I
В середине XIX века, когда Макао, всё больше и больше теряя осознание своей былой мощи, полузабытый собственной страной и полностью забытый Европой, лежал на песчаной косе, у отвесных склонов каменистого острова Гонконг были выстроены большие дома и разбиты сады для богачей, которые станут потом жить на доходы от доков и верфей, расположенных внизу, на узкой полосе песка, огибающей остров, и на доходы от кораблей, которые станут погружать и выгружать товары в просторной, пустынной пока еще бухте. Макао был спокоен. Время от времени приходил большой корабль, бросавший якорь далеко за пределами обмелевшей гавани. И более ничего, кроме плоских каботажных судов, узких лорча, которые пользовались спросом в качестве вооруженного эскорта для богатых китайских купцов и единственного корабля контрабандистов.
Макао был спокоен. Купцы были и оставались богатыми. Остальные колонисты и китайское население были и оставались бедными. Номинально независимость города была императором признана спустя четыре века после его основания, ибо он более не представлял опасности, и теперь, невзирая на его независимость, мандарины не вели переговоров, как раньше, но приказывали, и приказы по большей части выполнялись. Правящая каста стала еще богаче: торговля опиумом и перевозка рабов в Южную Америку приносила больше, нежели честная торговля прежних времен. Макао не опасался Гонконга: какая торговля может возникнуть вокруг голого камня?
Почти внезапно, через пять лет после того, как был заложен заранее мертвый, невезучий город, начался подъем Гонконга, бухта была переполнена, богатые китайские купцы переселялись на спокойный остров из Кантона, в котором становилось всё более шумно. Гонконг сделался свободным портом. Макао тоже, какая разница, на этом терялись только доходы от таможни.
К Гонконгу по-прежнему относились с пренебрежением – до тех пор, пока не начался отток многих знатных купцов, чей род существовал в Макао веками, и почти всех ремесленников и лавочников. Жизнь в Макао сделалась почти невозможной, ничего нельзя было ни купить, ни заказать, всё должно было поступать из Гонконга. В качестве последнего спасительного средства были открыты игорные дома – и действительно, теперь время от времени некоторые приезжали из Гонконга, чтобы просадить в Макао нажитое богатство.
Португалия посылала в Макао всё больше и больше чиновников, чтобы исправить это положение, так что оно становилось всё более безнадежным. В конце концов установилось некое равновесие, и Макао сохранил последние остатки захиревшей жизни. К тому же в 1900 г. был введено регулярное пароходное сообщение между Гонконгом и Макао.
Казалось, город будущего таким образом подает от своих щедрот милостыню городу прошлого. Два низкобортных парохода были единственным, что связывало Макао с внешним миром. В его гавани теперь стояли на приколе лишь пара прогнивших барок, один-единственный забракованный пароход со старомодным гребным колесом и устаревшей системой управления. Чиновникам, чьими жалованьями поглощались последние доходы несчастной колонии, приходилось добираться из Лиссабона в Гонконг на английских судах, и там пересаживаться на один из двух ходивших по очереди пароходов.
Однажды в полдень на деревянном причале, от которого отходили эти суда, появился человек, худой и оборванный, и остановился, прислонившись к оградительному столбу. Его, чуть не сталкивая в воду, то и дело задевали навьюченные багажом кули или проходящие пассажиры, но он, словно отведенная в сторону упругая ветка, всякий раз возвращался на прежнее место. Так он простоял добрую часть дня; затем явился начальник пристани, полукровка, но с большей примесью китайской крови, и спросил, «что он там осуществлял». Начальник пристани полагал, что хорошо говорил по-английски, – в любом случае поднялся на недосягаемую высоту над уровнем пиджин-инглиш. Но этот белый, – поскольку он был белым под слоем застарелой грязи, – казалось, не понимал его английского. Тогда явился казначей корабля, тучный и рябой маканец, восполнявший ничтожность судна, на котором он ходил, пятью галунами на рукавах (одним больше, чем у капитана почтового судна). Фуражка его тоже была покрыта тяжелой позолотой. В то же время он охотно разгуливал босиком. Сей авторитет, приняв позу, осведомился у человека по-португальски, чего тот хочет. Теперь бездельник ответил сразу, но – на чистейшем английском, что привело в ярость начальника пристани. Он решил, что его просто не удостоили ответом, и принялся растолковывать нищему, что, хоть он и белый, всё равно он просто грязная рвань по сравнению с начальником пристани, который именуется также капитаном береговой службы.
