Как я указал в главе XVII, я выехал с фронта в Севастополь вечером 17 августа, т.е. только на третий день после своего телеграфного рапорта об отставке. Ехать мне пришлось три дня. В тылу было уже известно о моем уходе, и буржуазные слои населения, связывавшие свою судьбу с судьбой белой армии, заволновались. Волнение их было вызвано, конечно, не расположением ко мне, а страхом перед красными. Я играл роль «мавра», который еще не сделал своего дела, и потому мой уход был преждевременным.
Толпа остается толпой и судит по фактам. Новороссийскую и одесскую эвакуации помнили многие, удержание Крыма помнили все, и, естественно, толпа городского мещанства и примыкавшего к ней более состоятельного купечества и испуганная интеллигенция совершенно не верили в военные способности разбитых красными военачальников. Врангель не внушал им особенного доверия, как военачальник, так как принадлежал к новороссийским «пораженцам» и беженцам, и внутреннее его управление никого не удовлетворяло. [124]
К Врангелю посыпались телеграммы и делегации. Ему пришлось уверить всех, что в отставку он меня не отпускает, а что я просто нездоров ввиду страшного переутомления и очень скоро вернусь на фронт. Тут же им был утвержден проект поднесенной мне теми же слоями населения добавочной фамилии — Крымский. Таким образом, мой приезд застал Врангеля уже продумавшим всю обстановку и составившим план действий: «рескрипты» на мое имя уже были готовы и лежали у него на столе. Привожу их тут оба.
ПРИКАЗ Главнокомандующего Русской армией
№ 3505
Севастополь 6/19 авг. 1920 г.
В настоящей братоубийственной войне среди позора и ужаса измены, среди трусости и корыстолюбия особенно дороги должны быть для каждого русского человека имена честных и стойких русских людей, которые отдали жизнь и здоровье за счастье Родины. Среди таких имен займет почетное место в истории освобождения России от красного ига имя генерала Слащова.
С горстью героев он отстоял последнюю пядь русской земли — Крым, дав возможность оправиться русским орлам для продолжения борьбы за счастье Родины. России отдал генерал Слащов свои силы и здоровье и ныне вынужден на время отойти на покой.
Я верю, что, оправившись, генерал Слащов вновь поведет войска к победе, дабы связать навеки имя генерала Слащова с славной страницей настоящей великой борьбы. Дорогому сердцу русских воинов — генералу Слащову именоваться впредь Слащов-Крымский.
Главнокомандующий генерал Врангель [125]
ПРИКАЗ Главнокомандующего Русской армией
№ 3506
г. Севастополь 6/19 августа 1920 г.
В изъятие из общих правил зачисляю генерал-лейтенанта Слащова-Крымского в мое распоряжение с сохранением содержания по должности командира корпуса.
Главком ген. Врангель
С места мне было заявлено, что о моей отставке речи быть не может. Моя резкость в телеграммах ему и некоторая «странность» во взглядах на отношение союзников официально объяснялись только моим переутомлением и расстроенными нервами; я должен лечиться и потом опять приняться за дело. Все мои уверения, что я нахожусь в здравом уме и твердой памяти, не приводили ни к чему. Мне даже было предложено ехать за границу лечиться, но я на это ответил, что «правительство при постоянно падающем рубле платить за меня не сможет, и я считаю это для себя неприемлемым, а у меня самого средств на такое лечение нет». Мы расстались враждебно, но с любезной улыбкой со стороны Врангеля.
Я знакомился с тылом, и во мне укрепилось кошмарное состояние внутреннего раздвоения и противоречий, продолжавшееся до самого падения Крыма, способное свести человека с ума. Действительно, если всякие «организации» давили на Врангеля, то они же давили на меня, доказывая неуместность вызванных мною трений, могущих повлечь за собой развал армии, торжество большевиков, падение Крыма и т.п. Одним словом, я находился в состоянии внутреннего разделения, переходя от отчаяния к надежде. Правда, налицо были французы, наличие которых противоречило идее «отечества», которой я руководствовался. Но все-таки колебания то в ту, то в другую сторону были, и выхода никакого я не видел. [126]
Опасность, и жестокая опасность, со стороны красных была несомненная.
