когда мистер Уайтхорн вернулся с горячими колбасками и хрустящей картошкой, Мег тут же побежала к машине. И оказалось, что ее опасения были не напрасны. Одна задняя дверца была открыта. Хотя Мег могла бы поклясться, что она закрывала все двери. Но дверца была открыта. Странно… Впрочем, ладно. Бывает. Мег достала из чемодана теплую кофту и поспешила обратно в магазин. На улице было мрачно. Темно. Почти как ночью. Хотя был еще день. Наверное, так просто казалось из-за густого тумана. К тому же воздух был едкий и ядовитый, как будто пропитанный кислотой. Мег вообще не любила туман. И особенно — в большом городе. Дома туманы совсем не такие. Там они белые, как пушистые облака… ну, конечно, не чисто белые. Но они хотя бы не пахнут так неприятно, как пахнет туман в большом городе. Здесь впечатление такое, что туман тебя отравляет. Зато в магазине было тепло и уютно. Пока Мег с мистером Уайтхорном обедали, в магазин заглянули два посетителя. Просто "посмотреть, чего есть". Но ничего особенно интересного сейчас не было. Так, приятная мелочевка, которую мистер Уайтхорн продавал по 50 центов или по одному фунту. Все более-менее дорогие и ценные вещи либо сразу уходили за границу, либо пересылались другим торговцам антиквариатом. Сам мистер Уайтхорн добродушно подшучивал над своими покупателями — собирателями бесполезного мусора, как он их называл, — которые покупали альбомы со старыми фотографиями, литые стеклянное вазочки, черепаховые гребни и побитую керамику.

Когда Мег делала кофе, она вдруг подумала, что ей, может быть, стоит поговорить с мистером Уайтхорном о машине с привидениями. Она уже поняла, что приглашать его в гости к родителям было ужасно, глупо. Но, может быть, он не станет над ней смеяться и поймет, что ее тревожит. Может быть, он ей поверит. И ей будет с кем поговорить о своих страхах. Да, ей нужно именно это — с кем-нибудь поговорить. Все равно с кем. Лишь бы поговорить. Чтобы не держать в себе этот страх. Быть может, придуманный страх. Но все равно настоящий.

Но сразу после обеда мистер Уайтхорн снова засел за свою пишущую машинку. С каждой минутой он раздражался все больше и больше. Комкал испорченные листы. Швырял их мимо мусорной корзины. Едва ли не рвал на себе волосы… Мег хотела отпроситься немного пораньше. Но она просто боялась подступиться к мистеру Уайтхорну, когда он был в таком состоянии.

Но в пять часов она все же спросила, можно ли ей уйти.

И мистер Уайтхорн сказал, что можно.

Знал бы он, как трудно ей было заставить себя уйти! Ее передергивало при одной только мысли о том, что сейчас ей придется ехать одной, в темноте и тумане… в этой ужасной машине… Мег два раза сказала мистеру Уайтхорну "до свидания". Второй раз — потому что не помнила, прощалась она уже или нет. Потом она начала надевать пальто, но решила, что добежит до машины и так. Потом она долго — минут, наверное, пять — пристраивала на голове берет. Тянула время. А под конец едва не забыла сумочку. Ключи от машины Мег достала еще в магазине, где было светло. На пороге она оглянулась. Но мистер Уайтхорн даже и не взглянул в ее сторону — он сверлил разъяренным взглядом свою пишущую машинку. Мег вздохнула и вышла на улицу.

Но когда она села в машину, она неожиданно успокоилась. Откуда-то вдруг появились и уверенность, и здравомыслие. В конце концов, ехать ей предстояло не так уж и долго. Максимум — четыре с половиной часа. А потом она приедет домой, и все будет хорошо. Мег забросила пальто на заднее сиденье — на потолке был специальный крючок, но Мег раздражало, когда что-то болталась над рычагом переключения передач, — еще раз сверилась с картой дорог и завела мотор.

Это было даже интересно — ехать по новой дороге. Хотя по расстоянию получалось немного дольше. Или Мег это только казалось, ведь она ехала очень медленно. На трассе было полно машин. Туман мешал и раздражал. И к тому же Мег постоянно дергалась из-за того, что не знает дороги. Но это было даже хорошо… Ей приходилось постоянно следить за дорогой, и у нее просто не оставалось времени на какие-то посторонние мысли. Впрочем, Мег без труда нашла съезд на шоссе M1: указатели начали попадаться задолго до развязки — громадные щиты с большими буквами. Не проедешь при всем желании.

Мег ехала уже больше часа. И ничего не происходило. Никаких странных звуков в машине. Никаких сдавленных хрипов. Ничего. В салоне было не просто тепло, а жарко. Но стоило выключить печку, как лобовое стекло тут же запотевало. Поэтому Мег приходилось париться. Зато ехать стало немного полегче. Туман потихонечку прояснялся: висел уже не сплошной пеленой, а отдельными мутными клочьями. Теперь стало хоть что-то видно. Например, что на улице накрапывает мелкий дождь. Мег ехала по крайней левой — ближайшей к обочине — полосе . Так она себя чувствовала безопасней. Конечно, мало приятного в том, что тебя то и дело обгоняют громадные грузовики. Но ехать в таком тумане в среднем ряду Мег не решалась — боялась не уследить за дорогой. Она слегка приоткрыла окно со своей стороны. В машине было уже невыносимо жарко. Да и хотелось вдохнуть хоть немного свежего воздуха. Еще два часа, и я дома, подбодряла себя Мег. Она решила остановиться на ближайшей стоянке. Снять теплую кофту и посидеть просто так минут пять. Ей подумалось, что она слишком себя издергала, готовясь к этому путешествию. Нельзя так себя изводить, нельзя… Впереди показалась стоянка — просто площадка у обочины, освещенная мутным фонарем. "Но я все-таки не сдалась. Я поехала. Не испугалась", — подумала Мег. А если бы испугалась и не поехала? Наверное, ей было бы очень стыдно за себя. Очень стыдно.

Мег заехала на стоянку и заглушила двигатель. Она как раз собиралась снять кофту, как вдруг откуда-то сзади протянулась громадная рука и развернула зеркало заднего вида так, чтобы Мег увидела в зеркале… Она едва не закричала от страха. Это был он. И он улыбался. Его глаза горели торжествующей злобой. Он дышал прямо ей в плечо. Она чувствовала кислый запах его дыхания.

— Нет, тебя нет. — Мег сама не узнала свой голос, таким он был слабым и жалким. — Тебя нет. Ты призрак. Иначе просто не может быть.

— Подумаешь, большое дело — открыть машину. Правда, пришлось поднапрячься два раза. Тебе не стоило закрывать ее снова. Тогда, днем.

Мег понимала, что нужно немедленно заводить двигатель и выезжать на дорогу. Но сейчас, когда он развернул зеркало, она не рискнула бы выехать задним ходом. Не могла же она выезжать на шоссе вслепую. Тем более что сзади ей в шею ткнулось что-то острое и твердое. Мег как будто парализовало от ужаса.

— Мистера Вреда поймали, да. Но это был не тот мистер Вред. Но ты, похоже, слишком много знаешь. И ты ездишь на той же машине. Так что я просто не мог отпустить тебя просто так. Тем более такая возможность вдруг подвернулась — убить одним выстрелом сразу двух зайцев…

Мег резко дернулась, чтобы выскочить из машины. Но он грубо схватил ее за руку и сжал с такой силой, что она закричала от боли.

— После того как ты меня выкинула на заправке, я пытался тебя разыскать. Я бы тебя все равно нашел. Рано или поздно. Но твое объявление очень мне помогло.

В зеркале заднего вида Мег видела, как он на нее смотрит. Смотрит не отрываясь. Смотрит, слизывая с губ слюну.

— Я и сейчас тебя выкину, — проговорила она в отчаянии.

Он с шумом втянул в себя воздух.

Он продолжал улыбаться.

— Нет. Ничего у тебя не выйдет. На этот раз будет по-моему.

Кажется, она закричала. Всего один раз — в ослепительный миг неприятия и неверия, когда острие ножа мягко вошло ей в шею. А потом ее страх. Безголосый страх, который не выразишь ни словами, ни криком. В мире не осталось уже ничего, кроме страха. Разве что стук ее сердца, которое, казалось, сейчас выпрыгнет из груди. Мег безотчетно прижала руку к ране на шее. Но не почувствовала ножа. Только кровь. Ее кровь.

И тогда он сказал:

— Не волнуйся так. Просто отдайся страху. Потому что потом будет что-то, что хуже, чем смерть. Мне они нравятся теплыми. И всегда нравились теплыми.

 

Т. Л. Паркинсон

Тигр на горе

Двадцать второго октября Человек-Тигр бежал из тюрьмы. С неделю эта новость не сходила с первых полос газет. Он похитил невесту, которая справляла малую нужду за деревом после церемонии бракосочетания. Молли полагала, что невеста была пьяна, пьяна от любви. Молли бросила сломанную лампу в коробку, от воспоминаний дернулся рот. Прошло полчаса, прежде чем невесты хватились; жених все это время разговаривал со своими родителями. Репортеры не преминули отметить, что родители с неохотой согласились с решением сына жениться на этой блондинке… так что какое-то время жених о невесте не думал.

Достаточно продолжительное время.

Через две недели после побега Человека-Тигра Молли готовилась к переезду из своего дома на Аутрич-роуд. Стоял дом в тени горы, кутающей его мраком, едва ли не в самом конце дороге, проложенной к тюрьме, которую построили у самой вершины. Из окна Молли видела тюрьму. С высаженными вокруг деревьями-спичками она напоминала свалившуюся корону.

Страх наполнял воздух, сальный на вкус, словно смог. День переезда приближался, так что Молли, пытаясь успеть запаковать вещи, вполуха слушала радио, не читала газет, лишь изредка включала телевизор. И сенсационная волна, которую гнали журналисты, задела ее разве что краем. Да, она слышала о побеге, понимала, чем это может ей грозить, но, занятая своими делами, игнорировала опасность.

Не до Тигра мне сейчас, думала Молли, увязывая коробку со сломанными вещами, и без него забот полон рот. Но теперь вроде бы уложено все. Ни убавить, ни прибавить. Наконец-то поставлена точка.

День переезда наступил. На календаре Молли обвела его красным кружком. Календарь украшали рисунки, выполненные по мотивам скандинавских сказаний. В этом месяце на листе красовался молот Тора, подсвеченный красными лучами заходящего солнца и зависший на фоне неестественно синего неба. Переезд это кошмар, тот же взрыв. Когда вещи приземлятся, кто знает, куда попадет она. Если я все делаю правильно, думала Молли, где мое хорошее настроение? Дело в том, что, заглядывая в себя, словно в коробку с безделушками, она не находила никаких чувств, только пустоту.

Дочь Молли, Сара, надувшись, сидела в углу гостиной просторного, построенного на склоне горы дома (купленного на деньги, которые Карл заработал, продавая наркотики), и таращилась на мать. Глаза напоминали маленькие угольки. Когда грузчики начали ронять вещи, Молли предложила дочери пойти к подруге.

— А если меня схватит Человек-Тигр? — спросила Сара, не отрывая взгляда от лица матери. Но Молли предпочитала не замечать недовольства дочери.

— Если кто тебя и схватит, так это я. Кыш отсюда.

Уходя, Сара смотрела на свои ноги, словно хотела, чтобы они исчезли.

— Она злится, — заметил один из грузчиков.

Молли промолчала.

— Детям трудно срываться с места, — подал голос второй, словно отвечая на реплику первого.

Молли предположила, что Сара пойдет к почтовому отделению. Почта завораживала девочку. Сара говорила, что это их единственная связь с большим миром. Что уж она там имела в виду, Молли сказать не могла. Не спрашивала. Утром Молли побывала на почте и достала набивную игрушку из абонентного ящика, который Карл арендовал на много лет вперед. Карла давно не было, его поставщики с Юга никак не могли понять, что этот канал поставки наркотиков накрылся.

Молли гадала, а что будет, если они потребуют заплатить за товар. Она бы написала им, что вести дела больше не с кем, но не знала адреса.

Вещи вынесли, ушли и грузчики, покачивая натруженными руками. В сгустившихся сумерках Молли уселась на пол в пустой гостиной и заплакала: чего радоваться, если тебя ждет совсем другой, маленький городской домик.

Карл был ужасно красивым. Блестящая, как отполированное дерево, кожа, большие сине-серые глаза. Пахло от него исключительно "Меннен скин брейсер", а на теле, когда он зарабатывал деньги или занимался любовью, выступали капельки сладковато-горького пота.

Брови у него ломались под углом. Женщины иногда выщипывают брови, чтобы придать им именно такой вид, но у Карла они были такие от природы, и он поднимал левую, когда что-нибудь ставило его в тупик или у него возникали сексуальные желания.

Он познакомился с ней на презентации фильма "Укрощение сварливой". Мягко овеял ее, словно летний ветерок, укутал тенью, как облако — маковое поле.

Они встретились четыре раза, прежде чем добрались до главного. Молли хотела отдаться на их третьем свидании, под платаном, когда дул сильный ветер и автомобиль засыпало листьями, но Карл не воспользовался этой возможностью.

Карл сказал, что он плотник, работает главным образом в Кресент-Сити, но вскорости собирается открыть собственное дело, чтобы тяжелую работу делали другие люди, а он занимался организационными вопросами. В этом, говорил Карл, он мастер.

Молли удивлялась, что у плотника Карла такие гладкие, мягкие ладони, но решила, что он или очень осторожен в обращении с инструментом, или работает и перчатках. Так или иначе, несмотря на некоторые несущественные сомнения, Молли все более проникалась доверием к Карлу. Полностью она никому не доверяла, даже родителям, так что чувство это было для нее внове. Она хотела свыкнуться с ним, хотела, чтобы оно стало для нее привычным.

Поначалу Молли не знала о кокаиновом бизнесе Карла. Иногда, перед тем как куда-нибудь поехать, они выкуривали косячок, но этим все и ограничивалось. Как-то раз, после пары бутылок дешевого красного вина, в череде взаимных признаний, Карл сказал, что в прошлом нюхал кокаин. Как давно это было, Молли узнать не удалось.

Однажды вечером, много месяцев спустя, в разгаре сухого и жаркого лета, Молли поцеловала Карла, и у нее застыло лицо.

После рождения Сары они переехали на склон горы, в дом, расположенный под тюрьмой, которую выстроили несколькими годами раньше.

Молли не придавала значения символам, но иногда тюрьма виделась ей, как воспоминание о будущем. Если уж им суждено жить в тени тюрьмы, то лишь для того, чтобы последняя напоминала им: во всех есть что-то плохое, только держать его надо в себе.

Карл часто уезжал. Молли по нему скучала. Вот это чувство точно стало привычным. Карл уехал в Кокендерс. Наркотиками он больше не занимался. Теперь от что-то строил у реки.

Молли заботилась о Саре, гуляла в лесу, ждала.

Молли поднялась с пола. Уже совсем стемнело. Зима в этом году не спешила вступить в свои права. Сезоны смешались в какую-то тяжелую вязкую массу. И Молли чувствовала, как масса эта лежит на плечах, сжимает горло, давит на голову, словно большая мягкая рука.

Она прошла к автомобилю по извилистой, выложенной булыжником дорожке. Молли гордилась своей дорожкой: булыжники из Бельгии, хоть и шагать по ним — удовольствие небольшое. Села в автомобиль, включила радио, посмотрела на темный дом.

Выглядел он совершенно пустым, будто в нем и не жили. Труп, из которого улетела душа. Карл уже с год сидел в тюрьме: ничего он у реки не строил. Летал в Мексику за товаром. Ему принадлежали два легких самолета.

На заседаниях суда она много чего о нем узнала. Исправительная школа для малолетних, два срока в тюрьме, обвинения в изнасиловании школьницы средней школы (изнасиловании на свидании), от них, правда, потом отказались родители девушки. Его арестовывали за то, что он избил гомосексуалиста трубой, после того как парень отсосал ему в проулке за баром, в который он иногда приводил Молли. Дали год условно. Два раза его арестовывали за торговлю наркотиками, но ему удавалось избежать суда благодаря ошибкам следствия, которые умело использовали адвокаты. За свою жизнь он не забил ни одного гвоздя, зато какое-то время ездил на пурпурном "мерседесе", который, правда, после неудачной сделки пришлось отдать за долги.

Когда его освободили в последний раз как примерного заключенного, Молли попыталась направить его на путь истинный, ради Сары. Шесть месяцев он вроде бы был паинькой, но потом Молли поняла, что он взялся за старое. Мотылек, как известно, всегда летит на пламя свечи. Она нашла в его бумажнике три тысячи долларов, сотенными.

Однажды — любовь ее умирала медленно, сначала превращаясь в воспоминания, потом окончательно растворяясь в прошлом, — Молли подошла к его стенному шкафу и распахнула дверцы. Ни одежды, ни чемодана из кожи аллигатора. Только грязные кеды, в которых он иногда работал по саду, лежали на полу. Левый — с дырой над большим пальцем.

Никакой записки, ничего. Молли почувствовала, как из шара, находящегося внутри, размером с сердце, выпустили воздух: на этот раз Карл ушел навсегда.

Новый дом стоял в тупике. Алюминиевые рамы окон, тонкие стены, вибрирующие при самом слабом ветерке. Молли сразу его возненавидела.

Для всей мебели места не хватило, и в первое же воскресенье она устроила во дворе распродажу лишнего. День выдался солнечным, но холодным, и она познакомилась с некоторыми соседями, молодым японцем, ирландским джентльменом, который долго говорил о том, что не любит выходные, особенно Рождество, пожилой женщиной, которая сообщила Молли, что ее собачку изнасиловали. У Молли сложилось впечатление, что при этом в некотором смысле изнасиловали и эту женщину. Ходила она так, будто невидимая рука постоянно шлепала ее то по одной, то по другой ягодице. Молли подумала, что нельзя отождествлять себя с животными.

Сара училась в третьем классе. Школу ей менять не пришлось, так что к новому дому она привыкла на удивление быстро. Четыре дня с такой злобой смотрела на стены, что Молли опасалась, а не рухнут ли они, а потом вдруг занялась своими делами, словно ничего и не произошло. На этом фоне депрессия Молли стала особенно заметной.

Как-то Сара вернулась из школы с новостями о Человеке-Тигре.

— Мамик, у нас в школе организуют клуб. — Она говорила и жевала бабл-гам. — Клуб фэнов Человека-Тигра. Входят в него в основном мальчики.

Школа состояла из двух зданий, соединенных стеклянной галереей, чем-то напоминающей теплицу. Одно занимала начальная школа, второе — средняя.

— Неужели? — Она приветствовала самостоятельность в детях, но сообщение дочери вызвало у нее легкий шок.

— Да, мальчики постарше, седьмой класс и выше. В газетах сегодня ничего нет?

Молли покачала головой, и Сара прошествовала в свою комнату вместе с учебниками, перевязанными ремнем.

В следующие две недели суета вокруг Человека-Тигра сошла на нет. Общество пришло к выводу, что он или умер, забившись в какую-то нору, или перебрался в другой район, но еще не показал клыки. За все это время его видели лишь однажды. Подросток (он входил в один из этих фэн-клубов, которые множились как грибы после дождя, так что показания особого доверия не внушали) сказал, что видел, как Человек-Тигр голым бегал по лесу. Он даже оглянулся через плечо, вот почему подросток точно знал, что видел именно Человека-Тигра, а не какого-то психа, которому нравилось скакать по лесу голышом.

Как-то в воскресенье, во второй половине дня, когда Сара ушла к Патрисии, ее слабоумной подружке, которая училась с ней в одном классе, хотя и была на два года старше, Молли начала разбирать коробки со старыми вещами, которые не выставила на продажу, и наткнулась на письма Карла, некоторые из которых так и остались нечитаными.

Пока он сидел в тюрьме, ее отношение к нему постоянно менялось: то она его ненавидела, то с нетерпением ждала возвращения. Перепады настроения сказывались и на письмах. Некоторые она читала, другие просто складывала, не вскрывая конверта. Писем набралось предостаточно.

Молли вскрыла непрочитанные письма, сложила их аккуратной стопкой. Писал Карл на лучшей бумаге, шелковистой на ощупь, с волокнами, которые проступали на ней, словно вены на здоровой коже. Молли подобрала письма в хронологическом порядке и начала читать.

В этот день у нее будто что-то отняли. Она сидела в темноте, письма чуть поблескивали, словно дышащие на ладан флюоресцентные лампы. Она не могла в это поверить. Ущипнула себя. Все тело отозвалось болью.

Карл сидел в тюрьме с Человеком-Тигром, какое-то время даже в одной камере, пока его (Человека-Тигра) не перевели в одиночку: своими вполне человеческими, но очень острыми ногтями он разукрасил физиономию одного из надзирателей.

Карл писал, что, возможно, лицо Человека-Тигра стало таким в результате несчастного случая, хотя это не объясняло шерсти или формы и цвета глаз. Карл был большим выдумщиком. В его голове рождались самые невероятные версии. "Стоит привыкнуть к его внешности, — писал Карл, — и все становится на свои места. Здесь множество куда более жутких зверей". Карл написал, что собирается спросить Человека-Тигра, почему у него такое лицо, но удобного случая так и не подвернулось.

Молли вспомнила человека, которого как-то видела во время дождя. Он внезапно возник под ее зонтом и тут же исчез: мужчина без лица, со смазанными, стертыми чертами.

Удивило Молли другое: вернувшись из тюрьмы, Карл ни разу не упомянул про Человека-Тигра. Впрочем, подумала Молли, удивлялась она, должно быть, напрасно. Для Карла это обычная история: мелочам он не придавал особого значения. А мелочью для него считалось практически все.

Если письма Карла соответствовали действительности, он выбрал Человека-Тигра в свои исповедники. Рассказывал ему о своих сексуальных похождениях, наркотической зависимости, женщинах прошлого и будущего, любви. Признался, что испытывает чувство вины перед Молли за то, что обманул ее. Говорил о наивности, которой не могли лишить Молли никакие его деяния. "Ему нравится думать о тебе. Он же философ и пытается понять, что есть доверие, слепа ли любовь, такие вот его занимают проблемы".

Он писал мне, как божеству, думала Молли. Собрала письма, бросила их в ведерко для мусора. Мне следовало читать их сразу, как только они приходили, и тут же выбрасывать. Молли достала письма из ведерка, сунула в зеленый пластиковый контейнер для мусора, который стоял в переулке, плотно закрыла крышку. Через неделю они сгорят на свалке синим пламенем. "Он не верит, что есть такие, как ты, — писал Карл. — Он хочет познакомиться с тобой, когда выйдет из тюрьмы. Он получил пожизненный срок, точнее, три пожизненных срока, но кто знает, как все обернется. Он грустнеет, знаешь ли, когда говорит о тебе, поэтому я держу рот на замке". Что бы там ни говорилось о Карле, он никогда не лишал человека последней надежды.

Молли включила свет, ощущая себя слабеньким олененком, которым решил отобедать хищник.

Села, глядя на пустой стол, представила себе Карла, склонившегося в камере над письмом, его зеленые, затуманенные эмоциями глаза. В тусклом свете едва ли не вся комната пряталась в тени. Молли задвинула пустой ящик, прищемила большой палец.

Кляня все и вся, слизывая кровь, чувствуя ее металлический привкус, сказала себе: сохраняй благоразумие, Молли. Здесь его нет. Он давно уже в другом округе, а то и штате. Нет никаких оснований думать, что он действительно появлялся. И однако она чувствовала эти желтые глаза, которые затаились в глубинах ее души и смотрели, смотрели, смотрели на нее, выжидая своего часа.

Она как раз поворачивалась, когда распахнулась входная дверь. Что-то ворвалось в дом, окутанное плащом тьмы.

Молли сжала кулаки, подалась назад, у нее перехватило дыхание.

Свет лампы снял с пришельца темный плащ.

— Привет, мамик. — Сара бросила на кресло-качалку свой новый ранец. — Я вернулась раньше, чем обещала.

Вечерами Молли сидела на холодной, чуть отсыревшей простыне, натянув покрывало поверх колен, и думала о том, что бы она сказала. Постучит ли он в дверь? Заговорит ли вкрадчиво, как большой нехороший волк? А может, он будет в человеческой маске, которую сбросит перед тем, как вонзить в нее свои зубы? Ветерок гулял по комнате, хотя Молли закрыла все окна. Она встала, проверила оконные запоры, но ветерок по-прежнему леденил воздух. Молли забралась под одеяла в ожидании.

Она просыпалась глубокой ночью, ощущая на шее его дыхание, обволакивающее, как горячий туман.

В пятницу, во второй половине дня, звякнул дверной звонок. В это время Сара обычно возвращалась из школы. Должно быть, забыла ключ. Молли, дожевывая сандвич с курятиной, открыла тонкую дверь, даже не посмотрев в глазок.

— Сара, — недовольно начала она, стоя за дверью и вытирая испачканную жиром ручку передником, — ты же знаешь, как я ненавижу этот звонок. Как только у нас появятся деньги, обязательно заменю его на другой.

Человек-Тигр ворвался, как ветер из жаркой пустыни.

Заполнил собой холодную комнату. Оттолкнул Молли потными ладонями. Она почувствовала пульсирующую в них кровь. Потрясенная, прижалась спиной к двери.

Одним движением он захлопнул дверь и пригвоздил к ней Молли.

Молли открыла рот, но ни единого звука не сорвалось с губ. Смотрела она на середину гостиной; если б взглянула на него, он стал бы явью. Она не хотела смотреть. Пусть бы им обоим оставаться фантомами. Но ничего не смогла с собой поделать. Его глаза притягивали ее, гипнотизировали.

Не глаза — золотистое зеркало, в котором Молли увидела отражение своего испуганного лица. И себя, маленькой и черной на огромном золотом поле. Молли поразила бездонная глубина этих глаз, за ее дрожащим ликом таинственные дороги тянулись неведомо куда.

И никаких угрожающих телодвижений с его стороны. Он просто стоял, закаменев, словно памятник. Она наблюдала за ним, солдат, застывший навытяжку, двигались только ее глаза, она боялась, что ее страх проявится, как только она шевельнет чем-то еще, и тогда он ударит ее.

Лицо у него было в два раза больше человеческого, большое, как тарелка. Его полностью покрывала шерсть, густая шерсть, поблескивающая, как у многих животных, даже в полутемной прихожей. Несчастный случай не мог до такой степени изменить человеческое лицо. Карл в этом ошибся. Густотой шерсть напоминала траву в прериях после сезона дождей. Черные полосы, как у индейца в боевой раскраске, между белым и солнечно-желтым. Резкая смена цветов, никаких переходов, полутонов. Лицо-морда, красивое и ужасное. Молли вспомнились ломающиеся углом брови Карла.

С минуту, пока у нее плыло перед глазами и она пыталась не потерять сознание, Молли думала, что это Карл, надевший маску и решивший разыграть ее, таким странным способом вернуться в ее жизнь.

— На колени, — прошептал Человек-Тигр. Снаружи донесся шум. Может, почтальон, который всегда приходил по пятницам. Молли послушно опустилась на колени. На ставший липким пол. Нет, не Карл, кто-то еще, раньше она его не встречала, но чувствовалось в нем что-то знакомое: звериное дыхание, жаркое, зловонное. Слова доносились откуда-то из глубины, Человек-Тигр не говорил — рычал. Кто-то еще, уставший бежать, бежать к ней, не от нее. Такой вот прибыл к ней гость. А может, она все это придумала.

Ее начала бить дрожь, изнутри, от желудка, который всегда сдавался первым. Он словно задергался по собственной воле.

На плече у Человека-Тигра висел черный рюкзак. Он достал из него что-то белое. Взял за руки, связал.

Молли начала всхлипывать — страх вырвался из желудка, вместе с желчью, потом замолчала, вспомнив судьбу олененка.

Хватка его становилась все крепче, пока ей не удалось полностью подавить страх. В передачах ПБС о дикой природе не раз рассказывалось о том, как надо вести себя с хищниками.

Ей хотелось заговорить, сказать что-то вроде: "Что вы хотите сделать? Денег у меня нет; драгоценности наверху, — потому что она хотела, чтобы это было обычный грабеж, а не воплощение ее безумных фантазий. Может, он всего лишь грабитель, который возьмет ее драгоценности и уйдет? Или мозг обладает возможностью трансформировать реальность? Но прежде чем она успела произнести хоть слово, он залепил ей рот клейкой лентой.

Наклонился, подсунул под нее большие, как стволы деревьев, руки, и понес наверх, будто пушинку.

В холодную, темную комнату, окно которой выходило на восток. Бросил ее на кровать.

Он собрался изнасиловать ее? Конечно же, желания у него самые низменные. Она попыталась уйти, уйти из своей спальни, уйти от него. И уже начала терять сознание, превращаться в овощ, но усилием воли заставила себя вернуться. Там, где нет ничего, будет еще хуже, там она ничего не могла изменить, здесь же у нее оставался шанс.

Секунды текли. Он не ложился рядом. Молли открыла глаза, повернула голову. Они по-прежнему вдвоем. Он стоял и смотрел на нее, смотрел с восторгом, как смотрят на женщину итальянцы, подумала она, видя в тебе лучшую женщину всех времен и народов. Его взгляд задержался на ее босых ступнях, жаркий, как солнце. Туфли она носила очень маленького размера. "Ножки у тебя, как у принцессы", — не раз говорил ей Карл.

— Доверься мне, — проурчал он. — Не шуми, не сопротивляйся, ты можешь мне доверять.

Внизу открылась дверь. Молли вновь захлестнула паника.

— Мамик, я пришла, — крикнула с лестницы Сара. Тоненьким голоском, испуганно.

Человек-Тигр метнулся в темный коридор, бесшумно, словно кот, хотя на нем были заляпанные грязью армейские ботинки.

До Молли донесся шум короткой борьбы, словно воздух выпустили из надувного шарика, и он вернулся с добычей.

Молли видела, что глаза Сары горят злостью и страхом. Человек-Тигр взглянул на связанную девочку, которую держал в руках, и с величайшей осторожностью опустил ее на кресло, стоявшее у кровати, скинув нижнее белье Молли на пол.

Каждые полчаса или около того он проверял веревки; Молли отслеживала время по своему пульсу.

Он спустился вниз, чтобы позвонить. Она все слышала. Все чувства обострились. Моему ребенку грозит опасность, думала она. Я бы сорвала дом с фундамента, не будь у меня связаны руки.

Молли отчаянно искала выход.

— Мамик, что происходит? — прошептала Сара.

Но Молли смогла ответить лишь стоном, липкая лента сжимала ей губы. Стоном раненого животного, который она тут же заглушила.

И взглядом дала понять Саре, что той надо молчать.

Молли перевернулась на живот, пытаясь развязать руки, а когда собралась вновь перекатиться на спину, вспомнила письма. Может, То, что она узнала из писем, и стало причиной беды. Может, и нет. Но кое-что из написанного Карлом запало в память. Человека-Тигра завораживала идея наивности, да только Молли уже и не помнила, когда рассталась с последними ее остатками.

Молли улеглась на спину. Жалобно заскрипели пружины старой кровати. Сможет она изобразить наивность, дабы убедить Человека-Тигра в своей искренности?

Она услышала, как он поднимается по лестнице, и решила, что это ей по силам. Вспомнила, как это делается. Ничего же не исчезает бесследно. Наконец-то ей представилась возможность обратить собственную наивность себе же на пользу.

Он открыл дверь, постоял в дверном проеме, массивный, как гора. Она смотрела на него снизу вверх, глаза переполняли, как она надеялась, потерянность, доверчивость и слепая надежда на спасение. Он же застыл памятник, монумент. Как по мановению волшебной палочки нужное чувство вернулось, наполнило ее до краев. И он таки клюнул, принял стекляшку за бриллиант, потому что подошел и начал развязывать веревку. Поверх его вполне человеческого, с литыми мускулами плеча Молли видела, как Сара тихонько распутывает веревку, которая стягивала ей руки.

Он лежал рядом с ней, глубоко дыша. Расстегнув воротник синей рубашки.

— Я не причиню тебе зла, — говорил он. — Просто мне нужно место, чтобы отлежаться, обдумать, что делать дальше. Я знал твоего мужа. Он рассказывал мне о тебе. — Последнюю фразу он произнес мечтательно, полузакрыв глаза.

— Да, я знаю. Он писал мне о тебе. У меня такое ощущение… будто мы давно знакомы. — Ее голос дрогнул.

Он шумно выдохнул. Ел ли он лесных зверей, задалась она вопросом. А потом ужаснулась от другой мысли: вдруг он поедал и свои человеческие жертвы.

Но она — не жертва, она — сообщник его преступлений. И она должна все время помнить об этом, всем своим видом это подтверждать.

Она подкатилась к нему, удивленно ахнула, откатилась вновь, словно коснулась чего-то раскаленного. Неспешно прошлась взглядом по его телу. Он это заметил, и тело закаменело, словно он превратился в огромный член.

Если б не лицо, думала она, мне бы такое тело очень даже понравилось, когда я была моложе и ничего не знала. Он очень похож на Карла, такой же мускулистый… Тут она вспомнила, где она, с кем лежит в кровати, и по телу пробежала дрожь.

Мозолистой рукой он начал гладить ей шею. Зеленоватые пальцы, набухшие вены, ногти круглые, аккуратно подстриженные. Зубы квадратные, желтоватые, резцы крупные.

Она застонала тем самым стоном, который всегда возбуждал Карла. Карл пытался понять, отчего это происходит, но так и не смог. Чем больше пытался, тем сильнее возбуждал его стон Молли.

Человек-Тигр начал неторопливо раздевать ее. Она попыталась помочь, но он оттолкнул руки Молли. Она с трудом поборола отвращение. У меня нет рук, думала Молли, он — мои руки. Я должна через это пройти, чтобы дать Саре время освободиться от пут и позвонить в полицию.

Сара свернулась на кресле калачиком. Солнце уходило, опускалось все ниже, и девочку уже скрыла тень. Она ослабляла стягивающие руки веревки, совсем как высвобождается из них фокусник, которого запирают в сундук.

Молли ненавидела даже мысль о том, что Сара увидит, как мамик отдается Человеку-Тигру, но подумала, что девочка, может, не будет смотреть на кровать. Она и в фильмах не любила подобных эпизодов.

Человек-Тигр тем временем раздел ее, положил в удобное для себя положение. Молли не сопротивлялась, превратившись в тряпичную куклу. Холодный ветерок прошелся по ее телу, превратив пот в лед. Она взглянула на свое тело, посиневшее, нереальное. Человек-Тигр поднялся перед ней, стоя на коленях, расстегнул рубашку, обнажив могучие мышцы груди. Кожа блестела металлом, Молли не увидела ни единого волоска, ни даже поры. Желтые глаза округлились, расширились.

У Молли возникло ощущение, что она проснулась на мокрой простыне после кошмарного сна. Коснувшись живота, она поняла, что он напускал на нее слюней.

Он улыбнулся, наклонился вперед, накрыл ее сначала тенью, потом телом.

— Медленно, — прошептала она ему на ухо, когда он овладел ею. — Я хочу, чтобы это длилось вечность.

Распластавшись под его тяжелым телом, она наконец услышала, как Сара соскользнула с кресла и на цыпочках пошла к двери.

Вечность она и получила. Член у него был огромный, так что внутри все разрывалось. Она сказала себе: тут две субстанции, как масло и вода. Одна из них — я, вторая — он. Они не смешиваются. Они даже пребывают в разных мирах.

Она хотела выиграть время и прилагала для этот с немало усилий.

— Медленнее, дружок, медленнее, — произнесла она, должно быть, миллион раз с разными интонациями.

И когда Человек-Тигр кончил, Молли почувствовала, как свело судорогой громаду детородного органа, она знала, что отвлекла его, что он давно уже не может думать ни о чем другом.

Он скатился с нее, и дышать стало чуть легче. Но тут же страх и отвращение подкатили к горлу, во рту появился горький привкус.

Она сглотнула слюну, смешанную с желчью, прислушалась. Ни звука. Сара решила дожидаться полицию на улице?

Рука Человека-Тигра, с медной кожей, зелеными прожилками вен, легла ей грудь, прижимая к кровати. Она решила, что жест этот выражает признательность. Сама же она уставилась в потолок, искала подходящие слова. Не нашла ни одного.

Она смотрела куда угодно, только не на него. В угол, в окно, за которым исчезали последние лучи солнца.

Что случилось с Сарой? Почему внизу так тихо? Она бросила короткий взгляд на дверь, которую Сара, уходя, оставила чуть приоткрытой.

Глаза Человека-Тигра проследили за ее взглядом, обнаружили тоненькую полоску света, вернулись к пустому креслу.

Он вскочил с кровати, одним прыжком добрался до двери, распахнул ее. Пружины облегченно заскрипели, освободившись от его веса. Молли скатилась с кровати следом за ним, выбежала в коридор. Ее обдало холодным воздухом. Снизу донесся шум борьбы, что-то упало, разорвалось.

— Сара, ты в порядке? — крикнула Молли. — Не смей обижать ее. — Она стояла на первой ступеньке, готовая прыгнуть вниз.

— Полиция мне не поверила, — простонала Сара. Человек-Тигр уже поднял ее с пола и нес к лестнице. — Они решили, что я все выдумываю, потому что я — ребенок. С богатым воображением. Не верь тому, что читаешь в газетах, сказали мне. И он положил трубку.

Трубку она держала в руке. Оборванный шнур тянулся следом, как хвост.

— Иди в спальню, — приказал Человек-Тигр. — Я ее не обижу, если ты будешь меня слушаться.

Молли с неохотой вернулась в спальню. Человек-Тигр положил Сару в кресло, посмотрел на веревки, которые ей удалось развязать, улыбнулся:

— Неплохо, детка. Ты у нас молодец.

Молли медленно двинулась к самому темному углу. Комната освещалось лишь уличным фонарем, свет которого проникал сквозь единственное большое окно.

Человек-Тигр стоял к ней спиной. Переводил взгляд с веревок на Сару. Молли села в другое кресло, сжала пальцами подлокотники, прикинула расстояние до Человека-Тигра, силу своих ног.

Он отступил от Сары на шаг, чуть повернулся.

Вот он, ее шанс. Молли подняла ноги, согнула, прижав к груди, потом распрямила, ударив его в поясницу. Он удивленно вскрикнул, от удара его подняло в воздух, он инстинктивно выставил руки перед собой, вышиб ими закрытое окно. Зазвенели осколки, на секунду он завис за окном, Молли видела, как разбитое стекло зубьями вгрызается в его тело, потом исчез.

Молли поднялась, пытаясь заглушить чувство вины.

— Сара, вставай, — бросила она дочери. — Пошли отсюда, — и поспешила к двери, опрокинув по пути вазу с увядшими цветами. Вонючая вода темным пятном разлилась по ковру. Переступив через пятно, Молли взяла с кровати одежду. Она не стала подходить к окну, чтобы посмотреть, мертв ли Человек-Тигр. Не хотелось ей этого знать.

Молли схватила дочь за руку, и они выскочили из спальни.

Солнце давно зашло. Луна еще не поднялась. Облака скрыли звезды. Темноту разгоняли только уличные фонари.

— Мы должны пойти в полицейский участок, сказала Молли. — Может, он еще не умер. Вдруг он бегает быстрее нас.

Когда они прошли полквартала, Молли оглянулась на свой дом. Вроде бы никакого движения, никто их не преследовал, но как знать?

— Бежим. — Молли посмотрела на дочь. — Бежим так, будто он наступает нам на пятки.

Они обогнули угол. Фонарь над их головами ярко вспыхнул, погас, вспыхнул вновь. Невесть откуда перед ними вынырнул автомобиль, кирпично-красный "фольксваген". Молли замахала руками. Автомобиль затормозил.

Из окна высунулся молодой человек, рыжеволосый, с квадратной челюстью, зелеными глазами.

— У вас что-то случилось?

— Слава Богу, что вы остановились, — воскликнула Сара. — Пожалуйста, отвезите нас в полицейский участок. К нам в дом кто-то вломился.

— Конечно, садитесь.

Сара забралась на заднее сиденье, Молли на переднее. От порванной обивки шел какой-то странный запах. Должно быть, хозяин автомобиля держал собаку.

Водитель не стал требовать от Молли немедленных разъяснении. После забега она тяжело дышала. Несколько раз пыталась что-то сказать, но останавливалась, не произнеся ни слова. Происшедшее касалось только ее. И рассказывать об этом совершеннейшему незнакомцу — нонсенс.

Потная ладошка Сары легла ей на плечо. Молли повернула голову, посмотрела на заднее сиденье. Ее плечо пахло Человеком-Тигром, как клетка зоопарка, нуждающаяся в уборке.

— Пожалуйста, остановите здесь, — попросила Молли после того, как они проехали несколько кварталов. "Фольксваген" замер перед домом Мэри, близкой подруги Молли. В доме горел свет, она видела, как по комнатам ходят люди. — Сара, иди в дом и скажи Мэри, что я отзвонюсь из полицейского участка. — Дверца открылась, Сара с неохотой вылезла из кабины. — Быстро в дом!

Молодой человек перегнулся через Молли, чтобы закрыть дверцу. Ручка отвалилась.

— Надо починить. — Он небрежно бросил ручку на заднее сиденье. Потом тронул машину с места, более не произнеся ни слова, только улыбался правой половиной рта.

— Нам близко, — наконец разлепил он губы. Если б она только слышала голос, то решила бы, что он старше. Костяшки пальцев, сжимающих руль, побелели.

Они ехали и ехали, и Молли таки поняла: что-то не так. Поняла не сразу, потому что еще не отошла от случившегося в ее доме. Она огляделась. Все окна закрыты, но дребезжали так, словно вот-вот вывалятся. Кислый запах определенно ей не нравился, в голову полезли нехорошие мысли.

— У вас есть собака? — резко спросила она.

— Нет, собаки нет.

— Не могли бы вы открыть окно? У меня аллергия.

— Окна тоже сломаны.

Тут она заметила, что они уже на окраине города, едут по долине, упирающейся в гору и тюрьму. Под растущими вдоль дороги деревьями царила тьма.

— Мы едем не в ту сторону! — крикнула Молли. В кровь выплеснулась очередная порция адреналина. — Разворачивайтесь.

Она попыталась открыть дверь, а он вдавил в пол педаль газа.

— Я бы вам не советовал.

Они пронеслись мимо церкви, около которой Человек-Тигр похитил невесту. Окна блеснули в свете фар, шпиль темнел на фоне неба. Молли узнала церковь: видела ее фотоснимки в газетах.

— Я хочу показать вам одно место.

"Фольксваген" мчался все быстрее, опавшие листья летели из-под колес, словно перепуганные птицы.

Молли прижалась к дверце, ее пальцы нащупали дыру из-под ручки. Может, впереди появится другая машина, ему придется тормознуть и она как-нибудь сможет открыть дверцу. Она ждала. Открыв дверцу, она убежит в лес, и он ее уже не найдет. Искоса посмотрела на водителя. Широкие плечи, мощная грудь.

Одной рукой он начал ощупывать заднее сиденье, не отрывая глаз от дороги. У Молли учащенно забилось сердце. Неужели он собрался ее убить. Она попыталась сдержать дрожь, упершись правой ногой в пол, словно педаль тормоза находилась на ее стороне.

Но он достал с заднего сиденья не нож, не пистолет. Маску, обычную пластмассовую маску тигра, какие продаются в "Вулворте" на День всех святых.

Нацепил ее на лицо.

— Я — Человек-Тигр. Вы читали обо мне в газетах.

Он переигрывает, помимо своей воли подумала Молли. Звучит очень уж жалко.

С шоссе он свернул на проселочную дорогу. Головой Молли то и дело ударялась о низкую крышу машины. Сверху на нее сыпалась пыль.

— Придется снизить скорость. Не хочу разбить машину в какой-нибудь яме. Сидите тихо. Мы почти приехали.

Через пару минут он повернул под густые деревья, и вскоре они выехали на небольшую полянку. Молли огляделась. Увидела перевернутый контейнер с мусором. В свете фар разноцветные обертки напоминали диковинные лесные цветы. Водитель грубо схватил Молли за плечо.

— Смотри сюда, — повернул ей голову, и она увидела то, что он хотел ей показать. — Видишь прогалину между деревьями, похожую на туннель? Туда я уволок свою первую жертву, невесту, о которой ты, должно быть, читала.

И посмотрел на нее, желая видеть ее реакцию. Лицо Молли осталось бесстрастным. Внутри она вся кипела, а когда она кипела внутри, лицо превращалось в каменную маску.

Молли уже поняла, что без ручки открыть дверцу не удастся. Правой рукой пошарила под сиденьем, хотя понимала, что едва ли найдет там ручку. Водитель небрежно закинул ее за спину, так лежала она или на заднем сиденье, или на полу с его стороны. И добраться до ручки она могла, лишь перегнувшись через спинку сиденья.

Она смотрела, куда он указывал, чтобы выиграть время, обдумать свои дальнейшие действия, чтобы не встречаться взглядом с его остекленевшими глазами, которые отвлекали ее. Черная дыра в лесу убеждала ее, что в этой части слова молодого человека соответствуют действительности: свою первую жертву Человек-Тигр утащил именно туда. На ветках висело что-то фосфоресцирующее, возможно, клочки фаты.

Оставалось только гадать, как молодой человек нашел это место. Она посмотрела на него. Он улыбнулся ей во, весь рот. Зубы белые, как луна, отнюдь не желтые, квадратные, страшные.

Но он ее пугал, как пугает незнакомое насекомое. Она почувствовала, как его сухая кожа коснулась ее руки, и по телу пробежала дрожь.

Использовать против него все ту же наивность или попытаться очаровать? Если он поверит в искренность ее чувств, то, пожалуй, обезумеет и убьет ее. А сама мысль о том, чтобы соблазнить его, вызывала отвращение. Об этом не хотелось даже думать.

Кроме того, она чувствовала, что он уготовил ей что-то ужасное.

— Скажи мне правду. — Молли не говорила — рубила. — Ты — его фэн? Ты начитался о нем в газетах?

Ее прозорливость удивила его, на что Молли, собственно, и рассчитывала.

— Мой муж, он приторговывал крэком, сидел с Человеком-Тигром в одной камере. Они были близки, как братья. И сейчас Человек-Тигр в моем доме. Она выдержала паузу, чтобы до него дошел смысл ее слов. Действительно, такая история могла шокировать кого угодно, даже ее. — Я с ним спала.

Молодой человек как-то сразу сник, в глазах мелькнуло недоверие.