Ожидающий смотрел на них безучастным взглядом. Тогда казначей, заметив, что его поняли, попытался втолковать ему, что он должен купить билет, если желает попасть на этот пароход. Если же он хочет подносить сундуки, ему надлежит останавливать пассажиров, выходящих из колясок рикш, но для белого это занятие неподходящее. Если же он, наконец, вообще ничего не хочет, то лучше бы ему не стоять тут, прислонившись к столбу, где он всем загораживает дорогу, а пойти посидеть на скамейке в парке. Это же так просто. Отщепенец не уходил. Он отвечал, к новому приступу ярости берегового начальника, что ему нужно в Макао и что, несмотря на то, что у него есть деньги, никто не хочет их брать. Пусть его хоть десять раз спихнут с корабля, он и в одиннадцатый раз на него заберется. Казначей захотел взглянуть на эти не имеющие хождения деньги, и глазам его предстала пара монет, которые он сперва принял за медь и хотел было с отвращением вернуть хозяину. Но затем взглянул на них ближе и понял, что перед ним – старинные золотые монеты Макао, которые его дед, увидав, забрал бы себе в коллекцию. Этот человек сошел с ума от поисков запрятанных в земле сокровищ, но, похоже, сокровище он-таки нашел! Возможно, у него еще есть чем поживиться.
– Никакой ценности они не имеют. Но за три монеты я могу дать тебе местечко в третьем классе.
– Я, когда-то принимавший участие в великом посольстве в Пекин, должен путешествовать на средней палубе?
– Ничего хорошего ты от этого посольства не увидел. В каком качестве ты там был?
Человека словно бы узнали, поймали на обмане, и он судорожно сжался.
– Да и не одет ты для того, чтобы ехать первым классом. Признавайся, на каком маскараде ты стащил это парадное платье?
Человек пробежал несколько шагов, но вернулся назад, схватился за столб, точно от него зависела его жизнь, и повис на нем, словно не мог больше стоять, не ощущая больше почвы под ногами.
– Отчего ты не говоришь на родном языке? – продолжал казначей по-английски. Человек его не слышал, уставясь в воду, по впалым щекам его текли слезы, застревая в щетине.
– Я дам тебе отдельную каюту. Но не выходи из нее, пока все не сойдут с корабля. Понятно? – закричал казначей, который снова просчитывал возможности отнять секрет его сокровищ или то, что у него при себе было. Человек кивнул и быстро прошел к трапу, словно это был его последний шанс на спасение.
Казначей привел его в каюту, где лежали истлевшие спасательные жилеты. Каюту не открывали месяцами. Но человек, казалось, был доволен, что мог остаться в одиночестве, – он дал казначею еще одну монету, повалился на трухлявую пробку и больше не двигался. Паразиты, сначала расползшиеся по углам, постепенно вернулись на место и принялись маршировать по его ступням, потом по одежде, но затем их толпа вновь покинула это поле деятельности.
Через час корабль начал потрескивать и раскачиваться, испуская вопли и вздохи, и встал прямо. Дверь распахнулась, в проходе стоял толстый казначей, за ним – бой с подносом. Человек попросил, чтобы его оставили в покое. Но бой поставил поднос к его ногам, казначей уселся напротив, на другой куче. «Закуси», – щедро пригласил он. Человек попытался есть, но не смог.
– Если у тебя есть еще такие монеты, я обменяю их для тебя. А захочешь сыграть в фантан, подскажу систему, при которой десять процентов с банка точно сорвешь. – Казначей ждал. Теперь он надеялся услышать что-то о местонахождении монет. Но человек, лежавший напротив него, молчал; казначей взял кувшин, осушил его и вздохнул.
– В Макао тебе, если хочешь знать, с этими монетами делать нечего. И в игорных домах у тебя их не возьмут.
Человек достал еще пригоршню монет из кармана.