Врангель между тем, мило мне улыбаясь и оказывая высшие знаки внимания публично, деятельно занялся вопросом дискредитирования меня в глазах всех как с точки зрения чести, так и с точки зрения военной.
Чтобы дискредитировать меня с точки зрения чести, было выдвинуто дело Шарова, который, как я уже сказал выше, жил в тюрьме очень хорошо и занимался писанием своих «исповедей», в которых искренне во всем сознавался, до убийства и ограбления казненных включительно, но заявлял, что это делал он не только с моего ведома, но и по моему приказанию. Дело приняло настолько серьезный оборот, что я получил записку от следователя по особо важным делам Гиршица о том, что я привлекаюсь в качестве обвиняемого по делу о злоупотреблениях чинов 2-го (бывший Крымского) армейского корпуса. Официальным поводом к привлечению меня к следствию послужило дело Протопопова, председателем суда над которым был обер-офицер, а должен был быть штаб-офицер, и потому Протопопов считался казненным без суда, но и это не противоречило дисциплинарному уставу, так как открытая измена Протопопова была доказана. Конечно, мне казалось, что раньше, чем привлечь к ответственности, надо было бы хотя допросить, но дело генерала Сидорина минувшей весной показало, что от врангелевских судов можно было ожидать чего угодно. Поэтому я решил быть начеку и действовать строго законно, но решительно. На вызов на допрос к следователю я ответил, что по закону полагается определенных лиц допрашивать на дому, поэтому прошу сообщить мне час, когда он ко мне явится. Это сразу немного озадачило Гиршица и сбило немного спеси. При допросе я спросил, в чем, собственно, меня обвиняют. Оказалось, в превышении власти; кроме того, следователь спросил меня, не имел ли я с Шаровым каких-нибудь денежных дел. В качестве улики выдвигалась «исповедь Шарова», в которой указывалось, что не сам я грабил, а в пьяном виде подписывал бумаги со смертными [127] приговорами. На естественный мой вопрос, где же эти бумаги, мне был дан ответ, что они утеряны.
Дело становилось ясным: обвинить меня в грабежах с корыстной целью было слишком трудно, так как жил я крайне скромно и никогда не имел денег, хотя раньше обладал средствами, и не в пример прочим белым «знаменитостям» в заграничных банках на мое имя вкладов не было. Следовательно, сознательный грабеж с моей стороны был слишком неправдоподобен, но оставалась надежда забросать меня грязью, как пьяницу и окончательно ненормального человека, а моя ненормальность была Врангелю нужна для объяснения моих «странных взглядов».
На заявление об утере бумаг я заметил, что все смертные приговоры, утвержденные мною, опубликованы в газетах и были в двух экземплярах: один хранился в штабе корпуса со всем делом подсудимого, а второй направлялся в контрразведку, приводившую приговор в исполнение.