— Ты чокнутая… — Голос дрожал, как пичужка на тонкой ветке. — Ты не могла… я…

Его лицо закаменело, потом сильно дернулось, словно он терял контроль над собой. На мгновение она подумала, что какие-то ее слова взбесили его и сейчас он на нее набросится. Иногда человек начинает махать кулаками, если видит, что у него нащупали слабое место. Но нет. Он лишь пытался пролепетать, что Человек-Тигр — он…

— Нет, — отрезала Молли. — Не ты. Я с ним спала и знаю. — Ее рука, которая по-прежнему шарила под сиденьем, нащупала что-то грязное, холодное, твердое. Пальцы сжались на железяке, она кашлянула, чтобы он посмотрел на нее, и выхватила из-под сиденья монтировку.

Молодой человек увидел ее, но деваться-то было некуда. Молли накачала мышцы рук, пакуя и передвигая коробки с вещами. Она ударила его в висок, изо всей силы, череп треснул, как яйцо. Она ничего не чувствовала, ничего. Человек ли это или один из призраков, рожденных ее воображением. Маска свалилась с его лица. Черная полоса появилась на голове, извилистая, как горная дорога. Кровь полилась не сразу.

Молли не без труда перебралась через него и вылезла из машины. Вытолкнуть его не удалось.

Мертвецы становятся очень уж тяжелыми.

Молли растерла ноги, сведенные судорогой, огляделась. Пахло пивом, ржавым металлом, сырой землей. Листья, кружась, падали на землю, замирали. Где-то высоко, за темной стеной деревьев, находилась тюрьма, залитая ярким светом, оплетенная колючей проволокой.

Почему Человек-Тигр притащил свою первую жертву именно сюда, к самой тюрьме? Неужели он никак не мог освободиться?

Наверное, да, наверное, он так и не осознал, что есть свобода.

Она подошла к зеву черного туннеля сняла с колючек куста клок свадебной фаты. Положила в карман. Полиция поблагодарит ее за эту улику.

Вернулась к "фольксвагену". Молодой человек усох, сжался, превратился в кучу грязной одежды. Молли коснулась его головы, черной от крови. Пролом стал шире, в нем виднелась кость. Губы посерели.

Молли выпрямилась, вытянула руки перед собой. Они словно принадлежали кому-то еще. С пальцев капала кровь, медленными, большими каплями. Муха уселась ей на нос, и она механически смахнула ее. Руки упали, как плети.

Она наклонилась, всмотрелась в свое отражение в пыльном стекле автомобиля. Лицо в кровавых полосах. Словно в боевой раскраске.

Неужели логово Человека-Тигра здесь, в лесу, у каменных стен тюрьмы? Если она войдет в этот черный туннель, проложенный через лес к тюрьме, что она найдет по пути? Груду костей, зеркало, стопку газетных вырезок? Надо бы поспешить.

Она уже направилась к черной дыре, но остановилась. Может, сначала обратиться в полицию? Но до участка далеко, и она могла заблудиться, сбиться с пути. А тюрьма близко, Молли знала, где она находится, даже сейчас видела за деревьями лучи прожекторов, обшаривающие небо. Она могла идти на свет по тропе, проложенной Человеком-Тигром.

Тропа уходила в нужном ей направлении. Она еще раз огляделась и шагнула в лесную тьму.

— Привет, — поздоровался он.

 

Стивен Дональдсон

Червь-победитель

Не успев осознать, что он делает, он взмахнул ножом.

(Дом Крила и Ви Сампов. Гостиная.

(Ее полное имя Вайолет, но все называют ее Ви. Они состоят в браке уже два года, и она не цветет.

(Их дом скромен, но удобен — Крил занимает в своей фирме хорошее место, хотя повышений не получает. В гостиной многие вещи лучше пространства, которое занимают. Хорошее стерео контрастирует с состоянием обоев. Расстановка мебели указывает на определенную степень горького бессилия: нет никакой возможности расположить диван и кресла так, чтобы сидящие в них не видели пятен сырости на потолке. Цветы в вазе на угловом столике настоящие — но кажутся пластиковыми. Вечером лампы отбрасывают тени в самые неожиданные места.)

Они поздно возвратились с большой вечеринки, где знакомые, сослуживцы и незнакомые люди выпили довольно много. Когда Крил отпер входную дверь и направился впереди Ви в гостиную, он больше обыкновенного походил на растрепанного медведя. Виски зажгло злобность в его обычно тусклых глазах. Ви позади него смахивала на цветок в процессе превращения в осу.

— Мне все равно, — сказал он, сразу устремляясь к серванту, чтобы налить себе еще виски. — Но я бы хотел, чтобы ты этого не делала.

Она села на диван и сбросила туфли.

— Черт, ну и устала же я!

— Если тебя ничто другое не интересует, — сказал он, — так подумай обо мне. С большинством из них мне приходится работать. Половина из них может меня уволить, если им вздумается. Ты портишь мое служебное положение.

— Мы уже вели этот разговор, — сказала она. — Восемь раз на протяжении этого месяца. — Какое-то неясное движение в дальнем затененном углу заставило ее повернуть голову в ту сторону. — Что это?

— Что — это?

— Что-то двигалось. Вон в том углу. Не говори, что у нас здесь завелись мыши!

— Я ничего не видел. Мыши у нас не завелись. И мне все равно, сколько бы раз мы ни вели этот разговор. Я хочу, чтобы ты прекратила.

Несколько секунд она смотрела в угол. Потом откинулась на спинку дивана.

— Как я могу прекратить, если я ничего не делаю!

— Как бы не так, черт подери! — Он выпил виски и опять наполнил стопку. — Если бы ты насела на него чуть сильнее, тебе пришлось бы засунуть руку ему в брюки.

— Неправда.

— Ты думаешь, никто не видит, что ты делаешь? Ведешь себя так, будто в комнате больше никого нет. А в ней полно людей. Все на этой чертовой вечеринке следили за тобой. Твоя манера флиртовать…

— Я не флиртовала. Я просто с ним разговаривала.

— С твоей манерой ФЛИРТОВАТЬ у тебя должно было бы хватить порядочности хотя бы смутиться.

— А! Иди ложись спать. Я для этого слишком устала.

— Потому что он вице-президент? Ты думаешь, что поэтому он хорош в постели? Или тебе просто нравится заигрывать с вице-президентом, чтобы придать себе статус?

— Да не флиртовала я с ним! Богом клянусь, с тобой что-то не то! Мы просто разговаривали. Ну, понимаешь, шевелили губами и языком, чтобы получались слова. В колледже мы изучали литературу. У нас есть общие интересы. Мы читали одни и те же книги. Помнишь, что такое книги? Ну, штучки с напечатанными в них мыслями и историями? Сам ты говоришь только о футболе и о том, что кто-то в фирме сводит с тобой счеты, и что новая секретарша не носит бюстгальтера. Порой у меня такое ощущение, что в мире только я еще умею читать.

Она подняла голову, посмотрела на него и вздохнула:

— И для чего я пытаюсь что-то сказать? Ты ведь не слушаешь.

— Ты права, — сказал он. — В углу что-то есть. Я видел, как оно двигалось.

Они оба уставились туда. Секунду спустя на свет выползла сколопендра. Какая-то осклизлая, злобная. Она голодно шевелила усиками, а в длину была почти десять дюймов. Ее толстые ножки, казалось, переливались волнами, когда она стремительно перебежала ковер. Потом остановилась, осматриваясь. Крил и Ви видели, как предвкушающе двигаются ее жвалы, как она расправляет ядовитые коготки. Она забралась в дом, спасаясь от холодной сухой ночи снаружи — и чтобы поохотиться.

Ви была не из тех женщин, которые визжат при малейшем предлоге, но она вскочила на диван, убран с пола свои босые ноги.

— Господи, — прошептала она. — Крил, ты только посмотри! Не подпускай ее ближе.

Он прыгнул к сколопендре и попытался прихлопнуть ее тяжелым ботинком. Но она двигалась так стремительно, что он даже не приблизился к ней. И они не разглядели, куда она скрылась.

— Залезла под диван, — сказал он. — Слезь-ка с него.

Она подчинилась без возражений. Поежилась и прыгнула на середину ковра.

Он тут же опрокинул диван на спинку.

Сколопендры под ним не оказалось.

— Ее яд не смертелен, — сказала Ви. — На прошлой неделе одна укусила мальчика по соседству. Мне рассказывала его мать. Немногим хуже пчелиного укуса.

Крил ее не слушал. Он поднял диван, чтобы без помех осмотреть эту часть пола. Но сколопендра исчезла.

Он почти швырнул диван на место и опрокинул угловой столик. Цветы высыпались из вазы. Но сколопендры не было.

— Куда подевалась эта стерва?

Несколько минут они обыскивали комнату, но держались под защитой света. Потом он отошел к серванту и налил себе еще виски. Руки у него тряслись.

— Я не флиртовала, — сказала она.

Он посмотрел на нее.

— Значит, хуже того. Ты уже спишь с ним. И наверняка вы договаривались, где и когда встретитесь.

— Я ложусь спать, — сказала она. — Я не обязана терпеть это. Ты омерзителен.

Он допил виски и наполнил стопку из ближайшей бутылки.

(Бильярдная Сампов.

(Эта комната — истинная причина, почему Крил купил именно этот дом, вопреки возражениям Ви. Деньги, которые могли бы пойти на переклейку обоев и ремонт потолка в гостиной, ушли на нее. В комнате стоит настоящий бильярдный стол, со всем, что к нему полагается. У одной стены длинная кожаная кушетка и бар. Но свет тут не лучше, чем в гостиной, потому что все лампы наведены на стол. Даже бар освещен так плохо, что пользоваться им можно только наугад.

(Когда он не работает, и не ездит по делам фирмы, и не смотрит футбол с приятелями, Крил проводит тут много времени.)

Ви легла, а Крил ушел в бильярдную. Для начала он подошел к бару и покончил с пустотой в своей стопке. Потом составил пирамидку и разбил ее с таким исступлением, что шар вылетел за борт и с глухим стуком запрыгал по линолеуму.

— Чтоб тебя! — сказал Крил, неуклюже нагибаясь над шаром. Выпитое виски сказывалось на его движениях, но не на речи. Говорил он, будто трезвый.

Опираясь на кий, сделанный по заказу, он нагнулся, чтобы поднять шар. И еще не успел положить его на сукно, как в комнату вошла Ви. Она не переоделась ко сну, зато надела туфли. Прежде чем поглядеть на Крила, она всмотрелась в тени на полу и под столом.

— Я думал, ты хотела лечь, — сказал он.

— Я не могу оставить все так, — ответила она. — Слишком больно.

— А чего ты хочешь от меня? — сказал он. — Одобрения?

Она яростно сверкнула на него глазами. Но он не замолчал.

— Как было бы для тебя замечательно! Если бы я одобрял, тебе не о чем было бы беспокоиться. Одна беда: почти все подонки, с кем я тебя знакомлю, уже женаты. Их жены могут оказаться чуть более нормальными. И устроят тебе хорошую жизнь.

Она закусила губу и продолжала яростно смотреть на него.

— Но не вижу, почему это должно тебя тревожить. Если эти бабы не так терпимы, как я, им же хуже. Лишь бы я одобрял, так? И трахайся, с кем захочешь.

— Ты кончил?

— Черт! Почему бы тебе не перетрахаться с ними со всеми? То есть если я одобряю? Уж если воспользоваться, так сполна.

— Черт дери, ты кончил?

— Я только одного не понимаю. Если тебя так тянет на секс, почему это ты не хочешь трахать меня?

— Это неправда.

Он заморгал на нее сквозь алкогольный туман.

— Что неправда? Тебя не тянет на секс? Или ты хочешь трахнуть меня? Смешно!

— Крил, да что с тобой? Я не понимаю. Прежде ты таким не был… Ты не был таким, когда мы встречались. Ты не был таким, когда мы поженились. Что с тобой произошло?

Некоторое время он молчал. Вернулся к бильярдному столу, на котором оставил свою стопку. Но в одной руке у него был шар, а в другой — кий. Он очень бережно положил кий поперек стола.

Допив стопку, он сказал:

— Ты изменилась.

— Я? Я изменилась? Это ты ведешь себя, как сумасшедший. Я же всего-навсего поговорила с вице-президентом какой-то компании о КНИГАХ!

— Ничего подобного! — Пальцы, сжимавшие шар, побелели. — Ты считаешь меня дураком. Потому что в колледже я литературой не занимался. Может, вот что изменилось. Когда мы поженились, ты меня дураком не считала. А теперь считаешь. Думаешь, я так глуп, что не замечу изменений?

— Каких изменений?

— Ты больше не хочешь спать со мной.

— О, Бога ради! — сказала она. — У нас все было позавчера.

Он посмотрел ей в глаза.

— Но ты не хотела. Я сразу заметил. Ты никогда не хочешь!

— Что ты заметил?

— Ты все время на что-то ссылаешься.

— Вовсе нет!

— Да, и тогда ты никакого внимания на меня не обращаешь. Ты все время где-то еще. Ты всегда думаешь о ком-то другом.

— Но это же нормально, — сказала она. — Так у всех в такие минуты. Все фантазируют. Ты и сам. В этом-то и наслаждение от секса.

Сначала она не заметила, что из-под бильярдного стола появилась сколопендра, нащупывая усиками ее ноги. Но тут она случайно взглянула вниз.

— Крил!

Сколопендра двинулась к ней. Она стремительно отскочила.

Крил со всей мочи метнул шар. Шар оставил вмятину в линолеуме рядом со сколопендрой и с грохотом ударился о стенку бара.

Сколопендра гналась за Ви. Увертываться от нее было трудно. Когда она попадала в пятно света, ее сегменты ядовито отсвечивали.

Крил схватил со стола кий и ударил по сколопендре. Он снова промахнулся. Однако летящие щепки заставили сколопендру повернуть и метнуться в другом направлении. Она исчезла под кушеткой.

— Доберись до нее, — еле выговорила Ви.

Он взмахнул обломками кия.

— Я тебе скажу, о чем я фантазирую. Я фантазирую, будто тебе нравится секс со мной. Ты фантазируешь, будто я кто-то другой. — И он резко отодвинул кушетку от стены, размахивая своим оружием.

— Ты бы и сам тоже, — отпарировала она, — если бы тебе приходилось спать с чутким, внимательным, фантазирующим скотом вроде тебя!

Она вышла и с треском захлопнула за собой дверь.

Он, сдвигая мебель то туда, то сюда, продолжал охотиться за сколопендрой.

(Спальня.

(Эта комната служит выражением Ви, насколько позволяет теснота дома.

Кровать великовата для имеющейся площади, зато у нее красивая бронзовая рамка на изголовье и изножье. Простыни и наволочки гармонируют с одеялом, щеголяющим узором из белых цветов на голубом фоне. К сожалению, под весом Крила кровать провисает. Дверцы стенного шкафа покоробились и не закрываются.

(Имеется плафон, но Ви никогда его не зажигает. Она полагается на две изящно изогнутые лампы для чтения. В результате кровать словно со всех сторон окружена непроницаемой тьмой.)

Крил сидел на кровати и смотрел на дверь ванной комнаты. Он горбился. Его правый кулак сжимал горлышко бутылки с текилой, но он не пил.

Дверь ванной была закрыта. Казалось, он глядится в привинченное к ней трюмо. Однако из-под двери пробивалась полоска флюоресцентного света. И он видел тень Ви, когда она двигалась по ванной.

Он смотрел на дверь уже несколько минут, но Ви не торопилась. Наконец он переложил бутылку в левую руку.

— Никогда не мог понять, чем ты там занимаешься!

Она ответила сквозь дверь:

— Жду, чтобы ты вырубился и я могла бы спать спокойно.

Он обиделся.

— Ну, вырубаться я не собираюсь. Я никогда не вырубаюсь. Так что можешь не тянуть время.

Дверь резко отворилась. Ви выключила свет в ванной и остановилась в темном проеме двери, глядя на него. Она надела ночную рубашку, в которой выглядела бы соблазнительной, если бы хотела.

— Что тебе нужно теперь? — спросила она. — Ты уже кончил громить бильярдную?

— Я пытался убить сколопендру. Ту, которая тебя так напугала.

— Я не испугалась, просто растерялась от неожиданности. Это же всего-навсего сколопендра. Ты ее прихлопнул?

— Нет.

— Ты слишком медлителен. Тебе придется вызвать специалиста.

— К черту специалиста, — сказал он медленно. — На… специалиста. На… сколопендру. Мне хватает собственных проблем. Почему ты меня так обозвала?

— Как?

Он не глядел на нее.

— Скотом. — Тут он посмотрел на нее. — Я тебя пальцем ни разу не тронул.

Она прошла мимо него к кровати и прислонила подушку к бронзовому изголовью, села на кровать, поджала ноги и откинулась на подушки.

— Знаю, — сказала она. — Я имела в виду совсем не то, что тебе могло показаться. Просто я взбесилась.

Он нахмурился.

— Ты имела в виду совсем не то, что мне могло показаться. До чего же мило! Мне сразу стало куда легче. Так какого черта ты имела в виду?

— Надеюсь, ты понимаешь, что только все затрудняешь.

— А мне трудно! По-твоему, мне нравится сидеть здесь и упрашивать мою жену, чтобы она мне объяснила, почему я недостаточно хорош для нее.

— По правде говоря, — сказала она, — мне кажется, тебе именно это как раз и нравится. Позволяет тебе чувствовать себя жертвой.

Он поднял бутылку, чтобы текила оказалась на свету, и секунду-другую всматривался в золотистую жидкость, потом переложил бутылку назад в правую руку. Но так ничего и не сказал.

— Ну хорошо, — сказала она через некоторое время. — Ты обращаешься со мной так, словно тебе безразлично, что я думаю и чувствую.

— Я стараюсь, как могу лучше, — возразил он. — Если мне хорошо, считается, что и тебе должно быть хорошо.

— Я говорю не только о сексе. Я говорю о том, как ты обращаешься со мной. О том, как ты со мной разговариваешь. О твоем убеждении, будто я должна любить все, что любишь ты, и не могу любить того, чего ты не любишь. То, как ты считаешь, что вся моя жизнь обязана вращаться вокруг тебя.

— Тогда почему ты вышла за меня? Тебе понадобилось два года, чтобы открыть, что ты не хочешь быть моей женой?

Она вытянула ноги перед собой. Ночная рубашка закрывала их до колен.

— Я вышла за тебя, потому что любила тебя. А не потому что хотела, чтобы со мной до конца моих дней обращались, как с вещью. Мне нужны друзья. Люди, с которыми я могу разделять что-то. Люди, которым не безразлично, что я думаю. Я чуть было не поступила в аспирантуру, потому что хотела изучать Бодлера. Мы женаты два года, а ты все еще не знаешь, кто такой Бодлер. Единственные люди, с которыми я встречаюсь, это твои приятели-выпивохи. Или сотрудники твоей фирмы.

Он хотел что-то сказать, но она продолжала:

— И мне нужна свобода. Мне нужно принимать собственные решения, делать собственный выбор. Мне нужна моя собственная жизнь.

Опять он попытался сказать что-то.

— И мне нужно, чтобы меня ценили. А для тебя я значу меньше твоего обожаемого кия.

— Он сломался, — резко сказал Крил.

— Знаю, что сломался, — сказала она. — Мне все равно. Вот это важнее. Я — важнее.

Тем же тоном он сказал:

— Ты сказала, что любила меня. Ты меня больше не любишь.

— Господи, до чего ты туп! Ну, подумай сам! Ты-то делаешь хоть что-то, чтобы я почувствовала, что ты меня любишь?

Он опять переложил бутылку в левую руку.

— Ты спишь направо и налево. Наверняка трахаешь каждого сукина сына, которого сумеешь заманить в постель. Вот почему ты меня больше не любишь. Наверняка они проделывают с тобой все пакости, которых я не допускаю. И ты пристрастилась к такому. Тебе скучно со мной, потому что я недостаточно тебя возбуждаю.

Она уронила руки на подушки.

— Крил, это бред. Ты болен.

Встревоженная ее движением, сколопендра выползла из подушек на ее левую руку. Она помахивала ядовитыми коготками, а усиками изучала ее кожу, выискивая самое удобное место, чтобы укусить.

На этот раз она взвизгнула. Отчаянно взмахнула рукой. Сколопендра взлетела в воздух.

Ударилась о потолок и свалилась на ее голую ногу.

Теперь сколопендра разъярилась. Ее толстые ножки бешено заработали, чтобы вцепиться и атаковать.

Резким взмахом свободной руки от себя он сбросил сколопендру с ее ноги. А когда она ударилась об стену, швырнул в нее бутылкой. Но она уже скрылась во тьме под кроватью. На одеяло обрушился дождь осколков и текилы.

Ви слетела с кровати и спряталась позади него.

— Я больше не могу. Я ухожу.

— Это же всего только сколопендра, — пропыхтел он, стаскивая бронзовую завитушку с изножья. Зажав ее в одной руке, точно дубинку, другую руку он подсунул под кровать и приподнял ее. Он выглядел достаточно сильным, чтобы раздавить одну сколопендру. — Чего ты боишься?

— Я боюсь тебя. Боюсь того, как работает твой рассудок.

Переворачивая кровать, он смахнул одну из ламп для чтения. В спальне стало еще темнее. Когда он зажег плафон, сколопендры нигде не было.

Комната разила текилой.

(Гостиная.

(Диван в том же положении, в каком его оставил Крил. Угловой столик лежит на боку, окруженный вянущими цветами. Вода из вазы оставила мокрое пятно на ковре, похожее на еще одну тень. Но в остальном комната не изменилась. Горят все лампы. Их яркость подчеркивает те места, куда их свет не достигает.

(Крил и Ви там. Он сидит в кресле и следит, как она роется в большом стенном шкафу, дверцы которого открываются в гостиную. Она ищет вещи, какие хочет взять с собой, и чемодан, в который уложить их. На ней платье-балахон без пояса. Почему-то в нем она выглядит совсем юной. Без обычной стопки или бутылки в руках он кажется неуклюжее обычного.)

— У меня такое впечатление, что тебе это доставляет огромное удовольствие, — сказал он.

— Ну, конечно! — сказала она. — Ты же всегда во всем прав. Почему бы и не теперь? Я никогда еще так не веселилась с тех самых пор, как вывихнула коленку в выпускном классе.

— А как насчет брачной ночи? Она же была одним из замечательнейших событий в твоей жизни.

Она выпрямилась, чтобы бросить на него испепеляющий взгляд.

— Если будешь продолжать, меня сейчас вывернет у тебя на глазах.

— Из-за тебя я себя чувствую абсолютным дерьмом.

— Опять в точку. Сегодня ты просто блистаешь.

— Ну, у тебя такой вид, будто ты получаешь огромное удовольствие. Уж не помню, когда я видел тебя такой возбужденной. Наверняка ты выжидала подобного шанса с тех самых пор, как начала спать с кем попало.

Она швырнула косметичку через комнату и опять начала рыться в шкафу.

— Меня интересует самый первый случай, — сказал Крил. — Он тебя соблазнил? Спорю, его соблазнила ты. Спорю, ты заманила его в постель, чтобы он обучил тебя всем пакостям, какие знал.

— Заткнись, — пробурчала она из шкафа. — Заткнись. Я ведь не слушаю.

— Тут ты обнаружила, что он для тебя чересчур нормален. Ему требовалось просто перепихнуться. Ну, и ты отшила беднягу и продолжала искать чего-нибудь посмачнее. Теперь ты, конечно, уже набила руку, как затаскивать мужчин к себе в трусы.

Она выбралась из шкафа с его старой бейсбольной битой в руке.

— Черт тебя дери, Крил! Если не прекратишь, клянусь Богом, я вышибу твои смердящие мозги.

Он невесело усмехнулся:

— Не получится. За супружескую неверность к ответственности не привлекают. За убийство мужа тебя в тюрьму засадят.

Швырнув биту назад в шкаф, она снова начала перебирать вещи.

Он не мог оторвать от нее глаз. Всякий раз, когда она выныривала из шкафа, он замечал малейшее ее движение. Немного погодя он сказал:

— Не стоит так переживать из-за сколопендры.

Она промолчала.

— Я с ней разделаюсь, — продолжал он. — Я ведь не допущу, чтобы что-нибудь причинило тебе вред. Я знаю, что промахиваюсь по ней. Я тебя подвел. Но я с ней разделаюсь. Утром вызову специалиста. Черт! Десять специалистов вызову. Тебе не надо никуда уезжать.

Она продолжала не замечать его.

На минуту он зажал лицо в ладонях. Потом опустил руки на колени. Выражение его лица изменилось.

— А не то мы можем оставить ее себе вместо собачки. Научим будить нас по утрам. Приносить в спальню газету. Варить кофе. Мы больше не будем нуждаться в будильнике.

Она вытащила из шкафа большой чемодан. Вскинула на диван, открыла и начала укладывать в него вещи.

Он сказал:

— Мы могли бы назвать ее Бодлером. Она же наверняка мальчик.

Ви брезгливо поморщилась.

— Бодлер дворецкий! Пусть открывает за нас дверь. Отвечает на телефонные звонки. Стелит постели. И пока мы будем удерживать его в рамках, так, вероятно, он сможет подсказывать тебе, что надеть… Да нет! У меня есть мысль получше. Ты можешь надевать его! Накрутить на шею вроде рюша. Он станет последним криком сексуальной одежды. И уж тогда трахать тебя будут столько, сколько ты пожелаешь.

Закусив губу, чтобы не заплакать, Ви залезла в шкаф за свитером с верхней полки. Когда она его сдернула, ей на голову упала сколопендра.

Инстинктивно отпрянув, она оказалась в комнате, и Крилу было видно все, что происходило, когда сколопендра упала ей на плечо и заползла за воротник платья.

Ви окаменела. Ее лицо побелело. Глаза стали безумными.

— Крил! — прошептала она. — О Господи! Помоги мне!

Под материей платья вырисовалось туловище сколопендры, ползущее по ее грудям.

— КРИЛ!

Увидев, он вскочил с кресла и бросился к ней. Потом резко остановился.

— Я не могу ее ударить, — сказал он, — тебе будет плохо. Она тебя укусит. Если я задеру платье, чтобы добраться до нее, она может укусить тебя.

Ви была не в состоянии выговорить хоть слово. Сколопендра ползла по ее коже. Это ощущение ее парализовало.

Мгновение он беспомощно смотрел на нее.

— Я не знаю, что делать.

Его руки были пусты.

Внезапно его лицо озарилось.

Сбегаю за ножом!

Повернувшись, он выскочил из комнаты в кухню.

Ви крепко зажмурилась и стиснула кулаки. У нее вырвались тихие всхлипывания, но она не шевелилась.

Медленно-медленно сколопендра ползла по ее животу. Усики начали исследовать пупок. По ее телу пробежала дрожь, но ей удалось удержать мышцы живота в полной неподвижности.

Затем сколопендра обнаружила теплое место между ее ногами.

Почему-то она не задержалась там, а перебралась на левое бедро и продолжала спускаться.

Ви открыла глаза и увидела, как голова сколопендры появилась под краем платья.

Исследуя ее кожу на каждом дюйме своего пути, сколопендра сползла по лодыжке до щиколотки. Там она остановилась, и Ви почувствовала, что вот-вот не сумеет удержаться и закричит. Тут сколопендра снова поползла.

Как только она достигла пола, Ви отпрыгнула. Разрешила себе закричать, но не допустила, чтобы это заставило ее замешкаться. Со всей быстротой, на какую была способна, Ви бросилась к входной двери, распахнула ее и выбежала из дома.

Сколопендра не торопилась. Когда толстые ножки понесли ее под диван, вид у нее был уверенный и полный готовности.

Через секунду из кухни вернулся Крил, держа в руке нож для разрезания жаркого с длинным зловещим лезвием.

— Ви? — закричал он. — Ви?

И увидел распахнутую дверь.

Его лицо мгновенно исказилось от ярости.

— Сукин ты сын, — прошептал он. — Сукин ты сын. Добился своего!

Он присел на корточки и оглядел ковер, держа нож перед собой, чтобы сразу же нанести удар.

— Я с тобой за это поквитаюсь. Я тебя отыщу. И не сомневайся, я тебя отыщу. А тогда разрежу тебя на куски. Разрежу на маленькие такие, крохотные кусочки, Отрежу все твои ноги. По очереди. Одну за другой. А потом спущу тебя в унитаз.

Он обошел диван и добрался до углового столика, валяющегося на полу в окружении увядших цветов.

— Распросукин ты сын! Она же была моей женой.

Но он не увидел сколопендры. Она пряталась в темном мокром пятне рядом с вазой. Он чуть было не наступил на нее.

В мгновение ока она взлетела на его ботинок и исчезла внутри брючины.

Он заметил, что попался в ловушку сколопендры, только когда почувствовал, как она переползает через коленную чашечку.

Опустив взгляд, он обнаружил на брюках длинную выпуклость, которая двигалась к его паху.

Не успев осознать, что делает, он…

 

Смешно до ужаса

 

Патрик Макграт

Вампир по имени Клив, или Готическая пастораль

— Главное, что отличает вампира, — заметил Гарри, ни к кому особо не обращаясь, — это то, что земля не принимает его. Именно это ставит его вне природы. Видите ли, все, что принадлежит природе, разлагается. Так сказать, гниет в земле. Но только не вампир. Он не может умереть, потому что земля не примет его. Забавно, а?

— Потрясающе, — пробормотала я. Это меня пугает… половину моего сознания. Откуда Гарри взял эту отвратительную тему? Наверное, в кино насмотрелся. Впрочем, мысли мои были не с ним, но с Хилари, нашей дочерью. Я уже несколько дней не принимала таблетки, так меня беспокоит моя девочка. Ей всего девятнадцать, но она уже выказала тревожную склонность влюбляться в самых неподходящих мужчин. Тут и эта бредовая прошлогодняя история с водопроводчиками, и еще раньше — меня трясет при одном воспоминании об этом — та скандальная "договоренность" с двумя садовниками в школе… Нет бы ей, сказала я ей перед завтраком, успокоиться с каким-нибудь солидным молодым человеком — с Тони Пикер-Смитом, например.

— Но, мамочка, — возразила она — она сидела за туалетным столиком и расчесывала волосы, — мамочка, не хочешь же ты, чтобы я вышла замуж за клецку. Ты ведь не вышла замуж за клецку.

Я вздохнула.

— Твой отец, — сказала я, — человек… — я поискала подходящее слово, человек ПРЕДСКАЗУЕМЫХ пристрастий. Поэтому я и вышла за него замуж. Всегда знаешь, чего от него ожидать; с ним, так сказать, у тебя есть жизненное пространство.

Хилари только фыркнула.

— Но мне не нужно никакого жизненного пространства, мамочка! Не от мужчины, за которого я выйду! — Она повернулась ко мне лицом. Я сидела на краю своей кровати. Вдруг взгляд ее сделался чуть тревожным. — Мама, спросила она. — Ты что, снова перестала принимать таблетки?

Меня зовут леди Хок, я живу в Уоллоп-Холле, а Хилари — моя дочь. Когда несколько минут спустя мы вошли в столовую, Гарри уже с головой ушел в кроссворд из "Тайме". Стояло ясное августовское утро Помнится, я еще попросила Стокера, нашего дворецкого, подать мне почки. Мой сын Чарльз стоял в эркере и смотрел вниз, на поле для крикета.

— Идеальный день для игры, — сказал он. — Лучшего дня не придумаешь.

Я была не в настроении говорить с Чарльзом о погоде. Видите ли, это из-за Чарльза я так беспокоилась за Хилари. Такой импульсивный мальчик… не с просясь ни у кого, он пригласил к нам на выходные всю свою команду по крикету. Это не пришлось по душе Стокеру, но за него я беспокоилась гораздо меньше, чем за Хилари. Надо же, целая команда! Как я могла оставить Хилари без присмотра, пока они в доме? Все это было ужасно утомительно — быть начеку до самого их отъезда в Лондон, в воскресенье вечером, — и у меня снова начинала уже болеть голова. Вот тут Гарри и завел разговор о гнусных вампирах; только этого мне и не хватало. Все проблемы с молодыми людьми, видите ли, заключаются в том, что они ОХОТЯТСЯ за мной — так вышло с водопроводчиками и с садовниками тоже. Не то чтобы их намерения были мне так уж неприятны, но Хилари всего девятнадцать лет, в конце концов; так что, как бы я сама ни относилась к этому, мой первый долг как матери заключается в том, чтобы охранять ее. По-моему, в этом нет ничего неестественного, а по-вашему?

Уоллоп-Холл расположен в холмистой местности, в Беркшире, милях в пяти от деревушки Уоллоп — сонной кучки древних, полуразвалившихся домишек, двери которых обсажены жимолостью и шиповником, а внутри пахнет паутиной и плесенью. Здесь имеется одна-две лавочки, церковь, гостиница — и сельский луг, красивая полоска скошенной травы с лесом в дальнем конце и павильоном для крикета. Последний представляет собой викторианское сооружение, изобилующее шпилями и горгульями; Гарри утверждает, что это хороший образчик сельской готики. Лично мне оно представляется устрашающим, но так вышло, что через два часа я сидела в шезлонге рядом со старой моей подругой, Оливией Бабблхамп, обливаясь потом в ожидании начала игры. Светило солнце, и пушистые, чуть растрепанные по краям облачка мирно плыли по голубому небу. В ноздри приятно бил запах свежестриженого газона, и я говорила Оливии, что хотя с воображением у Тони Пикер-Смита туговато, он вполне даже неплох с точки зрения "жизненного пространства" — если бы Хилари только меня слушала.

Да, кстати, об Оливии: она славная женщина, но доверять ей не стоит.

— Мне кажется, милочка, — сказала она, — что если ты пытаешься подрезать девочке крылья, она назло тебе выкинет что-нибудь невозможное. Я сама едва не совершила той же ошибки с Дианой.

Надо же! Я ничего на это не сказала, и вы меня поймете, если я объясню вам, что Диана Бабблхамп уже три года как сидит в сумасшедшем доме после того, как в припадке безумия убила приходского священника.

Впрочем, сама Оливия даже не заметила, насколько неудачно ее сравнение; она продолжала вязать, напевая себе что-то под нос.

День и правда был очень милый. Народу собралось довольно много некоторые, как и мы, сидели в шезлонгах, другие расстелили на траве одеяла. Стрекотали насекомые, и в дальнем конце луга, у опушки леса, стояла в полоске солнечного света жирная корова и отмахивалась хвостом от мошек. Все такое мирное, такое пасторальное: покой в сердцах под небом Англии и так далее; почему же тогда меня не покидало ощущение УЖАСА? Несколько сельских игроков, в основном фермеры-овцеводы, лениво катали мяч по траве, но соперники еще не появлялись.

— Как ты думаешь, что с ними? — спросила я Оливию.

— Убей меня, не знаю, — ответила она, даже не отрываясь от вязания. Впрочем, она тут же подняла взгляд. — Милочка, — сказала она, — тебе, право же, стоило бы носить на таком солнцепеке шляпку — при тех-то таблетках, что ты принимаешь.

Я промолчала. Как я смогу приглядывать как надо за Хилари, если буду накачана пилюлями, как зомби? И тут произошла ужасно странная вещь: я вдруг увидела, как из головы Оливии полезли черви, сотни червей! Кожа ее приобрела ужасный желто-зеленый оттенок, и маленькие клочки сгнившей плоти начали отслаиваться от костей и падать ей в вязание. Как отвратительно от нее пахло! К счастью, это продолжалось не больше минуты. А потом, слава Богу, появился Гарри.

Куда бы Гарри ни пришел, его появление никогда не становится кульминацией. Конечно, его встречают с радостью — в конце концов, он настоящий сквайр, — но стоит ему зайти, как все развивается по одному и тому же сценарию: оживленные приветствия, а потом он идет к бару. Не было исключением и это утро, разве что на этот раз он задержался возле нас с Оливией и спросил, благослови Господи его душу, какой отравы нам принести.

— Джин, — ответили мы обе немного устало.

Единственная подлинная страсть Гарри — это охотиться верхом на лис. Если бы мог, он занимался бы этим каждый день — часто он так и делает. Деревенские его за это любят. Они смотрят, как он носится по Даунзу верхом на большой вороной кобыле, со сворой гончих — раскрасневшись, в алой куртке, потея от животного азарта погони. Это зрелище их успокаивает. Это и есть, понимают они, настоящая Англия. Он возвращается домой под вечер, весь в грязи и крови, совершенно счастливый. Он вваливается в дом и стаскивает сапоги у огня. Стокер уже согрел ему ванну. За обедом он выпивает вдвое больше кларета, чем обычно, и сразу уходит в библиотеку. Стокер укладывает его спать, запирает дверь и гасит свет. Уоллоп-Холл спит. Этот порядок свят, и любое отклонение от него делает Гарри раздражительным и склочным, так что я стараюсь не допустить ничего такого.

Все это вполне меня устраивает. Я уже намекала раньше, что являюсь сторонницей "жизненного пространства" во всем, что касается брака. Мне кажется, мои запросы скромны; достаточно сказать, что мы с Гарри совершенно довольны сложившимся порядком, и так уже много лет. К сожалению, я не могу поговорить с ним о Хилари, и, как вы понимаете, Оливия тоже не лучший советчик, так что мне приходится переживать в одиночку; впрочем, как мне кажется, таков удел матерей. Однако должна признаться, я никогда еще не радовалась приходу Гарри, как тогда, когда Оливия превратилась в эту ужасную ШТУКУ прямо у меня на глазах.

Полагаю, я никогда не забуду своего первого впечатления от этого существа. Наконец вышла вторая команда, и Чарльз, который возглавлял парней из Уоллопа, выиграл подачу и выбрал биту. Я бросила взгляд на боулера — и тут же застыла в своем шезлонге, так как сразу поняла, почему все утро чувствовала себя так странно! Я вся задрожала — я ощущала, как закипает кровь и краска заливает все лицо. Все это обещало беду, большую беду, и я откинулась на спинку шезлонга, стараясь совладать с дыханием и скрыть мое возбуждение от Оливии. Среди нас был вампир.

Сначала меня даже удивило, как мал он ростом — всего на дюйм-другой выше пяти футов, наверное, не выше, скажем, Оливии. Он был ужасно худ, с непропорционально длинным лицом, выдающейся челюстью, глубоко посаженными глазами и совершенно черными волосами, густо набриолиненными и зачесанными от высокого лба. При всем своем маленьком росте и страшной внешности одет он был очень элегантно: в хорошо отглаженные брюки кофейного цвета и чистую, без единого пятнышка белую рубашку. Но это не обмануло меня: хоть он и явился сюда затем, чтобы играть в крикет, я сразу же разглядела в нем создание, живущее вне природы. Обнаружив причину своего беспокойства, я повернулась к Оливии — и обнаружила, что она смотрит на него с интересом; более того — с бесстыдным восторгом! Мое сердце похолодело. Если он произвел такой эффект на Оливию, что сделает он с бедняжкой Хилари?

Все стихло над лугом, когда он побежал к воротцам. Должна признать, он бежал не без грации — диавольской, разумеется — и с немалой для своего роста скоростью. Его волосы слегка сбились, и даже с того места, где я сидела, я видела в глубине его глазниц красные огоньки. Чарльз, правда, смотрел на него, как ни в чем не бывало, похлопывая битой по черте. И тут случилась еще одна странная вещь: существо, казалось, застыло на бегу, повисло в воздухе и осталось висеть так, словно это была фотография: маленькие ножки не касаются земли, голова запрокинута назад, волосы сбились, глаза горят красным огнем, правая рука высоко поднята и сжимает длинными, костлявыми пальцами мяч. Однако это продолжалось всего мгновение; потом рука опустилась, и мячик, мелькнув в воздухе красным мазком, просвистел мимо Чарльза, миновав биту, и с громким "хлоп!" оказался в ловушке у принимающего. Обступившие луг люди перевели дыхание.

— Право, — заметила Оливия, возвращаясь к своему вязанию, — этот мальчик проворен.

Я повернулась посмотреть на Хилари; она сидела на веранде павильона рядом с Тони Пикер-Смитом, и глаза ее — как и у Оливии — определенно сияли. Я чувствовала себя так, словно в наш Эдем украдкой заползла змея.

Оставшаяся часть утра прошла, мягко говоря, сложно. Борясь со все усиливающейся тошнотой и ощущением пустоты внутри, я неотрывно следила за тем, как существо — звали его, как я выяснила, Клив — срывает нам подачу. Тед Данг выбыл первым: громкий треск, и фермер тупо уставился на свои воротца, с корнем вырванные из земли и катящиеся кувырком прочь. Один инцидент особенно устрашил меня; я имею в виду выбывание Тони Пикер-Смита. Один особенно быстрый мяч попал ему прямо в пах, и он, крича от боли, упал на землю.

— Как так? — закричал Клив, обращаясь к арбитру. Арбитром был Лен Грейс, владелец похоронного бюро. Тот медленно выпрямился, переложил пенни из левой руки в правую и покачал головой. С его точки зрения пах бедного Тони не полностью прикрывал воротца. Продолжай мяч лететь дальше, он все равно не попал бы в зачет. По общему убеждению взгляд у Лена Грейса наметан.

Но Кливу не было дела до наметанного глаза Лена Грейса. Он зарычал, он действительно зарычал — и я вздрогнула, так как совершенно отчетливо увидела, как блеснули на солнце его клыки — они были длинные и заостренные на концах. Я повернулась к Оливии, но та все вязала.

— Ты видела? — прошептала я.

— Ты о чем? — пробормотала она, прикидываясь рассеянной. — О Боже, бедный Тони! — поскольку несчастного юношу уносили в это время с поля двое наших парней и пухлое розовое лицо его было искажено болью. Хилари вскочила и прижала ладонь к губам, как она обыкновенно делает при сильном потрясении. По крайней мере это, решила я, добрый знак.

Чарльз тем временем продолжал разыгрывать очень изящную партию и скоро загонял свободные мячи практически впритирку. Таким образом, счет потихоньку рос, и к перерыву на ленч мы вели сорок девять к семи: по большей мере благодаря Чарльзовой бите. Мы все рукоплескали, когда он повел команды в павильон на ленч — тот, по обыкновению, был приготовлен фермерскими женами и накрыт на простых дощатых столах. То повышенное настроение, которое обыкновенно царит при этом, было на этот раз несколько омрачен отсутствием Тони: ужасная боль у него не проходил и Хилари повезла его к врачу. Гарри тем не менее был само радушие и не выказывал ни капельки подозрении по отношению к Кливу.

— Угощайтесь, — говорил он. — Шерри, джин, скотч… Нет, — добавил он тут же, — пива, боюсь, нет, — это поразило меня как новая зловещая деталь, — оно все почему-то прокисло. Может, гроза собирается.

— Прошу прощения, — отвечал другой вежливым тоном. — Могу я попросить "Кровавую Мэри"?

За ленчем Оливия ухитрилась сесть рядом с ним и сразу же принялась болтать. Она выяснила, что мать его родом из Венгрии; ее старшая дочь, Диана, сказала она, как-то познакомилась с глухой монахиней из Дубровника и в результате оказалась в сумасшедшем доме, и что за славный мужчина тамошний главный врач, пусть он даже ирландец — и так далее, а маленькое существо только улыбалось своей ледяной, мертвой улыбкой и почти ничего не говорило, и в щель между его бесцветными губами я видела, как блестят его чуть желтоватые зубы. Потом вернулась от доктора Хилари, и Клив, изобразив серьезную озабоченность, осведомился у нее о самочувствии пострадавшего. Слегка подавленная Хилари сказала, что доктор повез его в Королевский Беркширский госпиталь на рентген и что его мошонка очень сильно ушиблена и, возможно, повреждена. Клив — вот чудовище! — пробормотал, что он ужасно сожалеет, и сел. Так безупречно он себя вел, что Чарльз — добрый, мягкосердечный Чарльз — не выдержал и утешал его, говоря, что он не должен винить себя ни в чем, что это всего лишь досадный несчастный случай и что Тони, он уверен, травмирован не серьезно.

— Я опасаюсь худшего, — сказал Клив. — Я подаю слишком сильно — всегда так подаю.

— Вздор, — возразил Чарльз. — Ты подаешь классно. — Собравшиеся одобрительно загудели в знак согласия — не то чтобы тепло, скорее из вежливости. Но видите, как эффективно был удален со сцены Тони?

Партия продолжалась. Однако я никак не могла сосредоточиться на игре, так как Клив начал производить очень необычные визуальные эффекты, имеющие целью, несомненно, помрачить мой рассудок и тем самым удалить последнее препятствие на пути к совращению Хилари. Самым смутившим меня из этих его фокусов было то, как он превратил эту милую, спокойную сцену из позитива в негатив. На мгновение все, что было светлым — небо, игроки и т. д., сделалось непроницаемо черным, а все, что было темным — деревья, трава, выцвело и стало призрачно-белым. Потом все сделалось как было, потом снова негативным, и так мигало примерно полминуты. Самым любопытным было наблюдать за черно-белой коровой: животное вспыхивало и гасло, как световая реклама. Как я предполагаю, это была какая-то разновидность электрической интерференции, возбуждаемая телепатически, и нацелена она была, как я уже говорила, прямо на меня. Если Оливия и испытывала что-то подобное, она не сказала ничего; тогда я заподозрила, что она понимает замыслы Клива — не только понимает, но и ОДОБРЯЕТ!

Игроки вернулись на чай. Я решила наконец, что настало время действовать, и отозвала Чарльза в сторону.

— Дорогой мой, — прошептала я самым серьезным своим тоном. — Ты правда считаешь, что нам нужны все эти типы на ночь?

— Но мама! — возразил он.

— Потише, дорогой, — прошептала я.

— Мама, я же ПРИГЛАСИЛ их. Не могу же я…

— Я знаю, дорогой. И все же… — Я осеклась: между нами легла тень. Это был Клив.

— Леди Хок, — начал он — о, что за голос, как старый портвейн: богатый, мягкий, чувственный, — простите меня за то, что перебил вас.

Я спряталась за маской ледяной вежливости.

— Ничего страшного, мистер Клив.

— Леди Хок, право же, несмотря на столь сердечное приглашение вашего сына, мне кажется, что мы не вправе заставлять вас приютить у себя в доме и кормить одиннадцать совершенно незнакомых вам людей.

— Да что ты! — вскричал Чарльз.

Клив положил руку ему на плечо.

— Мне кажется, всем заинтересованным сторонам будет лучше, если ты разрешишь нам устроиться в "Уоллоп-Армз".