– Я не знаю, что это такое, фантан. А больше у меня нет.
– А где же остальные? Где ты их нашел?
– О, далеко, очень далеко отсюда, туда уже никто больше попасть не сможет. Да там и нет больше ничего.
Казначей запихнул монеты в карман, дал человеку десять мексиканских долларов и счел дело сделанным. Он полагал, что поступил до смешного честно. Ведь проявил же он сострадание?
II
На следующее утро «Суй-Ань» обошел полуостров. На верхней палубе прогуливались несколько европейцев в белых костюмах. На нижней теснились желтые. Макао лежал, недвижимый, и с отвращением наблюдал, как пароход сквозь заросли нитчатки, пышными зарослями заполонившей бухту, продирается к большому пригороду на той стороне. «Суй-Ань» свернул в узкий канал между ними и пришвартовался у его разбитого причала.
Белые сошли на берег первыми, расселись по стоявшим наготове экипажам и, откинувшись на спинки колясок, разъехались. Потом с парохода на пристань высыпало население средней палубы. Он покинул пароход последним. Казначей больше не видел его. Он вошел в город, миновал разнообразные гостиницы и свернул в узкую улочку, к постоялому двору. За один из оставшихся у него долларов он получил комнату. Мебели в ней не было, за исключением канга с подголовником; москитной сетки тоже не было. Свет проникал через узкое оконце, сверху между стеной и потолком.
Он сдвинул с канга полено и на его место положил сверток со своей одеждой, – так было жарче, зато мягче. Растянувшись на лежанке, он больше не двигался. Бой неслышно внес чайник. Он не испытывал жажды. Было время ужина. В окно тянулись сладковатые запахи гниющего мяса и сушеных кальмаров, звон посуды и детские крики. Он не шевелился; ему не мешали ни жара, ни насекомые, ни вонь, ни шум. Дух давно оставил его бренное тело и двинулся на самостоятельную разведку города, который начал погибать уже столетие назад и теперь едва ли существовал.
Так он легко нашел путь в прошлое. Он словно спускался в шахту, видя в бледном свете перемежающиеся слои. Наконец он вернулся во время, когда были построены замок и первые храмы, и Гуя, указывая путь судам, сияла над бухтой, – свет, неизвестный Азии. Дальше он продвинуться не мог. Правда, он видел вдали десант, пару палаток на пляже, могильные кресты, рыбацкие домики, каменный храм, но всё это оставалось сумрачным, и он возвращался назад. Один из этих храмов горел, дым витал над пламенем, копошились черные людские толпы; он хотел подняться выше, но не мог, его хватали со всех сторон, он отмахивался, и вот он проснулся на жесткой постели, мокрый как мышь от холодного пота. Теперь вонь и шум стали казаться ему невыносимыми, он ворочался с боку на бок и, когда стало смеркаться, покинул постоялый двор.
Снаружи, однако, еще ярко светило солнце, и он стал блуждать по узким городским улочкам, избегая выхода к морю. Китайские и португальские части города постоянно сменяли друг друга, перемешиваясь столь же интимно, как кровь обеих рас в венах маканцев. Лишь Прая Гранди была чиста, подобно крови трех-четырех поколений дворян, обитавших на краю города.
Морской бриз ломал карликовые ивы на берегу и то и дело швырял пену через балюстраду. Через равные расстояния на камнях, отдыхая, сидели кули. Время от времени проезжали экипажи. На противоположной стороне острова, где шел мелкий дождь, качались на воде несколько джонок.
Усевшись среди кули, он отдыхал от бесплодных полуденных блужданий. Теперь все было видно четко, словно на медной гравюре. Когда совсем стемнело, он собрался уходить. Но взошла луна, и снова стали видны Прая Гранди, дома и крыши, теперь окрашенные в золотисто-желтый; потом облако вновь скрыло всё это. Так повторялось несколько раз, и времена в его памяти прокатывались волнами, подобно приливу и отливу.