Все эти дела тотчас же из штаба корпуса были доставлены в полном порядке. Среди них оказались и дела бывшей 4-й сводной дивизии, которой я перед тем командовал на Украине и из которой был развернут 3-й (Крымский, затем 2-й) армейский корпус. По ним числилось: дело 11-ти в Вознесенске, дело 61-го в Николаеве, дело 1-го (скупщика казенного имущества) в Джанкое, дело полковника Протопопова, дело 16-ти офицеров орловщины, дело 14-ти в Севастополе и дело поручика Дубинина. Все это было налицо, о законности предъявленных обвинений спорить не приходилось, точно так же, как и о моей обязанности, как представителя белых, утвердить эти приговоры. Нашлось также и севастопольское дело Пивоварова (описано в главе о подготовке к Юшуньской операции) с моей резолюцией: «Освободить и дело прекратить под личной моей ответственностью и по честному слову, данному мне рабочими организациями»; это было незаконно, но оправдывалось обстановкой. Явился вопрос: почему у Шарова дела пропали, ведь я у него обыска не делал, где же он мог их потерять? Это оставалось неясным. [128]
После этого я говорил с Врангелем на тему, что включение моего дела в дело Шарова есть натяжка, и незаконная, дело не может называться делом чинов 2-го корпуса, потому что Шаров был чином Ставки и штаба войск Новороссии, т.е. попросту контрразведки при Крымском корпусе. Ввиду того что я не доверяю секретному судопроизводству, я требую вести дело гласно, с опубликованием в газете.
На это Врангель мне заявил, что публикация вредна для меня же и вообще нежелательна, что я напрасно так отзываюсь о судопроизводстве, что оно стоит выше подозрений и что мне нечего бояться секретного его хода. На это я возразил, что слишком хорошо помню дело Сидорина, чтобы доверять следователю (дело Сидорина вел тот же Гиршиц), и потому при секретном его производстве, могу ожидать всего, до подтасовок и подлогов включительно. Поэтому я настаиваю на своем требовании, в противном случае спущу следователя с лестницы, тем более что он позволил себе учреждать за мной тайный надзор, прося моего адъютанта сообщить о моих выездах. Я уже говорил об этом с генералом Трухачевым, который объяснил это недоразумение (Трухачев был дежурный генерал, замещавший начальника штаба главнокомандующего). Тем не менее я предупреждаю, что если в этом деле не будут действовать честно и открыто, то я пойду на какой угодно скандал. Мое условие — гласность.
Вскоре я получил записку от Гиршица, что мое дело выделено из дела Шарова. Через день Гиршиц заходит ко мне и очень скромно говорит, что я обвиняюсь не в превышении, а в бездействии власти, так как я не проверял деятельности Шарова; об основном деле надо мною — незаконном составе суда над Протопоповым — не было ни слова. Я тогда обратил внимание следователя на мои телеграммы о разрешении мне ревизовать Шарова и подчинить его мне и на отказ Ставки, если кто бездействовал, так это главное командование. После этого разговора я Гиршица не видел и о деле не слышал.
События фронта отвлекли теперь мое внимание. Там тоже Врангель хотел меня дискредитировать. Я уже говорил, [129] что отказался брать Каховку, так как видел в этом совершенно безнадежное предприятие. Потерять людей в этом деле нужно было массу, а даже в случае успеха красные в любой момент могут опять занять Каховку, так как артиллерия красных вне досягаемости за Днепром на высоте и охватывает указанный пункт полукругом; как читатель помнит, брать Каховку я предлагал, заняв линию Николаев — Вознесение — Бериславль, т.е. с северного берега Днепра. Это, как известно, было поводом к моей отставке. Теперь Врангелю хотелось доказать всем, что оставление Каховки за красными есть дело моей неспособности и что ее возьмет легко и свободно мой заместитель генерал Витковский со своим начальником штаба полковником Бредовым. Для этого (одновременно с моим уходом) на фронт 2-го корпуса были посланы комплектования, доведшие состав корпуса до 7000 штыков. Эти комплектования были посланы настолько срочно, что я встретил их уже по пути моего проезда в Севастополь. Силы, стоявшие и посылавшиеся на Перекоп, о которых я говорил в главе XVII, так там и оставались и образовали 6-ю и 7-ю [пехотные] дивизии 4-го [армейского] корпуса Скалона, а это были люди, вновь посланные на пополнение корпуса Витковского. Кроме этого, было прислано 11 аэропланов и 7 танков. Все это сколачивалось и готовилось к атаке. Красные после неудачи первого наступления держались пассивно. И вот на 5 сентября была назначена атака Каховки.