О, я оказалась в очень сложном положении. Что-то во мне дрогнуло. Очарованию этого существа было трудно, почти невозможно противостоять — но я держалась стойко. К неудовольствию Чарльза, я не пыталась отговорить его.

— Вы уверены, что вам там не будет неудобно? — спросила я.

— Никаких неудобств, леди Хок, — сказал он. Я испытала облегчение, благодарность — и совершенно необъяснимое разочарование! Его пылающий взор буравил меня, и — подобно цыпленку перед лисой — я не в силах была отворотить своего взгляда.

— Но ВЫ должны отобедать у нас, мистер Клив, — выпалила я в неожиданном, невольном порыве. — И, — добавила я, — будьте нашим гостем.

Стоило этим словам сорваться с моих губ, как я пожалела об этом горько пожалела, но ничего не могла с собой поделать. Вот дура, думала я, стоило тебе благополучно избавиться от этого типа, как ты приглашаешь его обратно! Он вежливо поклонился.

Чарльз немного успокоился. Я повернулась, чтобы идти; именно в это мгновение появилась Хилари.

— Хилари, — сказала я ей. — Мистер Клив будет обедать с нами и остановится в Розовой комнате, но остальные разместятся в "Уоллоп-Армз".

— О, хорошо, — ответила Хилари. — То есть, — добавила она, чуть покраснев, — хорошо насчет мистера Клива.

— Так что, милая, — продолжала я, — тебе, пожалуй, стоит вернуться домой и предупредить Стокер?

— Конечно, — согласилась она. — Ту-ту, мистер Клив.

— Ту-ту, — сухо отозвался вампир, и Хилари ушла.

Игра завершилась в полседьмого. Все деревенские разошлись по домам. В лесу пели птицы, а в павильоне царил полумрак; горгульи четко вырисовывались на фоне вечернего неба. Над лугом стелился туман. К запаху сырости примешивался слабый запах отверстой могилы, но этого никто не слышал, и так мало-помалу наступила ночь.

Ужин. Тони с нами не было — его положили в больницу, — но Оливия была. О да, Оливия была здесь, и если днем мои подозрения на ее счет были довольно смутными, то этим вечером они окрепли, сменившись уверенностью все из-за инцидента, к описанию которого я приступаю.

Я услышала, как Гарри приглашает Клива в библиотеку посмотреть его коллекцию охотничьих гравюр. Так вот, это приглашение было сделано, когда Гарри поднимался наверх, чтобы принять ванну, а Клив, уже переодевшись к обеду, спускался вниз — вне всякого сомнения, в надежде заняться Хилари, пока никого больше нет. К этому времени я уже успела одеться, поэтому, услышав приглашение Гарри, я тихонько спустилась по черной лестнице и, обойдя дом кругом, пробралась к окну библиотеки. По счастью, занавески были задернуты не полностью, поэтому я смогла тайно наблюдать за Кливом.

Несколько минут он разглядывал Гаррины гравюры, потом снял с полки книгу и начал лениво перелистывать страницы. Появился Стокер с графином скотча и сифоном на серебряном подносе; когда он вышел, я услышала у парадного входа шум подъехавшей машины. Это, наверное, Оливия, подумала я. И правда, через несколько минут Стокер проводил в библиотеку Оливию Бабблхамп.

В вечернем костюме Клив выглядел чрезвычайно симпатичным. Его пиджак был пошит безукоризненно и в отличие от светлой одежды для крикета подчеркивал его черные волосы и глаза, казавшиеся еще чернее на фоне мертвенной белизны кожи. Он повернул свое длинное белое чело, свои тускло тлеющие глаза к Оливии, и старая клуша сразу же решительно растаяла. Должна сразу заметить: Оливия, одетая к обеду, зрелище довольно устрашающее. С голыми плечами, голой шеей и голыми руками, создающими впечатление целых акров слегка увядшей, напудренной, увешанной бриллиантами плоти, она колышется и вихляется по дому, как премированная индейка, блестя и переливаясь сотней камней, — но Клив не отпрянул от нее в ужасе, как делали на моих глазах другие молодые люди, на которых Оливия клала глаз. Однако он и не остался безразличен; напротив, он НАСТУПАЛ, он действовал стремительно, и я чуть не крикнула этой дурехе, чтобы она береглась его, береглась… но это испортило бы все.

У Оливии только одна грудь, но Кливу хватило и этого. Я не слышала, о чем они говорили, но какой-то разговор имел место, и — о чем бы он ни был — этого бедной Оливии вполне хватило. Я и представить себе не могла степень бесстыдства этого существа: Клив схватил ее в объятия и страстно прильнул к ее горлу. Оливия запрокинула голову. Очень скоро она начала, скажу вам, постанывать, схватив Клива за плечи (я уже говорила, что они были с ней одного роста). А потом он переключился на ее грудь! Он вынул ее из платья и впился в нее зубами, в то время как Оливия мотала головой из стороны в сторону, колыхалась и задыхалась, дрожа всем телом, стискивая его, похотливо тряся своей увядшей плотью. Но потом, совершенно неожиданно, она вдруг выпрямила голову и открыла глаза — и как это меня потрясло! Ибо глаза ее были КРАСНЫМИ — не просто налитыми кровью, как это бывает по утрам, но яростного, ослепительно-красного цвета, как у Клива, когда он подавал мяч. Но еще хуже — гораздо хуже! — был тот факт, что эти жуткие глаза смотрели ПРЯМО НА МЕНЯ, поскольку, забывшись от потрясения, я стояла во весь рост прямо перед окном, в просвете занавесок!

Мы с Оливией смотрели друг на друга через окно так, словно это было зеркало, а мы с ней — один человек, совершенно один и тот же человек! Так мы стояли, застыв, бесконечный момент, тогда как чудовище продолжало свое гнусное и кровавое дело. Когда он наконец поднял голову, я отпрянула в сторону, так что он не видел меня. Я доплелась до черного хода, поднялась к себе по черной лестнице и ввалилась в мою спальню; сердце, казалось, готово было выпрыгнуть у меня из груди.

Потом, конечно, был очень неуютный момент, когда через десять минут мы с Оливией встретились в гостиной. Глаза у нее снова сделались обычного цвета, а грудь — снова заправлена в платье, но перемена в ней была мне очевидна. Она вела себя вполне нормально (если про Оливию Бабблхамп вообще можно сказать, что она ведет себя нормально), но я-то знала. И она знала, что я знаю. Полагаю, вы согласитесь со мной, что ситуация была весьма щекотливая.

Вполне естественно, разговор за столом зашел о крикете. На ужин был замечательный ростбиф, который Гарри, вытащив вертел, с обычной ловкостью и живостью разделал и разложил по тарелкам. Стокер хлопотал с кларетом — в этот вечер мы все в силу разных причин пили больше обыкновенного. Молодой картофель удался на славу, как и горох с нашего огорода. Скромная трапеза, но мне нравится думать — и Гарри целиком согласен со мной в этом, — что он не уступит всему, что способна предложить Франция. Кстати, вдруг подумала я, не ФРАНЦУЗ ли Клив? Нет: я сразу же вспомнила, что он венгр. Одному Богу известно, что они там у себя едят.

Хилари была очень мила в светло-голубом платье, выгодно подчеркивающем ее стройную фигуру. Перед тем как спуститься к столу, я поговорила с ней, попытавшись предостеречь насчет Клива. Боюсь, я не слишком в этом преуспела; я не хотела слишком пугать девочку, а на мои завуалированные намеки она отвечала с неприкрытым раздражением, посоветовав мне принять мои таблетки. Надо же, нашла время для таблеток!

Стокер прислуживал нам с обычным чуть флегматичным достоинством, и Гарри, похоже, пребывал в хорошем настроении. Время от времени Гарри бывает неплохим собеседником. У него метафизический склад ума; к сожалению, охота и кларет редко позволяют ему проявить этот свой дар. Однако ради Клива он выдвинул несколько любопытных идей, и этого хватило, чтобы поддерживать разговор, позволив Гарри постепенно переключить внимание с беседы на ростбиф, потом на вино (на чем оно и оставалось сосредоточено до конца ужина).

— Крикет, — заявил он в какой-то момент, — это, конечно же, больше, чем просто игра. Лично я назвал бы его идиллией: сельской сценой мира, простоты и благости.

Последовала недолгая пауза; как я уже сказала, никто не слышал от Гарри ничего подобного по меньшей мере пятнадцать последних лет.

— А ты, Оливия, что ты скажешь на это? — проревел он, налившись кровью. Видите ли, у них с Оливией такая давняя игра: когда они пьют — чем обыкновенно заняты Почти все время, если только Гарри не мчится верхом, он разыгрывает из себя лихого кавалера, а она томную даму. Жалкое зрелище, по правде говоря, но ему нравится. Однако в тот вечер Оливия не играла. Она глядела только на Клива, что было не совсем справедливо по отношению к Гарри.

— О, я совершенно с вами согласен, сэр Гарри, — сказал Клив. — Крикет символизирует человеческую деятельность в идеальном обществе — обществе, связанном любовью, в котором закон лишь определяет рамки. Все остальное это искусство, гармония: цивилизованная борьба человека с человеком в исключительно игровом контексте. Так, как воевали древние греки.

— Потрясающе, — несколько вульгарно сказала Оливия, так и не сводя пылающего взгляда с маленького умного чудовища. Ох, знаю я тебя, Оливия Бабблхамп, подумала я. Ты только и хочешь напоить собой эту тварь. Впрочем, в его рассуждениях было одно уязвимое место. Вот оно: зло тоже может играть в эту игру, и ты, Клив, говорила я про себя, и есть это зло. Разумеется, я ничего такого не произнесла, а, возможно, стоило. Эта идея показалась бы дикой Гарри, и даже в большей степени — Хилари с Чарльзом. Одна Оливия поняла бы, что я имею в виду, говоря: "зло, играющее в игру", — но она уже покорилась злу.

Поздно ночью, когда все легли спать, я прокралась в его комнату. Я почти ожидала застать его бодрствующим, готовящимся к своим ночным разбоям. Я не имела ни малейшего представления о том, что буду делать; там, надеялась я, видно будет. С собой у меня было несколько религиозных вещиц, но чеснока не было — мы не пользуемся им в готовке. В общем, я полагала, ну… что, может быть, смогу беседой обратить его. Пообещать ему молчать в случае, если он просто будет охотиться на другую семью. Я даже готова была — и мне не стыдно признаться в этом — предложить ему СЕБЯ, только бы он не трогал Хилари. Вот на какие жертвы готовы настоящие матери, когда их дочерям угрожает опасность. К счастью, до этого не дошло: он спал.

Как прекрасен был он во сне! Легко можно понять, почему Оливия покорилась так быстро. Я сама боролась с искушением, жестоким искушением, но моя решимость взяла верх. Я изо всех сил ударила его по голове куском трубы, который оставили за собой водопроводчики, а затем с помощью крикетного молотка вогнала ему в грудь вертел. Сколько крови было!

Гарри застал меня там через полчаса. Бедный Гарри, это очень его огорчило. Он считает, что это немного "слишком". Не "по-нашему", сказал он. Не крикет.

Я сижу в сумасшедшем доме за убийство вампира по имени Клив, и, если вы меня спросите, ЭТО точно не крикет. Впрочем, здесь не так уж и плохо. Меня поместили в одну палату с Дианой Бабблхамп, и мы основали тут клуб игроков в бридж. Оливия регулярно навещает нас и — благослови Господи ее душу! — проносит нам тайком джин. Но доверять ей все равно нельзя, особенно с тех пор, как ее кусал Клив. Я пыталась предостеречь насчет нее Хилари, но она считает меня сумасшедшей. Бедняжка, она очень меня огорчает. Я давно уже не пью своих лекарств, так она меня беспокоит. Кстати, насчет главного врача Оливия ошибалась: он вовсе не славный, совсем не славный. Он ирландец, и он играет в гольф, и вчера я заметила, что глаза у него горят красным огнем, когда он думает, что его никто не видит.

 

Томас Диш

Незамужняя девушка и Смерть

Это случилось в конце июня. Было полпятого вечера. На улице лил дождь. Джилл Хольцман пришла к выводу, что с нее хватит. Жить дальше не имеет смысла — в особенности так, как живет она. Этот вывод она сделала не впервые: когда Джилл училась в колледже, она как-то раз решила наглотаться таблеток. Но тогда она все подстроила так, чтобы ее вовремя откачали. На сей раз Джилл играла по-честному.

Она пододвинула к самодельному книжному стеллажу стул, встала на него и достала с верхней полки "Гештальт-терапию". На форзаце книги был записан телефонный номер Смерти. Его продиктовал Джилл один парень, с которым она разговорилась в автобусе по дороге в Кэтскиллс (Джилл ехала в лагерь Всемирного Братства). Парень этот жил в ашраме под Эшоканом и был повернут на всем оккультном. Координатами стоящих людей, которые Джилл от него получила, можно было бы заполнить целую записную книжку. Экстрасенс-целитель из Мехико, терапевт-рейхеанец, принимающий в Альберт-отеле, группа леворадикальных сайентологов-еретиков — и Смерть.

Джилл набрала номер Смерти. Короткие гудки.

Пробежав глазами несколько страниц "Гештальт-терапии", Джилл сделала вторую попытку. На сей раз ей отозвались, но не Смерть, а автоответчик. Джилл продиктовала в трубку свой телефон.

Затем, чувствуя, что все ее отвергли и над головой ее сгущается мрак, Джилл удалилась в стенной шкаф, который предпочитала именовать кухней, и напекла два противня эклеров. Затем тщательно отмыла миску и противни, свалила горячие эклеры в пластиковый мешок для отходов, заклеила его и спустила в мусоропровод. Мешок полетел в подвал, чтобы сгореть там в специальной мусоросжигательной печи. Кухонная возня всегда была для Джилл вернейшим лекарством от депрессии, но мысль о том, что эклеры придется съесть, вновь ввергла ее в пучину отчаяния. И вообще давно бы надо похудеть.

Два дня спустя, когда Джилл внимательно смотрела по Эн-би-си передачу о наркомании, зазвонил телефон.

— Алло, — с надеждой произнесла она.

— Здравствуйте, я хотел бы поговорить с мисс Джилл Хольцман.

— Я слушаю.

— Мисс Хольцман, это Смерть. Вы пытались связаться со мной два дня назад, но не застали.

— Да, верно. — У Джилл подгибались коленки, как с тот раз, когда ее выбрали президентом класса и надо было экспромтом произнести речь перед всей школой. — Спасибо, что перезвонили.

Смерть молчал. В телефонной трубке не было слышно даже его дыхания.

— Я тут подумала, — начала Джилл, еле подбирая слова, — а не зайдете ли вы ко мне…

Молчание все длилось. Джилл набрала в грудь воздуха.

— Я живу на Бэрроу-стрит, тридцать пять. Квартира три-цэ. Если вы поедете на метро в сторону Седьмой авеню, сойдите на Шеридан-сквер. Повернете за угол — и сразу упретесь в мой дом. — Тут ей пришло в голову, что, возможно, это она должна явиться к Смерти, а не наоборот. — Или, если вы слишком заняты…

— Нет, — произнес он после долгой паузы, выражающей, что на самом деле он хочет сказать "да". — Вообще-то я действительно загружен, иначе я перезвонил бы вам раньше. Дождь, понимаете ли. Когда плохая погода устанавливается надолго, я всегда нарасхват.

Джилл призадумалась. Может, если бы не дождь, у нее бы и депрессии не было? Уже пять дней над Нью-Йорком, заливая его водой, висел обрывок урагана, обработавшего другие районы страны на сто миллионов долларов. Но нет, к настроению дело не сводилось. Она осталась бы верна своему решению даже в самый солнечный день года.

— Жуть, — согласилась Джилл, имея в виду не столько погоду, сколько жизнь в целом.

— Простите, мисс Хольцман, вы еще не сообщили, что именно вам требуется.

— Да? — процедила Джилл, еле сдерживаясь. — Я что, должна выйти на середину и объяснить все на пальцах? — Смерть молчал. — Так вот, я хочу умереть.

— Хорошо. Завтра утром вас устроит? Например, в десять?

— А во вторую половину дня никак не получится? Я раньше одиннадцати не встаю, а разум у меня просыпается только после обеда. — Джилл уже собралась в подробностях описать свои бесчисленные неудачи на трудовом поприще, рассказать, как вылетала отовсюду из-за своей физической неспособности утром встать и добраться до работы. Но тут же раздумала. Чужие проблемы никому не интересны.

— Боюсь, завтра после обеда у меня уже все забито. Как насчет четверга?

Джилл заглянула в ежедневник на своем столе. Четверг располагался на следующем развороте, рядом с репродукцией карандашного рисунка Бранкузи. И что, до самого четверга придется смотреть "Флинстоунов"? Нетушки, решила Джилл.

И капитулировала.

— Ладно, давайте завтра утром. Я попробую встать.

Смерть не отзывался, и Джилл запаниковала. Ну вот, подумала она, я его обидела, и теперь он вообще не придет.

— Честно, — взмолилась она, — завтра утром — это просто ИДЕАЛЬНО. Вы сказали, в десять?

— Да-да, я записываю. Бэрроу-стрит, тридцать пять?

— Квартира три-цэ.

— Десять утра. Отлично. A tout a l'heure . — Эту французскую фразу он произнес с жутким акцентом.

Джилл всерьез задумалась, а не сплоховала ли с выбором.

Проснулась она в шесть утра с ужасным чувством, что ее квартира больше всего похожа на жалкую трущобу. На радиоле громоздились штабеля пыльных пластинок без конвертов. Простыни посерели от грязи, медитативный кактус медленно издыхал, на кафельном полу посреди ванной возвышалась горка окурков (Джилл уронила пепельницу, да так и не убрала). Зеркало в стенном шкафу (он же кухня) было покрыто многомесячными наслоениями жира. Увидев в нем свое размытое отражение, Джилл расстроилась вконец.

Засучив рукава, она принялась за дело, и к приходу Смерти (а явился он ровно в десять) самые заметные симптомы хронического беспорядка были закамуфлированы.

Смерть покосился на свой зонтик, с которого ручьями текла вода.

— Куда его поставить?

— Давайте уберу. — Джилл раскрыла зонтик, при этом здорово обрызгавшись, и поставила сушиться в отмытую ванну. Чтобы Смерть не заглядывал в шкаф-кухню, она повесила в ванной и его плащ — от фирмы "Лондон Фог". Не хухры-мухры.

— Ну-с, — произнес Смерть, усаживаясь на скрипучий бамбуковый стул, разрисованный Джилл собственноручно.

Сама Джилл пристроилась на краешке кровати, слегка раздвинув ноги, сложив руки чашечкой, которая должна была выражать ее открытость и доверие к собеседнику.

— Я готова.

Последние два года Джилл работала — когда работала — офисным клерком по вызову. То есть стояла на учете в специальном агентстве, поставляющем временных работников: там на неделю заменить секретаршу, здесь посидеть на телефоне… Всмотревшись в лицо Смерти, она пришла к выводу, что вполне могла бы работать и в его офисе. Начальников у нее было столько, что все их лица давно слились для нее в одно — не красивое, но и не уродливое, средней потрепанности, немолодое лицо — именно то улыбающееся лицо, которое сейчас она видела перед собой.

— У вас очень симпатичная квартира, — заметил Смерть.

— Спасибо. Но боюсь, я ее здорово запустила. Конечно, ее лучшее достоинство — вид из окон. — Но едва эти слова сорвались с ее языка, как она сообразила, что вида-то никакого нет. Дождь застилал все, кроме ближайших крыш. Центр Международной торговли вообще растворился в воздухе.

А может, это первый признак умирания? — вдруг подумалось Джилл. Может, город съежится вокруг нее, пока не останется ничего, кроме этой комнаты, затем — этой кровати, и наконец — ее тела, которое немедленно схлопнется в единственный глаз с голубым зрачком? Глаз зажмурится и…

Смерть распахнул пиджак и расстегнул ширинку.

— Приступим? — спросил он. Засунув палец в трусы, извлек наружу свой член: какой-то мягкий, сморщенный, неопределенно-пастельного, как замороженная курица, оттенка.

Джилл невольно отвела глаза и принялась рассматривать брюки Смерти, тисненые узоры на его мокасинах, его рот, растянутый в смущенно-вкрадчивой улыбке.

— И что от меня требуется? — спросила она.

— То, что вы считаете наиболее естественным, Джилл.

Она робко взяла рукой его вялый член и слегка стиснула. Железки немножко порозовели — под цвет консервированного лосося. Смерть подался вперед. Бамбуковый стул заскрипел.

— Может быть, вы попробуете его поцеловать?.. — предложил он.

— В смысле, минет вам сделать?

Смерть скривился. Его член стеснительно скукожился.

— Если вы предпочтете отказаться от своего решения, — сказал Смерть обиженно, — я могу уйти прямо сейчас.

Мысленно толкнув себя локтем под ребра, Джилл напомнила себе о своем отчаянии, усталости, апатии и всех других причинах, побудивших ее умереть. Странное дело, она ведь не девственница, да и акт этот самый никогда не вызывал у нее непреодолимого отвращения, спросите хоть Ленни Раиса (то был ее последний бойфренд, восемь месяцев назад уехавший в Калифорнию). Если бы только Смерть не обращался с ней так небрежно, будь он хоть чуточку нежен, прояви он хоть малейшее уважение к ее индивидуальности…

— Нет! — вскрикнула она, упав на колени и лихорадочно думая. — Не уходите. Я просто немного… изумилась. Я сделаю все, чего вы захотите.

— Только если вы тоже этого захотите, — заявил Смерть.

— Да хочу я, хочу.

И, собрав волю в кулак, в течение пятнадцати минут она пыталась что-то сделать, но все ее усилия пропали зря. Раза два казалось, что у Смерти сейчас все-таки встанет, и Джилл удваивала старания. Но тем скорее истощались ее силы. Сизифов труд какой-то. "Неужели он импотент?" подумалось Джилл.

Отстранившись, Смерть вытер свой член бумажным носовым платком.

— Вероятно, вы считаете меня импотентом.

— Нет, что вы. Нет, это я во всем виновата.

— Так вот, отнюдь. Обычно у меня все проходит как по маслу. Раз-два-три, и готово. Просто, как я уже пояснял, я сейчас очень загружен. Вас много, а я один.

— Я еще попробую, — устало пообещала Джилл.

— В одиннадцать тридцать меня ждут на Семьдесят седьмой. Я пойду, а то опоздаю.

— Пойдете! А мне что делать? Вы разве не хотите меня… — Джилл поглядела в окно. За время пребывания Смерти в ее квартире даже последние крыши скрылись из виду. — Или я уже мертва?

Смерть презрительно фыркнул:

— Моя дорогая девочка, будь вы мертвы, вы бы этого не заметили. Услуга за услугу: чтобы вас прикончить, я обязательно должен кончить.

Джилл сложила руки на груди:

— Это несправедливо.

— А знаете, давайте-ка я вернусь вечером — в нерабочее время. Вас это устраивает?

Разве могла она не согласиться?

Смерть сдержал слово. Он появился в полдевятого вечера. Бургундское сорта "Альмаден", купленное им в погребке на Кристофер-стрит, отлично пошло под говядину а-ля бургиньон, приготовленную Джилл. На десерт было фисташковое мороженое, залитое сверху ледяной водкой. Джилл надела парусиновое платье-сафари от "Лорда-энд-Тейлора", оставив незастегнутыми три верхние пуговицы. Сначала она хотела облачиться в более пикантное мини из макраме, но затем решила, что в данной ситуации необходимо выглядеть не столько кокетливой, сколько сговорчивой.

На проигрывателе безостановочно крутилась одна и та же пластинка. Вальсы Штрауса: "Жизнь артиста", "Голубой Дунай", "Динаматион", "Сказки венского леса", "Венская кровь", "Императорский вальс". Затем иголка автоматически возвращалась на первую дорожку, и все начиналось сызнова: "Жизнь артиста", "Голубой Дунай"…

Смерть так расслабился, что позволил Джилл снять с себя пиджак и галстук, после чего, спеша загладить воспоминания об утреннем фиаско, взял инициативу на себя.

Вначале Джилл еще на что-то надеялась. Пару раз Смерть был близок к успеху, тем более что теперь они не качались на бамбуковом стуле, а устроились по-человечески, на кровати. Но надежды скоро превратились в дым. Наконец, когда макияж на лице Джилл вконец размазался, а одна из ее искусственных ресниц накрепко сплелась с волосами в паху Смерти, Джилл капитулировала.

— Проклятие, — проговорил Смерть.

Джилл так замучилась, что уже ничего — даже досады — не чувствовала.

— Даже не знаю, что тут сказать.

— Ничего, — успокоила его Джилл.

— Может, попробуем в другой раз?

— А что, если я приду к вам в офис?

— Отличная мысль. — В этот момент он согласился бы на свидание где угодно: на кладбище, в церкви, между ног статуи Свободы…

Допив остатки "Калуа" двухлетней давности — Джилл берегла недопитую бутылку как память о некой вечеринке на Двенадцатую ночь два года назад, Смерть ушел. Джилл подошла к проигрывателю и выключила его. "Венская кровь" прервалась на полутакте.

Она так вымоталась, что даже не стала мыть тарелки. Пусть тараканы попразднуют, подумала она, и легла спать.

Придя, Джилл не застала Смерть в офисе. Если верить секретарше, он ушел всего несколько минут назад, хотя Джилл (как было синим по белому записано в его календаре) было назначено на одиннадцать часов — ровно на то время, которое в этот момент показывали большие солидные часы на стене: одиннадцать ноль-ноль то есть. Какое-то время Джилл не без удовольствия вслушивалась в успокаивающие, не слишком монотонные звуки офисной жизни: секретарша Смерти распечатывала текст с диктофона. Щелчок ножной педали тишина — еще один щелчок — яростный стрекот пишущей машинки — щелчок тишина…

Прошло полчаса, а Смерти все не было. Сознавшись сама себе, что ей скучно, Джилл стала перелистывать лежащие в приемной журналы, пока не обнаружила в "Космополитен" прелестную злую статью о том, как научиться злиться прелестно и с пользой. Честно говоря, с данной эмоцией у Джилл всегда были сложности, но если уж ей удавалось как следует разозлиться, о, это было блаженство! Приятная дрожь пробегала по ее застоявшемуся телу, и адреналин, бьющий живительным ключом, обильно орошал постылые будни. Каждая молекула в мире начинала двигаться чуть-чуть быстрее, пока окружающая действительность не обретала чудесное сходство с лучшими голливудскими фильмами (в главных ролях Джордж С. Скотт, Гленда Джексон и Лайза Минелли). Причем другими средствами, кроме злобы, этого достичь было нельзя.

— Час дня, — отметила Джилл вслух, несколько погрешив против истины. Вот сволочь.

Секретарша состроила сочувственную гримаску.

— Уж мне ли не знать.

— Как вы думаете, он вообще появится?

— Его не предскажешь. Одно могу гарантировать — стоит мне выскочить пообедать, как он явится на следующем же лифте. Каждый раз так. Прям телепат.

— А подменить вас некому?

— Работала у нас еще одна, но в пятницу свалила.

Получила зарплату, и тю-тю.

— Если вы хотите перекусить, я могу за вас подежурить. Мне все равно заняться нечем.

— Серьезно? Я просто с голоду подыхаю. По идее, можно было бы по телефону заказать, но я один раз пробовала — и что вы думаете? Принесли какой-то дохлый сандвич с тунцом и салатом — как в голодное время. Я уж подумала, конец света настал!

— Идите поешьте.

— Если будут звонить, запишите их имя и телефон и скажите, что мы скоро перезвоним. Если кто придет, пусть подождут. Вот и все премудрости.

Секретарша отправилась обедать. Со следующим же лифтом появился Смерть. Он так и прошел бы мимо Джилл в кабинет, не заметив ее, если бы она не привлекла его внимание — конкретно, запустила в него "Космополитеном".

— О, мисс Хольцман! — воскликнул Смерть, замешкавшись. — Вы меня напугали.

Джилл испепелила его взглядом. Имея на то полное право.

— Я принял вас за мою секретаршу.

— Я ее подменила, чтобы она успела пообедать. Вы в курсе, что опоздали на два часа? ДВА ЧАСА.

— Возникли неожиданные проблемы, — промямлил Смерть.

— Эти ваши обычные, что ли? — саркастически спросила она.

Смерть вздохнул.

— Когда мне было семнадцать, — лениво рассуждала Джилл, раскинувшись на обитой кожзаменителем кушетке в кабинете Смерти, — я пошла к зубному канал корня надо было привести в порядок. Так что вы думаете: нерв воспалился, и пришлось мне туда таскаться, как на работу. Лишь через несколько недель врач мне канал вычистил, осушил и закрыл. Потом сказал, что я поставила рекорд — тринадцать сеансов работы над одним зубом.

— Поверьте, мисс Хольцман, ваш случай — настоящая аномалия. Ума не приложу, в чем тут дело, но вы совершенно не виноваты, уверяю вас.

— Угу, спасибочки.

— Если вы захотите прийти завтра, я отменю всех других клиентов.

— Я как-то не уверена, что мне этого хочется.

— Вполне понимаю.

— Да, если бы я пыталась вас ублажить ради своего здоровья, было бы еще туда-сюда, а так… Если уж совсем начистоту, я считаю, что эта ваша процедура — мерзость и унижение. Прямо как в средневековье. А от того, что у нас с вами ничего не вышло, вообще хреново делается. Как соль на рану. Ей-богу, лучше бы я приняла снотворное. Или мышьяк какой-нибудь!

— Может быть, вы предпочтете, чтобы я вас задушил или вывез на лодке в море…

— Давайте без пошлостей.

Когда злость Джилл достигла апогея, произошло то, что происходило обычно в таких случаях — Джилл обнаружила, что меняет гнев на милость. По всему было видно, что Смерть искренне обескуражен. Что толку его винить? Ну не получается у человека, и все тут! Скорее его надо пожалеть. Джилл действительно стало жаль Смерть — о, это было чудесное чувство!

Итак, когда в знак примирения он пригласил ее на ленч в "Пекин-Парк", Джилл ломалась недолго — сдалась после первого же "прошу вас". И когда после долгой и восхитительной трапезы он предложил ей занять вакантное место в его офисе, тоже обошлось без долгих уговоров. Джилл рассудила, что единственная альтернатива — вновь обивать пороги агентств по трудоустройству. А это ее точно не прельщало.

Итак, упрямая жизнь отказалась уступить смерти, но у этого факта были и хорошие стороны. Неплохая зарплата, терпимый график работы, начальник, с которым — как только стало очевидно, что обязанности Джилл не будут выходить за рамки списка, одобренного нью-йоркским комитетом по труду и занятости, — у нее установились холодно-благожелательные отношения. Сами понимаете, Смерть ничуть не желал возобновить с Джилл интимную связь.

В общем, работа как работа, и Джилл ее честно выполняла. А что еще делать девушке, которой не удалось умереть?

 

Клемент Вуд

Медовый месяц

Эдит Кэри уселась на низкий диванчик, изящно скрестила стройные ноги и достала из сумочки черно-белый мундштук и пачку дешевеньких сигарет.

— У тебя нет зажигалки? Ой, я забыла, что ты не куришь… Ладно, у меня где-то были спички.

Она прикурила. Откинулась на диванных подушках, придавив их локтем, чтобы было удобнее. Струйка дыма вырвалась изо рта серым конусом, на мгновение застыла в воздухе и растаяла бледным облаком. Эдит прищурилась, выжидающе глядя на Дорис.

— Рассказывай, Дорис. Теперь вы с ним обручились. И что ты чувствуешь? Ну давай, не стесняйся…

— Я… э… да ничего особенного я не чувствую.

— Вот так всегда. Все интересное происходит, когда меня нет в городе! М-да… я и не знала, что Харви… или мне его надо теперь называть "доктор Кэмпбелл"… в общем, я понятия не имела, что он за тобой ухаживает.

— Н-нет. Он не то чтобы ухаживает…

— Какая ты скромная, просто кошмар. А то я не знаю… Ты с Джорджем Стикни сначала встречалась… потом со спортсменами этими… и еще с тем беднягой военным, морским лейтенантом из Техаса… как раз когда я была на Юге…

— Д-да. Встречалась.

— Слушай, чего ты такая зажатая? Слова из тебя не вытянешь. Расскажи все-таки про своего жениха. Горячий мужчина, правда? — Вопрос был каверзный, да. Но и доверительный тоже.

Эдит подалась вперед, не сводя глаз с подруги, такой хорошенькой, что прямо загляденье.

Дорис Орр и вправду была очень миленькой. Своей бледной хрупкой красотой она напоминала девушек с голландских пастелей. Сидела она очень прямо, и от этого ее поза казалась слегка напряженной. Даже складки ее платья — очень стильного платья из воздушной и легкой материи в матово-синих и бронзовых тонах — были неподвижны, как мрамор. Изящная длинная шея, точеный профиль, ясные голубые глаза, золотистые локоны, падающие на лоб… В сером пасмурном свете она казалась цветком, вылепленным из воска и раскрашенным в синие, бронзовые и нежно-розовые тона. Безмятежный, нездешний цветок. И лишь в глазах промелькнуло что-то… даже не удивление, а только намек на удивление. Тень хмурой морщинки легла на лоб, но тут же исчезла. Тут же.

— Он славный… Харви.

— А он… тебе с ним хорошо как с мужчиной? Он страстный, да? Ты меня не стесняйся, Дорис. Я уже старая замужняя женщина. Меня не надо стесняться. Мы с Эдом… еще до того, как поженились… ну, ты понимаешь, о чем я. Все это делают. И уж тем более — обрученные пары. И это так хорошо, ты согласна?

Снова хмурая тень пробежала по безмятежному лбу.

И снова исчезла, как будто ее и не было.

— Д-да. Наверное, хорошо.

Сразу было заметно, что человек не понимает, о чем говорит.

— Да что ты как девочка, честное слово. Уж меня-то не надо стесняться. Ты знаешь, о чем я… ну, всякие ласки там, поцелуйчики… обняться, погладить и все остальное… ты же встречалась с парнями. Сколько их у тебя было, поклонников… здесь и в Аннаполисе… буквально на каждой из вечеринок ты себе находила какого-нибудь ухажера. И вряд ли ты с ними просто за ручку держалась. В общем, ты ему уже что-то позволила?

— Я… я не знаю, о чем… что ты имеешь в виду…

— Господи Боже. Не может быть девушка столь наивной. Не верю я в это. Так не бывает. Вы с ним целовались, Дорис? По-настоящему?

— Он… он меня поцеловал. Один раз. На помолвке…

— И с тех пор?

— Н-нет. Больше не целовал.

Эдит оценивающе прищурилась. Сама ненамного старше подруги, она уже несколько лет была замужем и считала себя женщиной искушенной.

— А другие мужчины тебя целовали?

— Да… в щеку.

— А в губы? По-настоящему? — Жестко, безжалостно. Как на допросе.

— Нет, конечно. Я ни за что не позволила бы…

— Даже Харви… то есть доктору Кэмпбеллу?

— Он, наверное, и сам… будет…

— Он-то будет, я не сомневаюсь. — Эдит глубокомысленно кивнула. — И это все, что между вами было?

— Мы… э… да.

— Как же вы, девочки, так живете, что вообще ничего не знаете?! Ты — не первая, кто мне говорит… Я сама еще в школе все знала. И подруги мои тоже знали. Это естественно. Что естественно, то не стыдно. Я так думаю, это тетя твоя — старая дева — вбила тебе в голову, что приличная девушка не позволит мужчине касаться себя до замужества…

— Да, тетя Этель…

— Кошмар какой, Господи! И он… он тебя не домогается?

— Эди, я не понимаю, о чем ты.

Эдит решительно затушила в пепельнице недокуренную сигарету.

— Ты мне можешь сказать, зачем ты выходишь замуж?

Похоже, Дорис смутилась. Немного, но все же.

— А зачем люди женятся и выходят замуж, Эди? Просто пора уже замуж… мне двадцать четыре. Я не Могу вечно бегать по вечеринкам с танцульками, где собираются дети моложе меня в два раза. Мне пора замуж.

— Да. — Беспристрастно и коротко, как приговор.

— И ему тоже пора жениться. Знаешь, старому генералу Кэмпбеллу очень хочется мальчика… внука… чтобы было, кому передать все имущество и состояние. То есть не все, конечно. Но большую часть. У Тома с женой… Том — это брат Харви, архитектор, ну ты знаешь… Так вот, у Тома с женой только один ребенок. Девочка. И Элизабет больше не может иметь детей… Мэриан еще не замужем… Эллен… вторая сестра Харви, ты, может быть, помнишь, она вышла замуж за этого… из Филадельфии… Джорджа, как его там? Скотта или Шотта… Ладно, не важно. У них был мальчик, но он умер еще младенцем. А потом у них были еще две девочки… У генерала нет внуков. Только одни внучки. А если у Харви будет сын, то старый Кэмпбелл оставит ему по наследству гораздо больше, чем он бы оставил… Да, точно. Его звали Шотт. Джордж Шотт. Так вот, он оставит гораздо больше…

— Это Харви тебе объяснил?

— Да. Харви и его мама, — с облегчением кивнула Дорис.

— И поэтому вы собираетесь пожениться?

— Ну конечно.

— Бедная девочка! — Эдит решительно закурила очередную сигарету. Давай поженимся, Дорис… Сливная девочка Дорис. Иди сюда, сядь рядом с маменькой и послушай, что мы тебе скажем. Твое дело — родить. Обязательно мальчика. И тогда денежки старого Кэмпбелла будут у нас в кармане. И ты это нормально воспринимаешь?

— Конечно, нормально. А что…

— А у нас с Эдом нету богатого папеньки. Мы с ним решили, что не будем пока заводить детей. Потому что сначала нам надо встать на ноги. Здоровье у меня крепкое. Подождать мы еще можем…

— Но…

— Что "но"?

— Мне казалось, ты хочешь детей…

— Разумеется, я хочу. Я ужасно хочу ребенка… а ведь мне всего двадцать шесть! Но ничего. Через пару лет мы отложим какие-то сбережения, все у нас образуется… и тогда у нас будут дети. Двое. Или, может быть, трое…

— А если вдруг раньше…

— Но я же предохраняюсь. Мы с Эдом твердо решили, что заведем детей только тогда, когда сможем их содержать нормально. Правда, прошлой осенью у меня была задержка… Я ужасно перепугалась. Но, слава Богу, все обошлось. Ложная тревога.

— А как это, предохраняться?

— А ты не знаешь?! С тобой никто об этом не говорил?!

— Ну… кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду. Харви сказал, что даст мне какую-то книгу. Чтобы я прочитала… Он хочет, чтобы у нас было много детей. Сыновей. Чем больше у нас будет сыновей, тем больше у нас будет денег.

— Понятно.

— Харви сам врач… И он все об этом знает. Его мама мне объяснила, почему для него так важно жениться на нормальной, здоровой и крепкой девушке…

— И тебя, стало быть, удостоили выбором. Бедный ребенок! И что… он тебя даже ни разу не поцеловал после помолвки? Ни разу?

— Ни разу.

— Какой кошмар. Знаешь, если бы мой Эд стал относиться ко мне точно так же, уж я бы нашла эту блондинку или брюнетку и попортила бы ей личико, чтобы впредь неповадно было… Конечно, я за тебя очень рада… потому что ты…

Последние горсти риса простучали по каменным ступеням церкви, пара стоптанных домашних туфель по обычаю брошена на мостовую… поезд вздрогнул, отошел от перрона… Победный, взволнованный взмах руки. Высокий мужчина на верхней ступеньке и рядом с ним — цветущая Дорис… Дикая какофония автомобильных рожков — последний салют молодым… Балтиморский вокзал остался уже позади. Поезд набирал скорость в бесшумной мощи. За окном проплывают кварталы скучных и серых домов… Обрывки загородной природы… Деревья, тихое озерцо… Коровы, склонившие головы к самой земле… Человеческие фигурки как размытые пятна… Усыпляющий перестук колес по сочленениям рельсов… Все, поехали. Едем.

В купе доктор Кэмпбелл уселся прямо напротив своей молодой жены. Он был очень высоким и стройным, с худым — быть может, чуточку слишком худым лицом. Носил очки с толстыми линзами в легкой светлой оправе. Сейчас, когда он смотрел на Дорис, его тонкие губы были сложены в подобие довольной собственнической улыбки. Впрочем, любой на его месте мог бы поздравить себя с удачным "приобретением". Лицо девушки, хотя и подсвеченное необычным румянцем, оставалось все таким же безмятежно прелестным. Она была вся — как застывшая красота. Ее темно-синее с серым дорожное платье казалось изваянным из мрамора. Величественная осанка, спокойный взгляд, исполненный чувства собственного достоинства. Глаза как безоблачное ясное небо. Строгая изысканная прическа, которую не портил ни один выбившийся золотистый локон.

— Ну вот, стало быть, — выдохнул молодой доктор. — Можно, я закурю?

— Конечно, можно…

— Ты рада, что все закончилось?

— Да, наверное. — В ее глазах промелькнуло кокетство. Воздушное, как дуновение легкого ветерка. Промелькнуло и тут же исчезло, потому что осталось безответным.

— Сколько глупостей люди придумали с этими свадьбами. Это так утомляет.

— Д-да.

— Но все уже позади. Что не может не радовать… Замечательная сигара. Из отцовских запасов.

— А-а, — неопределенно отозвалась Дорис.

А что еще можно было сказать?

Зерно сомнения, которое заронила ей в душу подруга Эдит, потихонечку прорастало. Девушка не знала, как ей заговорить об этом. Но все-таки начала разговор, робко и неуверенно:

— Харви, а ты… ты раньше часто встречался с девушками? В университете… и потом еще.

— Я бы сказал, что нечасто. Я вообще не люблю женщин… — Он выпустил дым колечком, которое растаяло в воздухе, не успев даже как следует сформироваться. — Кроме тебя, разумеется. Ты — само совершенство.

— Я… я имела в виду, может быть, у тебя кто-то есть… кто-то еще… кто тебе дорог. — Она понизила голос, но взгляда не отвела. — Кто-то, кроме меня…

— Нет у меня никого. Странные ты задаешь вопросы!

— Просто мне… интересно…

— Я вообще не такой человек. Женщины мне никогда не нравились. У меня не было времени на ухаживания. Сначала я учился на медицинском… потом работал в больнице… был слишком занят. А потом папа сказал, что мне пора бы подумать и о женитьбе. И вот мы поженились.

— А-а.

Они замолчали. Надолго. А потом пришло время идти на ужин в вагон-ресторан, и напряжение и неловкость, воцарившиеся между супругами, постепенно сошли на нет. Дорис заметила, что ее муж далеко не галантный кавалер. Например, он совершенно не умел вести себя за столом. Поглощал пищу, как корм, необходимый для поддержания жизнедеятельности, — деловито и быстро. Но ее это не покоробило. Наоборот. Ей уже до смерти надоел весь этот сладенький сентиментальный сироп, которым ее "поливала" тетушка Этель… да и подруги в большинстве своем тоже. А Харви… он был таким прозаичным, таким приземленным. И ей это нравилось.

К концу ужина они уже увлеченно обсуждали свои кулинарные предпочтения — что кому нравится и что не нравится. Но когда они вернулись в купе, Дорис снова пришла в замешательство. Проводник застелил постели, хотя его и не просили. Но у него был наметанный глаз, и он сразу же распознал в юной паре счастливых молодоженов. Они молча оглядели застеленные постели, смущенно присели на краешках полок — каждый на своей — и продолжили прерванный разговор. Они обсудили в деталях предстоящее свадебное путешествие, потом заговорили о будущем Харви и о перспективах его профессии. Перспективы, надо сказать, открывались широкие. И в Балтиморе, и в Филадельфии, где у Харви был дядюшка. Сейчас доходы у Харви были более чем скромными. Да и какие могут быть доходы у молодого врача, который живет при больнице?! Но при том содержании, которое положил им его отец, пять тысяч в год… В общем, для начала неплохо… а когда у них родится сын, то можно будет рассчитывать и на большее… причем гораздо на большее.

При этой мысли он даже весь приободрился и засиял.

Она, словно зеркало, скопировала выражение приятного предвкушения.

— Уже поздно… наверное, надо ложиться спать. — Он произнес это небрежно, как бы между прочим. Но это он так защищался. Чтобы не выдать паническую застенчивость. Однако все же немножко выдал.

— Д-да, наверное… — Сама того не желая, она задышала чаще. Ее грудь вздымалась и опадала помимо воли.

— Мне надо сказать тебе одну вещь, — начал он очень серьезно, даже угрюмо. — Когда я… еще раньше… задумывался о том, что когда-нибудь мне предстоит жениться, я решил для себя, что семейную жизнь надо начать по возможности… без осложнений, легко… чтобы моей молодой жене не пришлось смущаться… — Он замялся.

— Да. — Она решила его поощрить.

— Скажем, первую неделю или даже дней десять… просто… лежать рядом с женой. Просто лежать… ничего не делать…

— Да.

— Но я не знаю… Если это действительно необходимо… Папа так хочет внука… Ты все понимаешь. И поэтому, если ты только не будешь настаивать…

Ей вдруг стало нечем дышать: она взвалила себе на плечи тяжелый груз и собиралась нести этот груз, не морщась.

— Нет.

— Я уверен, так будет лучше. Я пойду покурю в салон, пока ты… приготовишься… Твоя сумка вон там, под сиденьем.

Когда он ушел — может быть, как-то уж слишком поспешно, — она улыбнулась его деликатной предупредительности. Он не хотел, чтобы она смущалась, открывая перед ним свою сумку, набитую всякой девчоночьей дребеденью типа кружавчиков и ажурного дамского белья…

Она быстро переоделась в ночную рубашку и скользнула в постель хрустящую и прохладную. Она лежала, затаив дыхание. И вдруг поняла, что замерзла. Ее била дрожь. Что-то холодновато для майской ночи…

Потом она начала понимать, что спешить вовсе не стоило. Он не пришел. Внутри нарастало какое-то странное возбуждение. Она боялась, что уже не уснет в эту ночь. Но постепенно мягкое тепло одеял, уютная податливость взбитых подушек и ненавязчивый стук колес окутали ее тихой дремой.

Она уже почти заснула. Но тут раздался щелчок замка. Дверь тихонько открылась. Дорис широко распахнула глаза и подтянула простыню к самому подбородку.

Он вернулся.