Наконец, когда период темноты затянулся, он встал, и в глаза ему бросился черный крест, вознесшийся в небо с одного собора на холме. В нижней части города он то и дело терял его из виду, но упорно пытался отыскать вновь, и вот, наконец, внезапно представ перед широкой лестницей, он разглядел просторный фасад собора; над ним – крутой фронтон и уходящий ввысь черный крест, пронзающий серое ночное небо. Медленно он взошел по лестнице, наклонив голову, чтобы не оступиться: ступени были щербатые и скользкие. Когда нога не нашарила больше ступени, он поднял голову: он стоял на краю соборной площади, фасад церкви был черен, как огромное вертикальное надгробие, сквозь цветные стекла нигде не было видно света. Он знал, что за этой мертвой плоскостью скрывалось нечто ужасное, но не мог отступить, словно лестница за ним рухнула и позади зияла пропасть, и он, с кружащейся головой, быстрыми шагами направился к церкви.
Перед ней он остановился; окна были высокие, двери заперты; навалив друг на друга несколько камней, он перевесился через подоконник и увидел, что внутри за фасадом церковь была изъедена, взору его предстала пустота, вымощенная надгробиями. На остатках скамей сидели стервятники. Он ввалился внутрь, птицы взлетели, чуть не задев его, он споткнулся об обломок камня и провалился сквозь прогнившую скамейку хоров. Он барахтался в мягкой древесной массе, труха забила ему глаза и нос. Наконец, полузадохнувшийся, он смог подняться. Церковь между тем вновь восстала и была полна мечущихся фигур, большинство из них взбирались на груды скамей и палили наружу из тяжелых мушкетов. У окна заряжал пушку старый монах. Меж ними просвистела пуля. Он стоял у алтаря. Человек в солдатском одеянии, но в серебряном венце на голом черепе сунул ему в руки старинное тяжелое ружье, во имя Господа. Он подошел к окну и провел пальцами по ржавому замку и петлям. На подоконнике лежали пули. Он видел склон холма, на котором стояла церковь, фигуры пытались взобраться на него, падали, и механически он начал стрелять. Он чувствовал отдачу тяжелого мушкета в плечо, но не слышал выстрелов, и лишь спустя несколько секунд замечал вспышки.
Призрачный бой продолжался несколько часов. Наконец, небо начало сереть, словно наступило утро, защитники стали выпрыгивать из окон – и он с ними, и теснить нападавших. Он видел их вблизи, сначала не понимая, отчего сражался против них и отчего был на стороне других: и те и другие были ему одинаково чужды.
И тогда он увидел, что те, против которых он сражался, были одной с ним расы, но это оставило его равнодушным; с тем же успехом он мог перейти на другую сторону и сражаться против защитников церкви, но не сделал этого.
Он стоял неподвижно, оставив в покое мушкет, который намеревался использовать в качестве дубины. Негр из нападавших принял его спокойствие за страх и набросился на него; он видел выпученные глаза, и дикая ярость оттого, что раб хочет схватить его, заставила его перейти в нападение: он отскочил и свалил негра прикладом. Потом он вновь бросился в гущу сражающихся, вновь ничего не видя, прокладывая себе путь, пока не упал и уже не смог подняться. Он чувствовал, что его топчут, но не почувствовал, что его куда-то несут.
III
На следующее утро прокуратор сидел в одиночестве в самой тихой и самой темной комнате своего дома, но даже и там ему был слышен звон колоколов, и было их много, они сзывали население в церковь. Во всех церквах служили благодарственные мессы. Отсутствие прокуратора в соборе будет замечено, его репутация ненавистника священников возрастет. Он подавил гнев; он не мог радоваться спасению от осады.
Если бы ни два события, победа его небольшого гарнизона, состоявшего из двухсот человек (остальные были в экспедиции вдоль побережья, искореняя пиратские гнезда) над десантной армией, насчитывавшей две тысячи, была бы навеки приписана его имени. Но меткий выстрел отца Антониу, ударивший в пороховой погреб адмиральского корабля, спас Макао, когда закончились их собственные боеприпасы.
И уже к ночи Макао пал бы, когда бы не один неизвестный, вмешавшийся в сражение, с безумной храбростью возглавивший контратаку и посеявший панику среди нападавших. Чужеземец упал без сознания, легко раненный, но его подняли и унесли как героя.
Прокуратору пришлось посетить героя в госпитале доминиканцев, и он был первым, кто узнал его.