Атака Каховского плацдарма вообще была делом трудным, но при наличии 7 танков и аэропланов Каховку взять было, конечно, возможно; оставался, конечно, открытым вопрос, можно ли было там долго удержаться.
Но в данном случае атака была организована в корне неправильно.
Каховский плацдарм по-прежнему занимала группа Саблина. На рассвете 5 сентября 7 танков белых ворвались в окопы и стали ломать проволоку. Но они были пущены одни. Основное условие, что всякая бронемашина, а в особенности танк, — это есть подвижной форт, могущий действовать только в непосредственной связи с [130] пехотой или конницей, не было соблюдено. Танки вошли в Каховку, а пехота 2-го корпуса лежала далеко сзади. Красные отхлынули и открыли огонь своей артиллерией. Танки стали подбиваться, а попробовавшая продвинуться вперед пехота белых была уже встречена, кроме артиллерии, и пулеметами красных. Потеряв огромное количество людей (около 3000) и 6 танков, корпус Витковского отхлынул назад. Дух был совершенно подорван, вера в командование утрачена; 2/3 командиров полков ушли из армии, а за ними масса строевых офицеров. Даже по заявлению Врангеля корпус Витковского не представлял уже боевой ценности. 8-й кав. полк пришлось расформировать, большинство его офицеров во главе с командиром полка Мезерницким (бывший начальник конвоя) оставили службу так же, как и пехотные, под разными предлогами и «за болезнью» зачислялись в резерв. Так кончилось ничем не оправдываемое, кроме личных счетов, наступление Врангеля на Каховку.
Дело Шарова тоже срывалось; его не только нельзя было раздуть в позорную для меня историю, но 2 сентября состоялось заседание Ялтинской городской думы, протокол которой был прислан в Севастополь Врангелю и мне вскоре после рокового «каховского дня» и «следовательской истории».
Постановление думы было очень пространно и витиевато, описывало и подчеркивало достоинства Врангеля и мои, говорило о лихоимстве и преступлениях высших чинов административного управления, уничтоженного мною, и заканчивалось избранием меня почетным гражданином города Ялта.
Постановление это было составлено в очень дружелюбном тоне по отношению к Врангелю и подчеркивало, что Врангель сам оценил мои заслуги. Но именно поэтому это был сильный удар для Врангеля: было ясно, что гласный суд немыслим без дискредитирования его самого и мое оправдание за полным отсутствием какого-либо доказанного обвинения несомненно. Тайно же тоже вести дело нельзя без моего гласного ареста, потому что иначе я не [131] подчинюсь тайному судилищу; таким образом, Врангелю пришлось бросить это дело. Шаров перестал сознаваться, но в благодарность за его «службу» его не притесняли и затягивали дело. Только в 1921 г., уже в Константинополе, оно слушалось, и Врангель амнистировал своего верного контрразведчика.
Говорят, неудачи не приходят поодиночке. И тут, в этот период поражений, они сыпались одна за другой.
Параллельно с каховской неудачей потерпела крушение операция кубанская, и опять по вине неорганизованности.
Об этой операции говорили все и знали все заранее, называли пункты высадки. А начштаглав (начальник штаба главнокомандующего) генерал Шатилов занимался продажей нефтяных бумаг, которые благодаря слухам о десанте вздувались в цене.
Одновременно с этим шли нелады Врангеля с кубанским атаманом Иванесом и назначение новых атаманов отделов, которые должны были ехать с десантом. Одновременно оказались налицо неотрешенные старые и вновь назначенные.