— Уже готова? — Его голос был мягким, проникновенным. — Я… я на минуточку выключу свет, хорошо? Пока я тут…

Она лежала в темноте, глядя на окно, закрытое непроницаемой плотной шторой. Поезд замедлил ход перед каким-то очередным полустанком, остановился совсем, тронулся вновь… Она попыталась представить себе, что было там, за окном, чтобы не думать о тех вещах, которые были гораздо ближе и гораздо тревожнее. Свет зажегся внезапно. Она увидела мужа и поймала себя на том, что как завороженная глядит на его светло-сиреневую пижаму. Она сделала вид, что смотрит сквозь. Ей почему-то казалось, что это не очень прилично — смотреть на него…

— Ты готова?

В ответ она выдавила улыбку.

Он наклонился и пошарил рукой под сиденьем. Выпрямился, держа в руках что-то маленькое и черное. Присел на краешек полки, положил эту штуку себе на колени. Теперь Дорис разглядела, что это было такое: его черный докторский чемоданчик, где он хранил медицинские инструменты. Крышка откинулась. Раздался тихий лязг стали о сталь — это он перебирал инструменты, сосредоточенно морща лоб. Вид у него был решительный и слегка напряженный. Наконец он достал пару сверкающих стальных ножниц. Критически осмотрел их на свету. Ее дыхание сбилось. Сердце застучало неровно.

Он поставил чемоданчик на пол. Потом встал и шагнул к Дорис, держа ножницы перед собой словно оружие.

— Это не больно…

Она смотрела на его руки, таившие в себе неведомую угрозу. Смотрела как завороженная — не в силах оторвать взгляда. Он решительно сбросил с нее одеяло. Она вздрогнула и резко дернулась.

— Это просто такая пленка. Плева. Через минуту все будет готово. Это не больно…

Искусно и ловко — так быстро, что она даже и не уловила его движение он приподнял ее бедра и просунул под них что-то белое и сложенное в несколько раз.

— Будет немного крови, — продолжал он деловито, как настоящий профессионал. — Но ты почти ничего не почувствуешь. Вот так… чуть-чуть пошире. Только не дергайся. Все хорошо. Больно не будет…

Она тихо вскрикнула и закусила губу, чтобы не закричать опять. Перед глазами все поплыло и как будто подернулось дымкой. Ей действительно не было больно, разве что самую капельку…

Он тщательно протер ножницы шелковым платком и убрал их в чемоданчик. Потом достал еще один чистый платок и вытер кровь. Его движения были уверенными, мягкими и успокаивающими.

— Чистая работа… Думаю, все получилось прекрасно…

Он погасил свет. В темноте она ощутила, как его твердая напряженная рука надавила на край постели.

— А разве ты меня… не поцелуешь, Харви? — Ее голос дрогнул.

— Конечно… потом.

Спустя пару минут он пожелал ей спокойной ночи и поцеловал перед сном. Было темно и почти ничего не видно, но она чувствовала, что он сидит, сгорбившись, между ней и проходом. Постепенно его дыхание стало ровным и хриплым.

— Харви… — прошептала она, вдруг испугавшись.

…Только ровное, хриплое дыхание.

Замужество! Вот оно, значит, какое.

 

Мервин Пик

Там же, тогда же

Вечер — и я ненавижу отца. От него несет тушеной капустой. У него брюки — все сплошь обсыпанные сигаретным пеплом. Усы — лохматые, желтые, вонючие, проникотиненные. Он меня не замечает. Ненавижу. Он сидит в своем гнусном кресле, прикрыв глаза, думает Бог весть о чем. Ненавижу. И усы его ненавижу, и даже дым, который он выпускает изо рта, и воздух над его головой, воздух, разбавленный дымом.

Мать вошла и спросила, не видал ли я, случайно, ее очков. И ее ненавижу. Шмотки ее ненавижу, безвкусные, мещанские. Ох, ненавижу! И еще возненавидел, как только увидел — каблуки ее, сношенные, скошенные, не то чтоб совсем, но заметно. Уродство, мерзость, а главное — так по-человечески, до отвращения. Мать — человек. Ненавижу ее за это. И отца тоже.

Она все нудит, трындит — про очки свои, про то, что у меня рукава чуть не до дыр на локтях протерлись, и я резко отбрасываю книжку. Не могу выносить эту комнату. Я — тут — задыхаюсь! Понимаю — пора сматываться. Господи, и вот с этими людишками я прожил чуть не двадцать три года! И вот в этой комнате я живу с тех пор, как родился! Это что — жизнь для молодого парня? Вечера напролет смотреть, как поднимается дым из папочкиной трубки, как шевелятся поганые старые усы? Год за годом пялиться на маменькины сбитые каблуки? На темно-коричневую мебель? На осточертевшие проплешинки шоколадного ковра? Нет, я уйду, я отряхну с ног моих прах темной и вязкой человечности этой берлоги, человечности, навалившейся на меня по праву рождения. Бизнес отца, в котором мне должно заступить на его место? А не пошел бы он!..

Я стал пробираться к двери — ну и, ясное дело, на третьем же шаге споткнулся о край ковра, чуть не свалился, руку успел подставить — сшиб розовую вазу.

Как чувствуешь себя при этом? Очень маленьким. Очень злым. Рот матери распахнулся — точь-в-точь входная дверь, ну, правильно, дверь, выбежать из двери, бежать — куда? Черт подери, куда? Ждать ответов на мысленные вопросы времени не было, бежать пришлось, прочь из дома, не важно, знаю ли я, что делаю.

Скука, смертная, двадцатитрехлетняя тоска, как пружина разгибается, в спину ударяет, и, кажется, я пропеллером вылетаю из садовой калитки, так толкает она меня в позвоночник.

Дождь, дорога — черная, мокрая, блестящая, как промасленная, как лакированная, отражения фонарей — как рыбки золотые в лужах. Автобусная остановка. Ну, так и где он, мой автобус до Пикадилли, автобус до острова Гдетотам, до станции "Смерть или слава"? (Не нашел я ни смерти, ни славы. Нашел только одно — то, чего не забуду, наверно, никогда.)

Автобус дрожал, набирал скорость, большой, светлый. А на черных улицах огоньки, а в окне — лица сотен людей, лица мелькают, пролистываются, как книжные страницы. А в автобусе — я. Сижу, шестипенсовый билет в кулаке сжимаю, да куда ж это я еду? Куда меня несет?

Отвечаю. К центру Вселенной. К Пикадилли-серкус, где случиться может все. А что же я хочу, чтоб случилось?

Жизнь, идиот! Ты жизни хочешь. Ты приключений хочешь… как, уже сдрейфил? Может, повстречаешь красавицу… я обхватил себя за локти, пытаясь ощутить, как напрягаются мускулы. Ощущать, увы, особо нечего. "Черт, — шепнул я себе, — черт, дьявол, кошмар".

Я выглянул из окна и — вот оно! Пикадилли-серкус. У меня перед носом. Огни — как вызов, как зов. Автобус свернул с Реджент-стрит на Шафтсбери-авеню, и я сошел. Один. Пешком в джунгли. Хищники крались за мной по пятам. Ярились бесчисленные волчьи стаи. Куда же теперь? Где она таинственная, знакомая, затемненная квартира, где меня ждут, где Дверь, что отворится на условный стук, на три удара длинных, три коротких, где комната, в которой — златокудрая дева? Или, может, старушка, да, так лучше, седая, мудрая, попивающая чай, престарелая дама, дружелюбная императрица, — та, у которой не бывает скошенных каблуков. Никогда.

Да. Только мне-то некуда идти — ни за шиком, ни за сочувствием. Некуда — кроме ресторана "Корнер-Хауз".

Туда и направился. Народу было поменьше, чем всегда, меня только несколько минут продержали, прежде чем оказали высокую честь — допустили в роскошный гурманский чертог на первом этаже. О, эти мрамор и позолота! Официанты носятся с подносами, звуки оркестра — чуть издали, да, и это после того, как всего час назад я уныло взирал на отцовы усы!

Со свободными местами возникли сложности, искал довольно долго, но вот я иду по третьему уже проходу и вижу старика, встающего из-за столика на двоих. Женщина, сидящая напротив, остается, где была. (А ушла бы — не рассказывал бы сейчас эту историю.) Машинально я занял место старика, потянулся за меню, поднял голову — и ошалело уставился в бездонные черные озера женских глаз.

Моя рука застывает над так и не взятым меню. Я не в силах шелохнуться так невероятно это лицо напротив меня, с крупными чертами, бледное, немыслимо гордое. Теперь бы я назвал ее взгляд жадным — тогда он показался мне исполненным королевской уверенности в себе. Царственная красота!

Что она — не та златовласая дева, которой я, пижон зеленый, мечтал обладать, как предметом роскоши, что она — явно не старушка-утешительница с чайником и чашками, — это я постиг сразу. Но в великолепной женщине предо мною сплелись, казалось, экзотическая таинственность первой моей мечты с мудрым всезнанием второй.

Любовь ли это с первого взгляда? Если нет — отчего мое сердце бьет в ребра с силой кузнечного молота? Почему дрожит рука, занесенная над меню? С чего вдруг стало сухо и горько во рту?

Слова, казалось, неуместны, нет, невозможны. Она словно бы видела насквозь, что творится в моей душе, в моем сознании. Взор, обращенный ко мне, был исполнен такой любви, что крыша моя уехала окончательно. Она взяла мою руку в свою — и, задержав на мгновение, тихо отвела на мою сторону столика, положила, омертвелую, рядом с тарелкой. Она протянула мне меню — да какое, к дьяволу, значение теперь имело меню, буквы плясали у меня в глазах так, что устриц от птифуров было не отличить.

Что я лепетал подошедшему официанту, что назаказывал, что он там мне принес — убейте, не помню. Все равно, ясно, кусок в горло уже не лез. Мы сидели друг против друга, кажется, час. Мы говорили без слов — глазами, биением сердец, рвущимся остановиться дыханием, а когда завершился он, этот час нашей первой встречи, нашего первого свидания, кончики наших пальцев, чуть прикасаясь в тени заварного чайника, заговорили на своем языке — многозначном, тончайшем, легчайшем, превосходящем самые нежные слова.

Наконец официант вежливо намекает — а не пора ли нам? И я встал, и я наконец — произношу — шепчу: "Завтра?" Совсем тихо: "Завтра?" И она медленно, утвердительно склоняет прекрасное лицо. "На том же месте, в тот же час?" И она кивает вновь.

Я жду, что она встанет, но нет — она просто отсылает меня движением руки, мягко и повелительно.

Странно, однако ясно — я должен уйти. У дверей я оборачиваюсь, я вижу она все еще сидит за столиком, прямая, гордая. Я выбираюсь на улицу, бреду к Шафтсбери-авеню, в голове — звездные вихри, ноги — непослушные, подламывающиеся, сердце горит огнем.

Не то чтоб я собирался домой, о нет, но все равно пошел — назад, к шоколадному ковру в залысинках, к отцу в мерзопакостном кресле, к мамаше в туфлях со скошенными каблуками.

Я поворачиваю ключ в замке. Почти полночь. Мать ревет белугой. Отец рычит от ярости. Много слов, много угроз, много оскорблений — со всех сторон. Наконец я иду спать.

Следующий день наступил — и стал тянуться бесконечно, но, рано ли, поздно ли, волнительное мое изнывание перелилось в конкретное действие. Еле досидел до конца чая — и скорее в первый попавшийся автобус западного направления! Когда я подъехал к Пикадилли, было уже темно — но все едино, безбожно рано.

Долго мне пришлось слоняться в тот вечер, в сотый раз чистить ногти, в двухсотый — перевязывать поизящнее галстук у зеркального стекла магазинных витрин!

Наконец я вышел из сомнамбулического тумана, подсел на лавчонку в Лейсестер-сквер, поглядел на часы — и обнаружил, что уже опаздываю на свидание. На три минуты!!!

Я мчался, летел, дрожа от ужаса, и вот я уже на первом этаже, вот я уже у столика, и — о чудо! Страхи мои не сбылись! Она здесь, еще царственней, чем в прошлый раз, истинный монумент Женщине. При виде меня ее прекрасное бледное лицо теряет выражение напряженности и освещается радостью столь искренней, что я готов закричать от счастья.

Не стану говорить об этом вечере. О нежности. О радости. Одно только слово — волшебство. Одна лишь подробность — именно тогда мы поняли, что судьбы наши неодолимо сливаются воедино.

Когда же настала пора расставаться — не скрою, я был удивлен, поняв, что от меня требуется то же, что и в прошлый раз, — уйти первым. Должна быть какая-то причина, но какая — этого понять я не мог. И снова я ушел, а она осталась в гордом одиночестве, близ мраморной колонны. И опять я окунулся в ночь, опьяненный еще оставшимся на губах вкусом слов: "Завтра, завтра… На том же месте… в тот же час…"

Уверенность… уверенность в том, что я люблю ее, а она — меня. Наркотическое счастье. В ту ночь я почти не спал, на следующий день мучительно для себя и предков — никак не мог усидеть на месте.

Вечер перед третьим свиданием, я крадусь в материнскую спальню, открываю шкатулку, вытаскиваю из груды побрякушек золотое кольцо. Господь свидетель, эта безвкусица не достойна уродовать палец моей любимой — но делать нечего, может, она послужит хоть символом нашей любви!..

Я появляюсь на добрую четверть часа раньше срока, она уже здесь, уже ждет меня. Когда мы вместе, то словно бы одни в целом мире, надежно скрытые нашей любовью от чужих глаз, не слышащие и не видящие никого и ничего, кроме друг друга.

Я протягиваю ей кольцо, и она, ни секунды не помедлив, надевает его. Ее рука сжимает мою сильнее, так сильно, что это даже удивляет меня. Я трепещу всем телом. Я пытаюсь коснуться под столом ногой ее туфельки, но никак не могу ее найти.

И снова, увы, ужасный миг, и я покидаю мою любовь, сидящую прямо и царственно, и ее прощальная улыбка, полная силы и нежности, освещает мою душу, точно фантастическая заря.

Так мы встречались, так расставались восемь дней, всякий раз острее осознавая, что, какими бы трудностями нам это ни грозило, какие бы непреодолимые преграды ни вставали меж нами, мы должны — обязаны! обвенчаться, скорее, прямо сейчас, пока сами высшие силы — еще на нашей стороне.

Восьмым вечером все было уже решено. Она знала — для меня венчание будет тайным, ведь мои остолопы-родители никогда не поймут такой "непристойно стремительной" женитьбы. Но сама она пожелала, чтоб на церемонии присутствовали несколько ее друзей.

"Несколько моих коллег" — так она сказала, и на мгновение я задумался что бы это значило, однако тут она стала объяснять, где и когда мы встретимся назавтра, и все вопросы вылетели у меня из головы.

Итак, нас зарегистрируют на Кембридж-серкус. Первый этаж (она сказала, какого именно дома). Я должен быть там к четырем. Она сама все устроит.

"Любовь моя, — шепчет она, медленно качая головой, — и как же я только доживу, до этого часа?" И, сладостно, обворожительно улыбаясь, она отсылает меня плавным жестом — да, правда, пора, зал уже почти пуст.

Вот уже восьмой раз я ухожу, а она остается. Да, я понимаю, у женщин свои секреты, и никогда, ни при каких обстоятельствах я не допущу бестактности, но все равно — вопрос просто комом в горле стоит: ну почему, черт возьми, почему я всегда должен уходить первым… и, кстати, почему это, когда бы я ни появился, она уже ждет?..

После долгих и осторожных утренних поисков я обнаружил-таки в папочкином комоде коробочку с обручальным кольцом. Едва пробило три, с волосами, расчесанными до бриллиантового блеска, цветком в петлице и чемоданчиком пожитков, я направился на встречу со счастьем. День был поистине прекрасен — ясен, безветрен, залит солнцем.

Автобус, рванувшись как бешеный зверь, унес меня в прекрасное грядущее.

Но, увы, чем ближе к Мэйферу, тем больше пробок — длинных, кошмарных. Я нервничал все сильнее — и не зря: к тому времени, как мы достигли Шафтсбери-авеню, у меня остались жалкие три минуты!

Нет, это просто возмутительно: в день, когда солнце сияет в честь моей свадьбы, мне вставляют палки в колеса… транспортные средства! Наконец автобус дотащился до Кембридж-серкус, и я, по очень подробному описанию дома, где надлежало свершиться величайшему событию моей жизни, сразу же опознал это ничем не примечательное здание. Мы приблизились к этому судьбоносному месту, снова застряли и — я незамедлительно использовал возможность выпрыгнуть из автобуса прямо напротив дома.

Я остановился, чтоб подхватить с земли чемоданчик, и — не мог удержаться! — бросил восхищенный взгляд на окна первого этажа. Скоро, очень скоро в одной из этих комнат я стану счастливым супругом.

Окна оказались прямо у меня перед глазами, и через стекло я отлично видел происходящее внутри. Еще бы — ведь я находился всего лишь в нескольких метрах!

Помню, показалось смутно, что мой автобус уезжает — странно, пробка осталась, где была. Заметил это, как сквозь дымку, — заметил, погруженный в иное пространство.

Рука, судорожно стиснувшая ручку чемодана. Взгляд, пересылающий в сознание картины. Картины происходящего в этой комнате на первом этаже.

То, что передо мною — окна именно нужной мне комнаты, стало ясно сразу же. Даже и не смогу объяснить, как я догадался, — ведь в эти считанные минуты я еще не видел ЕЕ.

Было ощущение, что я нахожусь в театре, — и вот, значит, справа на сцене располагался уставленный цветами стол. За цветами, полускрытые, регистрационные книги и маленький регистратор в полосатом костюме. А еще в комнате имелись люди, лениво фланирующие взад и вперед. Фланировали трое. Четвертая — неправдоподобная женщина с окладистой бородой — восседала на стуле у окна. Один из мужчин, я заметил, наклонившись, заговорил с нею. Человек с самой, наверное, длиной шеей на свете — такой, что стоячий его воротничок был длинною с добрую трость, выше которой неловко торчала крошечная смешная птичья головка. Оставшихся двоих джентльменов, блуждавших туда-сюда, трудно даже и описать. Один — лысый как колено, с лицом и черепом, темно-синими от сплошной татуировки, с золотыми зубами, горевшими во рту подобно пламени. Другой — стройный, элегантный юноша. Сначала он показался мне вполне обычным… сначала. Пока в какой-то миг не приблизился к окну. Пока не выяснилось, что вместо кисти левой руки из его отглаженной манжеты торчит козье копыто.

И вот тогда-то все и случилось. Совершенно внезапно. Отворилась дверь. Головы всех присутствующих повернулись в одном направлении. Мгновение — и в комнату собачьей трусцой вбежало нечто.

Только это была не собака. Совсем не собака. Это создание передвигалось вертикально. С первого взгляда я принял ее за большую заводную куклу, так мало возвышалась она над полом. Лица я еще не различал… но что поразило меня сразу же — так то длиннющий атласный шлейф, волочившийся за нею по ковру.

Создание остановилось у захлебывающегося цветами стола — и начались улыбочки, и жесты, и вежливые поклоны, — а потом человек с самой длинной в мире шеей выдвинул в центр комнаты высокий табурет и с помощью юноши с козлиным копытом водрузил на него тварь в белом, расправил тщательно фалды атласного платья, спадающего до земли, — так, что не возникало и тени сомнения: у регистрационного стола горделиво стоит высокая женщина.

Я все еще не видел ее лица — но теперь это было уже не важно. Я и так знал, каким оно будет, это лицо. К горлу подхлестнула тошнота — и я безвольно сполз на скамейку, сжимая виски ладонями.

Не помню, в какой автобус я вскочил. Не помню, когда он тронулся с места. Не помню, сколько я ехал, все дальше и дальше, — пока мне не сказали, что это — конечная остановка, что мне надо сесть в другой автобус, идущий в обратном направлении, и ехать назад. И вот тогда невнятное, смутное облегчение стало целительным бальзамом проливаться на мою душевную рану. Этот автобус привез меня к дверям дома, родного дома ох, как же теперь я рвался туда! Но сильнее, много сильнее облегчения был СТРАХ. Оставалось одно — молиться. Господи, только бы снова не застрять на Кембридж-серкус!

Я сжался на сиденье. Я боялся снова увидеть ту, которую бросил. Нет, не я обманул ее — она меня, но брошена-то все равно она!

Автобус подкатывает к Кембридж-серкус, и я напряженно вглядываюсь в полутьму. Как раз рядом с этим проклятым домом — фонарь. В конторе темно. Автобус едет дальше, я оглядываюсь, замечаю людей, стоящих под фонарем, и — сердце в груди обрывается…

Они стоят там, сплоченные, точно слившиеся в единое целое. Стояли так, словно с места не сойдут, пока не свершат правосудие. Они. Эти пятеро. Я видел их — сколько? Секунду? И запомню эту секунду навеки. Освещенные фонарем фигуры. Длинношеий со смешной птичьей головкой, с острым, стеклянным блеском в прозрачных глазах. Лысый маленький человек, татуированный лоб — набычен, на синеве узоров — желтоватые отсветы. Стройный юноша в изящной, небрежной позе, на тонком лице — оскал такой ненависти, что и вспомнить жутко, руки — глубоко в карманах, но контуры копыта проступают сквозь ткань. Чуть впереди — бородатая женщина, гигантская глыба зла, и в ее огромной тени, в последние доли мгновения, когда автобус уже уносил меня в безопасность, я в последний раз увидел большую светловолосую голову — низко-низко, у самой земли.

Голову, которая в вечернем сумраке казалась странным бледным шаром с намалеванным алым ртом, изогнутым в сатанинскую злобную ухмылку — ухмылку даже не человека, но дикого зверя.

Пятеро остались далеко позади, остались под фонарем, как нелепые восковые фигуры, как ночной кошмар, время шло, автобус ехал — а я все видел их. Так, словно они стояли в автобусе. Стояли у меня перед глазами. И сейчас стоят.

Я добрался домой, рухнул на кровать и зарыдал. Мать с отцом, должно быть, очень хотели узнать — почему, но не спросили ни о чем. Так до сих пор и поспрашивают.

Я помню тот вечер. Время после ужина. Шесть лет назад. Я сижу в своем собственном удобном кресле, на шоколадном знакомом ковре. Я помню, с какой мучительной нежностью смотрел я на жилет отца, обсыпанный пеплом, на милые встрепанные усы, на щемящие душу скошенные каблуки материнских туфель. Тот вечер — и я осознавал, как отчаянно люблю все это, как не мыслю без этого своего существования.

С тех пор я вообще не выхожу из дома. Кажется, для меня так лучше…

 

Дэвид Куэльс

Если бы юность умела…

Род Тейлор вставил в турникет свою пластиковую паспорт-карточку. Набрал на клавиатуре свое имя. Уставился в нужную точку на экране, дабы машина могла отсканировать сетчатку его глаз и содержимое мозга, сверяя полученные данные с карточкой.

М-да, карточка-карточка. На ней — строго говоря, даже не на целой карточке, а на ее крохотном микрочипе — уместилась вся жизнь Тейлора. Там было записано все: показатель его коэффициента интеллекта, предупреждение, что Род — левша, воспоминания о каникулах в четвертом классе… Спустя три секунды раздалось звонкое "Пи-и-и", турникет выплюнул карточку, дверные засовы отодвинулись, и Род Тейлор переступил порог буфета.

"И вся эта проверка на вшивость — ради одного сандвича с мясом индюшки?" — в сотый раз мысленно вопросил Род. Передвигая свой поднос по алюминиевым трубкам прилавка, он взял с полки мисочку яблочного пюре. Поднес к самому носу, пытливо принюхиваясь. Вчерашнее яблочное пюре Род Тейлор ненавидел. Вчерашнее пюре покрывается невидимой пленкой, имеющей свой запах и привкус — запах и привкус металлического сосуда, в котором оно простояло целые сутки. Именно такое — просроченное — пюре оказалось в первой мисочке. Род хотел было поставить ее назад, но следующий в очереди — Гэри из бухгалтерии — подтолкнул его поднос своим и пробурчал: "Поживее там". Род передвинул свой поднос к кассе.

Кассирша была не андрошкой, а человеком: ведь на коленях у нее лежал растрепанный любовный роман. Андрошки и андроиды для развлечения не читают. А если и читают, то уж точно не про любовь, предположил Род. Скорее "Каталог полимеров" какой-нибудь…

Девушка улыбнулась Роду в ответ, и он почувствовал, как приливает к щекам кровь. Он хотел было что-нибудь ей сказать… но губы не слушались. Она указала пальчиком на его лицо.

— У вас все очки в пюре, — сообщила она.

Покраснев от стыда, Род снял очки и обнаружил, что в районе левого стекла с оправы свисает целый комок пюре размером с ластик. Тщательно вытер оправу салфеткой. Вновь взглянул на кассиршу.

Та покосилась на дисплей кассы.

— Сандвич с индюшкой, яблочное пюре, белое молоко. С вас четыре целых три десятых кредита.

Расплатившись, Род хотел было продолжить беседу… но тут Гэри из бухгалтерии поддал его поднос своим, бурча: "Поживее там".

Его звали Род Тейлор, но он ничуть не походил на знаменитого киноактера минувшего века, человека, который снимался в "Птицах" — любимом фильме его дяди. В детстве Род видел эту картину раз сто как минимум. Уходя куда-нибудь, мама с папой поручали сына заботам дяди Гарри — а тот первым делом ставил "Птиц". Маленький Родни, сидя в своем манежике, целыми часами завороженно смотрел на экран, пока фильм не кончался и Родни не обнаруживал вдруг, что хочет на горшок. Тогда он начинал плакать, и из соседней комнаты появлялся дядя Гарри, пахнущий пивом и иронично бурчащий себе под нос что-то там насчет Хичкока, мочевых пузырей и ребенка, который все делает вовремя.

Будь Род персонажем кинофильма, ему не преминули бы подобрать имя, куда более гармонирующее с его внешностью. К примеру, Каспар Милкетост или Фильдинг Меллиш — чем не прозвание для такого тощего, малорослого, лысеющего очкарика? Но кино есть кино, а жизнь есть жизнь, и Род Тейлор вынужден был оставаться самым не-Род-Тейлористым Родом Тейлором на свете. Мало того — Род был холост. А лет от роду ему было тридцать девять. Пока еще тридцать девять — в ближайшую пятницу его ожидал день рождения.

Род поставил поднос на свой обычный столик — номер шестнадцать. Вся шобла уже собралась и уже обсуждала тему номер один: секс.

Ребята подобрались что надо. Вот тридцатишестилетний Джим Коллинз. У него было больше баб наяву, чем у Рода — в сладких мечтах. Неутомим, как вожак собачьей своры. А Тим Блэк? Тридцать восемь лет, шесть футов четыре дюйма росту, женат, но не прочь поразвлечься на стороне. По слухам правда, источником этих слухов был сам Тим, распространявший их за обеденным столом, — одному только Блэку удалось "зацапать" новую секретаршу из транспортного отдела.

— У нее пунктик насчет высоких мужиков, — ржал Тим. — Крепко вбила себе в голову, будто у них все длинное. А я не такая свинья, чтобы разуверять даму!

И наконец, Скотт Болтон, тридцать пять лет, два брака, два развода. Скотт торчал от андрошек.

Скотт подвинул свой поднос, освобождая Роду место.

— Короче, вожусь я, значит, на складе — а тут заходит Карла, рассказывал Тим, жуя булку. — Я знал, что с прошлой недели она по мне изголодалась. Смотрю, она за собой дверь закрывает, чтобы никто нам не мешал. Я попятился, делаю вид, что, типа, не ждал. А она подходит ко мне и, смотрю, уже блузку расстегивает.

— Прямо на складе? — переспросил Скотт, так сильно вытаращив глаза, что стал похож на инопланетянина. — Ты ее поимел прямо на складе?

Тим взмахнул рукой, утихомиривая аудиторию.

— Все по порядку. — Он замолчал. — На чем это я прервался? Ага. Она… это… надвигается на меня и блузку расстегивает. И что-то там такое шепчет — типа "Хочу тебя, возьми меня прямо здесь, прямо сейчас".

— Ну а ты ее? Ты ее? — так и запрыгал Скотт, точно ребенок на коленях у Санта-Клауса.

— Не-а, — заявил Тим, сурово сдвинув брови. — Я ее и пальцем не тронул. "Тот, первый раз, — говорю, — это была ошибка, промашка вышла, и не имею, — говорю, — никакого желания это повторять. Я, — говорю, — женат, и не в моих привычках — обманывать законную супругу".

— Врешь! — выпалил Скотт.

— Не вру, — возразил Тим, широко ухмыляясь — смотрите-завидуйте, дескать.

В разговор наконец-то вступил Джим:

— Молодец. Нельзя, чтобы эти бабы думали, будто могут нас иметь когда пожелают. Правильно?

— Правильно, — отозвался Скотт.

— Верняк, — вставил Тим.

Все трое обернулись к Роду. Иногда Род задавался вопросом, почему терпит их возле себя. Для них женщины — лишь вещи, которые надо добывать, использовать и выбрасывать… И все это бахвальство… Но тут же Род напоминал себе, что других друзей у него нет — лишь Тим, Джим и Скотт.

— Конечно, — промямлил Род. — Конечно, — и откусил еще кусочек от сандвича, решив пережевать его семнадцать раз. "Один, два, три…"

— Хорошо, что с этим мы разобрались, — продолжал Джим, — потому что у меня для вас, ребята, есть кое-что новенькое. Вчера ночью как раз опробовал. Подарок от добрых людей из "Кибердосуга".

Тим скривился:

— Секундочку. Это у них все андрошки бракованные?

— Ага, во время симул-оргазма у них ноги отваливались, — добавил Скотт. — И приходилось тащить их назад к грузовику на глазах у всех соседей.

Тим обернулся к Скотту:

— Значит, тебе тоже не повезло?

— И даже два раза, — вздохнул Скотт. Затем поспешил добавить: — Я бы не купился, но эти козлы мне клялись, будто устранили все извращения… в смысле, нарушения…

Джим захохотал. Тим тоже. Род сделал вид, будто тоже смеется.

— Ну что ж, — проговорил наконец Джим. — Я вам гарантирую, что на сей раз с извращениями все в ажуре — мало того, они добавили нечто пикантное. — Джим прервался, чтобы глотнуть имбирного пива. — Вообще говоря, удивительно, что до этого только сейчас додумались. Коммерческий потенциал огромный.

— Ну и что это? — спросил Тим.

— Ага, что? — вскинулся Скотт, дергаясь от нетерпения.

Даже у Рода проснулось любопытство, и он придвинулся поближе к друзьям.

— Сейчас покажу, — отозвался Джим и достал из нагрудного кармана рекламный буклет. — Называется "Дебют". — Джим передал буклет Тиму. Тот раскрыл его.

Род заглянул Скотту через плечо.

"ЕСЛИ БЫ ЮНОСТЬ УМЕЛА… НЕ ЖАЛЕЕТЕ ЛИ ВЫ, ЧТО В СВОЮ "ПЕРВУЮ НОЧЬ" БЫЛИ ЕЩЕ ОЧЕНЬ И ОЧЕНЬ НЕОПЫТНЫ?" — гласила броская "завлекалочка" вверху листа. Ниже было написано: "С помощью службы досуга "Дебют" вы можете вернуться в прошлое — во всеоружии вашего нынешнего опыта!" Далее шло обычное, набранное петитом предостережение: заказы принимаются лишь по предъявлении паспорт-карточки. Джим вновь заговорил:

— Сказали бы раньше — я бы не поверил. Она появилась на пороге, и я мог бы поклясться: да, это она.

— Кто? — спросил Скотт.

В глазах Джима на миг блеснула нежность.

— Бекки Мильтон, старшая группы болельщиц из школы имени Куэйла в Индианаполисе.

— Школьная любовь? — уточнил Тим, засовывая в рот новый кусок булки.

— Типа того, — согласился Джим. — Она училась на два класса старше. Эх, ребята, какие ножки… Бекки Мильтон. — Это имя он произнес неспешно, смакуя воспоминание, как бокал дорогого вина. — Наверно, за тот сезон я не пропустил ни одного матча — ходил только ради того, чтобы увидеть ее выступления в перерыве между таймами. Команда на меня нехорошо косилась, но плевал я на них с сорока восьми табуреток. Она была просто чудо.

— Ну и? — не выдержал Скотт.

— Ну и, — мечтательно продолжал Джим, — когда у ее класса был выпускной, я и еще несколько моих дружков туда пролезли. И вот пьем мы на автостоянке пиво, и тут из дверей выбегает Бекки, вся заплаканная. Она здорово поссорилась с Чипом Томпсоном, защитником из университетской команды. Бекки нас попросила отвезти ее домой. Я, не будь дураком, смекнул: "Джим, это твой шанс!", ну и вызвался. Я отвез Бекки к ее дому, но она сказала: "Нет, я туда пока не хочу. Давай немножко покатаемся". Ну, я ее покатал. Руки у меня вспотели так, что липли к рулю, во рту пересохло — ну сами понимаете. Силком заставлял себя смотреть на дорогу, а не на ее юбку. И тут она говорит: "Останови". А потом спрашивает: "Хочешь, приляжем на заднем сиденье?"

— Ты нам об этом никогда не рассказывал, — обиженно проговорил Скотт.

— Знаю, — отозвался Джим и, помолчав, пояснил: — Потому что это был облом. Я ни хрена не понимал, что от меня требуется. А ей явно требовался парень, который бы все уже умел. Но я ей засадил. Кое-как, но засадил.

— Это и был твой… "дебют"? — уточнил Тим.

Джим, кивнув, отхлебнул имбирного пива.

Скотт закашлялся:

— Значит, вчера ночью какая-то андрошка, похожая на Бекки?.. Бекки?..

— Мильтон.

— Какая-то андрошка, размалеванная под Бекки Мильтон, явилась к тебе домой, и вы все повторили.

— Да, — сказал Джим. — Вот только это была не просто андрошка, размалеванная под Бекки. Это была она сама. Все как в тот раз — юбка, слезы, слова: "Глаза бы мои этого Чипа Томпсона не видели…" В точности, как я запомнил.

— Ну и как, ты ей засадил? — спросил Тим. — Затрахал ее до полусмерти на своей кушетке?

— Нет, — ответил Джим, ухмыляясь. — Бекки Мильтон захотела покататься на моем "мустанге".

Осмыслив услышанное, Скотт шумно вздохнул.

Род поглядел на буклет. То же самое сделали Тим со Скоттом. Джим сыто улыбнулся.

"ЕСЛИ БЫ ЮНОСТЬ УМЕЛА… НЕ ЖАЛЕЕТЕ ЛИ ВЫ, ЧТО В СВОЮ "ПЕРВУЮ НОЧЬ" БЫЛИ ЕЩЕ ОЧЕНЬ И ОЧЕНЬ НЕОПЫТНЫ?"

Квартира Рода, как и его рабочая ячейка в офисе, была выдержана в белых тонах. Белые стены, белая мебель. Ковер и тот — белый. Единственными цветными пятнами на этом однообразном фоне были картины, изображавшие птиц.

После обеда Джим размножил буклет на ксероксе, и теперь один из экземпляров лежал на белом кухонном столе Рода. Подогревая в микроволновке ужин, Род вновь перелистал страницы и задумался о своем "дебюте": о Тэмми Уилсон и обо всем, что случилось в тот вечер — вечер выпускного бала у них в колледже. На миг он перенесся назад в прошлое. Над ним закачались деревья. Род вдохнул запах сосновых иголок и лимонный аромат волос Тэмми.

И РАЗДАЛСЯ ХОХОТ! НАД НИМ СМЕЯЛИСЬ!

Микроволновка запищала, оповещая, что курица с картофельным гарниром готова.

Поужинав, Род вновь уставился на ксерокопию буклета.

— Не дури, — сказал он себе. — Сейчас я умею не намного больше, чем тогда. Сколько их там было? Три. Три встречи — с каждой по разу. Тоже мне донжуан…

Кроме того, ему очень не хотелось пробовать секс с андрошками. Еще доброго, войдет во вкус — а там и до андрошкомании недолго. Спросите хоть Скотта. А Роду требовалось совсем другое. Ему была нужна настоящая женщина, с которой можно разговаривать… например, о книгах.

Род хотел кассиршу из буфета. Но как ее добиться?

Вздохнув, Род скомкал буклет и швырнул в мусорную корзину.

— Два очка, — пробурчал он, когда снаряд угодил в мишень. — Два очка.

Вымученно улыбнулся. На душе у него уже немного полегчало. Решение принято, путь избран — остается лишь не поддаваться соблазну.

И вообще — сказал он себе — сегодня ты впервые "вставил" судьбе.

В тот вечер хохот ему больше не чудился.

— Честно скажу: я сперва думал, ты нам лапши на уши навешал, — объявил Скотт. — Но оказалось, все так.

Джим улыбнулся, посасывая через соломинку имбирное пиво. Тим навострил уши. Род откусил от своего сандвича с мясом индюшки и пережевал кусок семнадцать раз. Сегодня, перед тем как расплатиться, он сказал кассирше "Привет" — а затем, смешавшись, не стал продолжать разговор. Его лицо все еще рдело от смущения, и он мысленно пинал себя ногами за трусость.

Вынув соломинку изо рта, Джим обернулся к Скотту.

— Да, все так. Неужели, ребята, я вам врать буду?

— Давай рассказывай, — потребовал Тим. — Какая она была? Ну ты понимаешь, о чем я. Как с ней было?

— Как настоящая, — сообщил Скотт. — Не отличишь.

Род продолжал жевать. Он хотел было сказать Скотту, что тот не является объективным свидетелем. Но раздумал. Тогда они все на него переключатся, станут дразнить, повторять: "Полчища твоих баб…" А Роду сейчас было не до шуток.

— Ее звали миссис Уотсон, — начал Скотт. — Ей было двадцать шесть. Разведенка. Груди — во! Бедра — во! Зад… короче, есть за что подержаться. Я у нее подрабатывал, когда учился в школе. Косил газоны, чистил выгребную яму, мыл машину. Ну и всякое такое… И вот как-то раз летом стригу я ей кусты…

— Кто б сомневался, — ухмыльнулся Джим.

Скотт многозначительно подмигнул друзьям:

— Стригу я, значит, ей кусты, и тут выходит она на крыльцо и спрашивает, не хочу ли я передохнуть. Она, дескать, приготовила целый графин лимонада. Если хочешь попить, говорит, заходи в дом.

— Тебя два раза приглашать не надо, — ухмыльнулся на сей раз Тим.

— Она была в маечке с бретельками и коротеньких белых шортах. И в туфлях на шпильке. Красные такие туфли.

— Неправда! — театрально замахал руками Джим. — Ты все это в "Пентхаусе" вычитал! Раздел "Письма наших читателей".

— Честное скаутское, — заявил Скотт, подняв кверху три пальца.

— Ладно, ладно, верю, — поспешил согласиться Джим. — Давай дальше.

— Да тут особо нечего рассказывать. Не успел я и "мама" сказать, а она уже уселась ко мне на колени; уткнула меня мордой в свои груди. Ну, у меня в момент встало. И через секунду мы уже по полу катались. — Скотт умолк, хрустя шоколадным печеньем.

— Значит, вчера все повторилось? — спросил Тим. — Тютелька в тютельку?

Скотт шумно сглотнул:

— Ну-у… да, но не совсем.

— "Да, но не совсем" — это как? — поинтересовался Джим.

— Андрошка была вылитая миссис Уотсон, — пояснил Скотт. — Но на этот раз мы занялись французской любовью… а потом я поставил ее раком.

Тим хлопнул ладонью по столу так, что ложки зазвенели.

— Признавайся — брешешь ведь!

— Честное скаутское, — вновь поднял Скотт три пальца.

Все захохотали. Род заставил себя улыбнуться.

Выждав, Род спросил:

— Но твоя миссис Уотсон… Это на самом деле была она?

Сложив руки "домиком", Скотт патетически вздохнул:

— Вот что я тебе скажу. Она пришла в той же самой одежде, которую я запомнил с прошлого раза. — Скотт помолчал. — А в руках у нее был графин с холодным-холодным лимонадом.

Тим тихо ахнул. Джим и Скотт, переглянувшись, заулыбались.

В тот вечер, не доев свою разогретую в микроволновке курицу с картофельным гарниром, Род отложил вилку и пошел к мусорной корзинке. Покопавшись в ней несколько минут, нашел то, что искал.

Род развернул буклет, разгладил ребром ладони, затем разложил на столе, прижав края пустыми тарелками. Сел на свое место, отрезал еще один крохотный кусочек курицы и приказал себе пережевать его семнадцать раз. Род созерцал буклет, думал о Тэмми Уилсон… и работал челюстями.

На выпускной она пришла в белом сборчатом платье. Род помнил, как они держались за руки. Как сладостно ее пальцы сдавили его кисть. Они вышли из зала. Прохладный весенний воздух был буквально пропитан росой. Небо походило на черную бархатную скатерть с небрежно разбросанными бриллиантами. Род был немного нетрезв, а Тэмми — еще пьянее. Как оно и положено на выпускных, кто-то тайком подлил в пунш виски. Струйки пота начали сбегать по затылку Рода, когда Тэмми повела его к полянке за футбольным полем. Там была крохотная сосновая роща и мягкий ковер из сухих иголок.

Они сели на землю…

И РАЗДАЛСЯ ХОХОТ!

Тут зазвонил телефон.

Род торопливо проглотил кусочек курятины — без удовольствия, как таблетку. Нажал на телефоне кнопку "ОТВЕТ" и включил монитор. Мама и папа улыбнулись ему из Сиэтла.

С днем рожденья, сынок!

С днем рожденья, сынок,

С днем рожденья, милый Родни,

С днем рожденья, сынок!

пропели они. Мама поднесла к объективу горящую свечу, а папа задул пламя. Они выглядели сильно постаревшими. Но если родители так сдали, то как же выглядит он сам?

— С днем рождения, сын, — повторил, улыбаясь, отец.

Род уронил на стол вилку.

— Но он у меня только завтра.

— Мы решили позвонить на день раньше, — пояснила мама. — Чтобы всех опередить. Кроме того, завтра пятница и ты куда-нибудь пойдешь со своей девушкой. — Мама сделала паузу. — Я угадала?

— Да, ма, ты угадала, — выпалил Род. — У меня встреча с девушкой.

— Кто она? — поинтересовалась мама.

Род покосился на буклет:

— Мы с ней когда-то… мы вместе работаем.

— Замечательно, — улыбнулась мама. — Вас уже что-то объединяет.

Они проговорили еще минут десять на обычные темы: как там у него дела на работе, как там у него с личной жизнью и как там у него дела на работе. Когда дело уже шло к прощанию, папа внезапно встрепенулся.

— Ох, чуть не забыл, — заявил он. — Быстро. Скажи номер своего посылфакса.

Род продиктовал ему номер.

Папа нажал у себя в Сиэтле несколько кнопок, и спустя пять секунд на аппарате Рода мигнула и погасла лампочка. Род открыл отсек для посылок. Внутри лежал видеодиск в целлофановой обертке. "Птицы".

— От дяди Гарри, — пояснил папа.

На обложке был список исполнителей. Рядом с именем Типпи Хедрен Род увидел свое собственное.

— Поблагодарите от меня дядю Гарри, — сказал он.

— Обязательно, — отозвался отец. — Еще раз с днем рождения, сынок.

Экран, замерцав, погас.

В пятницу, войдя в буфет, Род не увидел знакомой кассирши, и его сердце разбилось вдребезги, как хрупкий бокал. За кассой теперь сидела андрошка, похожая на садистку-учительницу из романа девятнадцатого века. Она — оно даже не ответила, когда Род спросил, где прежняя кассирша. Механическая женщина просто тупо продекламировала цену сандвича с мясом индюшки и яблочного пюре, а затем выбила чек.

Род уселся за стол. Сегодня пришла очередь Тима, и то, что он поведал, оказалось еще почище всех других историй. Род откусил от сандвича и начал слушать, пережевывая мясо и хлеб семнадцать раз.

— Сейчас я вам признаюсь в том, чего всегда типа как стыдился. Моей первой была Линда.

Джим выгнул бровь:

— Твоя жена?

— Ну ты даешь… — выдохнул Скотт. — Только не эта перекормленная корова. Брехня!

— Я не вру, — возразил Тим. — Но эта перекормленная корова в школе была первой красоткой. Видели бы вы ее на бревне в спортзале. Ножки точеные. Груди — как спелые дыни.

— Ты какими-то дешевыми стихами заговорил. — Джим подул в соломинку, и пиво в его стакане забурлило.

— Но так все у нас и было. Как в стихах, — отрезал Тим. — По крайней мере в первые годы. А в первый раз так вообще… Эх! Дело было после школы. Она тренировалась в спортзале, а я как раз шел с тренажеров: все мускулы качал, чтобы меня на баскетбольной площадке не швыряли, как котенка. Час был поздний. Во всей школе никого, кроме ночного уборщика. Да и тот ходил пылесосил коридоры.

— Пока Линда в спортзале пылесосила тебя, — вставил Скотт и сам захохотал над своей шуткой.

— Да, вообще-то так оно и было, — согласился Тим, чуть ли не зардевшись от смущения. — Точно так. Мы уже с ней ходили раза два гулять. Но ничего из этого не вышло, кроме пары поцелуев на сон грядущий. Она встречалась и с другими парнями, но я не слышал, чтобы кому-то удалось раскрутить ее на большее. Короче, в тот вечер я сел на скамейку, прямо с полотенцем на шее, и стал смотреть, как она тренируется. Она была классная гимнастка. А потом она сама подошла и подсела ко мне. Мы начали болтать о том о сем. И тогда, поскольку мы оба здорово вспотели и разгорячились, я ей для прикола предложил, чтобы она помылась в мужской душевой, а я — в девчачьей. Все равно никого больше в зале не было. И тут она говорит: "А может, вместе помоемся?"

— Не верю… — простонал Джим, выронив изо рта соломинку.

Тим улыбнулся:

— Сказала это и тут же покраснела. А я почувствовал, что ее эта мысль возбуждает не меньше, чем меня. Ну, взял я ее за руку и повел в душевую.

— В которую? — уточнил Род, чтобы не остаться в стороне от беседы.

— В мужскую, конечно. Я ведь не хотел, чтобы какие-нибудь девчонки меня голым застукали.

— Занятно, — протянул Джим. — Ну а вчера? Все повторилось?

— Я снял номер в Ист-Сайде. Линда, — Тим нарисовал в воздухе кавычки, пришла такая, какой она была восемнадцать лет назад. В своем гимнастическом трико. Тоненькая пленочка пота покрывала ее тело. И в руке у нее было мыло.