С посольствами было уже много лет покончено. Никто из посланников не вернулся, последующее посольство, которое достигло Пекина, ничего о них не узнало. Было решено, что все они погибли в пути – от голода, или же от руки враждебных китайцев.
Камоэнс.
Теперь он был даже опаснее, нежели тогда, когда его прибило к этому берегу: тогда его можно было легко выдать за дезертира, сейчас же народ будет славить его, а выступать против народа еще рискованнее, чем против священников. Он должен быть обезврежен – любой ценой.
Пока прокуратор, склонившись над ним, с притворным состраданием вглядывался в его мертвенно-бледное лицо, он быстро составил план. Он распорядился отнести больного в свой дом. За ним будет ухаживать его собственный врач. Это был неожиданный триумф, он – на коне впереди носилок, но прокуратор отлично знал, что горячие приветствия предназначались лежавшему под парусиной незнакомцу, а вовсе не ему.
Через сутки незнакомец пришел в себя. Кампуш отдал распоряжение охраннику, своему старинному слуге, не знавшему португальского, немедленно позвать его, когда больной откроет глаза. Он осторожно приступил к расспросам.
– Чем это закончилось? Где случилось нападение?
Из первых же ответов Кампуш с великим облегчением заметил, что Камоэнс потерял память и ничего больше не помнил. В высшей степени удовлетворенный, он покинул комнату больного. С ним хлопот не будет, отец Антониу стар и вскорости умрет. Со стороны Велью он время от времени замечал признаки враждебности, когда переговоры с одним из кантонских властителей внезапно и необъяснимо сорвались. И порой казалось, что в Лиссабоне забыли о том, что Макао принадлежит Португалии, порой по нескольку лет не приходило ни одного корабля, не поступало приказов. Город отрывался, он в одиночестве лежал на неизмеримом расстоянии, и не было нужды в восстании, чтобы завоевать свободу.
Ночью Кампуш велел двум доверенным лицам перенести раненого в Святой Дом Милосердия, отдав приказ не слишком тщательно за ним ухаживать.
Через несколько дней пациент бежал, и вскоре распространился слух, что герой осады, спасший город, сделался отшельником и поселился в некоей пещере на холме за городом. На двух больших валунах лежал плоский камень, формировавший своего рода навес, под которым было довольно прохладно и сухо. Поначалу к нему приходили искать исцеления от недугов, просили возложить руки, но он никогда не отвечал, и о нем вскоре забыли, так что вмешательства Кампуша не понадобилось.
Были еще два визита, перед тем как бездна забвения поглотила его целиком. Отец Антониу, возглавлявший защиту крепости Св. Павла, явился, желая сделать его героем веры, если можно, святым, чьи смутные изречения будут истолковываться как видения. Но Камоэнс не произносил ни слова и безучастно глядел сквозь священника неподвижным взором.
Вторым человеком, навестившим его, была Пилар; единственная, кроме своего отца, узнавшая его. У нее подкосились колени, когда она увидела, что с ним сталось. Он не вспомнил ее. В сущности, для нее наступило облегчение. Родив детей Ронкилью, она смирилась с судьбой, зная теперь, чту ждет почти всякую женщину, всякую китаянку и почти всякую белую: быть выданной за нелюбимого, к которому она в лучшем случае безразлична, рожать от него детей и воспитывать их. Пророчество Кампуша сбылось: когда появятся дети, воображаемые страсти пройдут сами собой.
Она извлекла из своего одеяния пергаментный свиток и положила перед Камоэнсом. Он, казалось, признал его, стал поглаживать, словно кожу былой возлюбленной. Она осторожно обняла его, но, не почувствовав ответа, ушла. Теперь он писал, пока свет падал в пещеру через трещину. Он жил тем, что писал, и, как только он оказался вне этого, во тьме, прекратил свое существование.
Через несколько дней Кампуш посадил его на корабль, самую старую развалюху, которая всё еще принадлежала флоту.
IV
Я упал где-то в глуши, у камня, а очнулся в какой-то грязной китайской гостинице в Макао. То, что я в Макао, я заметил, только выйдя на улицу. Стало быть, я спасся во время крушения «Лохкатрин». Возможно, я был единственным уцелевшим. Пригрезившееся состояние вспоминалось мне как давняя авантюра.