Операция была поручена генералу Улагаю, человеку безусловно честному, но без широкого военного образования. Он был избран как популярный кубанский генерал, кажется, единственный из «известностей», не запятнавших себя грабежом. У Врангеля, конечно, были с ним нелады, и поэтому к нему был назначен генерал Драценка начальником штаба с особыми полномочиями, позволявшими ему игнорировать своего начальника, так что от Улагая оставалась только «фирма». Этот Драценко был всем известен как специалист по поражениям. Каждый бой он обставлял крайне научно, много о нем говорил и до, и после дела, но неизменно его проигрывал. Это был типичный представитель врангелевских приближенных. Я тогда очень удивлялся, что такой честный человек, как Улагай, взялся при таких условиях командовать армией. Для того чтобы довершить картину неправильной постановки дела и еще больше связать десант, в Керчь был посажен уже известный нам генерал-квартирмейстер [132] штаба главнокомандующего генерал Коновалов и распоряжался оттуда именем главкома.
Подробностей этой операции я не знаю, потому что Врангелем эта «победа» усиленно замалчивалась. Десант произошел на Таманском полуострове. Красные совершенно правильно, не давая главного боя у побережья, оттянули десант в глубь Кубани и нажали на фланги и тыл. Все побежало, причем лучшие части, как юнкера, погибали, спасая бегущую толпу. Вместе с десантом бежала и небольшая часть населения, примкнувшая к нему. Вообще, население встретило десант довольно-таки осторожно, в особенности после его первых шагов, когда опять начали отнимать подводы, лошадей и хлеб и взыскивать за службу у красных. Но примкнувший элемент все же был, благодаря чему десант вернулся в увеличенном, несмотря на большие потери, составе. Врангель изображал его, конечно, как набег и победу, но всем было ясно, что это было поражение, и поражение тяжелое, а Врангель сам подробности старательно замалчивал. Донской десант полковника Назарова тоже был неудачен — восставших было слишком мало, и десант не вернулся.
На Украине Врангель не предпринимал ничего, и фронт его армий продолжал оставаться полукругом, заставляя бояться катастрофы. Красные постепенно подавляли восстания.
Доклады по украинскому вопросу и об улучшении быта военнослужащих, составленные по приказу Врангеля, лежали без движения. (Для этой цели при мне состоял Генштаба генерал Киленин, который, в сущности, и ведал этими вопросами). Получались доклады, параллельные с ведавшим этим делом официально генералом Килениным, т.е. опять отсутствие организации.
В тылу в это время образовался целый фронт зеленых, среди которых, конечно, было много красных. Зеленых насчитывалось до десяти тысяч человек. Они совершали набеги на разные города и благодаря сочувствию населения были неуловимы. Против них из Симферополя действовала целая армия во главе с генералом Носовичем, о его способностях я ничего сказать не могу, они ни в чем [133] не проявились. Сочувствие населения вызывалось недовольством белой властью, которая, ничего не давая населению, требовала от него вечных повинностей. Вопрос о церковных (вакуфных) землях татар разрешен не был, мобилизация ложилась тяжелым бременем на население; дезертиры становились зелеными, население, конечно, их кормило, сообщало все сведения и, если нужно, укрывало, а укрытий в горах района Карасу-Базар — Бахчисарай — Ялтинское побережье было достаточно. Вожаками движения часто являлись красные во главе с Мокроусовым. Зеленые просуществовали вплоть до падения Крыма.
В тылу в это время шла вакханалия наживы должностных лиц во главе с Кривошеиным. Он открыто брал взятки и занимался поставками на армию (конечно, через подставных лиц).
Я поселился в Ливадии, далеко от всей этой грязи, но и там не мог отделаться от давления заинтересованных групп, старавшихся выдвинуть меня на фронт. Единственным счастливым обстоятельством, не позволявшим мне снова принять участие в этой драме, было наличие французов. Когда все мои доводы разбивались о предъявленные обвинения в индифферентности к святой идее «отечества», я выдвигал свой аргумент — «французы». Меня уверяли, что это ложь, что главнокомандующий вовсе не слушает их; тогда я соглашался переговорить с главнокомандующим. Повторялась сказка про журавля и цаплю; то Врангель обращался ко мне, то я говорил с Врангелем о фронте и моем участии, но каждый раз я затрагивал вопрос о французах. Между тем я продолжал переживать период внутреннего раздвоения, о котором говорил выше, а процесс внутреннего перелома всегда бывает крайне болезненным.