— Здорово, — воскликнул Скотт.

Род покосился на часы. 12:23. Он появился на свет в 12:18.

Итак, ему стукнуло сорок.

Сегодня белая квартира Рода выглядела особенно стерильной. Никто из коллег по работе и словом не обмолвился о его дне рождения, и это оставило в его сердце дыру размером с супницу. Окинув взглядом изображения птиц на стенах, Род подошел к холодильнику. В морозилке остался всего один пакет курятины с картофельным гарниром. Но завтра суббота, и утром он отправится на рынок — как и в прошлую субботу. И в позапрошлую субботу. И в позапозапрошлую…

Род засунул полуфабрикат в микроволновку, поставил ручку "жарка" на деление "медленная", соответственно отрегулировал таймер (он был не особенно голоден) и включил печь. Затем отправился в гостиную и поставил для компании "Птиц". Когда на экране появился Хичкок с пресловутыми нелепыми собаками на поводке, Род заскучал. Оглядел комнату.

И заметил конверт.

Он лежал на журнальном столике у окна. Обычный белый конверт, на котором кто-то черной ручкой вывел "РОД". Род среагировал быстро, но без лишней спешки: аккуратно распечатал конверт, разрезав его по сгибу ногтем. Внутри оказалась открытка, изображавшая толстяка, который прижимал к себе пышную блондинку и улыбался, держа в зубах ломоть пиццы. Внизу было написано: "СЕГОДНЯ ТЕБЕ СТУКНУЛО ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ…"

Род раскрыл открытку и прочел конец поздравления: "…ОПЯТЬ 39!" Увидел подписи друзей — Джима, Скотта и Тима.

Род невольно улыбнулся. Но на открытке имелся и постскриптум: "Удачного "Дебюта". Подарок от столика номер шестнадцать".

Бросив конверт на стол, Род увидел, что в нем еще что-то лежит. Вновь взял конверт, перевернул. На пол вывалилась его паспорт-карточка.

— Как она?.. — Схватив бумажник, Род обнаружил, что там карточки нет. А вот карточка из конверта точно принадлежала ему.

— Как это мо?.. — Но тут Род вспомнил, что в два тридцать проводил эксперимент в суперстерильной лаборатории. Бумажник и одежду он оставлял в раздевалке. А рядом вертелся кто-то, кому там вообще было не место. Скотт?

Да, Скотт.

Род покосился на телеэкран. Его тезка Род Тейлор нашептывал комплименты Типпи Хедрен. В его памяти всплыл образ Тэмми Уилсон. Неужели ему тоже придется сначала ее уговаривать? С минуты на минуту в дверь позвонят, и на пороге возникнет она… или андрошка, безупречное подобие Тэмми, какой она была в двадцать один год… Будет ли она в том же самом белом платье? Будет ли она немного пьяна?

Микроволновка пискнула. Но Роду было не до курицы с картошкой — пусть стынет. Он вновь задумался о той ночи.

Бегом они устремились к сосновой роще за стадионом. Полная луна озаряла серебристым сиянием траву и деревья.

— Точно в диснеевском фильме, — произнес, насколько ему запомнилось, Род.

— Ужас как романтично, — добавила Тэмми.

Они уселись на мягкое ложе из сосновых иголок. От ядреного запаха деревьев у Рода кружилась голова, точно он накурился опиума.

Они поцеловались. На вкус ее губы были как красное вино. Хихикая, она начала неуклюже расстегивать Роду рубашку. Чувствуя, что член начинает набухать, он засунул руку ей за пазуху и начал нащупывать на спине застежку бюстгальтера.

— Погоди, — проговорила она. — Дай помогу.

Тэмми опустила голову — ее длинные черные волосы упали ей на лицо — и, взглянув на свою грудь, сама расстегнула бюстгальтер.

— Он спереди застегивается, — улыбнулась она.

Он снял ботинки, а потом и брюки; все это, свернутое в узел, приземлилось у S-образного соснового корня рядом с ее трусиками. Он снял очки.

"Лучше и быть не может", — подумал он тогда. Лучше просто не бывает. От ее кожи пахло мылом, а от волос — лимонным шампунем. Он вошел в нее. Она застонала. "Сейчас кончу", — подумал он, пытаясь сдержаться. Стал думать о бейсболе, об экспериментах в лаборатории. Он очень хотел доставить Тэмми удовольствие.

И ТУТ РАЗДАЛСЯ ХОХОТ. ГЛУМЛИВЫЙ ХОХОТ!

Род почувствовал затылком их взгляды. Вообразил себе, с какими рожами они пялятся на его белую задницу, озаренную лунным светом. Может, у кого-то из них при себе фотоаппарат? Или, что еще хуже, видеокамера?

И внезапно Род обнаружил, что ему больше не следует беспокоиться насчет преждевременного семяизвержения. Его член моментально обмяк. Род замер, хотя Тэмми продолжала шевелить бедрами.

Но вот и она перестала шевелиться.

— Род? Что случилось?

Хохот продолжался.

— Род? Что с тобой?

Он взглянул на нее, и сердце у него заныло. Он не хотел, чтобы так вышло. Но разве у него был выбор?

— Я не могу… Не могу заниматься любовью у них на глазах.

— У кого — у них?

— Наверно, они нас выследили, когда мы вышли из зала. Прости меня. Очень смешно, ребята. Обхохочешься, — последние две фразы Род произнес во весь голос.

Тэмми убрала со лба прядь волос. Сверкнула зелеными глазами.

— О чем ты. Род?

Выскользнув из ее лона, Род перекатился на спину.

— Ты хочешь сказать, что не слышишь, как они над нами смеются?

— Род. Никто над нами не смеется. Мы здесь совсем одни.

Близоруко щурясь, Род попытался вглядеться в тьму, затем стал копаться в иголках, пока не нашарил очки. Серебряными статуями в лунном свете сверкали сосны. Вдали, там, где праздновали выпускной, сияли огни. Издалека докатилось эхо веселых выкриков.

Род огляделся по сторонам. Тэмми не ошиблась: они были одни.

Тэмми продолжала:

— Да здесь же никого нет, кроме нас с тобой…

Перестраховываясь, Род покосился налево. Затем направо.

— …кроме нас с тобой и этих птиц.

Род поднял глаза. На сосне сидела дюжина черных дроздов.

И тут дрозды вновь захохотали.

Хохот был прерван звонком в дверь. Словно бы пробудившись ото сна, чувствуя себя разбитым и раздавленным, Род прошлепал к двери. Голова у него болела, во рту пересохло. На экране стая черных дроздов облепила пришкольную спортивную площадку.

Род открыл дверь.

И в квартиру вошел дядя Гарри.

Он был одет в комбинезон, заляпанный краской. Руки у него поросли густыми, как шерсть, черными волосами. Он выглядел совсем как тридцать пять лет назад.

Покосившись на экран, Гарри замешкался. Кашлянул. От него запахло пивом.

— Ну ты даешь, Родни, — произнес дядя Гарри. — Как это мило с твоей стороны. Ты поставил нашу песню.

Гарри захохотал, и птицы на экране взлетели. Из школы с визгом, не разбирая дороги, повалили испуганные дети.

Родни попятился и раскрыл было рот, чтобы вскрикнуть, но обнаружил, что онемел.

И бежать ему было некуда.

 

Гарриет Зиннес

Крылья

Он отворил дверь — и уперся взглядом в кресло, стоящее посреди комнатки. Естественно, изумился — какому гостю пришло в голову переставить его любимое старинное кресло, никогда и ни при каких обстоятельствах не покидавшее своего обычного места у письменного стола? Он встревоженно огляделся — может, еще что-нибудь передвинуто? Что вообще происходит может, в квартире побывали воры? Подошел к столу, проверил книги, пишущую машинку, открыл верхний ящик, закрыл, заглянул в остальные — все на месте, ничего не пропало. Переместился к большому бюро, там тоже пооткрывал все ящики. И опять все на месте. Вышел из комнаты, которую гордо именовал "своим кабинетом", хотя, если честно, какой там кабинет — обычная клетушка, — и направился в гостиную. Стоп. Кто это поднял крышку рояля? Он сам — или нет? Не помнит. Посмотрел на кушетку — подушки не смяты. Стулья, пуфики, чайный и карточный столики, торшеры — там, где им и положено быть. Снова подошел к роялю. Нет, ноты Шуберта забыл на нем, конечно, Джон. Тем более он сейчас репетирует. А вот откуда взялся на рояле Сати? Да еще и раскрытый? Теперь — в столовую. С сомнением взглянул на низкий буфет и на всякий случай отпер тот ящичек, в котором хранилось материнское столовое серебро. Так, и серебро лежит, где лежало.

Тогда, стало быть, в спальню и — по прямой — к гардеробу. Ящики, ящики и еще ящики — а особенно верхний, в котором — все золотые запонки, и золотые булавки для галстуков, и безвкусные золотые цепочки, которые в жизни не надевал, но хранил как память о Теде Блайте, первой своей любви. Он открыл ящик — за спиной прозвенел странный голосок: "Привет!" Сердце в пятки ушло, подскочил от неожиданности и — обернулся. Не много же он там увидел — не женщину даже, девчонку. Девчонка лет двенадцати (а может, все-таки молодая женщина?) сидела на кровати, удобно устроившись средь подушек. Средь его, между прочим, подушек! Она, глядя на него в упор, улыбнулась (он аж задохнулся от возмущения!!!), небрежно извлекла из кармана зажигалку и закурила сигаретку. "Курите?" — невинно поинтересовалась нахалка. "Я НИКОГДА не курю в спальне — и никому этого не позволю", — ответствовал он крайне сурово.

Она только хихикнула. "Нарушение правила номер один".

Он должен дать достойный отпор — а еще лучше, просто подойти, или подбежать, и выдернуть сигарету у нее изо рта. И он, безусловно, способен на это — особенно доведенный до такого бешенства. А вместе этого, словно со стороны, услышал свой вежливый голос: "Мне бы все-таки хотелось, чтоб вы затушили сигарету".

"Вот уж и не подумаю! У меня, знаете ли, привычка курить в спальнях. Особенно в спальнях мужчин, которых я выслеживаю".

"Выслеживаете? Вы — меня — выслеживали? — Он был шокирован. Он что, настолько расстроился из-за возможной перспективы провала пьесы, что даже не замечал, как за ним следят? — И сколько же, простите, времени вы меня выслеживали? И, Боже мой, зачем? Зачем вы следили за мной?"

"Пожалуйста, все вопросы — по порядку. Я следила за вами с тех пор, как посмотрела "О, Калькутта". Почему? Да потому, что вы мне понравились. Сегодня утром вы элементарно забыли запереть за собой дверь — я так понимаю, опаздывали на репетицию, — и попасть в квартиру было проще простого".

"Забыл запереть дверь? Я явно становлюсь рассеянным. И все-таки, как давно вы за мной следите?"

"Три дня. Всего. Видите, как просто до вас добраться".

"Добраться? Отлично сказано. Вы, значит, добирались. Итак, если можно так выразиться, вы до меня добрались, гм… Ну, и чего же вы от меня хотите? Могу ли я хотя бы присесть?" Господи Боже, да какого дьявола он спрашивает у этой паршивки разрешение? Она пока еще не на прицеле его держит. Просто смотрит, затягиваясь гнусной дешевой сигаретой. "Может, вы наконец удалитесь, уже оказав мне честь своим незваным присутствием в моей собственной квартире? Ведь это именно то, чего вы добивались. Отлично получилось. А теперь — убирайтесь с моей кровати! Пожалуйста".

"Не собираюсь убираться оттуда, куда, собственно, и хотела попасть. Вы просто идиот, сэр. С чего бы, по-вашему, я вас выслеживала, если не для того, чтоб забраться к вам в постель? Так?"

"Забраться ко мне в постель для вас — нереально, — стал он объяснять несколько неловко. — Только не ко мне. Не знаю, может, вы знаете, может нет, но я… не интересуюсь женщинами".

"Знаю, — ответила она вполне спокойно. — Но вы мне нравитесь. И у вас нет причины в конце концов не попытаться ответить на мои чувства. Я — не уродина, особых претензий для начала предъявлять вам не стану. Знаете, я и не таких, как вы, дрессировала. Все будет нормально, не беспокойтесь. Может, из вас прямо-таки суперзвезда получится. Может, вам только и нужно, что маленький урок. Ну, идите ко мне, и приступим к первому занятию, оно же, возможно, и последнее. Да не кукситесь вы так, я вас не съем".

Он сам себе не поверил, когда направился к кровати. Что эта девчонка ведьма, что ли? Он не просто подошел к кровати (да еще и не к той стороне, на которой спал, когда делил сие ложе с любовниками), но и раздеваться начал. Туфли, носки, и пиджак, и галстук. Рубашка, футболка (шикарная, розовая, ах, до чего ж Эл ею восхищался) — и, наконец, не без легкого смущения, трусы — открытые розовые плавки, конечно же, ярко-розовые, с ярко-алым эффектным узором.

"У вас все просто замечательно получается, — сообщила девчонка поощрительно. — Теперь, для начала, я подарю вам поцелуй — так сказать, для вдохновения". Он, дрожа, вытерпел легкий поцелуйчик, думая при этом слава тебе, Господи, хоть в щеку! Почему он, собственно, дрожит, а не бежит? Почему не схватит эту соплячку за шкирку и не спихнет с кровати?

Вместо этого он заговорил: "Слушай. Я не желаю больше этих твоих… эманации. Я женщин-то не люблю, не то что девчонок зеленых, сколько тебе двенадцать? Тринадцать? О Боже! Так. Это моя кровать, моя квартира, моя жизнь. И сейчас ты из всех трех уберешься. Раз и навсегда". Однако его дальнейшие действия разошлись со словами весьма круто. Вы только представьте себе, он — ОН!!! — целует ее в губы, он слышит свой собственный голос, шепчущий пошлости типа "любовь моя — счастье мое дорогая — ненаглядная". Что здесь происходит, в его собственной спальне? Почему он не чувствует ни ужаса, ни даже досады? Может, он просто на сцене, только не помнит где? Может, это просто роль? Как в той пьесе Шоу, в которой он приударивал за стареющей дамой? Да, но как пьеса-то называется? Кого он играет… кажется, Юджина… что-то вроде этого? Нет, точно, он — на сцене.

"Мы репетируем? Нет, ты мне скажи, мы пьесу репетируем? И какая же у меня роль… нет, я прекрасно понимаю, что главная. Да, но кто еще занят в постановке? Ведь не ты же играешь главную женскую роль? И кстати, сколько ж тебе лет на самом деле?"

В этом самом месте он сообразил, что девчонке не до разговоров — она буквально впихивала его в себя — и он, кстати, не сопротивлялся. Режиссер что — решился показать настоящий половой акт? Или… о Господи, может, он вовсе и не на Бродвее, а в каком-нибудь поганом порнофильме? А может, его похитили и забрали в будущее, где такие штуки на сцене — законны и в порядке вещей? Какая же это страна? Какой театр, какой город? И самое главное — в какой ПЬЕСЕ он играет и ГЛАВНАЯ ЛИ у него РОЛЬ? Но тут его неожиданно хлестануло оргазмом, а потом он, как ошпаренный, отпрянул от девчонки — все-таки она была всего лишь девчонкой — и, уронив руки, растянулся на кровати. "Маленькая ведьмочка, — сказал он без особой враждебности, — все соки из меня вытянула. И, поверить в это не могу, я получил удовольствие. Но как называется эта пьеса? Что это за спектакль?"

Когда он наконец пришел в себя и обернулся к той половине кровати, где, по идее, должна была лежать девчонка, — обнаружил, что там никого нет. Нет, может, конечно, она в ванной… он прождал Добрые десять минут. Ни-че-го. Сил вставать и искать не было, и он решил позвать. Стоп, он даже не знает, как ее зовут! "Эй, девочка, — заорал он, — девочка, ты где? Выходи из ванной, давай скорее, я еще кое о чем хочу тебя спросить!" Нет ответа. "Девочка, — крикнул он громче, — ты где?" Нет ответа. Куда ж запропастилась эта девчонка? Ох, видно, придется все же подниматься и идти на поиски. И он поплелся в ванную, совершенно голый, а между прочим, даже при любовниках своих никогда голым по квартире не бегал, такой у него были закон жизни — НИКОГДА НИ ПЕРЕД КЕМ ДО КОНЦА НЕ РАСКРЫВАТЬСЯ. Дверь ванной распахнута настежь. Внутри — пусто. Он яростно промчался по всей квартире. Девчонка отсутствовала как класс. И что ему теперь делать — нагишом на улицу, что ль, бежать ее разыскивать? Только этого и не хватало. Надо бы сначала заскочить в спальню, одеться. Он ринулся бегом, с размаху долбанулся бедром о лучший свой мраморный столик… и грохот разбившейся вдребезги любимой настольной лампы ("Тиффани", не как-нибудь!) привел его в разум. "Да это ж великолепная возможность избавиться от нее! Зачем, черт подери, мне ее вообще искать? Она что — так меня заколдовала, что я уж собственной удачи в упор не вижу?!" Дрожа от нежданного восторга негаданного счастья — возможности избавиться от этой малолетней ведьмачьей твари, — он, по-прежнему голый, присел на краешек своего милого, дорогого (во всех отношениях) кожаного кресла, ухватился за подлокотники и принялся собираться с мыслями… Когда не знаешь, что делать, лучше не делать ничего. До этого он додумался быстро. Стало быть, с ума еще не сошел. Может рассуждать трезво и здраво. Что, значит, у нас случилось? Маленькая ведьмочка его захотела, выследила и поимела. Что поимела — это он понимал четко. Ну, слава Богу, кошмар закончился. С чувством глубокого облегчения он поудобнее откинулся на спинку кресла. Устало, но блаженно прикрыл было глаза… и вдруг откуда-то сверху — звонкий голосок: "Прощай, мой ненаглядный. Ты был великолепен!"

Он вскинулся — и как раз вовремя. Вовремя, чтоб увидеть, как девчонка, расправив черные крылья, вылетает из распахнутого окна гостиной. Счастье еще, что окно — огромное, мелькнула у него мысль. Нет, прав, прав был Джон, когда выбрал именно эту квартиру…

 

Рэй Рассел

Бежавшие влюбленные

Бежавшие влюбленные были схвачены у самой границы герцогства.

Их немедля доставили пред очи его светлости герцога, чей благостный облик и ореол белоснежных кудрей придавали ему сходство с ангелом на прекрасной картине, но лицо его было исполнено печали, пока он с укоризной смотрел на свою юную жену-изменницу и на трубадура, ее любовника, а затем со скорбным вздохом, со слезами на добрых старых глазах, он уплатил золотом тем, кто их поймал, а их поручил заботам своего тюремщика.

Краткие распоряжения, которые герцог ему отдал, были необычными, ибо он вдаль и вширь слыл милосердным и благочестивым правителем.

Любовников надлежало заключить в темницу и строго карать на протяжении семи дней (по одному дню на каждый смертный грех) с тем, чтобы на исходе седьмого дня окончательно с ними разделаться. На протяжении этого срока надлежало наиболее действенным способом воспрепятствовать им смотреть друг на друга или обмениваться даже двумя-тремя словами, дабы они не поддерживали друг друга словами мужества или взглядами любви.

— Наиболее действенный способ, — рассуждал добродушный тюремщик, пока, побрякивая ключами, вел злополучную пару в подземелье замка, — гм-гм… ну да! Убрать ваши глаза и языки. — Они возмущенно взвыли, но он весело рассмеялся и заверил их, что это совсем простенькая операция — щипцы да раскаленный прут — и длится лишь несколько секунд.

Тем не менее по пословице весь мир любит любящих, а тюремщик был добросердечным человеком и отложил удаление их глаз и языков до следующего дня, оставив им ночь, чтобы они могли видеть друг друга и говорить друг с другом. Видеть и говорить, но не ласкать и не обнимать, поскольку, содрав с них одежду, он запихнул их в отдельные клетки — малюсенькие клетки, рассчитанные на причинение максимальных неудобств. Оставив один дымный факел в ввинченном в стену кольце, тюремщик простился с ними. Влюбленные, скорчившись на голых ягодицах, цепляясь пальцами ног за железный под своих клеток, могли вволю утешать друг друга словами и взглядами.

Первой нарушила молчание она.

— Видишь, в какое ужасное положение мы попали, — сказала она, — и все из-за тебя.

— Из-за меня?! — ответил юноша. — Так я же настаивал, чтобы ты осталась со своим супругом, герцогом, так как мы могли легко дарить друг другу блаженство под его ханжеским старым носом, и он бы ничего не пронюхал. Так нет! Тебе понадобилось бежать!

— Все остальное было бы бесчестным. Бегство предлагало единственный порядочный выход.

— Ты говоришь о порядочности? Ты?! — вскричал он. — Ты же с ног до головы была одним жарким, голодным ртом, горящим от жажды, пересохшим из-за воздержанности старика мужа, наглой, неутолимой, развратной…

— Сомкни свои гнусные губы! Это ты виновник нашего ужасного положения. Я бы не корчилась здесь нагая, будто ощипанная цесарка, в попугаичьей клетке, ожидая семь дней пыток, если бы ты не липнул ко мне.

— Твоя память так же ущербна, как и твое целомудрие! Это же ты делала мне авансы!

— Лжец!

— Шлюха!

Она заплакала. Несколько устыдившись своих слов, он пробурчал:

— Вообще-то вина, наверное, не наша, а твоего обомшелого псалмолюбца-мужа…

— Сластолюбца? Нет, в этом же вся суть — он не…

— Ты ослышалась. Его вина, хотел я сказать, это брак с женой, годами втрое моложе шести его десятков. Его вина — оставлять ее томиться без утоления. Его вина — постоянно сводить нас вместе, заверяя меня, как ты любишь мои песни, заверяя тебя, как я люблю, чтобы ты их пела. Его вина, что он жил в такой слепой святости, в таком неведении потребностей плоти, в такой идиотичной невинности, что не предвидел естественного исхода всего этого. Да, вся вина лежит на нем. Только на нем! Да будь он проклят, сладкоречивый святоша!

Она глухо зашептала:

— Лишь недавно герцог начал избегать моего ложа. Когда мы только вступили в брак, моя юная плоть зажигала в нем такое пламя, что его серебряные власы, благочестие были забыты, и он напоминал не столько монаха, сколько макаку или, можно сказать, козла, быка, жеребца, сам выбирай. Потом по непонятным причинам, которые я отнесла на счет истощения его поугасших от возраста сил, он усмирился и стал для меня не более чем братом…

— Братом? — насмешливо переспросил трубадур. — Дедушкой!

Сырой сквозняк постукивал костями старого скелета, свисавшего на сухих запястьях с потолка на заржавелых цепях. Скелет привлек их взгляды и породил не высказанные вслух вопросы: кто это был и как давно? Мужчина или женщина? За что он погиб? И какой смертью? Подвешенный под потолок, чтобы просто Умереть от голода? Или было еще что-то, не такое простое, как голодная смерть? Он задрожал, она снова разрыдалась, некоторое время оба хранили молчание.

Потом он сказал:

— Попробуем подумать хорошенько. За всю его долгую жизнь внушал ли герцог кому-либо страх перед своей безжалостностью? Приговаривал ли он к пыткам самых отпетых злодеев? Распорядился ли хоть раз, чтобы выпороли ничтожнейшего крепостного? Разве лакеи не потешаются над его мягкотелостью? Над его бабской слабостью? Разве его кротость не предмет насмешек и почитания во всех краях? Разве попы и прелаты не восхваляют его за благочестие, милосердие, нескончаемые молитвы, его святость, наконец? Ну? Разве я не говорю чистейшую правду?

Сдавленное "да" вырвалось у узницы, скорчившейся в соседней клетке.

— Так каким же образом, — продолжал он, — подобный человек может подвергнуть жутким пыткам двух ближних своих? Тем более что речь идет и о его очаровательной жене?

Она хлюпнула носом, зажав голову к коленям — слезы ручейками стекали по голым ногам и блестели на ногтях их пальцев.

— Ты цепляешься за соломинки, — простонала она. — Ты слышал, что он сказал. Семь дней пыток…

— Строгого карания! — торжествующе перебил он. — А что, скажи на милость, он считает карами, эта елейная монахиня в облике мужчины? Пост, молитвы на коленях, умерщвление плоти? Семь дней во власяницах? Суровые проповеди, праведные наставления? — Он засмеялся. — Некоторые неприятные ощущения, смиренное покаяние и скука, от которой сводит скулы! Вот пытки, которых ты страшишься! — Он снова засмеялся, покачиваясь на пятках, насколько позволяла ширина клетки.

Она испустила вздох отчаяния.

— Дурак ты, — сказала она без малейшего раздражения, а просто констатируя факт. — На исходе седьмого дня мы умрем, вот что он приказал.

— Окончательно разделаться! — возразил он. — С нами должны окончательно разделаться.

— Это то же самое…

— Ничего подобного! У этого слова много значений! В том числе "отправить восвояси". Могут ли трупы быть отправлены восвояси? Могут ли покойники быть отпущены на все четыре стороны? Нет! Просто семь коротких дней нам предстоит падать на колени и испрашивать прощения — по дню на каждый из семи смертных грехов, ты же слышала выжившего из ума пустосвята! А затем нас отпустят. Отпустят! "Окончательно разделаться" — значит отпустить без всяких условий! Все наши страхи были лишь напрасными душевными мучениями!

Ее веки, опухшие и покрасневшие от слез, медленно поднялись, и она обратила на него презрительный и жалобный взгляд.

— У тебя такая короткая память? Неужели у тебя в голове застревает меньше, чем в разорванной рыболовной сети? И страх настолько лишил тебя мужества, что ты не способен вспомнить, что еще было сказано? Про наши глаза и языки?!

Он было открыл рот, чтобы ответить, но сразу же закрыл. Вновь его лицо исказилось от тошнотворного ужаса. Она съязвила:

— Ну-ка, отмети и это!

Вскоре он улыбнулся.

— За твою недоброту и колкие слова мне следовало бы позволить тебе и дальше думать, что мы лишимся этих столь необходимых органов чувств, источников стольких радостей. Зачем мне утешать тебя, когда за все мои старания я пожинаю лишь ядовитые упреки? — Он усмехнулся. — А потому я прикушу язык.

Последовала долгая безмолвная пауза. Наконец она закричала:

— Да говори же, подлый!

Он торжествующе засмеялся.

— Я люблю тебя, пышечка, а потому я скажу, а ты выслушаешь. Вспомни эти ужасные слова о наших глазах и языках. Кто их произнес? Твой святой супруг? Или кое-кто поничтожнее, жалкий прислужник, а точнее, не кто иной, как наш олух-тюремщик?

Она задумалась.

— Мой муж сказал…

— Твой супруг сказал, что мы не должны смотреть друг на друга или говорить друг с другом. И воспрепятствовать этому, сказал он, надо самым действенным способом. Вот так. Кляпы и повязки на глазах — разве это не действеннейшие способы? И более простые, чем щипцы и раскаленные прутья. Наш глупый тюремщик просто дал волю фантазии, беззаконно истолковывая приказания твоего мужа. А эти приказания, точно исполненные, окажутся не страшнее, чем удары линейкой по ладошкам ребенка. Поверь, моя острая на язык цыпочка: страх — лишь призрак, родящийся из воздуха, за ним не стоит ничего, кроме пустоты. Не мучайся долее, утри глазки. Неделя посыпания главы пеплом во власянице, и с нами окончательно разделаются: отпустят наши грехи, помилуют нас и самым великодушным образом отпустят на все четыре стороны.

В его словах была логика, и она чуть-чуть успокоилась.

— Молю Бога, чтобы ты оказался прав, — сказала она.

— Положись на меня, — ответил он. — Твой муж не допустит, чтобы нас пытали или убили.

Чуть позже тюремщик, этот добросердечный малый, вернулся, одарил их бодрящей улыбкой и сел поблизости от них, чтобы съесть миску овсянки, свой скудный ужин. Хлюпанье и причмокивание он перемежал добродушной болтовней.

— Его светлость герцог говорит, что нехорошо держать вас в неведении о том, чего вам ждать вскорости. Все должно быть честно-благородно, говорит его светлость. Он же не жестокий человек, не какой-то там тиран, вроде некоторых, каким мне доводилось служить. Не дьявол в человечьем обличий, который позволил бы бедным овечкам вроде вас опасаться самого худшего из худшего, то есть неизвестно чего. Куда лучше для них, говорит он, знать, что их ожидает, и в словах этих истина и мудрость, клянусь собственными гвоздями Христа, вы уж простите, госпожа, что я выражаюсь. А потому, любезный, пойди, говорит он мне, пойди к ним опять и расскажи им обоим все до единого, что с ними будут делать — семь раз за семь дней, и не скупись на подробности, говорит он, ибо для них благо знать побольше, чтобы они боялись поменьше и в спокойствии сердечном предали души свои Небесам. Да, хороший он человек, истый праведник, его светлость-то.

Утерев губы и отставив отполированную до блеска миску, доброжелательный тюремщик продолжал:

— Ну так завтра — первый день из семи, верно? А потому на заре, когда, надеюсь, вы сладко выспитесь, вот чего сделают с вами обоими…

Когда он поведал им о Первом Дне, они побелели. Когда он поведал им о Втором Дне, они застонали. Когда он поведал им о Третьем Дне, они разразились проклятиями. Когда он поведал им о Четвертом Дне, они зарыдали. Когда он поведал им о Пятом Дне, они закричали. Когда он поведал им о Шестом Дне, у них началась рвота. Когда он поведал им о Седьмом и Заключительном Дне, на что у него ушло минут двадцать, они потеряли сознание, не дослушав, и ему пришлось привести их в чувство, окатив холодной водой, чтобы все-таки договорить.

— Вот, значит, и все, — улыбнулся он, — а потом никаких там языческих измывательств над останками, а приличные похороны, христианское погребение для обоих. Так сказал его светлость. Ну, так доброй ночи вам, госпожа, и вам, благородный юноша. Сладких снов.

Напевая песенку, он покинул темницу, зловеще лязгнув железной дверью.

Юноша, обезумев от отчаяния, тряс прутья своей клетки, бил по ним кулаками, царапал замок, пока не искровенил пальцы. Наконец он сполз на пол — стонущий, дрожащий комок плоти.

Она в ошеломлении смотрела перед собой пустым взором и еле слышным шепотом бормотала бессвязные слова:

— Чудовищно… отвратительно… омерзительнее всего, что я могла себе представить… ужаснее всех мук Ада! Семь дней! Каждый бесконечный день! О Боже! Страдать так? Подвергнуться такому гнуснейшему поруганию за несколько минут наслаждения? Нет! Нет!..

Ее любовник посмотрел на нее взглядом помешанного. Он всхлипывал:

— Ты должна воззвать к нему, просить, молить! Скажи ему, что это ты соблазнила меня, и я, ветхий Адам, был затянут неумолимым водоворотом твоей похоти. Скажи ему это! Почему мы оба должны умереть столь ужасной смертью? Почему я должен страдать из-за твоей супружеской неверности?

Она закричала на него:

— Трус! Змей подколодный! Ты готов смотреть, как меня колесуют и четвертуют, лишь бы спасти собственную шкуру? Нет, это ты должен воззвать к нему о милосердии, сказать ему, что завладел моей душой дьявольскими уловками, колдовскими чарами, сделал меня беспомощной жертвой своего сластолюбия.

— Я? Криками в клочья разорвать свое горло в течение семи немыслимых дней и ночей — и все ради девки? Пары губок, и глазок, и… и… и…

Его заплетающийся язык парализовало то, что он увидел перед своей клеткой. Он заморгал. Он облизал пересохшие губы.

— Посмотри! — сказал он, указывая дрожащим пальцем.

Она посмотрела. На каменном полу рядом с пустой миской возле клеток, в которых они скорчились, лежало будящее надежду кольцо — кольцо тюремщика с ключами!

— Клю… — чуть не вскрикнула она, но "ш-ш-ш!" ее возлюбленного прервало этот возглас. Прижимая палец к губам, он хрипло прошептал:

— Ни слова! Ни звука! Это же Рука Провидения, не иначе!

И таким же шепотом она отозвалась:

— Не мели богомольной чуши на манер моего мужа, а достань ИХ!

Он просунул руку между прутьями, но ее длины не хватало. Он с трудом втиснул между ними плечо, не обращая внимания на боль, но все равно кончики его пальцев зацепляли только воздух, хотя и почти над самыми ключами. В конце концов, обессилев, он сдался.

Теперь она высунула руку между холодными черными железными прутьями, и ее тонкие изящные пальцы извивались змейками в попытке ухватить кольцо с ключами. Плебейски крякая, вульгарно ругаясь, она вытянула прелестную руку еще дальше, беспощадно расплющив одну круглую, подобную спелому плоду, грудь о прутья. Все ее тело заблестело от пота, несмотря на подземный холод темницы. И все-таки ее пальцы не коснулись дразнящих ключей.

Он, наблюдая за ее усилиями, прохныкал:

— Без толку… без толку…

Но она не собиралась так легко сдаваться. Выругавшись сквозь зубы в манере, не подобающей благородной даме, она теперь разогнула красивейшие, но затекшие от долгой неудобной позы ноги и, морщась от колющей боли в них, начала их протискивать сквозь прутья к металлическому кольцу с ключами, сулящему им спасение. Большие пальцы ступней сгибались и разгибались, стремясь коснуться ключей. Ее ноги протянулись дальше, так как теперь прутья клетки царапали и стискивали ее пышные бедра. Кусая губы, она стиснула прутья в кулаках, беспощадно нажимая животом и лоном на прут, разделяющий ей ноги, словно в попытке раздвоиться, охала от боли, а пальцы на этих ногах сжимались и разжимались, а пот градом катился по ее телу… И вот в конце концов ее усилия были вознаграждены — ее ступни сомкнулись на кольце, она ощутила желанные холодные стержни ключей между пальцами и медленно, осторожно начала придвигать кольцо ближе к клетке. Затем втянула в нее ноги, высунула руку, схватила ключи и откинулась на решетку сзади, скользкая от пота, смешанного с кровью из многочисленных царапин, задыхаясь, всхлипывая, но торжествуя победу.

Ее возлюбленный в соседней клетке, пожирая ключи почти сладострастным взглядом, прохрипел:

— Замки! Отопри замки!

Она попыталась вставить ключ в замок своей клетки, он не подошел. Она испробовала другой из двенадцати — снова не тот. И опять. И опять. Оба влюбленных сыпали ругательствами, а отчаяние вновь заползало в их души, заполняя огромную пустоту, оставленную вспыхнувшей было надеждой, пока она продолжала примерять ключ за ключом.

Десятый подошел! Она открыла заскрипевшую дверцу своей клетки и выползла на каменный пол темницы. Медленно, с мучительным трудом она поднялась на ноги и выпрямилась во весь рост, ослепительная в своей нагой красоте.

Затем она прошла мимо его клетки к двери темницы.

— Погоди! — вскричал он. — Ты оставишь меня здесь?

— Налегке доберешься дальше! — ответила она и отперла дверь темницы.

— Потаскуха!!! Отопри клетку!!!

Она ласково засмеялась и послала ему воздушный поцелуй.

— Я тебе нужен! — завопил он. — Нужен, чтобы одолеть стражников, украсть лошадей, еду, одежду. Если уйдешь без меня, я буду орать что есть мочи, перебужу весь замок, и тюремщик со стражниками схватят тебя, прежде чем ты доберешься до первой стены!

Она смерила его задумчивым взглядом. Затем с улыбкой вернулась к его клетке.

— Я тебя просто поддразнивала, — объяснила она и отперла его клетку.

— Я намерен поверить тебе, — пробурчал он. — Лахудра!

Они вместе открыли тяжелую дверь темницы. Бесшумно, быстро, едва дыша, они прошлепали босыми ногами вверх по каменным ступенькам тесной винтовой лестницы в оружейный зал.

Там в ожидании стоял сомкнутый строй стражников!

Нет, это им лишь почудилось! Перед ними стояли лишь железные доспехи, и щели забрал были так же лишены жизни, как пустые глазницы ухмыляющегося черепа внизу.

Они поднялись еще по одной лестнице и по-паучьи засеменили по темному, как котел смолы, коридору, который с каждым их шагом становился словно все уже, а потолок нависал все ниже, ниже, и они были вынуждены нагибаться все больше и больше, а потом стены настолько сомкнулись, что они уже не могли идти рядом, а вскоре вовсе поползли на животе в вонючем воздухе и непроницаемом мраке.

Казалось, миновал час, прежде чем они ощутили прохладу в воздухе и вскоре выползли в не менее темное место, где, однако, смогли встать на ноги. По-видимому, они оказались в каком-то туннеле. Они слепо побежали вперед и обнаружили, что находятся в подобии лабиринта. То и дело они стукались о каменные стены, а затем услышали журчание и поняли, что находятся в системе стоков или чего-то вроде. И вскоре они уже зашлепали по вонючей жиже, погружаясь в нее по щиколотки, затем она дошла им до колен и вскоре, ввергая их в панику, начала лизать им голые ягодицы.

Они словно целую вечность брели наобум, слыша писк крыс, видя среди тьмы их красные глаза, но вот пятнышко света далеко впереди вырвало у них хриплые возгласы торжества, и они побежали к нему очертя голову, разбрызгивая жижу, скользя, падая, снова поднимаясь на ноги в отчаянном устремлении к благословенному путеводному свету. Жижа теперь доходила только до их колен, а затем только до лодыжек — и вот они уже бегут по сухому полу, а пятно света становится все ярче, все больше… Наконец, испытывая боль во всем теле, чувствуя, что их легкие объяты пламенем, они выскочили из туннеля в…

В темницу. Ту самую темницу, из которой спаслись. Вот клетки, распахнутая дверь, болтающийся на цепях скелет и благодушный их тюремщик с увесистой дубинкой в руках улыбается им щербатой улыбкой.

— Уловка! — простонал трубадур, падая на колени.

— Верно, малый, — кивнул тюремщик. — Веселая уловка, чтобы скоротать время и отвлечь ваши мысли от всех ваших неприятностей.

— Сатанинская уловка! — закричала она. — Уловка, чтобы пробудить в нас надежду и тут же разбить ее! Гнусная уловка злорадного демона!

— Ну-ну-ну, — попенял ей тюремщик. — А теперь назад в ваши уютные гнездышки, да поторопитесь, не то мне придется переломать пару рук или ног вот этой… — И он многозначительно помахал дубинкой. Забрав кольцо с ключами из ее рук, он снова запер их в клетках.

— Совсем мы мокрые, а? Совсем мокрые, и голые, и от холода посинелые? — сочувственно осведомился тюремщик. — Подбодритесь! На заре тут будет жарко. — И многозначительным жестом, предварительно лукаво им подмигнув, он открыл шкаф и, вынув пару прутьев для клеймения, положил на скамью. Да-да, и жара, и огня будет вдоволь, — ухмыльнулся он и достал из шкафа два длинных острых лезвия, похожих на гигантские ножички для срезки заусениц. — И жара, и огня, и кое-чего еще, — добавил он, укладывая жуткие ножи рядом с прутьями. Затем он закрыл шкаф, прищурившись, оглядел страшные пыточные орудия и сказал: — Пожалуй, хватит. То есть на Первый День хватит. — Потом нарочно потряс кольцо с ключами, так что их лязганье разнеслось по всей темнице, и направился к двери со словами: — Уж на этот раз я ключей не забуду, как ленивый рохля. Доброй ночи, госпожа моя, доброй ночи, благородный юноша, а вернее сказать, с добрым утречком. Заря ведь займется, и часа не пройдет.

Дверь гулко захлопнулась.

Лицо герцога омрачила скорбь.

— Ты говоришь, мертвы? И она, и он?

— Да, обои, ваша светлость, — ответил тюремщик. — Сами себя прикончили. Я было отвернулся, а они руки меж прутьев просунули да и ухватили ножики, которые я по приказанию вашей светлости положил у них на виду. Да помилует Господь их душеньки.

Герцог перекрестился, отослав тюремщика, и обернулся к прелату с аккуратной тонзурой.

— Вы слышали, монсеньор? Мучимые раскаянием, в ужасе перед своим грехом они наложили на себя руки.

— И как самоубийцы, — торжественно возгласил прелат, — прямо отправились в Адское пламя, дабы там терпеть кару, бесконечно более суровую, чем казнь, на которую могли бы обречь их вы.

— Истинно, истинно! Бедные, ввергнутые в вечное пламя души, — сказал герцог. — А ведь, как вам известно, я не собирался причинять им ни малейшего телесного вреда.

— Ну, разумеется, нет. Такая жестокость повредила бы доброй славе, которая повсюду сопутствует вам.

— Эти жуткие описания якобы уготованных им кар, которыми по моему приказу потчевал их тюремщик, эти скелеты и все прочее имели лишь одну цель: в течение ночи исполнить их сердца ужасом и смирением. О, как я раскаиваюсь…

— В безобидных россказнях и костях?

— Не столько в них, монсеньор, сколько в своей излишне доверчивой натуре, которая толкнула эти юные создания на тропу соблазна. Не моя ли вина? Не моя ли рука привела их к развращенности, обличению и смерти?

Прелат сказал категоричным голосом:

— Нет! Бесхитростная доброта вашей светлости не может считаться причиной чужих грехов.

— Вы так милосердны!

— Вы ведь не могли ни предвидеть смерть вашей юной супруги, ни тем более желать этой смерти.

— О нет, нет!

— Вы ведь никак не могли пожелать того, чтобы еще раз стать вдовцом!

— Оборони меня Бог.

— И в очередной раз жить в печальном одиночестве.

— О злополучный день!

— Ни один человек во всей стране не обвинит вас.

— Молю Небо, чтобы это было так.

— Сердца ваших друзей, ваши верные придворные, бедняки крестьяне, знатнейшие вельможи, его величество, сама Церковь — все скорбят с вами в этот тяжкий час.

— Благодарю вас, святой отец.

— Однако если мне будет позволено коснуться вашего положения овдовевшего супруга, чья рука внезапно стала свободной для нового брака, посмею напомнить вашей светлости о том, что теперь перед вами открылась возможность породниться через брак с семейством столь высоким, что мне нет нужды его называть…

— В подобное время, — сказал герцог, — не должно помышлять о браке. Но когда мое горе поутихнет, тогда мы сможем поговорить об августейшей особе, вами упомянутой, чья сестра, если не ошибаюсь, как раз достигла пятнадцати лет, а потому вполне созрела для вступления в брак. Вам, монсеньор, я поручаю все приготовления к брачной церемонии, которая, нет нужды напоминать об этом, может состояться лишь после того, что принято называть положенным сроком.

— После положенного срока, разумеется, — ответил прелат.

 

Магия ужаса

 

Клодия О'Киф

Озеро последнего желания

Ночью Вилона, очнувшись от реальной жизни, снова оказалась у того же озера, что и в прошлый раз. И хотя берег был жестким, колюче-холодным, сырым, под стать окружающей тьме, она лежала на мягком мху, укрытом бледной россыпью лепестков магнолии, лежала, преклонив голову на малахитово-зеленую подушку из чего-то, напоминающего нежную замшу. Одинокий лепесток, слетевший сверху с почти невидимых ветвей, скользнул по ее шее и, беззвучно упав, смешался с другими. Она села.

Напряженная. Застывшая в ожидании.

Поднялась. Взглянула на недвижную озерную гладь, темную, отливающую перламутром, как черная жемчужина, на замерзшие отражения тростников и камышей. На мгновение задумалась — а какова же она сама? Но стоит ли спускаться к воде, стоит ли глядеться в нее? Нет. Как и прошлой ночью, Вилона почему-то ощутила, что бояться нечего. Она будет прекрасна. Много, много прекраснее, чем в реальной жизни.

Волосы — длинные, прямые, разметавшиеся, цвета красного золота. Лицо тонкое и удлиненное, скулы — высокие и крутые, словно выточенные величайшим из скрипичных мастеров. Линии, смягченные прозрачными тенями. Кожа, точно шерсть сиамской кошки, бледная, на щеках — лишь чуть-чуть темнее. Тонкое, хрупкое тело.

Одежды из великолепной ткани, алебастрово-розовой, вырезанной наползающими друг на друга лепестками. Тяжелые, но не для нее. Она сильная. Прижимает к груди книгу, в которой каждое стихотворение, каждая история написаны далеко отсюда, уже не детской, но еще не женской рукой. Ее рукой.

Недолгое ожидание — и вот уже с безоблачного неба опускается черный лебедь, описывает последние круги над водой. Огромный лебедь, широкие крылья, глаза и лапы — серебристо-черные, как озерная вода. Оперение столь темно, что почти неотличимо от ночного неба. Он слетает к камышам и опускается с легким всплеском. Широкая грудь, прикоснувшись к воде, оставляет рябь, изящную, как резьба на старинном женском зеркальце.

Лебедь плавал по озеру туда-сюда, поглядывал на нее со спокойным любопытством. То же самое было и вчера, как она потом обнаружила — целый час, но смотрел он издали, от смущения, из опасения ли, непонятно. А потом, еще до первых проблесков зари, взмыл в небо и унесся к горизонту.

Сегодня, однако, терпение ее лопнуло. Уставшая сидеть и наблюдать, она встала и тихонько подошла к воде. Лебедь заметил — и замер посреди озера.

Непонятно. Ведь каждое мгновение здесь, каждая мелочь подчинялись ее воле. Все — как пожелает, все — предсказуемое, умиротворяющее, в точности, как она придумала. Почему же не подплывает лебедь?

И, не жалея легких серых туфелек, о которых в действительности и мечтать бы не посмела, она ступила в воду — и побрела к лебедю. Новое удивление — он стал стремительно двигаться навстречу.

Вилона, пятясь, вышла из озера — обратно на землю, почти что к самой магнолии.

Лебедь, скользя, доплыл до берега, одним махом крыльев вспорхнул к тростникам — и в следующий миг лебедем уже не был. Так она и думала, так и должно было случиться — юноша. Годом-двумя постарше ее, стройный, широкоплечий, с высокой, царственной шеей, угольно-черные волосы колышутся на ветру подобно лебединым перьям.

Он шел, склонив голову, следя взором, как вода переходит в песок, а песок — в изумрудный мох, и смущение, граничащее со стыдом, она мшистую прогалину — возможно, теперь он подойдет поближе?

Он покачал головой. "Ты же не хочешь…"

Слова, которых юноша не произнес, слова, которые она не услышала ощутила.