Мне теперь, когда я оглядываюсь назад, кажется очень смешным мое возмущение вмешательством в гражданскую войну французов: да разве Врангель мог поступить иначе, разве можно было вести эту классовую борьбу без поддержки иностранного капитала? Но тогда, к сожалению, о классовой борьбе я не имел благодаря буржуазным шорам ясного представления. [134]
А Врангель был последователен: «назвался груздем, полезай в кузов», стал наемником — и делай, что хочет твой хозяин, а хозяин был против заключения мира, и Врангель подчинялся французам, а его приближенные наживались и сознательно проводили политику своего класса. Каждый сидел на определенном стуле. Я же, носясь с идеей «отечества» и не понимая сущности происходившей борьбы, уселся сразу между всеми стульями.
В сентябре месяце на Днепровском фронте опять стали собираться тучи. Красные сосредоточивали силы, подвозя комплектования частям и доводя их до штатного состава. В районе Апостолова обучалась и сколачивалась 2-я конная армия. В одной из бесед со мною Врангель (или Шатилов, точно не помню) спросил меня (мое мнение) о Каховском направлении. Я ответил, что красные хотят повторить подобие своей августовской операции через Каховку на Перекоп и Сальково.
Занятием Каховки красные ясно выдали свой план, и можно смело утверждать, что по окончании сосредоточения они поведут решительное наступление, стараясь отрезать Кутепова от перешейков; наличие конницы еще более подтверждало это. «Какие же средства борьбы?» — спросили меня. — «По моему мнению, их два: первое, которому я не сочувствую, — это переправа на правый берег Днепра у Херсона (с прорывом туда мелких судов флота) и Александровска с тем, чтобы, заняв район Синельниково — Апостолово — Николаев, угрожать Екатеринославу, а Каховскую группу взять в клещи от Александровска и Херсона и передать в наши руки правый берег Днепра, поднимая одновременно восстания. Но я полагаю, что этот план запоздал — времени у вас для его производства не хватит, да 2-й корпус теперь стал настолько небоеспособным, что задачи овладения низовьем Днепра не выполнит, а восстания уже там ликвидированы. Поэтому второй способ, который бы я применил, — это оставить в Северной Таврии только конные группы, всю же массу войск отвести в Крым, расположить по квартирам и начать переговоры, для подкрепления которых высадить часть слишком многочисленных [135] для Крыма войск в Одессе или в устье Буга и устроить там плацдарм. Если это сделать и вести защиту Крыма, как я ее вел в прошлом году, красные в Крым не войдут и сговорятся с нами о нашей будущности». На это мне ответили: «Ну, ваши нервы еще расстроены, вам всюду мерещатся опасности, которых нет». «Дай бог, чтобы было так, — ответил я, — только помните одно: кто обороняет Северную Таврию, не имея очень глубоких крупных резервов для действия по внутренним операционным линиям, всегда будет разбит. Ваши армии стоят растянутыми по фронту в несколько сот верст, и прорыв противника в одном месте приведет его к перешейкам раньше других ваших частей, которые должны будут бежать вперегонки, спасая свою жизнь, это я говорил еще в прошлом году Деникину, а теперь повторяю вам». — «Ну, у вас было мало войск, а у нас их, слава Богу, достаточно». Этим и закончился приведенный характерный разговор.
Врангель старательно распространял слухи о моих расстроенных нервах, и в «обществе» стали упорно говорить о моей ненормальности; почву для этого давало и то, что, как я указал выше, настроение мое было действительно ужасно и я жил затворником, почти нигде не появляясь.
После разговора со мною Врангель предпринял Александровскую операцию. [136]