"Нет, хочу!" — Она сказала это громко, поднялась, потянулась к нему, обняла… нет, попыталась обнять, потому что плечи его снова обратились в крылья. Прикосновение к человеческому телу длилось лишь долю мига, она успела только дотронуться до черных волос, ощутить кончиками пальцев шелковистые пряди — точь-в-точь перья… и вот уже руки ее обвивают лебединую шею, и клюв легонько прихватывает ее плечо, приказывая остановиться…

Вилона открыла глаза и увидела капельницу над больничной кроватью, пузырьки с лекарствами, выстроенные рядом на столике, ждущие времени очередного укола. Увидела свои руки, сжимающие тетрадь, обложку, давно утратившую цвет от пота горящих в лихорадке ладоней. Ощутила внутри влажное напряжение неслучившегося оргазма. Возможно, медсестры что-то заметят — но точно ничего не скажут. Медсестры, которые, похоже, знают о ней все.

Вилона успела записать в тетрадь лишь несколько строк — и снова в болезненный полусон. Очнулась, написала еще немножко — и опять почти что лишилась чувств. Вытащила себя из слабости и жара в третий раз — и заметила родителей, сидящих по обе стороны ее кровати. Сердитое, как обычно, лицо отца, полного злости не на нее, злости вообще, взгляд матери, горестно изучающей нарывы у дочери на руках, все увеличивающиеся. Все больше, все воспаленнее — стрелки на часах, отсчитывающие, сколько дней жизни осталось.

"У этих бессердечных сволочей законников, может, ни совести нет, ни стыда, — отец опять за свое, — но что ж у них… — помолчал, — …дочерей, что ли, нет?" Говорит — и, сам того не замечая, припечатывая каждое слово, ручкой красного дерева стучит по тыльной стороне руки, оставляет короткие чернильные шрамы, что так не вяжутся с шикарным маникюром.

Она глядит на отцовские руки, потом — на материны. Смешно — чем больше нарывов расцветает на руках Вилоны, тем одержимее ее отец холит свои собственные. А вот мать — наоборот, никакого вам больше лака, никакого маникюра, никакого даже крема для рук, ха! Не руки — символ покаяния, безмолвное заявление о тоске-печали, об отчаянии, в которое приводит ее доченькина болезнь. Ну, может, еще и попытка хоть как-то скрасить жуткий контраст между здоровьем и умиранием.

Как много говорят эти руки! Вилоне противно. Но она понимает, что отец и мать правда любят ее, — и улыбается им.

"Богом клянусь, — рычит отец, — попадись мне только в руки кто-нибудь из этих идиотов, которым на все плевать, я…"

Мать прерывает: "Как ты сегодня, радость моя? Еще не отошла после беспамятства?" На слове "отошла" внезапно сводит горло, сработала внутренняя цензура, дошло, похоже, что за страшным словом умудрилась назвать происходящее. "Может, мне поговорить с доктором?.."

…НАСЧЕТ МОРФИЯ, — не произносится, но подразумевается.

"…Но народ, вся остальная страна — с тобой, Вилли, детка. Ты посмотри, какой сегодня поток!" — Отец потрясает двумя огромными мешками пыльными, похоже, по полу волочил. А внутри — открытки, конверты, подарки — все, что приходит по почте.

Она задумалась обо всех этих диких газетных историйках — про то, как письма проникшихся читателей спасают жизнь смертельно больным людям, чушь какая, человеческое тело — не телесериал, ему письмами жизнь не продлишь.

Голову давило — так отчаянно, что слушать отца было мукой. Так, словно мозги медленно выдавливают изнутри черепа — в область лба, что, собственно, и делали стремительно разбухающие лимфатические узлы. Чтобы как-то ослабить боль, хотелось набрать в грудь побольше воздуху, как после самого тяжкого физического усилия, как если бы спринтом бежала по кругу, снова и снова, без остановки. Так бы и самый выносливый спортсмен сломался, захлебнулся бы стоном. Но она-то, она ж и дышать глубоко не может, и быстро — тоже! Болезнь уже и легкие ее зацепила, так что каждый вздох делать приходится осторожно.

Даже перевести взгляд на лица родителей — и то невыносимо, а она пытается, пытается, пытается! Невозможно поверить, что просто поднять глаза может быть настолько трудно.

Так что она продолжает смотреть на руки — и понимает, что совершенно не в силах, как бы там ни было, понять, о чем вещает голос отца, и опускает веки.

"Так что же, поговорить мне с доктором?" — Мать снова задает вопрос, шепчет, наклонившись к самому уху Вилоны.

"Нет, мама". Больше ей не хочется говорить. Слова из-за болезни нечеткие, смазанные. Мать слишком сильно испугается.

И она разрешает себе уплыть в тишину, надеясь только, что улыбка ее сохранится, возможно, и в беспамятстве…

Лебедь кружил и кружил над головой — спокойно, однообразно, избегая тратить силы. Парил в воздухе, шевеля крыльями только изредка, только чтобы удержаться на лету. Выжидал. Опасался спуститься на землю.

Но, раз уж она позвала его, рано или поздно спуститься на землю придется?

Пришлось. И он спустился — в самом дальнем от нее конце озера, так далеко, что она не услышала даже с плеском хлестнувших по воде крыльев. Принялся бесцельно плавать по крошечному заливчику, всячески демонстрируя, что ее тут вроде бы и нет. Однако время от времени долгая шея грациозно изгибалась — лебедь делал вид, что, по птичьей привычке, клювом чистит перья, но она знала — на самом деле он смотрит на нее.

Наконец Вилона решилась обогнуть озеро и подобраться к лебедю поближе. Странно — нынче ночью ее одежды словно бы стали тяжелее, и воздух уже много теплее, чем раньше. Окружающий пейзаж не казался таким дружелюбным, как в прошлый раз. А шаги как будто делались все короче и короче — пока она не осознала, что, сколько бы ни старалась, не может заставлять ноги двигаться снова и снова. Чтобы обогнуть озеро, ушла почти что вся ночь.

Лебедь и не подумал улетать. Он даже не выплыл из своего заливчика. Уже почти на рассвете она присела у самой воды на скамью, сложенную из светлых округлых камней, и принялась смотреть, как он скользит по воде — футах в двадцати. Она наблюдала, зачерпывая воду горстью, прислушиваясь, как капля за каплей утекают между пальцев, возвращаясь в свою, озерную стихию.

"Почему же ты так стыдишься? Почему не приблизишься?" — спросила она наконец.

Не отвечая, он одним взмахом крыльев перелетел на берег и, коснувшись земли, обратился в того же юношу, что и раньше. Отвернулся — и пошел мимо нее к невысокому холму, поросшему огромными маками. Поднявшись на вершину, знаком поманил ее — и исчез на той стороне.

Она последовала за ним — и вскоре дошла до персикового дерева, одиноко стоявшего на равнине, дерева, чьи длинные узкие листья были так темны, что разум подсказывал — для жизни им нужен не свет, как другим растениям, но мрак. На ветках тяжелели спелые плоды. Юноша сорвал один — и протянул ей. Пушистая кожица была бархатистой и — черной. Она уже подставила было руку, помедлила… и опустила.

Он, ощутив ее страх, протянул персик более настойчиво.

"Красивый, — сказала она неуверенно, — но…"

Он поднес персик к губам и, серьезно и печально глядя на нее, надкусил сам. Проглотил кусок, чуть откинув голову, очень в этот момент похожий на лебедя. Мякоть под черной кожицей оказалась густого оранжево-розового цвета.

Он вновь протянул персик ей — протянул кончиками пальцев, стараясь, если она возьмет плод, не дотронуться до ее руки. На этот раз она не отказалась.

"Красивый, — шепнула она, и проскользнула под протянутой рукой юноши, и легко поцеловала измазанные соком губы. — Красивый. Но мне нужно не это".

Потрясенный, он отшатнулся, роняя персик.

"Что с тобой?" — спросила она.

"Не заставляй меня касаться тебя. — Голос, ясный и звонкий, эхом раскатился в ее сознании. — Это тебя убьет".

"Но теперь-то мне не страшно. Думаешь, я боюсь?"

"Я говорю не о твоем страхе. Зачем ты призвала Смерть? — Голос его дрогнул. — Смерть — это я".

Стремительное превращение в лебедя вышло неудачным — лицо так и осталось человеческим, когда он взмывал над деревом, да и на груди сквозь редкие перья просвечивала кожа.

Интересно, а хоть в небе он превратился в лебедя до конца? Так и не разглядев, она подняла персик. Мягкая фруктовая плоть была покрыта тонким налетом пыли, и она аккуратно отерла ее. Втянула ртом вкус персика, вкус юноши — сладостный до ожога, до невозможности проглотить, слишком густой, точно чай, заваренный на меду вместо воды…

Очнувшись, она увидела, как медсестра возится с ее капельницей и ампулами. Стало быть, уже морфий. Тело и сознание расслабились от полной бесполезности. Наркотик не избавит ее от боли настолько, чтоб затмить эту боль окончательно. Наркотик лишь… УМЕНЬШИТ ее ощущения, уменьшит ее саму, потому что чем меньше чувствуешь — тем меньше тебя.

"Практикуешься в активном сновидении?" — Мужской голос, совсем близко.

"Что, простите?"

В кресле у ее кровати снова сидел психотерапевт.

"Привет", — улыбнулся он.

"Привет", — ответила она.

"Так ты пробовала?" — Он спросил это с неподдельным интересом, и тогда она впервые заметила его волосы, длинные, черные. Может, это он стал прообразом лебедя из сна? Она усомнилась, размышлять на эту тему было неохота, и вообще он в свои двадцать восемь явно староват — и, мелькнула у нее зловредная мыслишка, малость тяжеловат, чтоб летать.

"Сновидение?" — повторила она.

"Ну да. Мне интересно — ты пробовала? И что — получается?"

"Нет", — устало сказала она.

Поверил или нет? Непонятно. Сидит, терпеливо ждет, когда она заговорит. Ждет темы, в которую можно вцепиться и мусолить. Она не сказала ничего — и в зародыше пресекла саму идею сеанса. (А он-то собирался обсуждать проблему гнева, проблему неприятия ею самой идеи болезни, то, как научиться изживать ярость, отравляющую оставшееся у нее время — без упоминания того, сколько времени осталось у нее вообще и сколько уйдет на изживание.)

На следующий день мать пришла снова, что-то подавленно бормотала — не иначе, врачи оглушили ее новостями еще у дверей палаты.

Мать сказала: "Мы с твоим папой тут подумали… ну, насчет твоей тетради. Ты всегда так замечательно писала, и я как-то случайно посмотрела… ты уже почти все страницы исписала… Может, хочешь, чтобы мы как-то это использовали, когда ты… ну… допишешь до конца?"

Противно демонстрировать остатки собственнического инстинкта — и все равно Вилона крепко стиснула тетрадь под одеялом.

"Может быть, в издательство послать?" — предложила мать.

Слава Богу, разговор на этом оборвался — точнее, разразилась в коридоре перебранка меж санитаром и кем-то, кого катили в кресле на колесах. Который же сейчас час, подумала Вилона, что-то около семи утра? Время процедур, время, когда каждый едет в своем медицинском направлении?

"Блин, я способен ходить!" — орал мужской голос, в котором, похоже, негодование сожрало все остальные эмоции.

Шлепанье больничных туфель. Скрип резиновых шин. Звуки резкие, как удары мяча в спортзале.

"Почему бы тебе не позволить мне просто толкать коляску? — Другой голос. — Хочешь выжить — соображай, не трать силы на ерунду. Береги, пригодятся, когда действительно понадобятся".

"Я свои силы что — на банковский счет кладу?! Два дня уже так, блин! Мне осточертели кровати. И кресла осточертели. И бездельничать осточертело. А теперь — будьте любезны. Сам пойду!"

Пара секунд тишины — лишь отдаленный больничный шум. Медсестра переходит от кровати Вилоны к следующей. Наконец снаружи — тяжелый вздох.

"Ладно, Брайс. Если так, за что борешься — на то и напорешься. Давай поднимайся. — Приглушенный шорох. Кресло, откатившись, вмазывается в стену — чуть левее открытой двери Вилониной палаты. Неуверенно ступают ноги в шлепанцах. — Но если у тебя опять начнется слабость или, как в прошлый раз, понос, я ответственность на себя НЕ ВОЗЬМУ".

"Вот что я люблю в тебе, Гарольд, так это развитое чувство ответственности", — острит высокий парень, которому мужик постарше помогает пройти мимо двери. Как там санитар его назвал — Брайс? Года двадцать четыре — и старше, и моложе, чем представляла себе Вилона. Моложе — потому что широкая кость, словно назначенная нести изрядный мускулистый вес, сейчас веса не несла почти никакого. Старше — потому что страдальческие морщины уже отметили лицо, уже посерела кожа у глаз и губ.

Похоже, настоящие симптомы проявились у Брайса совсем недавно — судя по тому, насколько прилично еще он выглядел. Волосы, отхваченные бритвой, прядями стоящие дыбом, прядями спадающие на глаза, — сияющие, густые, темно-каштановые, пока еще не сухие, не безжизненные. Да, похудел он здорово, но плечи — еще литые, спортивные, ноги под больничным халатом сильные, как у того вратаря, по которому она тайком вздыхала на втором курсе.

В этот момент Брайс, небрежно отмахнувшись от санитара, заглянул в палату Вилоны — и, конечно, первым делом уставился на нее по той простой причине, что ее кровать стояла ближе всего к двери. В глазах ненадолго возникла неловкость — уж очень жутко она теперь выглядит, — а потом появилось узнавание, твердое, железное узнавание человека, который пытается вспомнить, откуда тебя знает.

Он сделал еще несколько шагов — и вспомнил, кто она. Лицо, показанное по всем программам новостей. Та, которая на всю страну кричала, что федеральные службы здравоохранения жалеют денег на пропаганду безопасного секса среди подростков. Та, которая требовала больше ассигнований на больницы и хосписы. Та, про которую говорили — девчонка использует свою ужасную болезнь, как тактику индивидуального террора.

Последнее, что она увидела в его глазах, — СТРАХ. Отчаянный страх за свою жизнь. Ничего, еще привыкнет, времени хватит. Она резко отвернулась.

Не надо на меня смотреть, подумала она. Пожалуйста…

Мох у озера высох, побурел. Листья магнолии, раньше казавшиеся зелеными, живыми, вечными, теперь опадали, края их сделались острыми, как скальпель, как те иголки, которые вонзают в палец, чтоб взять на анализ каплю крови. Раз с десяток Вилона оцарапалась, но все равно, перекатившись, села. Каждое ее движение поднимало рассыпающийся мох облаком пыли.

Сырость исчезла, остатки прохлады — тоже. Жара висела над озером, низкие, чернильно-синие тучи все чаще закрывали закатное солнце. Солью пахло от камышей и тростников. Небо горело в жаре, как тело — в жару.

Часы шли. Она сидела у озера, беспомощно мечтая проснуться. Что хорошего здесь осталось? Болезнь взяла над нею верх. Лебедь не прилетает. Вот уж никогда не думала, что опавшие лепестки магнолии на ощупь точь-в-точь обрывки воздушных шариков, старая, отслужившая резина.

Несколько раз казалось, что в небе мелькнуло движение, далекий, знакомый крылатый силуэт. Но лебедя не было — то ли игра ее воображения, то ли марево, дрожащее в раскаленном воздухе…

Она очнулась от странных звуков — кто-то кашлял, хрипел, захлебываясь, ловил воздух ртом.

Кто-то? Она сама.

Я ЗАДЫХАЮСЬ.

Она чувствовала, легкие — твердые, мокрые, как сырая доска посреди груди. Непрестанно, с той минуты, как доктор рассказал, какими побочными эффектами чревата ее болезнь, Вилона жила в страхе — в постоянном, оправданном ужасе того, что воздуха однажды не хватит. Что войну между самым безусловным в мире инстинктом — инстинктом дыхания — и телом, почти не способным дышать, выиграет тело.

Она схватилась за грудь. Попыталась позвать медсестру. Судорожно надавила на кнопку срочного вызова. Невидимая сила стряхнула ее руку с пульта. Она стала бороться — с силой, что дается только отчаянием, дотянулась снова, вдавила пальцы в кнопку, и еще, и еще.

Наконец почувствовала, как в нос вставляют кислородную трубку. Воздух хлынул в носовые пазухи, в дыхательное горло. "Тише, Вилона, — принялась успокаивать медсестра, — тише, кислород пошел. Через минуту придет доктор, деточка. Только не бейся так, милая".

Она честно старалась успокоиться, старалась вести себя как надо, старалась слушаться, но ужас не уходил. Она осознавала, что уже не контролирует собственные эмоции, да это в действительности и не было больше эмоциями — так, бессвязные вопли смятенного сознания, дикие, пугающие.

Появился доктор. Объявил, что это — пневмоцитоз, и "к нему мы были готовы, Вилона". ("Мы"!) Заверил — "Врасплох нас не застали. Мы знаем, как с этим бороться".

Какая глупость, подумала она. Ну почему они все говорят такие глупости?

День, наполненный страхом, отдыха не принес. Сплошные попытки дышать поглубже. Сплошные безуспешные старания сморгнуть пелену, застилающую глаза.

Первое сражение с пневмонией она выдержала. Антибиотики помогли выиграть время. С глазами стало малость получше, но ненадолго, все равно периферийное зрение она уже утратила, да и приступы помутнения становятся все дольше. Головная боль дошла до точки — до стадии, когда Вилона начала периодически отключаться.

Когда не спала — тосковала по своему озерному миру получалось заснуть не получалось туда попасть. Каждый раз, ощутив дремоту, внушала себе, что очнется именно там, и — ничего. Не то чтобы вообще перестала видеть сны. Видела, и даже очень. Видела все, чем должна была бы заняться, все, что когда-то сделать поленилась. Непонятно… а может, та часть мозга, что приводила ее к озеру, уже уничтожена болезнью, мертва еще до ее смерти?

Часами смотрела она на капельницу. Думала — и вот эту штуку из моей руки не вытащат никогда, сколько бы мне ни осталось. Думала — и тихо сатанела. Вот бы вырвать эту иглу! Честно говоря, неплохо бы попробовать, Совсем уж честно — в самые паршивые минутки обдумывала это всерьез. Пару раз чуть не сделала, но оказалась уж очень слаба, не шелохнуться.

На следующий день она поведала о своих намерениях психотерапевту, пропустила мимо ушей все, что наговорил он в ответ, и на автопилоте ответила на все вопросы.

Он говорил и говорил, а она думала — интересно, а каково это, быть психотерапевтом в этой дыре? Странная идея — психотерапия для умирающих. Научно-социальная версия последнего причастия, что ли? Или наоборот анафема таким вот экстравагантным способом?

Пока она не слушала, психотерапевт, похоже, с кем-то переговорил, и когда ей чуть полегчало, для нее сделали особое исключение — вывезли на каталке в зимний сад. Медсестре пришлось сидя рядом, проверять ее самочувствие.

Вилона еще со времен пневмонии все собиралась вернуться к записи своих снов, но со сном об умирающем озере как-то не выходит — вот уже несколько дней. А раньше ведь чего хотела — того и добивалась. Как гордились родители! Да и сама-то она… Достигала десяти целей за раз, всегда так было.

"Ты ощущаешь гнев, не правда ли? — Психотерапевт спрашивает раз за разом. — Ты злишься на болезнь, на то, что она с тобой делает?"

Надо же — ни разу не спросил, злится ли Вилона на себя.

Ни разу — про то, что ее действительно мучило. Про чувство вины.

Чувство вины оттого, что ничем сейчас не занимается. Что потеряла колледж. Что не выполнила своих планов. Самая настоящая неудачница.

Ладно. Что бы там ни было, а сегодня она напишет что-нибудь важное, хотя что теперь важно? Несколько абзацев про последний сон? Важно ли объяснять, почему важно было для нее придумать тот озерный мир?

Она принялась усиленно убеждать себя: пребывание в садике, с этими его фикусами, камелиями и папоротниками, словно потягивающимися под скупыми, тепличными солнечными лучами, должно помочь, должно дать энергию для работы. Бери свою ручку и подноси с энтузиазмом к первой чистой строчке на странице, на странице, которую, черт подери, и разглядеть толком не можешь!

Через несколько секунд мышцы ослабели — и она не удержала ручку. Успехи — два предложения. Ручка, свалившись, покатилась по полу.

"Вот сейчас подниму", — знакомый мужской голос. Пойманная ручка ложится на подлокотник ее кресла рядом со слабой рукой.

Так и есть — Брайс.

"Вроде бы не сломалась". — И он снова берет ручку, осматривает, втягивает и выпускает стержень, кладет на прежнее место.

Вилона не шевельнулась, не взяла ручку. Потому что все силы ушли на одно — заставить руку не задергаться в судороге. При нем — не надо.

А выглядит он все еще здорово. Относительно, конечно. Ну ясно — сколько ж это воды утекло с того дня, как он прошел мимо ее двери, — недели две с половиной? Хотя нет, видела она уже такой тип, такие остаются почти красивыми до самого конца.

"Послушай, если хочешь, можешь мне диктовать". — Он говорит, а сам незаметно старается прочесть через ее плечо.

"Нет. — И нормальной рукой она захлопывает тетрадь, мимолетно ужаснувшись тому, что он уже мог там вычитать. — Но все равно спасибо".

"А что там такое? — спросил он. — В смысле, о чем ты пишешь?"

"Это личное".

Кивает. Когда возвращал ручку — стоял, когда заговорил — оперся на спинку ее кресла (от волос неуместно пахнуло "Физодермом" — не шампунем больничным и, слава Богу, не бесконечными ночами метаний во сне). Теперь, опустившись на белые плитки пола, уселся по-турецки напротив нее.

"А о чем ты пишешь? — Он настаивал. — О том, как тебе страшно? Или послание тем, кто будет жить, когда… ну, в общем? Просишь у них прощения? Счастья им желаешь? А может, просто что ты чувствуешь каждый день?"

"Сны", — сказала она односложно.

Он поглядел на нее — внимательно, в глазах — странная озабоченность, взгляд человека, понимающего, о чем речь.

"И что у тебя за сны?"

Она ответила — зло и горько, гордясь своей прямотой, своей правотой. Такой злости нечего стыдиться.

"Сны о том, чего у меня уже не будет".

Брайс дернулся — и уставился на свои колени. Замолчал. Молча поднялся, молча отошел на другой конец садика.

Его реакция сначала поразила ее, потом — резанула. И сразу погасла ее уверенность в силе, что появляется, когда выплескиваешь свой гнев. Погасла так же быстро, как появилась в свое время…

Лилово-белые молнии бились в небе, сверкали снова и снова, через каждые несколько секунд. Гроза приближалась. Гром гремел совсем рядом, словно запертый с нею в одной комнате, словно пытался взорвать небосвод озерного мира. Дождя все не было, тучи казались тонкими, полыми, не наполненными водой. Ни ветерка, нечему оборвать последние листья с магнолии, нечему развеять лепестки, безжизненной грудой валяющиеся под деревом, по берегу.

Вилона присела у корней дерева, принялась лениво ощипывать траву, обрывать стебелек за стебельком. Как много значила для нее эта трава, пока в озерном мире еще теплилась жизнь! А теперь она ощущала одну лишь злость — злость на листья, затвердевшие и растресканные, как кожаная куртка, высохшая после дождя. Трудно даже разорвать.

Наверное, надо бы отойти от магнолии, ведь дерево — единственный здесь, кроме нее, вертикальный объект, прекрасная мишень для молнии. Но уж свой-то собственный мир она знала как себя — и потому преотлично понимала, что от молнии не уйти. Молния была болезнью, прорвавшейся наконец в ее ночное королевство. Это же все-таки сон. Не реальность — преломление реальности. Молния найдет — и ударит. Она даже знала, как это будет.

Как? Как острые иглы, вонзающиеся в кровь, как боль, терзающая изнутри, ранящая там, куда ни ей, ни врачам не добраться, боль, от которой она взвоет не голосом — каждой мышцей, каждой артерией, каждой костью. Мука, которая утопит ее сознание в ирреальной черноте, где обитают только безумцы, откуда уже не будет избавления. Здоровые люди видят кошмары только во сне — а она не проснется.

И она горько рассмеялась над возникшей в воображении картинкой — как мечется по застывшему пейзажу, по оголенным холмам, как ищет, где бы укрыться, как бесполезно пытается вжаться в песчаную отмель… Мерзость. Лучше уж просто сидеть и ждать.

Лебедь спикировал на нее откуда-то сзади, совсем не оттуда, откуда появлялся раньше. Крылом хлестнул ее по щеке, облетая вокруг дерева, коготками зацепил прядь ее волос — специально, что ли? От перьев остро пахнуло озоном.

Уже на бреющем полете добрался до берега и приземлился — уже человеком, спиной к ней. Спина выражала ярость. Бешенство.

"Кто ты такая, чтоб звать меня снова и снова? Звать, зная, что я этого не хочу!" — слова, ожегшие ее сознание.

"Я — та, что правит этим миром, здесь все подчиняется МНЕ. Я зову тебя, зная, что ты один можешь дать мне то, чего другие не могут. Или не хотят".

"Дать избавление от страданий? — Голос его обвинял. — Избавить тебя от боли, избавив от жизни?"

"Прикоснись ко мне".

"И убей", — почти что шипение.

"Я же все равно умираю, ну сколько же можно повторять? Я вот-вот умру. Я ГОТОВА К СМЕРТИ!"

"Но если я прикоснусь к тебе, ты умрешь много раньше".

"И что из этого?"

"Перед тобой — выбор".

"Я уже выбрала".

Ее щека вдруг запылала — надо же, сколько времени прошло, прежде чем ощутила оплеуху лебединого крыла. "Только я не смерти у тебя прошу, Смерть…"

НЕ МОГУ Я ЭТО ВЫГОВОРИТЬ. Не могу? Хочу.

Должна. НАДО.

"Я хочу заниматься с тобой любовью".

Он посмотрел — с безмолвным недоумением.

"Я не хочу умирать, так и не узнав, какая она — эта настоящая любовь", — объяснила она неловко.

Ее вдруг понесло. "Когда я была маленькой, я ходила в церковь — и все ждала, что Бог заговорит со мной. Смотрела на эти несчастные витражи — и думала, вот сейчас услышу Его, Он что-нибудь шепнет мне на ухо… Я так отчаянно желала, чтобы Он заговорил! Пусть хоть несколько слов, пусть хоть по имени меня назовет. Только… знаешь что? Бог с людьми не разговаривает, вранье это все. И люди это знают, просто боятся себе признаться. И ты понимаешь — да какая власть может быть у такого Бога?! Да есть ли Он вообще, этот Бог, который даже не может сказать, что любит меня, меня, Вилону, тепло сказать, по-доброму, как я воображала!

Вот так оно и вышло — с парнем, который меня заразил. А я — я же просто надеялась, что этот проклятый акт делает людей ЛЮБОВНИКАМИ, думала, в этом будет какая-то БЛИЗОСТЬ, про которую книги пишут, кино снимают! Глупо, я же знала, ничего в этом не будет особенного, да не в парне дело, и с другим бы ничего не вышло, какая разница! Зачем я только внушала себе, что такое может быть, я же поверила. В жизни никто мне не сказал, что любит меня, в жизни не чувствовала, что меня любят. Ни разу.

Вот поэтому я тебя и звала. Может, хоть ты дашь мне почувствовать, какой должна быть любовь. Даже если после смерти нет ни черта, при жизни узнать, есть ли в любви хоть что-нибудь настоящее".

Он не шелохнулся. Даже мускул не дрогнул в прекрасном лице.

Какое же это ужасное чувство — чувство отвергнутости. И, не потрудившись даже извиниться, она повернулась и пошла. Может, из ее потрясения он сделает вывод, что она жалеет о своих словах? Все равно — и она отходит от дерева, собираясь просто сидеть, не думать об озере и ждать времени пробуждения.

Третий шаг — и словно бы ветер пощекотал ее за ухом. Оглянулась на прощание — и, изумленная, коснулась лицом его руки, вытянутой, чтобы осторожно погладить ее щеку.

Глаза его были настороженно прищурены, но настороженность относилась не к ней, она сразу поняла — не к ней, а к тому, что сейчас случится. Он почти толкнул ее на присыпанный пылью берег. Пыль, нежная, теплая, взметнулась — и, как шелк, раскинулась вокруг ее головы.

Его печаль была страстью, его любовь — гневом. Он любил ее так, словно это наслаждение — последнее, что он испытает, и она поняла, насколько они в этом похожи, — слишком похожи.

А потом Вилона просто лежала, совсем тихо, подле него, в их собственном мире, и, прижав руку к груди, слушала, как бешено бьется сердце — словно бы всюду под кожей, одновременно. Словно бы дождь идет внутри тебя. А потом биение сердца замедлилось, а долгожданный ливень наконец разразился. Ливень, который омывает пыльные лица и освежает разгоряченные тела…

Она очнулась, тихонько всхлипывая. Странно — сколько гадала, как чувствуешь себя при этом, — и уж меньше всего ждала, что заплачет. Но она проснулась всего лишь на краткий миг, только и успела ощутить вкус слез на своих губах…

Он шептал: "Твои волосы — как красное золото… Твои скулы — словно выточены величайшим из скрипичных мастеров… Твое лицо — такое тонкое… Прозрачные тени смягчают в тебе каждую линию…"

 

Нэнси Коллинз

Афра

Все началось с рентген-очков.

Я как сейчас вижу эту рекламу, хотя было это тридцать лет назад. Она подстерегала меня в засаде между обложками "Счастливого Утенка". Мне было уже восемь, и потугам говорящего утенка я предпочел бы приключения Бэтмена или Флэша, но моя мать категорически запретила такое забористое и потенциально опасное чтиво.

Между дурацкими выходками Счастливого Утенка и его идиота противника Бульдо-Гса был зажат целый лист, певший хвалы великолепию новинок олсоновской "Смехо-Магии" (Нью-Арк, штат Нью-Джерси). Лист был разделен на клетки, и каждая иллюстрировала тот или иной "фокус-покус".

Рентген-очки значились между "Горячей жвачкой" ("Обхохочешься!") и неизменно популярной "Веселой Пукалкой" ("Прыгнут выше потолка!"). На схематичном рисунке заморенный молодой человек в спиральных очках с благоговейным ужасом взирал на свою лишившуюся мышц правую руку, а со лба у него падали капли пота. Никакой говорящий утенок не мог бы заворожить меня так, как заворожил этот рисунок.

Впрочем, покорила меня небольшая врезка в его правом углу. На ней тот же ошарашенный очкарик пялился на женщину в юбке почти по щиколотки. Художник сделал эту юбку от колен и ниже совсем прозрачной, чтобы читатели поняли, на что глазеет потеющий тип. Его лицо выражало точно то же растерянное омерзение, с каким он глядел на кости своей руки. " Я-то знал, на что уставился потеющий очкарик. Нас в школе как раз против этого предостерегал физкультурник Фишер. В гимнастическом зале Фишер поучал нас, что очень нехорошо стоять под перекладинами и заглядывать девочкам под юбки. Пока физкультурник не запретил нам этого, у меня не было ни малейшего желания заглядывать девочкам под юбки.

Теперь же меня пленяла возможность просто посмотреть на девочку и увидеть ее Штучку, и я понял, что мне не жить, пока я не обзаведусь собственными рентген-очками.

Три недели я копил карманные деньги, потом отправил заказ, а пока ждал присылки чуда-очков, упоенно воображал, как буду небрежно прогуливаться в них на перемене по гимнастическому залу. Никто и не догадается, что я смотрю на Штучки девочек. Нераскрываемое Преступление Века!

Пока длились шесть-восемь недель, оговоренные в условиях доставки, я подолгу ломал голову над тем, как выглядят Штучки девочек. Я знал, что не так, как у мальчиков, но и только.

Физкультурник Фишер, когда кончался футбольный сезон, преподавал гигиену и здоровье. Нам приходилось смотреть много фильмов. В одном показывали, как выглядят люди без кожи. Это было не очень противно, потому что там действовали всякие мультипликационные человечки. Однако имелись кадры, снятые специальной рентгеновской камерой, и в них настоящие скелеты поднимались по лестницам, ели и разговаривали. До конца дня я не мог думать ни о чем другом.

Когда я пришел домой, то тихонько унес к себе в комнату старый учебник анатомии, сохранившийся со студенческих лет моего отца, твердо решив посмотреть на голых женщин, спрятанных внутри переплета. То, что я там нашел, меня разочаровало, а к тому же было очень противно.

На многих картинках женщины были без кожи, с ободранными лицами и клубками внутренних органов. Но их обнаженные мышцы и желтые слои подкожного жира были уж чересчур. Мне гораздо больше нравились четкие острые углы, скрытые внутри человеческой машины. Что-то в безупречности костей заставляло потеть мои ладони, а голова начинала болеть. Я изучал вечно улыбающихся женщин и воображал, какой замечательной станет жизнь, когда я получу мои рентген-очки.

Больше никаких запретных тайн! Я буду видеть, что происходит внутри людей вокруг меня! И особенно я предвкушал, как раскрою секрет, который девочки прячут в своих Штучках. Подслушивая разговоры старшего брата, я успел узнать, что секрет этот, каков бы он ни был, очень и очень важен. От одной мысли об этом у меня вставало. Я слышал, как мой брат и его друзья обсуждали, "как сбросить", но не понимал, кому это может быть нужно, да и что, собственно, "это". Глядя на безымянную, бестелесную женщину, чьи секреты были открыты моим жадным глазам, я внезапно обрел понимание.

По молодости и неопытности я немножко забрызгал книгу. В ужасе перед разоблачением я вырвал запачканную страницу и вернул книгу в книжный шкаф отца. Если он когда-нибудь и обнаружил, что книга испорчена, он ничего об этом не сказал.

Наконец наступил день, когда почта доставила мои рентген-очки. Оказались они совсем не такими, как я ожидал. Оправа из пластмассы, а линзы — две картонки, украшенные кричащим "поп-артовским" узором. Надев их, я обнаружил, что смотрю сквозь две дырочки, заклеенные красным целлофаном. Если не считать того, что они исключили мое периферическое зрение и придали всему вокруг вишневый цвет растворимого прохладительного напитка, единственное, чем они меня порадовали, была отчаянная головная боль.

Странно! Я думал, что забыл про это. Но теперь оно воскресает в памяти — вместе со всем тайным волнением, со всеми стыдными острыми углами.

Думается, рос я нормальным. То есть таким же нормальным, как любой американец, появившийся на свет во время бума рождаемости пятидесятых годов. Дома мне было хорошо. Родители заботились обо мне. В школе у меня были друзья. Я был популярен в классе. У меня были романы с девочками.

В старших классах большинство моих друзей предпочитали веселых девчонок с большими грудями и хорошим цветом лица. Меня привлекали высокие и гибкие. Те, которые мечтали стать манекенщицами.

В колледже у меня завязывались сексуальные отношения со многими женщинами. На втором курсе я собирался жениться на девушке, страдавшей анорексией. После школы она чуть прибавила в весе, но оставалась очень худой. Мои друзья считали меня свихнутым. Месяца за два до назначенного дня свадьбы она умерла в своей комнате от инфаркта. Врачи сказали, что причиной была анорексия, ослабившая ее сердце. Некоторое время я был вне себя от горя и даже пропустил семестр.

После этого в течение нескольких лет у меня случались связи, но ничего серьезного. А потом я познакомился с женщиной, которая стала моей женой.

В то время она была красива по-настоящему. Точь-в-точь манекенщица. И пока она не забеременела, все ей советовали бросить работу и блистать в мире высокой моды. И у нее получилось бы. После нашей помолвки я узнал, что у нее булимия. Она могла съесть невероятно много — казалось, подобное количество съеденного просто не может поместиться в женщине ее телосложения. После чего, извинившись, выходила из-за стола, чтобы в туалете ее вытошнило. Думается, наш брак был счастливым. До ее беременности.

Как только врач подтвердил ее подозрения, моя жена пришла в восторг. Она ни разу даже не поинтересовалась, хочу ли ребенка я. Она без умолку тараторила о том, какое имя дать ребенку и какую гамму цветов подобрать для детской, но вопрос о том, чего хотелось бы мне, ни разу не встал. Я ничего не говорил, а она этого не замечала.

Ее, казалось, не тревожило, что она все больше толстела. Но меня это тревожило.

Я почувствовал облегчение, когда у нее произошел выкидыш. Мы оба избавились от ненужных хлопот. Однако моя жена смотрела на случившееся иначе. Она была совсем сокрушена, как не преминул сообщить мне ее врач, намекнув затем, что ребенка она скорее всего потеряла из-за булимии. Он настаивал, чтобы я увез ее куда-нибудь для перемены обстановки, чтобы мы вместе Смогли бы Справиться с Трагедией. А потому мы уехали во Флориду на две недели.

Пока мы были там, я подобрал на пляже возле нашего отеля кусок коралла. Белый точно кость. Я и принял его за кость, а потому и подобрал. Он был изящен, величиной и формой напоминая фалангу женского пальца. Мизинца. Я долгое время держал его в руке. При ближайшем рассмотрении он утратил сходство с настоящей косточкой. Пористый, узловатый, будто ампутированный у старухи, страдающей артритом. Вернувшись в номер, я проонанировал под душем. Жене я ничего не сказал.

К тому времени, когда мы вернулись из Флориды, пропасть между нами стала еще глубже. С каждым днем мой интерес к ней угасал все больше. Всякий раз, когда я думал о ней — в тех редчайших случаях, когда я о ней думал, — она представлялась мне маленькой смутной фигуркой, будто я семь лет смотрел на нее в перевернутый бинокль.

Лишний вес, который она набрала во время беременности, никуда не делся после выкидыша. Она стала угрюмой, одевалась во все темное и ела много шоколада. Заметную часть времени я тратил на то, чтобы избегать ее.

Одно из моих любимых развлечений — гаражные распродажи. Обожаю, сидя за рулем машины, составлять маршруты с помощью карты города и газетных объявлений. Иногда я оказывался в уголках города, о существовании которых прежде и не подозревал. Что-то вроде приключений на собственном заднем дворе.

Как-то в субботу, ускользая от жены, я наткнулся на дворовую распродажу, которая резко изменила мою жизнь. Возможно, вы решите, что я шучу, но я абсолютно серьезен.

В газете распродажа не упоминалась, и даже самодельные объявления о ней не были прикноплены к деревьям и телефонным столбам. Просто куча всякого старого хлама была сложена во дворе старого двухэтажного дома. Возле ворот на складном стуле сидел позевывающий молодой человек.

В этом районе я вообще-то бывал редко, но мое внимание привлекли два чучела сов, увенчивавшие кучу поношенной одежды. Старый дом, как и большинство на этой улице, в начале века принадлежал зажиточной семье. Теперь он нуждался в капитальном ремонте.

— Э… вещи ваши? — спросил я позевывающего молодого человека.

Он оторвался от замусоленного романа Стивена Кинга в бумажной обложке и безразлично пожал плечами.

— Можно и так сказать. Собственно, это дерьмо моего дяди. Он перекинулся пару месяцев назад.

— Примите мои соболезнования.

Молодой человек опять пожал плечами.

— Я даже не знал, что он еще жив, пока он не умер и не оставил мне эту развалюху.

— А!

— Я здесь на сегодня-завтра, чтобы продать этот хлам, прежде чем передам дом фирме по продаже недвижимости. Они думают, что смогут продать его для перестройки в многоквартирный дом.

Я неопределенно буркнул и начал копаться в пирамидах заплесневелых картонок и позеленелых кофров. В груде рваных номеров "Фейт" и "Кэт фэнси" я нашел несколько книг в кожаных переплетах, в большинстве — латинских. Если судить по пропыленности, им было по меньшей мере сто лет.

Еще я нашел сундук, полный банок с заспиртованными новорожденными акулами, взрослыми гадюками, кальмарами разных подвидов и несколькими собачьими эмбрионами с ярко выраженными уродствами. Я обнаружил группу лягушек-быков в кукольных сомбреро и с миниатюрными гитарами в лапах. Нашлась заржавевшая астролябия, надтреснутый пестик и несколько ящиков со стеклянными колбами причудливых форм, которыми обставляются лаборатории сумасшедших ученых во второразрядных фильмах. У дядюшки наследника вкусы были явно эклектическими.

— А фамилия вашего дяди? — спросил я, не без труда подняв чучело юного аллигатора, облаченное в маленькие плавки и прикрепленное к миниатюрной доске для серфинга.

— Дрейден, — ответил молодой человек, не отрываясь от книги.

Я вспомнил, что читал в газете статью про какого-то Дрейдена, отшельника, жившего в старинном доме в обществе нескольких кошек. Когда он наконец умер, прошло полмесяца, прежде чем полиция об этом узнала. Когда они взломали дверь, оттуда выскочили кошки и разбежались, кто куда. Труп старика оказался сильно изгрызенным.

Я поднял глаза — как раз вовремя, чтобы увидеть, как по крыше гаража рядом прокралась трехцветная кошка — запаршивевшая и худющая. Глаза у нее были желто-зелеными и одичалыми. Я, поежившись, продолжал копаться в вещах покойного мистера Дрейдена.

Она лежала в старом длинном деревянном ящике, завернутая в выцветшую желтую папиросную бумагу, будто хрупкие елочные украшения, которые моя мать привезла из Германии, когда я был ребенком.

Я с самого начала знал, что она женщина. Не скажу точно, откуда я это знал, но знал. Я опустил руку в ящик и дрожащими пальцами погладил ее череп, гладкий, как отполированная слоновая кость. Пустые глазницы смотрели на меня снизу вверх, позволяя свободно заглянуть внутрь ее черепа.

Это изысканное приобщение к тайне напомнило мне папиросную тонкость перегородок в раковинах наутилусов, которые продаются во флоридских ловушках для туристов.

Если не считать шва, который разъяли, чтобы извлечь мозг, череп был в идеальном состоянии. В его затылочную кость был ввинчен небольшой крючок из нержавейки — некогда он продевался в петельку, так чтобы скелет мог стоять вертикально. Быстрая проверка содержимого ящика показала, что скелет сохранился полностью, хотя руки, ноги, торс и череп были разъединены и завернуты по отдельности. Я чувствовал себя ребенком, который в Рождественское утро нашел под елкой игрушечную железную дорогу.

— Сколько возьмете за это? — Я пытался спрятать свой восторг, но голос у меня дрожал. Племянник старика Дрейдена скосил глаза на разобранный скелет и почесал в затылке.

— А! Эта штука? Ну-у… тридцать баксов? Вместе с подставкой. Она в гараже. — Я вручил племяннику три хрустящие десятидолларовые бумажки, подавляя радостное торжество. — Она прямо за дверью. Сразу увидите. Валяйте, дверь не заперта.

Я прошел по растрескавшемуся бетону дорожки к гаражу, который ютился в тени дома. Двойные двери заскрипели и открылись. Что-то маленькое, мохнатое метнулось в глубину помещения. От вони кошачьей мочи у меня запершило в горле. Дыша через рот, хотя заметного облегчения это не принесло, я шагнул в полумрак.

Увидел металлическую подставку для скелета и выволок ее наружу. Она оказалась тяжелее, чем я подумал сначала, и высотой доставала мне почти до носа. Пришлось повозиться, чтобы уложить ее на заднее сиденье.

Я бережно опустил мое сокровище в багажник и уехал. Племянник смотрел мне вслед скучающими свиными глазками. Странно, что я только теперь заметил, какой он грузный.

Мой кабинет, собственно говоря, был не кабинетом, а наполовину перестроенным полуподвалом. Агент по продаже недвижимости, когда показывал дом моей жене и мне, упорно называл его "кутерьмовой комнатой", что бы это ни означало. Когда мы с женой обосновались там, она решила, что это будет мой кабинет. И у меня стоят письменный стол, пара кресел и старенький диван-кровать. Кроме того, там имеется крохотный сортирчик и выход в гараж. Когда моя жена впадала в депрессию или возбуждение, я отсиживался там.

На то, чтобы собрать скелет, у меня ушло несколько дней. Это ведь совсем не так просто, как кажется. Кости скреплялись особыми винтиками и гаечками, и мне потребовалось время, чтобы точно во всем разобраться. И быстроте вовсе не содействовал тот факт, что у меня руки тряслись от возбуждения.

Потрудившись три часа без передышки, я вдруг расплакался от бессилия и разочарования. Вероятно, я рыдал очень громко — во всяком случае, моя жена спустилась посмотреть, в чем дело. Услышав ее шаги на ступеньках, я кинулся к ней навстречу, чтобы помешать ей увидеть, чем я занимаюсь. Не знаю, почему я этого не хотел. Не хотел — и все.

Когда моя жена поняла, что я плакал, она обняла меня и тоже заплакала. И твердила, что мне не следует прятать свои чувства, что мы оба пока молоды и можем попробовать еще раз. Я соглашался со всем, что она говорила, лишь бы она поскорее убралась наверх. А она продолжала настаивать на том, чтобы немедленно совокупиться. Потащила меня в спальню и битый час пыталась вызвать у меня эрекцию. Ничто не помогало. В конце концов она доплакалась до того, что заснула. Я оделся и ушел вниз.

Как я уже говорил, мне с самого начало было ясно, что она — женщина. Большинство людей не умеют отличать мужские кости от женских. Как странно! Вообразите, что вы не способны отличить нагого мужчину от нагой женщины! А уж большей наготы, поверьте мне, не существует!

Я вычистил подставку, прежде чем водворить на нее мое сокровище. И вот тогда-то я и узнал ее имя. Оно было выгравировано на латунной дощечке, прикрепленной к основанию. Сперва я было подумал, что это знак фирмы, либо изготовителя, либо поставщиков медицинского оборудования, но, не пожалев чистящей пасты, я увидел затейливо выгравированную надпись. Она состояла из единственного слова "Афра".

И я решил, что это ее имя. Оно мне понравилось — такое необычное и таинственное. Я старался вообразить, кем или чем была Афра, когда еще обладала кожей. Бродяжкой или жрицей? Нищей или проституткой? Я знал, что теперь большая часть скелетов, используемых как учебное пособие, импортируется из стран вроде Бангладеша, но Афра была крупнее средней представительницы Третьего мира. Она была очень старой и одновременно вечно юной. Быть может, она была злополучной преступницей в царствование королевы Виктории, чей невостребованный труп был очищен от плоти и продан в посмертное белое рабство, чтобы вернуть деньги, потраченные на нее при жизни.

Шаги жены на лестнице заставили меня очнуться. Увидев Афру, она брезгливо вскрикнула:

— Господи, Редж, что это такое?

— Это… гм… скелет, дорогая.

— Я вижу, что скелет. Но что он делает здесь?!

— Я купил его сегодня на гаражной распродаже…

Жена уставилась на меня, обхватив себя руками, будто от холода.

— Ты что — с ума сошел?

— Лапочка, я все объясню…

— Ничего не хочу слышать. Я требую, чтобы этой гадости в доме не было, слышишь?

— Но, дорогая, это же всего только скелет. Он совсем безобидный…

— Мне все равно, Редж! Ненормально, что ты купил такую вещь. Что-то патологическое!

— Лапочка…

— Я же сказала, что не потерплю его в доме, ясно? — Она повернулась и вышла за дверь. Разговор окончен. Я знал, что спорить смысла нет.

И виновато поглядел через плечо на Афру.

Она ухмыльнулась мне: "То, о чем она не знает, ей не повредит, Редж!"

После этого я прятал Афру в шкафу, пока не убеждался, что моя жена заснула. Ведь у каждой семьи есть свой скелет в шкафу.

Мне нравилось ставить Афру в угол за моим столом, чтобы она могла следить за тем, как я работаю. Было приятно чувствовать ее присутствие. Я мог смотреть на нее, стоило мне захотеть, и она никогда не жаловалась. Вскоре я начал лениво поглаживать изгибы ее тазового пояса. Она никогда не упрекала меня за наглость, даже когда я трогал завиток ее копчика.

Как может поверхностная красота сравниться с поэзией кости? С тончайшим балетом головок и ямок в сочленениях? С безупречностью запястья?

Я начал приносить домой все больше и больше работы. Отличный предлог, чтобы засиживаться допоздна, пока жена не засыпала.

Созерцая воздушное совершенство Афры, я все больше отстранялся от жены. Природная красота, когда-то привлекшая меня к ней, теперь скрылась под слоями жира. Одного взгляда на ее обнаженное тело было достаточно, чтобы мне стало нехорошо. Я все чаще ложился спать на диване в кабинете.

Все это время я воздерживался от секса, но мной владели эротические фантазии. Хотя мое либидо словно бы застопорилось, я невольно замечал, до чего безобразно объемными стали все мои сослуживицы. Даже те, с кем я прежде флиртовал у охладителя воды, выглядели колоссальными, укутанными акрами трясущегося жира.

Я перестал ходить в кафетерий во время обеденного перерыва. Зрелище толстух, запихивающих деревенский сыр в огромные пасти, лишало меня аппетита. Я с трудом досиживал до конца рабочего дня, чтобы вернуться в тихий приют моего кабинета и к целительному бальзаму вечной улыбки Афры.

Но я все-таки мужчина. А у мужчин есть потребности. Потребности, которые необходимо удовлетворять, если он хочет вести сколько-нибудь продуктивную жизнь.

Неподалеку от места моей службы расположен один из сомнительнейших районов нашего города. Днем он выглядит довольно пристойно, но с наступлением вечера тротуары заполняют обитатели городского дна: сутенеры, шлюхи, наркоманы, мошенники, алкоголики и сумасшедшие всех возрастов, рас и сексуальной ориентации. Смотришь в их глаза и видишь, что они — только мясо. Мясо, которого избегаешь или используешь.

Она стояла на углу с видом классической скуки на лице. Едва я ее увидел, как понял, что должен ее иметь. Она была невысока — пять футов, шесть дюймов, не больше, — но необычайная худоба делала ее словно выше. Явная наркоманка. Длинные нескладные руки и ноги с нелепо выпуклыми локтевыми суставами и коленными чашечками. Лошадиное лицо, обтянутое кожей, из-под которой выпирают скулы. Волосы, испорченные недоеданием, секлись на концах, что придавало им завитой вид. На ней был стандартный костюм проститутки: мини-брючки и коротенький топ, открывавший впалый живот и ребра-спички. Моя эрекция была мгновенной и сокрушающей.

Она наклонилась к открытому окошку машины с равнодушием продавца в "Макдоналдсе" на углу, обслуживающего миллионы клиентов.

Сторговались мы быстро. Она села в машину, и я отвез ее к себе домой. Если не считать наших кратких переговоров, она не сказала мне ни слова. Час был поздний. Моя жена спала. Нас никто не мог потревожить.

На лице проститутки только раз мелькнуло что-то человеческое, когда я вынул Афру из ее тайного убежища в шкафу и поставил в ногах постели.

Когда она разделась, все признаки ее привычки оказались налицо: перегоревшие вены, красные следы уколов между пальцами ног. Маленькие груди мешочками лежали на костлявой грудной клетке. Единственно живыми казались только волосы на лобке между ее совсем птичьими ногами. Их жизненная сила выглядела непристойной в сравнении с ее общей истощенностью.

Когда я взял ее, она оказалась абсолютно сухой и лежала подо мной, слабо-слабо отвечая на мои бешеные вторжения. Она была такой хрупкой, что при каждом толчке моих бедер подпрыгивала, будто тряпичная кукла. Я отчаянно напрягался, ушибаясь об острые углы ее таза.

В считанные секунды перед моим оргазмом ее кожа словно обрела прозрачность, и я как завороженный смотрел на бумажное трепетание ее легких и ритмичные сжатия сердечной мышцы. Затем моя тридцатидолларовая эякуляция оборвала это видение, и я, содрогаясь, извлек себя из ее глубин.

Удовлетворив свою похоть, я ощутил неимоверное отвращение к этой твари. Как я мог испытывать желание к этой дряблой толстухе? Она походила на одну из безобразно грузных богинь плодородия, которые выставлены в археологических музейных отделах. Одни лишь вздутые словно дрожащие ягодицы и обвислые груди. Меня ставило в тупик, как я мог настолько себя обмануть, что попытался найти в ней подобие ажурной чувственности Афры. Я поспешно увез ее назад и высадил на кишевшем людьми углу.

Я остановился возле ночной забегаловки и купил бутылку дешевого виски, решив выжечь воспоминания о том, как меня зажимали ее могучие бедра.

К тому времени, когда я доехал до дому, бутылка заметно опустела. Короткий акт расслабил нараставшее во мне сексуальное напряжение, но что-то все еще томительно ожидало утоления. Это был голод, превосходивший простую физическую нужду, буйствующий в моем сердце, как угодивший в ловушку зверь.

Афра все еще стояла там, где я ее оставил. Пустые глазницы были устремлены на запачканные простыни. Меня терзали стыд и раскаяние. И я заплакал. И все еще плакал, когда встал под душ и позволил водяным струям смыть мои слезы в канализацию.

Прежде чем лечь, я вернул Афру на ее место в шкафу. Перед тем как закрыть дверцы, я наклонился и прижал губы к жесткой плоскости ее правой щеки. Никогда еще не целовал ее на сон грядущий. Не понимаю почему. Это же было так естественно!

Часа через два меня разбудил какой-то стук. Я замер, все еще одурманенный алкоголем, выпитым в машине, и попытался понять, кто стучит и где. Мое сердце замерло — стук доносился из шкафа!

Я сел на постели, сжимая край одеяла побелевшими кулаками, и уставился на медленно поворачивающуюся ручку. Стук в шкафу стал громче и чаще, а затем оборвался. Ручка замерла. Я подумал, что, наверное, крючок в затылке помешал ей освободиться. Но не успел я разобрать, происходит ли это наяву или во сне, дверцы шкафа распахнулись и в комнату ступила Афра.

Просачивавшийся сквозь занавески бледный лунный свет озарил ее белоснежную ключицу и погрузил пространство между ее ребрами в глубокую тень. С изумлением я увидел над пустым треугольником ее носовой полости два светящихся желтовато-зеленых глаза. Их не прикрывали веки, и взгляд Афры был таким пристальным, что словно проникал в самую глубину моей души.

Она направилась ко мне, и каждый шаг был исполнен неторопливой отточенной грации. Ее кости постукивали, мягко аккомпанируя каждому ее движению. Разумеется, она улыбалась, умоляюще протягивая перед собой руки, точно созданные резцом скульптора.

Я знал, что вижу немыслимое, что это может быть только сумасшедшим сном. Но я страстно желал, чтобы он обернулся явью. Более того, все мое существо жаждало этого. Когда Афра села в ногах постели, я не шевельнулся из страха, что нарушу чары и очнусь. Если это был сон, я хотел, чтобы он длился как можно дольше, прежде чем вновь столкнусь с реальностью.

Я хотел объяснить ей, что проститутка ровно ничего для меня не значила, что моя любовь и верность принадлежат ей и никому другому — даже моей жене. Я было открыл рот, но она прижала к моим губам тонкие веточки пальцев. Она и так знала. Я видел это в безмятежном наклоне ее черепа, в ее глазах без век, всепроникающих и всезнающих. Я мог не бояться упреков.

Она наклонилась, отбрасывая одеяло, прятавшее мою наготу, и сердце у меня забилось чаще. Ее бледное бесплотное лицо коснулось моего, твердая эмаль ее зубов прижалась к моим губам. Я нежно погладил вогнутость ее таза. Когда я провел дрожащими руками по бедру, она затрепетала. Звук напомнил мне перестукивание нитей с бусами, служивших мне в колледже занавеской.

Я ахнул, когда чуткие фаланги Афры сомкнулись на моем эрецированном члене, постукивая при каждом поглаживании, будто игральные кости. Наслаждение было таким острым, что глаза мне застлали пульсирующие облака черноты.

Вероятно, я потерял сознание, потому что, очнувшись, увидел дневной свет и мою жену, которая, рыдая, выкрикивала всякие гнусности. Она успела ударить меня раза два, прежде чем я сообразил, что происходит. Затем я понял, что Афра все еще лежит со мной.

Жена уехала в тот же день, и больше я ее не видел, хотя все еще получаю письма от ее адвоката. Я их не распечатываю.

С исчезновением из моей жизни жены исчезла и необходимость прятать Афру в шкафу. Я с гордостью отнес ее в спальню наверху — в ее законную комнату. И она, хотя ничего не сказала, пришла в восторг.

Вначале я пытался работать, но понимал, что вскоре начнутся сплетни о том, что жена меня оставила. Мой начальник начал делать замечания, касавшиеся моей внешности. Он спрашивал и спрашивал, достаточно ли я ем. А я не понимал, к чему он клонит.

Едва о моем разрыве с женой узнали все, я стал объектом усиленного женского внимания. Некоторые секретарши доходили даже до того, что усаживались на угол моего стола, демонстрируя обширные пространства искусственно округленных бедер. Я с трудом сдерживал тошноту. Недели через две они поняли намек и перестали меня допекать. Некоторые выражали ту же озабоченность относительно того, как я питаюсь. А я лишь улыбался и заверял их, что совершенно здоров и мой аппетит в полном порядке. Я знал, что, ответь я им правду, скажи, что еда меня больше не интересует, они не поняли бы.

Через месяц после того, как жена меня оставила, мой жирный тупица начальник вызвал меня к себе в кабинет. Его Тревожило Мое Состояние. Он полагает, что Мне Нужен Отдых. Нужно Время, Чтобы Прийти В Себя. Решить, Что Делать Дальше. И он распорядился, чтобы я взял отпуск за свой счет. Я не возражал. Разлука с моей Афрой даже на несколько минут была несказанным мучением.

Было это — когда?.. два?.. три?.. месяца назад. Боюсь, мне становится все трудней помнить точные даты. Когда я рядом с моим бессмертным сокровищем, время утрачивает для меня всякий смысл.

Я больше не подхожу к телефону, хотя иногда прослушиваю автоответчик. Мой начальник не звонил уже очень давно. Меня это не трогает. Я не собираюсь возвращаться на службу. Я это знал еще тогда, только себе не признавался.

Афра теперь гораздо более подвижна, чем была, когда я ее только-только собрал. Вначале самостоятельно она передвигалась только после наступления темноты. Теперь она ходит по дому с утра и до утра. Я слежу, чтобы занавески были задернуты. Соседи и так изводят меня за состояние моего двора — не хватает только, чтобы Афра крутилась неодетая перед окнами.

Я теперь редко выхожу из дома. Да мне это и в тягость. В последний раз, когда мне пришлось выйти, улицы были полны гигантских жирных личинок, втиснутых в костюмы и юбки с разрезами. Кончилось тем, что меня вытошнило под живой изгородью, и я вернулся домой, так и не добравшись туда, куда шел.

Но еще до того я побывал возле старого дома, где нашел Афру. Хотел узнать судьбу остальных вещей Дрейдена. Но увидел только выпотрошенные огнем стены с забитыми фанерой оконными и дверными проемами.

Иногда Афре нравится одеваться в платья, которые не взяла с собой моя жена. (Конечно, она в них тонет. Моя супруга могла бы соперничать со слонихой!) Афре нравятся старые халатики моей жены — которые она носила до беременности. Вот и сейчас, пока я пишу, она сидит в халатике — парижская модель из лилового шифона с кружевами у горла. Я всегда предпочитал его всем остальным.

Афра сидит перед туалетным столиком и играет с серебряной щеткой для волос, которую жена подарила мне на мое тридцатишестилетие. Я вижу свое отражение в зеркале, перед которым она расчесывает щеткой свои призрачные волосы.

Кожа у меня бледная, если не считать багровых меток на бедрах, плечах и в паху. Особенно сильно воспалена моя крайняя плоть, хотя укус на плече тоже выглядит достаточно скверно. Моя Афра — очень страстная женщина. Никакого сравнения с моей женой. Да и ни с какой другой женщиной тоже. Где им!

Сегодня утром я спускался по лестнице и чуть не упал в обморок от слабости. Вцепился в перила, чтобы устоять на ногах. А когда спустился, нашел извещение от электрокомпании, что у меня отключат электричество. По-моему, на дворе декабрь. Или даже уже наступил следующий год.

Афра завершила свой вечерний туалет. Она отворачивается от зеркала и улыбается мне. Хотя она ни разу не произнесла ни слова, мы разделяем близость, для которой не нужны никакие слова.

У меня такое ощущение, что я стою у края великой тайны и-вот-вот ее познаю. По мере того как я слабею, мне все ясней представляется ответ. Скоро-скоро я смогу увидеть все. Больше никаких утаек. Головокружение, сопутствующее истинной любви, сделало меня философом.

Чтобы написать все это, мне потребовалось три дня. Ничего больше я добавить не смогу. Держать ручку в пальцах требует чересчур больших усилий. Я так устал, что не сумею перечитать написанное, чтобы проверить, верно ли я все изложил. Не то чтобы это имело хоть какое-то значение.

Она приближается ко мне, халатик колеблется вокруг нее, будто лиловая дымка, ее зубы клацают в предвкушении наших любовных объятий. Моя кожа горит в ожидании ее острых ласк. Она обещает мне совершенство: неизменное и вечное.

Скоро. Пусть это будет скоро.

 

Валери Мартин

Возлюбленные моря

В безлунные ночи море — черно, и лишь огни кораблей тщатся рассеять черноту пространства, удвоенную чернотою воды. Но тьма, точно анаконда жертву, проглатывает свет… и люди на берегу глядят, глядят в море. Нет, им не видать кораблей, не увидеть тонущих моряков, ничего не увидеть — ни мертвого, ни живого. Ничего — только волны набегают и отступают, впиваются и впиваются в полосу прибоя, манят ни в чем не повинных, неразумных влюбленных — дальше, еще дальше. Они не боятся, они храбрятся друг перед другом. Они смеются, указывают друг другу на воду, не видимые никому, скидывают одежды, вступают в море. Волны подталкивают их, волны играют, взметаются вкруг белых бедер женщины, шлепают, шутя, по плечу мужчины, брызжут соленой пеной ему в глаза. Они оборачиваются друг к другу, они не видят почти ничего, но они оба — сильные пловцы, и вот, рука об руку, они идут чуть подальше, туда, где чуть-чуть поглубже, и волны принимают их в свое объятие — их, обнимающих друг друга. Женщина теряет равновесие, женщина хватается за мужчину, женщина поднимается в воде, держась за него, он поддерживает ее — и смеется, и целует ее смеющимся ртом.

Никто не увидит их, никто не услышит, и люди, те, что найдут на берегу сброшенную одежду, не найдут любовников — уже никогда. Мимо плывет одинокая русалка — и слышит смех, и останавливается. И глядит. Но даже русалочьи глаза, странные, светлые, рыбьи, с трудом различают любовников так эта ночь черна, так безлунна. Русалка могла бы спеть и для них, как пела для многих тонущих смертных, но слишком устала сегодня, и слишком тяжко лежит на сердце груз слишком долгого одиночества. Много, много месяцев не встречала она никого одной с нею крови. Чуть не погибла — всего лишь несколько дней назад, когда проплывала мимо парохода. Перед глазами и сейчас — огромные лезвия винтов, страшные, механические, в голове — миг, когда, поглядев вверх, поняла, что лишь на волосок от гибели. Вот тогда и повернула она к берегу и теперь плывет в волнах, в тех, что качают тела любовников вверх-вниз. Русалка ныряет, уходит под воду и явственно видит женщину — длинные волосы шевелятся у лица, рот широко раскрыт в беззвучном крике. Русалка думает: да, если бы этот крик не был беззвучен, громко бы он прозвучал — так, что люди примчались бы на помощь издалека. Но вода захлестнула рот женщины раньше, чем она успела вынырнуть, — и что же, больше никто ее не услышит. Она цеплялась за мужчину — а он, обезумевший от страха, отталкивал ее. Шутка, все началось с шутки, ночь была жаркой, бездвижной, черной, и единственным светом в ней светился белый прибрежный песок. Мужчина и женщина брели по пляжу, и останавливались, и целовались, и ласкали друг друга, и смеялись так счастливо, так уверенно, а теперь? А теперь она тонула, а он не в силах был спасти ее. Это она, умирая, утянула его с собой. Плохо, плохо.

И русалка, взлетая на гребне волны, обернется в последний раз — и увидит одну лишь руку, что тянет из воды судорожно сведенные пальцы. Пальцы словно пытаются что-то схватить, удержать, мгновение — и вода смыкается над ними.

Море всегда исполнено смерти, теперь — еще больше, чем раньше. Дважды уже в короткой своей жизни плыла русалка по морю, красному от крови. В первый раз затянуло в гребной винт парохода кита, во второй — шла война, тонули люди. Корабль был торпедирован, и моряки, истекая кровью, падали в воду, а доделали дело акулы. Русалка нырнула тогда как можно глубже, чтобы не слышать боя, оглушающего грохотом, не видеть ослепляющих взрывов. Один из тонущих заметил, как она уплывает, ухватился за нее, и она стряхнула его руки. Русалка не любила, когда ее видят люди, пусть даже и умирающие. Забавно, конечно, незримой петь для них — для них, с полными ужаса, расширенными глазами, для цепляющихся в последнем отчаянии за обломки лодки, разбитой бурей, для колотящих смешно по воде жалкими, бесполезными ногами; вот тогда-то и стоило, укрывшись в волнах, петь для них. Очень часто они только еще сильнее пугались, и лишь несколько раз она видела, как странный покой снисходил на тонущего, как борьба за жизнь делалась все машинальнее, становилась все менее яростной, как в конце концов он просто, пока мог, держался на поверхности, а после опускался вглубь — тихо, без панического дерганья, без усилий, смотреть на которые отвратительно. Страшно умирал один человек, совсем близко, и это было так любопытно, что она не удержалась и подплыла — и человек в последние мгновения своей жизни увидел ее. Увидел глазами, широко распахнутыми, полными потрясения долгого, неравного сражения со смертью, сражения, в котором, даже зная, что проиграл, невозможно заставить себя сдаться. Увидел — и потянулся к ней, открывая рот, словно что-то хотел сказать, но изо рта хлынули не слова — кровь, и она отчетливо поняла — для него все кончено. Вообще-то по русалочьей своей природе жалости к людям она не испытывала, но этот — этот ее заинтересовал.

Ночь была темная, спокойная, а человек — далеко от земли, так далеко, что пройдет, наверное, много дней, прежде чем тело его выбросит на какой-нибудь дальний берег — раздутое, неузнаваемое тело. Он плыл в маленькой лодчонке, один-одинешенек, все дальше в открытое море, и русалка наблюдала за ним дни напролет. Сильный шторм, разбивший его суденышко, утих быстро, и он непонятно как уцелел, ухватившись за обломки. Наступили дни безнадежного выживания. Она все смотрела издалека, прислушивалась к его бессвязному бормотанию. Под самый конец он изумил ее — затянул песню, заорал что было сил, хотя вот сил-то у него почти и не осталось. Песню, веселую, живую, понять она не смогла, но когда человек был уже мертв, сделала нечто, чего не делала никогда — прикоснулась к нему. Странная, уже коченеющая кожа, зачаровывавшая ее. Она обхватила человека за плечи и увлекла его за собою, глубоко, туда, где вода чиста и спокойна, туда, где его можно разглядеть как следует. Странные глаза, которые так не похожи на ее. Изумленное открытие ногтей на пальцах его рук и ног. Рот, показавшийся ей немыслимо безобразным. Признаки пола, смутившие ее. А потом, в приступе внезапного отвращения, она торопливо уплыла, оставив его лежать, распростертого на ложе кораллов и водорослей, — пища проплывающим мимо огромным рыбам.

И она вспоминает о нем — все время, пока плывет к берегу, и мысли об этом человеке усмешкой растягивают ее тонкие губы. Русалку несет к земле несет сила, что много сильнее ее воли, сила, которой она отдается и которую ненавидит — так, как возненавидела того мертвого человека.

Темно, и воздух спокоен. Но море не бывает спокойным, оно лишь дает иллюзию покоя. Русалка плывет легко, без усилий, чуть ниже поверхности воды. Все ближе и ближе берег, опасно близко, но она не в силах замедлить движение, не в силах повернуть.

Много слышала она историй о том, как опасна земля, историй, похожих, возможно, на те, что рассказывают люди о море, историй, полных ужасов и чудес, волшебных историй, романтичных историй. Историй, мораль которых нет жизни русалкам на земле, а людям — в море — она усвоила. Русалка видела землю, вздыбленную, угловатую, видела, как встают над водой скалы. Видела иногда людей — идущих ли, едущих ли по земле в своих непонятных машинах. Почему она выбрала именно это побережье, плоское, долгое? Песок, белый песок — на мили, но за белизной песка — зеленая полоска, хотя во тьме цвета умирают — просто черное, впереди белое, ну а дальше — уже серое. Русалке не хочется смотреть. Прибой, подхватив ее, беспощадно спешит к земле. Сначала еще возможно идти на глубину, но недолго — вода мельчает, хвост уже трется о жесткий песок, и она дрожит — это смерть прикоснулась к ее спине. Волны хлещут ее и переворачивают навзничь. Хвост, вонзившись в песок, поднимает колючее облако над головой, камушки вонзаются под чешуйки. Трясущимися, немеющими руками она стряхивает их. Песок — совсем не такой, как на дне, острый, режущий, пахнущий землей!

Бесполезно бороться с волнами — уж лучше, чтоб тело поднималось и падало в их ритме, лучше крутиться в прибое, неодолимом, жестоком, как обломки корабля, как лицо того человека. Но вот уже вокруг нее — ничего, только песок, а вода отступает, бросает ее, беспомощную, на милость чужого, горячего воздуха. Прибой избил русалку, она на грани обморока, как-то переворачивается на живот — и лежит, бессильно разметав руки, отвернув лицо, чтоб хоть щекой почувствовать последние капли воды. Длинное тело, блестя серебром, извивается на отмели от боли, сводящей с ума. Ниже пояса русалка не чувствует уже ничего, и она запрокидывает голову как можно дальше, пытаясь посмотреть, и краем глаза видит свой хвост, вздымающийся, хлещущий по песку, затягивающий ее все глубже и глубже, против ее воли. Полная ужаса безнадежности, она снова падает лицом в песок. Словно что-то вытекает изо рта, что-то мокрое, липкое, жестокое, сначала она думает, что это кровь, потом понимает — жизнь. И снова стонет, пытается приподняться, упершись в песок руками. Рот открывается и закрывается, беззвучно взывая к воде, кожа высыхает, горит спина, больно плечам, шее. Русалка вжимает лицо в ручеек отбегающей в отливе воды, но воды мало, только мокрый песок забивает горло. И она в последний раз приподнимается, ударяясь плечами о незнакомую тяжесть воздуха… и видит… и видит человека.

Человек подбегает к русалке — бросил свои рыбацкие снасти на волю волн и бежит так быстро, как только может. Сердце русалки падает — он в своей стихии, а она — в его власти. Но уже следующий удар сердца приносит уверенность осознания, вспыхивающего в мозгу подобно воспоминанию. Один только миг, но в этот самый миг она замечает, что снова владеет нижней половиной своего тела. Он не должен увидеть ее лицо, русалка знает это, и раскидывает волосы по плечам, и прячет лицо в песок. Тело ее замирает, сильный хвост лежит на отмели, блестящий и неподвижный, точно отлитый из стали.

Она прислушивается. Босые ноги шлепают по мокрому, жесткому песку, человек все ближе. Уже слышны его трудное дыхание, его бессвязные восклицания — слова, бессмысленные для нее. Да, у него — хороший улов, но что именно он поймал, доходит до него не сразу. Поначалу, во тьме, человек принимает русалку за женщину — и, лишь наклонившись, обнаруживает странную, неженскую форму того, что ниже ее пояса. Мгновение ему кажется, что перед ним — женщина, полупроглоченная гигантской рыбой. Он неуверенно оглядывается на берег, словно бы ожидает оттуда помощи, но помощи нет и не будет. Он берет русалку за плечи, собираясь вытащить ее на сушу. Зачем? Да просто затем, чтоб вытащить, как вытаскивают люди на берег все, что находят в отливе. "Господи Боже, — говорит он, и звук его голоса заставляет русалку стиснуть зубы, — ты что, жива?"

Она не движется под руками человека, передающими в его сознание совершенно бесполезную информацию — да, это существо очень похоже на женщину, эта кожа, хоть и невероятно холодная, — мягкая, гладкая, живая. Ухватив русалку за локти, он чуть приподнимает ее. Ей надо быть осторожной, надо, чтоб лицо так и оставалось спрятанным в массе волос. Эти волосы он хорошо видит даже в темноте — почти белые, тяжелые, неправдоподобно густые и длинные, роскошно спадающие на плечи. Хватка человека слабеет — она тяжелее, чем показалась ему сначала, и он ненадолго отпускает ее, чтобы сменить позицию. Заходит со стороны спины. Русалка слышит шаги — он переступает через ее шею и поудобнее устраивается позади, чтоб как следует рассмотреть то место на узкой спине, где белизна переходит в серебро. Он говорит: "Что ж ты такое?" Он незамедлительно начинает выяснять это. Он опять хватает русалку и приподнимает, рука скользит по ее груди, быстро, одно мгновение. Сердце ее колотится так яростно, что слышать русалка уже не может. На секунду она безжизненно обвисает в человеческих руках — и внезапно оживает.

Стремительно подобравшись, она отталкивается — так внезапно и сильно, что человек, потеряв равновесие, валится на нее. Благодарение морю, русалка в несколько раз сильнее его, и перевернуться под его тяжестью для нее не составляет труда. Он пытается бороться, потрясенный бешеной яростью существа, которое хотел спасти, но борется понапрасну. Они, сплетенные, единые, катаются и барахтаются в песке, точно любовники, но по крайней мере человеку уже ясно, что до любви тут далеко. Сильные руки смыкаются вокруг него, и холодные пальцы, скрючившись, вцепляются ему в волосы. Лицо его притиснуто к ее плечу, и забивающийся в ноздри странный запах ее кожи переполняет его ужасом. Русалка, держа человека за волосы, запрокидывает его голову — теперь они смотрят друг другу в лицо. Он глядит, оледенев, так, словно бы увидел Медузу Горгону, хотя во тьме различает немногое блеск запавших, холодных глаз без век, тонкий, жестокий рот — рот открывается и закрывается у самых его губ, с шумными всхлипами точь-в-точь как у рыбы, вытащенной из воды. Она перекатывается на него так легко, будто это она — мужчина, одолевающий женщину. Одной рукой вцепившись человеку в горло, другой русалка разрывает на нем плавки последнюю, эфемерную его защиту. Мощный хвост яростно вонзается в песок, и русалка наваливается на человека сильнее. Рука отпускает его горло, и он глотает воздух, он стонет, изо всех сил пытается оттолкнуть русалку, но оттолкнуть не может. Приподнявшись на локтях, она смотрит на него с любопытством, она смеется, открывая острые рыбьи зубы, пересохший, почерневший язык. Хвост, сильный, безжалостный, бьет, как змея, проскальзывает меж его ног, острым краем раздирая внутреннюю поверхность бедер. Хвост режет, режет, человек ощущает, как течет из ран кровь, и снова, и снова, и все ближе и ближе к паху. Он кричит — и никто не слышит. И русалка, не потрудившись даже бросить взгляд, бьет острым краем хвоста ему в мошонку — и кромсает беспомощную плоть. Раз, и другой, и третий, и все. Пальцы человека царапают ее спину, зубы терзают ее грудь, она тоже истекает кровью, но сейчас не способна ощущать такую мелочь, как боль. И она наклоняется, и сжимает горло человека обеими руками, и сдавливает все сильнее, сильнее… и он наконец затихает.

Русалка успокоилась, но на месте ей не лежится. Осторожно достает у мертвого человека между ног кровавый ошметок плоти и аккуратно кладет в ямку, что оставило ее тело в песке — еще раньше, до всего. Начинается прилив, через минуту-другую эту плоть унесет в море, но ровно столько времени и нужно русалке, чтоб тщательно закопать свое окровавленное сокровище в песок. Кончено. И, измученная, но странно умиротворенная, она откатывается подальше, к отмели. Холодная вода точно воскрешает русалку и, собрав в себе все силы, она одолевает волны прибоя. Теперь боль в спине и груди гораздо заметнее, но нет времени останавливаться, нет времени обращать внимание. Наконец русалка выходит на достаточную глубину — и ныряет в волны, так стремительно, что только хвост мгновенно вспыхивает серебром, раздвоенный конец, словно огромные металлические крылья, рассекает привычно сначала воздух, потом — воду.

На берегу тишина. Волны подползают к телу человека, шевелят, приподнимают потихоньку с песка. Струйки, как тонкие пальцы, спешат коснуться рук, ног, лица, и вот кровь уже омыта. Чуть подальше поднимающийся прилив добрался до его рыболовных снастей, коробка перевернута, распахнута, наживки, крючки, сачки — все, чем брал человек подати с моря — весело подпрыгивают в волнах.

Еще же подальше бреду по берегу я — об руку с любимым, с которым только что танцевала — на вечеринке, в прибрежном домике, но домик остался позади, и свет и музыка, льющиеся из окон, не в силах заполнить собою пустоту ночи. В домике свет был слишком ярким, музыка — слишком громкой, мы не слышали шума волн, не ощущали в воздухе соли, а теперь, навеселе, мы ужасно довольны собой: хорошо придумали — пойти прогуляться! И мы идем все дальше от дома, все дальше от тела в песке, но все ближе к морю. Я сбрасываю туфли и шлепаю усталыми ногами по прохладной воде, мой любимый следует моему примеру — разувшись, наклоняется, закатывает до колен брюки. Я стою, я смотрю на черную воду, на черное небо и начинаю постепенно различать крошечные огоньки — звездочки, изредка посверкивающие в дальних волнах. Мой любимый подходит ко мне, и я спрашиваю — как он думает, что за огоньки? Он долго всматривается, но признается, что никаких огоньков не видит.

"Русалки, — говорю я и, почти поверив сама себе, машу им, вскинув руку над головой. — Будь осторожен. Держись ближе к пляжу". Мой любимый подходит ко мне еще ближе, обнимает, прижимает к себе. Шум волн непрестанен, ночь черна, нам хорошо, и очень бы хотелось заняться любовью — прямо здесь, вот на этом песке, вот у этой полосы прибоя…

 

Сара Смит

Когда налетает алая буря

или

История того, как благовоспитанная девушка постигает свою ПРИРОДУ

— Вы верите в вампиров? — спросил он.

Я захлопнула "Дракулу" и подсунула книжку под ковровую сумочку с забытым ришелье.

— Мистер Стокер пишет очень интересно, — сказала я. — Мне кажется, сэр, что мы незнакомы.

— Тем хуже, — сказал он и положил ладонь на спинку стула по ту сторону моего столика в кафе. Я подняла на него глаза — и подняла их еще выше. Высокий блондин в слепящем алом мундире на фоне зеленых деревьев солидного нью-гемпширского кирпича Рыночной площади. Мундир был австро-венгерский. Какой у него чин, я не поняла, но он несомненно был офицером.

— Вам следует узнать вампиров поближе. — Он щелкнул каблуками и поклонился. — Граф Ференц Зохари.

И без приглашения сел напротив меня.

В Портсмуте, где я проводила лето перед моим первым светским сезоном, в этом августе 1905 года проходили переговоры, которые могли положить конец долгой Русско-японской войне. Президент Рузвельт на борту своей яхты "Мейфлауэр" в военном порту устроил первую встречу между русским и японским полномочными представителями графом Сергеем Витте и маркизом Комурой. Теперь противники встречались официально в военном порту, а между встречами вели сложные интриги в отеле "Вентворт". Тетя Милдред не считала, что девицам прилично читать газеты, а потому мне было мало что известно о происходящем, но я знала, что переговоры идут тяжело. Город заполнили иностранцы; в воздухе пахло бурей, он был пронизан тяжелой мужской энергией, историей и значимостью. Опасность, кровь и жестокость, совсем как в книге мистера Стокера. "Ни в коем случае не разговаривай ни с кем из них", — внушала мне тетя Милдред. Но против обыкновения моей тетушки поблизости не было.

— Вы участвуете в переговорах? Пожалуйста, скажите мне, как они проходят?

— Я только сторонний наблюдатель.

— Но они заключат мир?

— Ради моей родины надеюсь, что нет. — Его, видимо, позабавило мое изумление. — Если Россия и Япония будут воевать и дальше, они потеряют много крови. Россия проиграет, обратится на запад, затеет небольшую войну и, вероятно, проиграет ее. А если они подпишут мирный договор, Россия лет через пять будет драться с нами, когда наберется сил. И тогда вмешаются немцы, и французы — чтобы драться с немцами, а англичане — с французами. Крайне забавно. И моя родина не сможет уцелеть.

— Но ведь, наверное, трудно не пасть духом, когда решаются подобные вещи?

— Я никогда не падаю духом. — Мой собеседник протянул руку, собрал в кулак мое недоконченное ришелье и помахал им в воздухе, точно носовым платком, прежде чем бесцеремонно бросить его на землю. — Ваша мать заставляет вас заниматься рукоделием, — сказал он, — но вы предпочитаете дипломатию. Или вампиров. Так что же?

Я покраснела.

— За моим шитьем следит моя тетя, — сказала я. Это лето было отдано ришелье: часы и часы я сидела на веранде тети Милдред и сотней за сотней мелких стежочков обметывала края ярдов полотна, а потом вырезала по рисункам узоры ножничками с острыми кончиками. Белье для моего приданого, говорила тетя Милдред, которая ни за что не произнесла бы вслух слово "простыня". Осенью я уеду в Нью-Йорк планировать свою брачную стратегию, точно генерал без армии. Сражение уже было заранее безнадежно проиграно, так как в моем распоряжении не было достаточного богатства, чтобы я могла оказаться в центре событий. Я стану тем, для чего я подхожу наружностью, а не душой — никчемной светски безупречной женой какого-нибудь дельца, чей интерес к войне исчерпывается потребностью армии в сапогах или зубных щетках.

Но теперь благодаря тому, что адмирал Того победил в Цусимском бою, я ощутила вкус войны, пусть далекой и дразняще-загадочной; я сидела напротив офицера здесь в жарком густом солнечном свете среди листвы Рыночной площади.

— Вам нравится война, — спросил мой собеседник, — или просто кровь?

Интересный вопрос!

— По-моему, они равно подразумевают власть и силу.

— Вот именно! — Он перелистывал мою книгу, а я искоса следила за ним. В элегантно сшитом багряном мундире он производил впечатление грубости в соединении с силой. Шея над жестким золотым галуном воротника бугрилась мышцами. Короткие пальцы с широкими ногтями прижимались кончиками к желто-красному переплету "Дракулы". Быть может, почувствовав мой взгляд, он поднял глаза и улыбнулся мне. Он смотрел на меня со странной уверенностью, словно меня уже влекло к нему, а ведь красив он не был. Толстые губы, шрам наискось подбородка, ухо без мочки. Он бросил мое рукоделие на землю!

— Меня зовут Сьюзен Вентворт, — сказала я.

— Вентворт! Как отель. Легко запомнить. — И никаких восхищенных слов о том, что мое лицо слишком прекрасно, чтобы забыть мое имя. — Вы живете в отеле? — спросил он.

Истинный джентльмен никогда не спрашивает даму напрямик, где она живет, чтобы не поставить ее в неловкое положение. Ведь может показаться, будто она ищет его общества.

— У моей тети есть коттедж в Киттери-Пойнт.

— Это отсюда недалеко. Вы бываете в отеле на чаепитиях с танцами?

— Очень редко, граф Зохари. Моя тетя считает остановившихся там дипломатов неподходящим обществом.

— Совершенно справедливо. Но и волнующим, не так ли? Вы находите военных волнующими, мисс Вентворт?

— Военную службу — да, и дипломатию. Не стану отрицать.

— Небольшая толика крови… так подходит для танцев за чаем. — Ногтем большого пальца он отметил абзац в книге и показал его мне. "Выгибая шею, она облизнула губы, будто хищный зверь", — прочла я. — Это пробуждает в вас волнение?

— Я не вампир, граф Зохари, — ответила я неловко.

— Я знаю. — Мой собеседник улыбнулся, показав ровные белые зубы. — Вот я, например, вампир и могу заверить вас, что вы — нет. Пока еще.

— Вы, граф Зохари?

— Разумеется, совсем не такой, как субъект, которого изобразил этот Стокер. Я вижу свое лицо в зеркальце для бритья, и, уверяю вас, сплю я на простынях, а не в сырой земле. — Он протянул руку и прикоснулся к золотому крестику у меня на шее. — Прелестная вещица. И она не вынуждает меня отпрянуть. — Его пальцы были совсем близко от моей шеи и груди. — Вампир всегда очень чувствен. А особенно когда он служит в армии. И очень привлекателен. Вам следовало бы испробовать.

Я позволила ему зайти слишком далеко.

— Мне кажется, граф Зохари, вы позволяете себе лишнее.

— А! Но это же вампир во мне. Однако вы не поднимаете перед собой ваш крест и не восклицаете: "Отыди, нечистая сила!" И это — вампир в вас. Вам нравится то, о чем вы читаете, мисс Сьюзен Вентворт? Судя по вашим глазам, вам бы это очень понравилось? Вам совсем не любопытно? Если вы посетите чаепитие с танцами в отеле, я покажу вам великолепные тамошние простыни и покажу вам, что вампиры почти так же цивилизованы, как дипломаты.

Он смотрел, какое впечатление произведут его слова, и на миг я в ужасе почувствовала, что вот-вот соглашусь. Меня притягивала его грубая сила.

— Граф Зохари, вы заблуждаетесь. Я порядочная девушка. — Я выхватила книгу из его рук и затолкала поглубже в ковровую сумочку. — У меня, безусловно, нет ни малейшего желания увидеть ваши… — Нет, я не договорила, чтобы не дать ему повода к торжеству. — Вы заставляете меня говорить вздор!

Он провел мизинцем по усам, потом вздернул уголок губ.

— Что могло бы вас убедить, моя дражайшая порядочная мисс Вентворт? Мои клыки? Или мне обернуться для вас волком? Красным туманом просочиться в вашу комнату или ворваться туда в кавалерийской атаке? — Над нашей головой зашелестели листья, и ветер вздохом пронесся по Рыночной площади. Граф Зохари взглянул вверх. — Предсказать ли мне будущее по вашей крови? Успокоить ли для вас море или поднять бурю? Вот этой мой лучший фокус. Давайте насладимся грозой, мисс Вентворт, вы и я.

Море подчиняется приливам и отливам, а в августе река Пискатека притягивала грозовые тучи раза два в неделю без всякой помощи венгерских графов.

— Если вы способны предсказывать будущее, граф Зохари, то все, что вы говорите, не имеет смысла.

— Это не самый надежный из моих талантов, мисс Вентворт, — сказал он. Не то я не наблюдал бы за Витте и Комурой, а вернулся бы в Нью-Йорк попивать в посольстве кофе заметно лучше этого. Надежнее всего предсказания у меня получаются после того, как я поимею женщину или попью крови. Не узнать ли нам с вами вместе, к чему придут Витте с Комурой? Нет? Вам не интересно? — На столике мой стакан с ледяной водой оставил мокрое пятно. С насмешливой торжественностью граф посыпал его солью из солонки и уставился на него, словно в магический хрустальный шар, делая таинственные пассы на манер гадалок. — Морская вода для этого лучше, кровь — лучше всего. Вода со льда… ach, мисс Вентворт, вы задали мне работу! Но я вижу, вы будете на танцах. Сегодня, в среду или в четверг, но вы придете.

— Нет, — сказала я. — Разумеется, я не приду.

— Завтра?

— Ни в коем случае.

— Ну так в четверг.

Со стороны океана донесся рокот грома и замер над белой колокольней Первой Церкви. Граф Зохари указал на небо и улыбнулся мне. Я начала собирать свои вещи, и он, протянув длинную руку, подобрал с земли мое рукоделие.

— Почти закончено. Вы должны прийти в четверг.

— Но почему в четверг? — спросила я против воли.

— Потому что я заключил пари с самим собой. Прежде чем вы дочитаете этот Fuatsch , - сказал он, — я дам вам то, чего вы желаете. Я превращу вас в вампира.

По площади с посвистом прокатилась волна соленого бриза; листья повернулись вверх нижней стороной, белесой, как брюшки дохлой рыбы. Я уставилась на него, ощущая во рту вкус моря, едкую свежесть. Он улыбнулся мне, чуть вытянув губы трубочкой. Покраснев, я отодвинула стул. Граф Зохари встал, щелкнул каблуками, поднес мою руку к губам, и сквозь первые капли дождя я смотрела, как он удаляется широким шагом, и мундир его был как свежая кровь на фоне кирпича и белизны "Атенеума", темнеющей от дождя. Навстречу ему выбежал солдат, его денщик, и подал ему черный плащ. Против воли я вспомнила вампиров.

Ночью окна в частых переплетах моей белой спаленки дрожали под струями дождя, "Это чудовище уже причинило много зла", — прочла я. От сырости в воздухе переплет стал липким, на обеих моих ладонях отпечатались в зеркальном отражении буквы красного заглавия. "Вой волков…" В окрестностях Портсмута волки не водятся, как, впрочем, и вампиры. Свое будущее я могла предсказать и без его помощи — эта осень в Нью-Йорке решит его, какой бы ни была моя стратегия. У девушек моего круга судьба была одна и та же.

Насколько менее живой я стану, если окажусь жертвой вампира?

Я представила себе, как подхожу к моим знакомым молодым людям и впиваюсь зубами им в горло. Чистая фантазия; у меня нет доступа даже к простым возможностям, которыми располагают мужчины вроде графа.

Однако он сообщил мне одну заинтриговавшую меня подробность: он состоит при посольстве в Нью-Йорке.

На следующий день вопреки своей усталости я усердно занималась моим ришелье, выстригала кусочки моими ножницами и завершила этот труд, приличествующий юным девушкам. Мне казалось, что я полностью овладела собой, торжествуя победу над графом Зохари, и готова к встрече с ним.

Благодаря моему ловкому маневру миссис Лэтроп, приятельница тетушки, предложила нам отправиться в "Вентворт" и уговорила тетю Милдред.

В четверг Элизабет Лэтроп, ее дочь Люсилла, тетя Милдред и я разместились в лэтроповском ландо и неторопливо покатили по кривым улочкам Киттери, а затем мимо правительственных зданий Портсмута. Погода была отличная, легкий морской бриз освежал нас, за старомодными деревянными штакетниками благоухали поздние лилии и гелиотропы. День для приятной беззаботной прогулки в экипаже. И все же, когда мы проезжали Рыночную площадь, я поискала глазами алую, сверкающую золотом галунов фигуру, а когда мы свернули на чудесную аллею, ведущую к "Вентворту", я поймала себя на том, что волнуюсь, словно в предвкушении какой-то важной встречи.

Тетя Милдред и миссис Лэтроп нашли нам столик у самой танцевальной площадки, которая была невелика, но оборудована по-современному. Оркестр играл вальсы, несколько пар кружились на площадке, а за столиками под пальмами в кадках сидели военные, флиртуя с молодыми женщинами. Миссис Лэтроп и Люсилла хотели поглядеть на графа Витте, чьи манеры, по слухам, были настолько грубыми, что ему приходилось есть за ширмой. Графа Зохари нигде не было видно. За столиком в окружении свиты мужчин сидела знаменитая мадам Н., веселая миловидная женщина, которая, как говорили, стала причиной падения трех правительств. Под звуки оркестра миссис Лэтроп и тетя Милдред сплетничали про нее. Между мной и Люсиллой Лэтроп не оказалось ничего общего. Из-под ресниц я наблюдала за умнейшей мадам Н.

В зал вошли три женщины из японского посольства, чьи кимоно, парики и словно оштукатуренные лица вызвали настоящую сенсацию. Я спросила себя, есть ли вампиры среди японцев и ощущают ли эти накрашенные японские дамы, как и я, мужскую энергию, исходящую от всех этих военных. И так ли же ограничены жизни этих японок, как моя собственная.

— Тут так жарко, тетя Милдред, я немножко погуляю на террасе.

Держа над головой солнечный зонтик, я позволила морскому ветру освежить мне щеки. Я смотрела на море за газоном, полузасыпанным песком.

— Мисс Вентворт! Вы пришли посмотреть мои простыни?

— Вовсе нет, граф Зохари.

Он сидел за одним из маленьких столиков на террасе. На этот раз на нем был полевой мундир, коричневато-серый. В отраженном от моря солнечном свете его белокурые волосы отливали рыжиной, точно лисий мех. Он встал, поклонился по всем правилам и придвинул мне стул.

— Я не доставлю вам удовольствия, отказавшись. — И, наклонив голову, я села.

— Следовательно, вы окажете мне честь, согласившись?

— Вовсе нет. Какая в этом честь? — Я посмотрела на море, на тихую гавань. Белые яхты покачивались на якорях, паром на остров Стар двигался в сторону отмелей, и солнце блестело на его иллюминаторах и поручнях. Годы и годы я видела то же самое из окна гостиной тети Милдред, и ничего нового в этом не было.

— Ну-ну, поверните головку, мисс Вентворт. Вы ведь не знаете, что я предлагаю. Посмотрите на меня. — Перед ним на столике стояла тарелка с персиками — спелыми и мягкими. Их аромат разливался в теплом воздухе, и я смотрела на них, а не на него. Над ними жужжала муха, он отогнал ее, взял персик и надкусил. Я смотрела на его мускулистую руку. — Вы думаете, что вы устали от своей жизни, но ведь вы ее даже не пробовали. А неиспробованное не имеет вкуса. Я предлагаю вам все, чего вы были лишены… А! Вот теперь вы смотрите на меня. — Глаза у него были красновато-карими, с искорками света. Он пососал сок, потом протянул персик мне, тот самый, надкушенный, и почти прижал его к моим губам. Ешьте!

— Я съем, но не этот.

— Поешьте со мной, а потом получите столько, сколько захотите.

Я отщипнула зубами крохотный кусочек розоватой мякоти. Нежная мохнатая кожица, сладкая плоть. Он протянул мне тарелку. Я взяла один и надкусила. Мой рот наполнился соком и мякотью.

— Я мог бы овладеть вашим телом, — сказал он ласково. — Им одним, как персиком. Это очень просто. Но вы можете стать одной из нас. Я увидел это на площади. И хочу помочь вам. Сделаться тем, что вы есть.

— Одной из "нас"? О чем вы?

— Одной из тех, кто хочет силы и власти, — сказал он все с той же удивительной мягкостью. — Из тех, кто может их обрести. Вампиром. Кушайте ваш персик, мисс Вентворт, а я расскажу вам про вашего Дракулу. Влад Дракулешти — сын Влада Дракона. На холме Тимпа возле Брашева над часовней святого Иакова он приказывал четвертовать своих врагов и сажать обрубки их тел на кол и под их крики обедал рядом с ними, макая хлеб в их кровь, ибо вкус человеческой крови — это вкус власти. А власть — это сущность вампира. — Он вытянул свою обутую в сапог ногу и под столом коснулся моей ноги. — Власть — это не деньги, не красота, не изнасилование, не соблазнение. Это попросту жизнь и смерть. Убить, испить крови умирающего, а самому остаться жить, зачинать свое потомство, процветать. Комура и Витте обладают такой властью. Они готовят великую алую бурю со множеством жертв. У меня тоже есть власть, и я намажу свой хлеб кровью. Хотите есть и пить со мной?

— Кровь?..

Он посмотрел на меня искрящимися глазами.

— Кровь вас пугает? Вы падаете при виде крови в обморок, как пай-девочка? Думаю, что нет. — Он быстро откусил кусок от своего персика. — Вы когда-нибудь видели, как умирают люди? Они истекали кровью? Вы отводили глаза? Нет. Вижу, что нет. Вас это завораживало больше, чем положено женщине. Вам нравятся военные мундиры, опасность, солдаты, но больше всего, мисс Вентворт, вам нравится алость. Читая об этой войне в газетах, вы и дальше будете притворяться, будто вы в ужасе, и повторять "как ужасно!", вновь и вновь поглядывая на снимки кровопролития и внушая себе, что не понимаете, почему ваше сердце бьется так бурно? Скажете ли вы: я никогда не стану настолько живой, чтобы пить кровь? Или вы познаете себя и обрадуетесь, когда налетит алая буря? — Он постучал пальцем по моей тарелке с персиками. — Стать тем, что вы есть, мисс Вентворт, много проще, чем надкусить персик, и гораздо, гораздо приятнее.

— Мне бы хотелось иметь власть — а кто этого не хочет? Но таким способом?.. — Он был прав: я была заворожена, и на следующий день вернулась на то место, и была разочарована, что кровь оказалась смытой. Это нелепо: вы либо хотите насмешить меня, либо пробудить во мне отвращение. Вы иронизируете надо мной.

— Испейте моей крови, — сказал он. — Дайте мне испить вашей. Немножко смелости, немножко любопытства. Переспите со мной — последнее не обязательно, но очень увлекательно. А потом — распахнутые горизонты и большая власть, мисс Вентворт.

Я сглотнула.

— Вы просто хотите сделать меня своей жертвой.

— Если вы смотрите на это таким образом, то и станете моей жертвой. Я хочу дать вам жизнь, потому что вы можете ее взять, и это меня развлечет. Но вы себя недооцениваете. Разве вы моя жертва? — На мгновение ветер разгладил на воде напротив отеля большой овал, и благодаря какой-то игре света вода в нем стала алой. — Видите, мисс Вентворт? Еще один из моих фокусов.

— Нет. Я часто вижу на воде такой свет.

— Но это не всякому дано.

— Значит, я ничего не вижу.

Возле его тарелки лежал фруктовый ножичек. Он взял его и располосовал себе ладонь. Когда потекла кровь, он сложил руку в горсть и поднес ее к моим губам.

— Кровь — это маленькое море, маленькое красное море, вода, над которой мне больше всего нравится властвовать. Я помешиваю ее, мисс Вентворт, я пью ее, я живу. — Он обмакнул палец правой руки в кровь, а потом прижал его к вене на моей руке. — Я понимаю ее вкус, я могу заставить ее течь приливной волной. Мисс Вентворт, я могу заставить ваше сердце биться, пока вы не закричите, чтобы я перестал. Хотите понимать кровь, хотите попробовать кровь, хотите наполнить ею рот — солоноватой, сладкой, невыносимой кровью? Хотите власти, которую дает кровь? Ну, конечно, хотите. Страстно хотите.

Он взял меня за запястье, он притянул меня к себе. Он смотрел на меня своим настойчивым взглядом дикого зверя и ждал, держа в горсти свою кровь. Я знала, что еще могу вырваться от него и вернуться к тете Милдред и Лэтропам. Они ведь понятия не имеют ни о том, что я уходила, ни о чудовищных вещах, которые мне нашептывались. Я смогу сесть между ними, прихлебывать чай и слушать оркестр до скончания моих дней. И для меня не будет никаких вампиров.

Кровь, запекшаяся по краям ладони, все еще текла и текла из пореза. Она была ярко-ярко-алой. Я нагнулась и прикоснулась языком к ранке. Кровь была солоноватой, близкой-близкой, крепкой, и вкус ее был вкусом моего желания.

Белая яхта была отделана роскошно. Салон, несколько кают. Мы вышли далеко в море. Граф Зохари для соблюдения приличий пригласил Лэтропов и мою тетю. На палубе мистер Лэтроп, веснушчатый, в белом костюме, забрасывал блесну на пеламиду и беседовал с графом Зохари. Я слышала "Витте", "Сахалин", "репарации". Вечером предстояла важная встреча полномочных представителей. Тетя Милдред и миссис Лэтроп сплетничали и играли в вист, а вышивальная игла Люсиллы Лэтроп усердно мелькала над кремово-белыми ярдами канвы. Я принялась было за новое ришелье, но отложила его и стояла на носу, ощущая в своем теле морскую зыбь, длинные медлительные волны. В конечном счете я полагала, что граф Зохари просто соблазнит меня, но мне было все равно. Я глотнула его крови, теперь он выпьет мою.

Под тентом матросы сервировали обед, захваченный из отеля. Устрицы "Рокфеллер", грибной суп-пюре с булочками "паркер-хаус", жареная лососина, заячье рагу, перечные клецки, тоненькие засахаренные морковки, кукурузные початки, огуречный салат и бостонский латук, летняя тыква. На десерт миндальные пирожные, кремовый кофейный торт и мороженое нескольких сортов. И вино, а к десерту коньяк и черная бутылка шампанского. Я поковыряла шпинат на моих устрицах, но вино пила с жадностью. В послеобеденной тиши яхта чуть покачивалась на спокойной воде, Матросы спустились в кубрик.

Первым уснул мистер Лэтроп, прикрыв носовым платком багровое лицо; затем Люсилла Лэтроп начала негромко похрапывать в шезлонге под тентом со сбившейся в ком вышивкой на коленях. Удочка мистера Лэтропа свисала из его безжизненной руки. Я смотала леску и положила удочку на палубу; в дневной тиши гудение лески казалось даже громче шума теперь молчащих машин. Карты тети Милдред легли к ней на колени. Глаз она не закрыла, но когда я встала перед ней, она словно бы смотрела сквозь меня. Только миссис Лэтроп все еще медленно раскладывала свои карты на зеленой бязи столика между ней и моей тетей, будто гадая.

— Миссис Лэтроп?

Она на мгновение подняла глаза, точно две изюмины на мучнистом лице, кивнула мне и продолжала раскладывать карты.

— Они ели и пили, — сказал граф Зохари, подходя ко мне, — и утомились.

Яхту приподняло волной, голова тети Милдред дернулась вбок, и тетя обмякла, свесилась с ручки кресла, будто покойница. Я чуть не закричала, чуть не упала. Граф Зохари подхватил меня и прижал ладонь к моему рту.

— Если вы закричите, то разбудите их.

Крепко сжимая мою руку, он повел меня вниз по трапу и дальше по узкому коридору. С одной стороны за открытой дверью камбуза спал кок, опустив голову на колени. Рядом с ним, растянувшись на полу, спал красивый матрос. Больше я никого там не увидела.

Каюта владельца находилась на носу — такая белая в дневную жару. Кровать была расстелена, белея простынями. В каюте пахло лимонным маслом, легкой пряностью океана.

— Простыни, — сказал он. — Видите?

Я опустилась на кровать, колени меня не держали. До последней секунды я не знала, как мое тело будет бороться со мной. Я хотела не быть тут, хотела узнать будущее, которое должно было вот-вот наступить, хотела, чтобы оно уже произошло, и чтобы оно происходило сейчас, в этот миг. Я услышала щелчок задвижки, и вот он рядом со мной, расстегивает пуговки на моем горле. Было так тихо, так тихо. Я не могла дышать. Он нагнулся и коснулся языком ямочки у моего горла, а потом я ощутила его зубы, его лакающий язык и похлюпывание, когда он начал питаться.

Сначала был ужас ощущения того, как убывает моя кровь, как моя воля борется и терпит поражение, а потом наступило наслаждение, дрожь, трепет такой упоительный, что я не вынесла. Жаркая белая каюта утонула в тенях, в холоде, и я упала поперек кровати. Я в гробу, подумалось мне, в могиле. Он уложил меня на подушки, нагнулся надо мной, задрал мою юбку, развязал тесемки нижних юбок, я ощутила его руку на моей коже. То, чего я страшилась. Но пути назад не было. Я приветствовала то, что должно было произойти. Я увлекала его вперед. Он лег на меня, я ощущала тяжесть всей длины его тела, вжимающегося в мое. Галуны его мундира царапали мои груди. Наша одежда разделяла нас. Я расстегнула тугие застежки, выбралась из бесчисленных пуговиц платья, освободилась от всего, что отделяло меня от него.

— Сейчас! — прошептала я. — Ты должен!

Мы прижимались кожа к коже, а затем в долгом мучительном нажиме он вторгся в меня, он был внутри меня, внутри моего тела. О муки смерти, в которых я стала вампиром, сокрушающие судороги! Я ахнула, укусила его за плечо, судорожно сжимала губы, лишь бы не закричать. И все-таки я двигалась с ним, чувствовала его движение внутри меня. И его сила, его власть влились в меня. Я смеялась от боли, от невообразимого блаженства, а морские волны прокатывали через кабину и гремели в моей крови.

— Ты уже вампир, маленькая пай-девочка? — с трудом выговорил он.

— О да. У меня есть власть и сила. Я вампир.

Он засмеялся.

Одеваясь, я обнаружила кровь на моей покрытой синяками шее, кровь была у меня между ногами. И еще что-то липкое — знаки моего преображения. Я радовалась им. В зеркале я увидела нежный румянец на моих щеках, а мое белое батистовое платье было смято не более, чем могло бы измяться от нескольких часов плавания по морю. Кровь стучала в моих жилах тяжело и гордо — барабан, возвещающий победу.

Я поднялась на палубу и съела персик, чтобы утолить жажду, но он показался мне водянистым и пресным. День уже клонился к закату, свет угасал, море было красным. В тенях на волнах я увидела безмолвно вопящих людей. Мне хотелось выпить море.

Мистер Лэтроп открыл глаза и спросил:

— Вы приятно провели день, мисс Вентворт?

Взгляд у него был неподвижным, лицо побледнело почти как мое. Лицо Люсиллы, когда она заморгала и зевнула, казалось желтее воска под ее светлыми волосами. Мухи жужжали над картами миссис Лэтроп, а от тети Милдред исходил запах тухлого мяса, крови и экскрементов.

— Добрый вечер, тетя Милдред. Как вам спалось?

Она мне не ответила. О, они утомлены, подумала я. Они утомлены и мертвы.

По трапу поднялся граф Зохари, застегивая воротник мундира очень осторожно, словно и у него шея была вся в синяках. Чтобы рассмешить его, я прижала острые кончики моих ножниц к шее тети Милдред и поднесла к ним снизу булочку "паркер-хаус", но нам с ним такие, как тетя Милдред, были не по вкусу. Я бросила ножницы в окрашенное кровью море; они упали, были поглощены, разъедены ржавчиной и исчезли.

Под красным вспухшим небом наш кораблик поплыл назад к белому отелю. Графа Зохари и меня отвезли на берег первыми. За алым газоном пылали фонари, а перед отелем собралась огромная толпа.

— Через мгновение мы увидим будущее, — сказал он.

— Я видела людей, умиравших в океане, — ответила я.

Мы пошли через газон рядом, его рука под моей рукой. У меня под ногами шипел морской песок.

— Граф Зохари, может быть, у вас есть друзья, разделяющие интересы, которыми вы научили меня дорожить? Хотя я не знаю, что я могла бы делать, но меня влекут более широкие горизонты.

— У меня есть друзья, которые сумеют вас оценить. Вы найдете свое место на земле.

Когда мы вошли в вестибюль, где толпилось еще даже больше людей, на балконе появились граф Сергей Витте и маркиз Комура, они обменялись рукопожатием. Из тысяч глоток вырвался крик.

— Мир! Это мир!

— Это великая буря, — сказал граф Зохари. На миг он погрустнел, будто даже вампиры способны испытывать сожаление.

Мы с ним заняли выгодную позицию на лестнице, и я смотрела на толпу сверху вниз, будто была их полководцем. Многие молодые люди были мертвы и американцы, и иностранные наблюдатели. Я разглядывала погибших с интересом. Некоторых пули поразили в глаз, в лоб, в скулу, другие были разорваны на куски, словно бомбами. Их кровь ярко блестела, свежая, алая. Плоть у некоторых посерела от вбитой в нее грязи, лица были расплющены, как будто на них упало что-то неимоверно тяжелое. Рядом со мной стояла женщина в костюме сестры милосердия: радостно приветствуя наступление мира, она выкашливала кровавые сгустки и мигала слепыми глазами. На улице в воздухе взлетали шутихи, и желто-зеленый свет ложился на серые и желтые лица мертвецов.

Но среди них я увидела нас, живых, сияющих точно звезды над клубящимися тучами бури. Как мы слетелись сюда! Военные и штатские, многие из русской и японской делегаций, и порядочное число наблюдателей. Знаменитая мадам М., которая поклонилась мне сдержанно, но дружески через зал. У окна безымянный молодой человек, все еще такой же неприметный, как я. И мой яркий, мой блистательный граф Зохари. Среди нас скользили официанты отеля с серыми лицами. Они предлагали бокалы шампанского. Но мой бокал был горячим и соленым, наполненный морем грядущей крови. Я жадно пила, впервые ощутив себя живой, зная, что у меня есть будущее.

Осень я провела в Нью-Йорке, но вскоре отправилась путешествовать по Европе, и куда бы меня ни заносила судьба, я помогала призвать бурю.

 

Эрик Маккормак

Празднество

Мы отправились на празднество вдвоем. И лишь один из нас вернулся назад. Летели мы ночным рейсом, но в самолете не спали. Мы и вообще-то спать не любили, что он, что я, а уж в самолете — и вовсе ни под каким видом. На заре мы пролетали над побережьем, и помню, я думал — красиво. Эти угловатые черные скалы, эти долгие серые полосы песка у зеленой северной воды, эти деревья, луга — немыслимо, неправдоподобно яркие…

"Как ты? Ты все еще хочешь пройти через это?"

"Со мной все замечательно".

Из аэропорта мы ехали на такси, на старенькой колымаге со стариком водителем. На меня давила усталость, и вести светские беседы настроения не было. Ты молчал, ну а я, возможно, отвечал слишком резко, и в конце концов таксист оставил попытки завязать разговор, оставил нас в покое.

Мы съехали с вересковых холмов и сквозь туннель добрались до городских предместий (мы все еще именовали городок городом, хотя, по правде, это была скорее деревушка)… Кладбище, на котором — ни одной новой могильной плиты, обитель старых призраков. Первые, окраинные дома, запущенные настолько, что казались заброшенными. Маленькие старинные домики, сложенные из валунов, пустые вымершие улицы. Клочья предрассветного тумана на мокрой зелени лужаек…

Чуть позже пошли и центральные здания, серые, гранитные, одно из них побольше — гостиница. Мэр городка, как выяснилось, не сделал для нас заказа заранее (может, полагал, что мы все-таки не приедем, одумаемся в последний момент?), и отдельных номеров не оказалось. Празднество, конечно, считалось сугубо местным, но из окрестных селений на него съехалось достаточно людей, чтоб со свободными местами было напряжно.

Мы немного поспали, точнее, попытались поспать, внушая себе, что, лежа рядом, не касаемся друг друга потому лишь, что готовимся к треволнениям грядущего празднества.

Наконец на городских часах пробило шесть. И мы с облегчением поднялись, торопливо перекусили и присоединились к толпе, идущей по темнеющим улицам к школьному спортзалу. Вечер, хотя и туманный, промозглым не казался. Дети буквально подпрыгивали от нетерпения, прочие же горожане шли неспешно, переговариваясь меж собою и вежливо приветствуя нас — похоже, иные из них и вправду нас узнали, но никто ни о чем так и не спросил, явный знак того, что цель нашего приезда тайной для них не была. В некоторых глазах словно бы вспыхнул странный огонек — однако мы и сами нервничали и, должно быть, смотрелись не менее странно.

Как выглядел школьный спортзал? Выглядел — как обычный школьный спортзал, да и запах стоял соответствующий. К стенам были прибиты баскетбольные корзины, казалось, мы приехали на матч. Потрепанные флаги местной команды уныло свисали со стропил, по углам болтались канаты. У дверей лысеющий человечек с цепью мэра на шее, как обычно, улыбался и поблескивал круглыми, в стальной оправе, очками. Стоящий рядом моложавый директор школы явно пребывал в благоговейном ужасе от важности собственной роли в происходящем. Они здоровались со всеми, кто входил в двери, директор, однако, все больше с ребятишками, одетыми во все лучшее, не скрывающими радостного волнения.

Когда мэр увидел нас, улыбка его сделалась прямо-таки ослепительной, он радостно потряс наши руки и рассыпался в изъявлениях благодарности — как это мило с нашей стороны сдержать обещание и приехать! Конечно же, мы хотим сесть вместе (конечно же, мы не протестовали) — и, подхватив нас под руки, он поспешил к единственной на весь зал паре настоящих стульев. Мы пробирались сквозь толпу, и некоторые, уже успевшие усесться, зрители вежливо нам захлопали. Усадив нас, мэр вернулся к дверям.

"Послушай. У нас есть еще время передумать".

"Есть. Но мы не передумаем".

Перевалило за семь, и зал был уже набит битком. Свет стал меркнуть, зрители притихли. Прожектора высветили центр пола, устланный циновками. Справа от нас отворилась маленькая дверь. В круг света медленно вошла женщина, которую мы разглядели не сразу. Она встала спиной к толпе, совсем молодая, угольные волосы — волной до пояса, старенький, подпоясанный домашний халатик. От нее исходило ощущение уверенности в себе, резко диссонирующее с нервными смешками и покашливаниями зрителей.

Оказавшись в сердце освещенного пространства, она развязала поясок, и халат медленно соскользнул на циновки.

Женщина все еще стояла к нам спиной, обнаженная, трудное дыхание заставляло ее плечи тяжело подниматься и опускаться. Медленно, очень медленно стала она поворачиваться под множеством взглядов, Бледное лицо. Живот, белый до сверкания в свете прожекторов — огромный, округлый. Груди — вспухшие, налитые.

Зрители замерли. Женщина осторожно опустилась на циновку, и по скамьям прошел сдавленный стон.

Теперь женщина дышала громко, глубоко, дыхание с присвистом рвалось из горла. Вдох — выдох. Несколько минут, очень ровно — вдох — выдох. Постепенно зрители стали дышать с нею в такт. Вдох — выдох! Зал, наполненный шумом, сначала тихо, сначала — дети, потом, когда к детям присоединились взрослые, — все громче. Вдох — выдох!! Громче и громче, басы и баритоны, теноры и контральто, сопрано и альты, нежные, как флейты, как музыка, — единое дыхание, единый с женщиной ритм. Вдох — выдох!!! Белый живот, содрогающийся в белом свете, поднимающийся, выпячивающийся. ВДОХ — ВЫДОХ!!! Светят прожектора, живот становится коническим, ромбовидным, геометричным, и я (да, наверное, и каждый в этом зале) думаю — что же оно такое, что пробивает себе сейчас из материнской утробы путь к жизни?

Тяжкое дыхание прекратилось. Женщина раздвинула ноги, согнутые в коленях. Мы хорошо видели, как мучительно напряжено ее тело. Теперь она издавала другие звуки, стонала от боли. Стон. В перерывах между стонами она поудобнее устраивалась на циновках, под взглядами зрителей, наблюдающих за ее усилиями. Стон. Стон.

Минуты передышки, и все по новой, и вновь — десятки голосов из темноты. Я оглянулся — да, все до единого, даже лысеющий мэр, даже озабоченный директор. Стон. Сначала тихо, потом — все громче. Стон! Все вместе, все разом. Стон!! Но голос женщины взлетает над всеми другими. Лицо, залитое потом и слезами. Пот, ручейками сбегающий по шее и груди. Пот и слезы на лицах зрителей, мокрый блеск на каждом лице в зале. Стон!!! С шумом отходящие воды, ноги, судорожно упирающиеся в пол. СТОН!!!

Теперь она уже кричала, тонко, как подстреленный зверек. Крик. Крик, который, срывая голоса, подхватили зрители. Крик. Крик, от которого побагровело белое лицо, закатились глаза, сотряслось тело. Крик! И громче — крик тех, что кричали с нею. И — крик!! Отверстие между женских ног расширяется, раскрывается, готовится, черная грива метет по циновкам, женщина извивается, не контролируя себя. Крик!!! Мы видим, как что-то темное, округлое показывается меж блестящих от пота бедер. КРИК!!! И я понимаю, что рядом кричишь ты, я слышу свой собственный крик, крик чужой боли!

Женщина перестала извиваться, крик оборвался. То, что жило внутри ее, решило больше не ждать. Затаив дыхание, следили мы, как оно выскользнуло из материнского лона, из материнской боли. Женщина молчала, молчала, как мертвая. Мы с тобой со страхом смотрели друг на друга.

Что ж мы ожидали увидеть? Я задаю себе этот вопрос до сих пор и не знаю ответа. Демона? Чудовище? Что мы ДОЛЖНЫ были увидеть? Каждый свое? Каждый — свой самый затаенный страх, носимый глубоко внутри и дождавшийся удачи обрести плоть? Не знаю. Могу говорить лишь о своих страхах.

Но — какое облегчение, какой восторг! — на циновках в центре зала лежал ребенок. Обычный новорожденный человечек, все еще связанный с матерью пуповиной. Кажется, я готов был смеяться от счастья, как смеялись ребятишки вокруг. Мы с тобой улыбнулись друг другу, и такими же улыбками расцвел весь зал, улыбками облегчения, приветствующими ребенка.

Мэр выступил вперед — зазвенела цепь, сверкнули в свете прожекторов очки. Женщина лежала на полу, лежала не шевелясь, и только тяжело поднимающаяся и опадающая грудь свидетельствовала, что она жива — жива, несмотря на все еще текущую кровь. Крошечное создание меж ее ног молчало, однако ручки и ножки, покрытые кровью и слизью, время от времени подергивались. Мэр взял протянутые ему ножницы, опустился на колени, перерезал пуповину — и высоко поднял ребенка над головой, показал зрителям, — как некий драгоценный приз.

Молчание. Потом — первый радостный шепот, потом — восхищенные крики, захлестывающие зал. Мы тоже кричали, мы оба, обнимали друг друга, пожимали руки сидящим рядом. Малыш, вознесенный руками мэра, поднял головку. Открылись глазки, впервые смотрящие на мир. Открылись, чтобы увидеть зал, чтобы первым в жизни взглядом впитать наши счастливые лица.

Женщина на циновке лежала в луже крови, ждала, пока отойдет послед. Наконец с трудом повернула голову и посмотрела на того, кого произвела на этот свет. Посмотрела на ребенка — в тот самый миг, когда он посмотрел на мать, — и во взгляде ее не было ничего, кроме боли и тревоги. Детское личико побагровело, сморщилось. Малыш закричал, и первый его крик, отраженный стенами зала, разнесся далеко в ночь.

Маленький гостиничный бар в первую ночь празднества был полон. Люди хлопали нас по плечу, ставили выпивку, счастливые, что гости, особенно такие, как мы, были свидетелями столь радостного события. Прекрасное начало празднества!

"Ну как — еще по одной?"

"Почему бы и нет?"

Мы не могли дождаться минуты, когда потихоньку выйдем из бара и поднимемся в свою комнату. Постель была сырая, но нас это мало волновало, мы просто торопливо сбросили одежду и рухнули на кровать. Мы обнялись так, как не обнимались уже очень давно. Мы целовались, ласкали друг друга, любили друг друга, крича от наслаждения. А потом мы уснули.

Много позже я ощутил предрассветную прохладу, поправил одеяло, положил голову на твое плечо — и не просыпался уже до утра…

Вторая ночь тоже была одета туманом, и снова мы шли к спортзалу, снова шли в толпе фермеров, шахтеров, их жен и детей, то розовощеких и коренастых, то стройных и светлокожих. Нас снова вежливо приветствовали, но, показалось мне, более принужденно, чем вчера. Ты этого не заметил, и мы поспорили.

Половина восьмого — и зал полон. Широкая полоса света, направленного на пол, тянется от длинного запасного выхода к другому. Мэр, энергичный, как обычно, и директор, выглядящий довольно неуверенно, выходят на середину зала и расходятся в разные концы освещенной полосы: мэр становится у одной двери, директор — у другой.

Они поворачиваются и отвешивают друг другу формальный, старомодный поклон. Каждый распахивает свою дверь в ночную тьму.

"Может быть, для нас еще не поздно?"

"А что — что-нибудь изменилось?"

В зал врывается свежий воздух, растворяет въевшуюся вонь дешевой мастики. Мы облегченно вдыхаем и ждем того неизвестного, что должно произойти.

Долго ждать не приходится. Издалека доносится тихое жужжание, словно электропила пилит дерево. Звук становится громче, приближается к залу, и мы, изумленно глядя друг на друга, теряемся в догадках — что бы это могло быть?

Минута — и в открытую дверь справа словно бы темная жижа начинает медленно растекаться по освещенному полу. Живая темная жижа. Поток насекомых вползает в полосу света, целеустремленно, по прямой.

Это уже не жужжание, слышанное нами чуть раньше, до сих пор доносящееся издалека. Шипящий шорох, шуршание множества крошечных ног, панцири брюшек, скребущих по деревянному полу. С ужасом смотрим мы на это нежданное вторжение, ожидая, что черные волны вот-вот подберутся к нашим ногам.

Но — нет. Насекомые не покидают полосы света. Впереди, насколько я вижу, — муравьи и бронзовики, огромные массы маленьких тварей, а за ними другие, побольше, бесчисленно разнообразные по форме и цвету, среди прочих светляки — точно ожившие жемчужины. Они остановились, разбились на группы, только иные из муравьев ненадолго отклонились от курса, привлеченные разбросанным по полу поп-корном, — и, подхватив мелкие кусочки, снова слились в армию сородичей.

Появились тараканы — извивающиеся антенны усиков, миллионы ног, которые не то что пересчитать — разглядеть трудно, а за ними — словно скользящие по полу сороконожки, многоножки, некоторые — едва ли не в фут длиной. Мы судорожно поджимаем ноги, готовые при первом же признаке опасности вскочить на сиденья.

Но — странное дело — постепенно мы как будто привыкаем к насекомым, вот уже зрители переговариваются, смеются, страх исчез. Мы сейчас — зеваки на параде, и я не могу отделаться от ощущения, что демонстрирующие себя насекомые отлично осознают свою роль.

Громкоговоритель дополняет картину парада, он оживает, кашляет, хрипит и разражается искаженным голосом. Голос называет каждый новый вид, вползающий в зал — названия, о которых прежде я и слыхом не слыхивал. Жуки-пожарники, майские жуки, жуки-бизоны, жуки-арлекины, священные скарабеи, жуки-вонючки (ребятишки заливисто смеются и зажимают носы), богомолы (выглядят, словно только что с некоего жучиного поля брани).

Жужжание снаружи не стихает, нет, становится громче, перекрывает и шипение с пола, и шушуканье зрителей. Никто из насекомых не покидает зала. Они замедляют ход у противоположной двери и, похоже, маршируют на месте странная армия, заполнившая движением и шумом уже большую часть освещенной полосы.

Только что — арьергардом — вползли сверчки, расположились на остатках свободного пространства. Все? О, нет. Жужжание, раскраивающее ночной воздух, взрывает зал, и я ошеломленно зажимаю уши, унимая резкую боль.

Мухи. Облака мух, вихри мух, черные смерчи мух. Мухи, какие только водятся на свете. Обычные, мясные, черные. Мошки, слепни. За ними уже следуют комары, москиты, стрекозы. Забито пространство над шевелящимся полом. Воздух темнеет, как вода в аквариуме, окрашенная чернилами. Последние, опоздавшие кузнечики торопливо влетают в двери — и растворяются в живой черноте, и с трудом из нее выбираются, как чудом выжившие ныряльщики. Свет в зале почти погас, скрытый жужжащими грозовыми тучами, мы отрезаны от зрителей по другую сторону зала.

Лишь четверть пространства над освещенном полосой пока пуста. В тусклом свете я с трудом различаю детей, испуганно прижавшихся к родителям. Должно быть, не только мы с тобой задыхаемся, понимая — эта огромная масса может обрушиться на нас, засыпать нас, какой же это будет кошмар, если мухи хоть на миг утратят над собою контроль? Но, подобно мириадам скребущихся насекомых на полу, контроля они не утрачивают, кружатся над освещенной полосой, словно отлично знают, зачем явились сюда, грозная вибрирующая, сотрясающая воздух сила.

Жужжание — уже настолько громкое, что вот-вот лопнут барабанные перепонки, зажимай уши или нет. О разговорах и речи быть не может — какой же нормальный человеческий голос прорвется сквозь этот шум! И мы уже даже не слышим, а только видим новое вторжение. Оводы, пчелы, осы, яркие даже в полутьме, доводящие вибрацию воздуха до предела, летящие медленнее, чем мухи, тяжелее, мощнее в полете. Взводы пчел на флангах основного батальона, впивающиеся в людей тысячами фасеточных глаз. За роем следуют миллионы огромных маток, они останавливаются позади, и полоса света в воздухе над полосою света на полу забита. Света практически не осталось. В центре зала точно висит немыслимая занавесь темных кружев.

Тьма, почти полная тьма — и во тьме сидим мы. Мы чего-то ждем. Перед нами — несчетные миллиарды насекомых, вздымающиеся, вспучивающиеся, опадающие волны, соблюдающие тем не менее странный и жесткий порядок. Мы ждем, мы чего-то ждем.

И — вот они — птицы! Сначала почти незаметные, потом — кричащие, шумные, бьющие крыльями! Свет врывается в центр зала — это насекомые бегут, улетают, панически рвутся, сталкиваясь, давясь, торопясь к выходам! Насекомые карабкаются друг на друга, охваченные слепым ужасом!

Не знаю, скольким удалось спастись — немногим. Остальные впечатывались в стену, и стена отбрасывала их — назад, на милость миллионам острых вражеских клювов.

Искаженный громкоговорителем голос вломился в хаос происходящего, равнодушно называя по именам крылатых охотников. Света становилось все больше, я слушал голос, я видел этих убийц. Ласточки, вороны, галки. Чайки, бакланы. Скворцы и дрозды. Стрижи и козодои. Ночные ястребы и ночные совы яростно пикируют на пол. Воробьи всех мыслимых видов. Сорокопуты и гагары кидаются на разбегающихся кузнечиков, на разлетающихся пчел. Птицы, жадные, хитроглазые. Птицы, несравнимо страшнее самых чудовищных насекомых. Птицы целят, хватают, глотают…

Десять минут бойни — и все кончено. Охотники завершили охоту — и, словно по сигналу, вихрем унеслись из зала. Остались только ряды потрясенных зрителей и бесчисленные убитые, растерзанные, растоптанные насекомые на полу. Осталась тишина и судорожное подергивание переломанных стрекозиных крыльев. Тишина висела долго. Потом, будто все разом, в голос заплакали в материнских объятиях дети. Люди начали подниматься и двигаться к дверям, брезгливо и осторожно переступая через останки на полу. Мы последовали за горожанами, подавленными, молчаливыми. Мы вернулись в гостиницу.

В баре в ту ночь было довольно много людей. Они пили тихо, не общались. Ни следа вчерашнего веселья. Очень хотелось спросить их о том, чему мы только что стали свидетелями, — так же бывало раньше, в прошлые годы? Но я молчал. Ты — тоже. Слишком каждый из нас был поглощен своим собственным ужасом.

"Быть может, мы все-таки?.."

"Хватит об этом говорить. Хватит. Пожалуйста".

Мы легли как можно дальше друг от друга, так, точно нас разделял обоюдоострый меч. Постель в ту ночь была особенно сыра. Небо плакало дождем, воздух в комнате казался ледяным. У нас еще оставалось время, последний шанс нарушить молчание, возможно, попытаться начать все сначала. Мы этого не сделали, и не о чем тут больше говорить.

Третья и последняя ночь празднества выдалась ясной — редкость для этих холмистых мест. Невесть куда исчез туман. Я хорошо видел звезды и словно бы усмехающуюся луну. Вдвоем мы шли по дороге к школьному спортзалу, шли, слегка припозднившись. Мэр с учителем у дверей томились нетерпением, внимая доносившимся изнутри звукам громкоговорителя и нервно нас высматривая. Они любезно приветствовали нас, и только после, подхватив нас обоих под руки, мэр негромко спросил:

"Вы по-прежнему хотите пройти через это?"

Мы молча кинули.

В зале, где уже гас свет, зрители повернули к нам головы. Вошедший с нами мэр помахал зрителям. Все шло как надо.

Центр пола высветили прожектора. Мэр остановился в круге света, откашлялся, заговорил:

"Дражайшие сограждане, милые дети! Сегодня, в последнюю ночь очередного прекрасного празднества, мы увидим нечто новое и совершенно потрясающее. Происходящее потребует множества приготовлений, а равно и помощи многих людей, и я хочу, чтобы вы вместе со мной выразили благодарность всем, кто окажет эту помощь, в особенности двоим нашим почетным гостям, которые проехали много тысяч миль, только чтобы принять участие в том, что состоится сегодня — к нашему общему удовольствию".

Он сделал паузу, дал отгреметь аплодисментам и принялся объяснять публике правила игры — правила, которые я и без того знал наизусть, а потому слушал не слишком внимательно. Сколько же раз мы с тобой вчитывались в эти правила — много месяцев назад, еще до того, как приняли приглашение?

Речь мэра наконец закончилась, публика устроила настоящую овацию. Почтительное гудение провожало нас, идущих в отдельные раздевалки. Меня сопровождал мэр. Я проходил мимо скамеек, и люди говорили "удачи вам" или "будьте осторожны", и я почти готов был верить, что им не все равно. "Храни вас Господь!" — донеслось из последнего ряда.

Мои приготовления оказались несложными. В раздевалке, пока я снимал пальто, мэр объяснял мне устройство старинного дуэльного пистолета с деревянной рукояткой — пистолета, выстрелить из которого можно лишь раз. Мэр продемонстрировал мне, что оружие уже заряжено, и не преминул напомнить, что, хотя каждый из шести противостоящих будет снабжен таким же пистолетом, заряжен только один из них.

"А они знают, у кого — заряженный пистолет?"

"Нет. Они выбирают пистолеты по жребию — это часть игры".

Мэр спросил, не хочу ли я выйти на школьный двор и пострелять немного для тренировки? Благодарю за заботу, но — нет, нет, мы оба — превосходные стрелки, иначе просто не приняли бы его приглашения.

Из двери донеслась музыка, драматическая, торжественная, с нарастающим ритмом ударных. Увертюра к последнему, долгожданному событию празднества. Громкие аплодисменты возвестили о том, что в зале что-то происходит.

Мэр приоткрыл дверь.

"Ваш друг и остальные противостоящие готовы. Пора?"

Медленно вошли мы в зал, в грохот множества хлопающих рук. Шесть противостоящих выстроились в ряд. Все одного роста, одного сложения, одетые в белые балахоны, лица скрыты капюшонами, в прорезях блестят глаза, белые перчатки, белые сапоги. Я пытаюсь найти глазами знакомый разворот плеч, знакомую вскинутую голову, знакомое движение рук. Пытаюсь узнать — и не могу.

В руке каждого из шестерых — такой же, как у меня, тяжелый дуэльный пистолет.

Я занимаю свое место у барьера, в десяти ярдах от шестерых. От шести пар прищуренных, затененных капюшонами глаз. От глаз, в которые я всматриваюсь отчаянно и безнадежно, стараясь отыскать те, что знакомы мне слишком хорошо.

Напряжение в зале словно разъедает мою уверенность в себе. Сердце бешено колотится — но не от волнения. Просто я только теперь осознаю, что ты — ты! — стоишь среди этих шестерых. Что единственный пистолет, наполненный смертью, возможно, — в твоей руке. Я дышу тяжело и громко.

Первый из шести в белом поднимает пистолет и прицеливается мне в голову. Звучит голос мэра. Вежливый вопрос:

"Желаете стрелять, сэр?

Нет, не хотят они, чтоб игра закончилась так скоро. Я взвешиваю шансы.

"Нет".

Палец нажимает на спусковой крючок. Я стою прямо.

Щелкает курок. Выстрела нет.

Зрители шумно аплодируют, маленький мэр кивает и радостно мне улыбается.

Минута — и зрители вновь затихают, и я вновь собираю волю в кулак. Прицеливается второй противостоящий. В прорезях капюшона блестят глаза. Но какого же они цвета? Зеленые — или нет? Что значит этот блеск? Твоя ли рука держит сейчас оружие, которое, быть может, оборвет мою жизнь? О чем ты думаешь сейчас — ты?..

Рукоятка моего пистолета — мокрая от пота.

"Желаете стрелять, сэр?"

"Нет".

Очень ясно вижу, как рука в перчатке нажимает на спусковой крючок. Возможно, это — последнее, что я вижу.

Выстрела нет.

Правильный выбор — и зал отвечает аплодисментами одобрения. Я выдыхаю воздух.

Снова тишина — неожиданно быстро. Зрители, похоже, дождаться не могут, чем закончится игра. Противостоящие стоят не шевелясь, и уже двое из них теперь — всего лишь зрители. Поднимается третья рука, третий пистолет нацелен мне между глаз.

Свистящее дыхание рвется у меня из груди. Уверенная рука, безжалостные глаза. Этот пистолет заряжен? Это ты, после стольких лет, после всего, что мы пережили вместе, с такой готовностью убиваешь меня?..

"Желаете стрелять, сэр?"

Время. Мне нужно время. Время…

"Нет".

Щелчок. Выстрела нет.

Зрители вопят от восторга. Я не могу дышать этим воздухом, пропитанным потом. И снова повисает молчание. Четвертый из противостоящих направляет мне в голову свой пистолет. Я должен думать. Анализировать. Обращать внимание на мелочи. Осталось три пистолета. В каком — пуля? Сердце прыгает, бьется, как никогда в жизни. Не важно, не важно, в чьей руке оружие. Я уже понял — ты не передумаешь, ты не пожалеешь. Ты выстрелишь не задумываясь, я — тоже, мы похожи, я за это тебя и люблю.

"Желаете стрелять, сэр?"

Ответ? Инстинкт!

"Да".

Я поднимаю пистолет недрогнувшей рукой. Я прицеливаюсь. Я нажимаю на спусковой крючок — мягко, как на тренировке. Хлопок выстрела — и человека в белом плаще отбрасывает, между глаз — коричневая дыра, тело валится назад, хлыщет кровь, мертвая рука все еще сжимает пистолет.

Выстрел отдается эхом — снова, снова и снова. Пороховая гарь перекрывает все запахи в зале. А потом — тишина, ни звука, только звон у меня в ушах. Я убил человека — и не чувствую ничего, только гадаю, правильно ли я рассчитал. Я свой выбор сделал. Я сыграл свою часть игры. Теперь я — среди прочих, теперь я всего лишь зритель. Пистолет выпадает из моей руки.

Противостоящие как будто и не заметили дыры, образовавшейся в их стройном ряду. Пистолет поднимает пятый.

Внезапно я впадаю в панику. Почему, черт возьми, почему я выстрелил так скоро?! Я смотрю на мэра, и мне хочется закричать — это нечестная игра! Но лицо мэра не выражает ничего, брови его сведены, он поглощен игрой, и толпа — тоже. Я чувствую, все — против меня, каждый надеется, что я ошибся, что пуля окажется в последнем пистолете, что удастся насладиться еще одним убийством.

Я смотрю прямо в пистолетное дуло. Ноги дрожат. Нет, нельзя показывать, что страшно, нельзя — таковы правила. Интересно, что ты чувствуешь сейчас — среди противостоящих, что ты чувствуешь, глядя на меня? Интересно — это ты сейчас целишься? Интересно, а каково это — умереть?

Палец на спусковом крючке. Я задыхаюсь.

Выстрела нет.

Весело! Мне вдруг становится весело! Я жив! И игра начинает доставлять мне удовольствие! Почему же зрители молчат, молчат как мертвые? Я уже дал им почти все, что только может дать игрок… Последний из противостоящих. Может, через пару секунд меня не будет? Плевать. Я ничего не хочу. Только закончить игру.

Шестой и последний поднимает пистолет — очень медленно, опытным движением, точь-в-точь как ты, когда тренировался перед празднеством. Если б я только мог рассмотреть глаза! Пожалуйста, это же такое блаженство знать, что сейчас стрелять будешь ты, прошу тебя, подай хоть какой-нибудь знак!..

Палец вот-вот нажмет на спусковой крючок. Сейчас я услышу резкий хлопок, услышу выстрел, увижу, как летит пуля, почувствую, как металл пробьет мне череп, вонзится в мозг. Сердце выпрыгивает из груди, и я кричу:

"Это ты?"

Щелчок… и ВЫСТРЕЛА НЕТ.

Ничего не изменилось. Колотящее в ребра сердце. Пропотевший насквозь зал. Светящие вниз прожектора. Шеренга противостоящих. Молчащие зрители.

Как во сне, я вижу — подходит мэр. Без улыбки, без особого энтузиазма поздравляет меня и шепчет, что мне, пожалуй, пора. Празднество закончено. Только вот…

Странное оно какое-то, это всеобщее молчание. Почему никто не рад — я ведь выжил! Почему такие мрачные лица у зрителей, даже у детей? Я отталкиваю руку мэра. Я иду сквозь строй противостоящих, к телу, боком лежащему на полу, в луже крови. Пять фигур по-прежнему стоят по обе стороны, стоят не шевелясь. Я наклоняюсь. Я судорожно вцепляюсь в волосы. Длинные волосы волной выплескиваются из-под капюшона, светлые волосы, мокрые от крови. Волосы, которых я касался, засыпая и просыпаясь, столько лет. Мэр пытается отвести меня от тела, и я отпихиваю его. Пистолет. Пистолет, до сих пор зажатый в твоей руке. Я, опускаясь на колени, разжимаю твои еще теплые пальцы. Я проверяю заряд.

Знаешь, а в твоем пистолете тоже не было пули…

Помню, я уезжал из деревни на следующее утро, очень рано, туманное выдалось утро, вполне обычное для столь холмистых мест, особенно в это время года. Помню, мэр и хозяин гостиницы помогли мне донести вещи до такси. Остальные жители деревни, должно быть, еще спали. Мэр, не то что два года назад, не пригласил меня приезжать еще.

Такси ехало на север — мимо серых гранитных зданий в центре, мимо кладбища, где из тумана, раздражая глаз, торчали надгробия. Таксист был неразговорчив и только время от времени украдкой посматривал на меня в зеркальце заднего обзора.

В самолете я не спал. Что поделаешь, никогда у нас с тобой это не получалось.

А потом я вернулся в город. А потом я пил — сильно и долго. Но время прошло — и я как-то незаметно снова вписался в обычную безалаберную жизнь. Я рассказал самым близким друзьям, почему мы с тобой больше не вместе. Они впали в шок, но, кажется, что-то поняли.

Знаешь, в тот, последний вечер, когда я понял, что ни один из пистолетов противостоящих не был заряжен, что пуля была только в моем, я посмотрел мэру прямо в глаза и ровно, спокойно сказал ему:

"Вы солгали. По вашей вине я совершил убийство".

Он не ответил. Помолчал, глядя на меня, а потом мягко заметил, что пора уходить.

Я теперь редко сплю. Но когда заснуть удается, вижу во сне тебя живого. Мне снится — мы говорим. Одно и то же — мы говорим, говорим долго о том, о чем не говорили, пожалуй, никогда. А потом я просыпаюсь — и понимаю, что плакал. И никак не могу вспомнить, о чем же мы говорили. Никак.

Ссылки

[1] Джерри Фолуэлл — евангелист-проповедник, выступавший по телевидению

[2] достоверно (лат.)

[3] так в англоязычных странах называют очень маленькие автомобили

[4] дело происходит в Англии, где движение левостороннее

[5] ПБС, "Публик бродкастинг сервис" некоммерческая корпорация, управляющая сетью общественного телевизионного вещания; славится программами о дикой природе

[6] первая компания, создавшая сеть дешевых универмагов

[7] до скорого (фр.)

[8] вздор (нем.)

Содержание