Я прошелся по переулкам и вдоль рейда, где лежали на воде одни лишь джонки; я пристально всматривался в противоположную сторону, где лежал материк; я выпил в лавке стакан пива. Баров, free-and-easies и прочих заведений, в которых находит прибежище моряк, сошедший на берег, здесь не существовало.
Я вернулся в гостиницу, намереваясь до отправления шлюпки в Гонконг остаться в комнатушке, хотя в ней было душно. Но еще до наступления темноты я вновь оказался на улице. Было невероятно жарко, из кухонь доносились омерзительные запахи, вопли кули и девиц сделались еще пронзительнее. Попытка искупаться не удалась, я не снимал ботинок, чтобы не поскользнуться, но всё, чего бы я ни касался, было столь сальным и грязным, что, наполовину из отвращения, наполовину оттого, что всё было таким скользким, я снова отдергивал руки, как от всего, за что хотел ухватиться в этой проклятой стране. Однако я не должен был обвинять Китай; разве в Европе на берегу не было бы то же самое? И всё же было бы иначе: здесь путь был скользким, а нищета – желтой застывшей маской, в Европе я натыкался на всё, и всё это было черным и ухмыляющимся.
По этим и другим мыслям судя, я заметил, что опять приближаюсь к безумию. Я вновь торопливо оделся; теперь я натянул на себя не пыль многих месяцев, что было в действительности, но старую привычную кожу, которую было уже не сбросить. Я было остановился в переулке возле постоялого двора, но внезапно повернул прочь, решив всё же в последнюю ночь сыграть в фантан. Выходя из переулка, я чуть было не переломал ноги об оглобли стоявшего там рикши, и немедленно нанял его. Почти стемнело, и всё же на улицах было немного народу, в отличие от того, как бывает во всех восточных городах с наступлением темноты. Дома также были освещены скудно, люди были чересчур бедны, чтобы купить сальную свечу. Мне хотелось поскорее выбраться из этого района, и я подгонял своего кули, не сказав, куда он должен отвезти меня.
Где-то посреди китайского города, не помню уже какого, существует вход в преисподнюю. Это дыра в улице на набережной: просто спускаешься вниз по лестнице, и вот ты в загробном мире, в точности так же, как в Лондоне человек спускается в метро. Тридцать ступеней вниз, и ты у цели.
Не остановится ли кули перед такой вот зияющей дырой, зная, что я не выношу цивилизованного мира? И не могу на море и вообще никуда? Рикши-кули обладают большой интуицией, что касается угадывания желаний своих седоков. Но этот просто вывез меня из улицы и остановился на маленькой площади, полуобернувшись ко мне помятым лицом. Я увидел дом с фонарем и напротив грязный транспарант с надписью «first class Fantan house’, но мне хотелось дальше, я был смущен тем, что нанял кули на такое незначительное расстояние, я жаждал перемен или свежего воздуха и изрыгнул: «Morefar, Praya!» Понял ли он меня? Он опять, полускорчившись, занял свою привычную позицию, покуда я колебался меж двумя фонарями. Для человеческой тягловой силы здесь гораздо меньше дела, и всё же тут рикши гораздо быстрее устают и выдыхаются, нежели в других местах, где они часами носятся в дневную жару, вниз-вверх по склонам.
Мы были пока на китайской стороне, и нам предстояло перевалить вверх, через смешанную среднюю часть города, а потом спуститься с другой стороны. Это было еще сложнее, теперь он должен был своим маленьким весом придерживать и меня, и коляску. К счастью, улицы были влажные и грязные. Я то и дело порывался сойти, но он всякий раз припускал вперед, очевидно, боясь потерять пассажира. Это придало мне некоторую уверенность. Наконец, в конце узкой улочки, в лунном свете я приметил широкую дорогу; я уже ощущал прохладу.
Из переулка выскочил рикша и, не отставая, побежал за мной, покуда мой кули не посторонился, чтобы уступить ему дорогу; мне не нравилось, что в этом городе, где мало или совсем нет полицейских, кто-то следует за мной по пятам. Определенно, я вновь начал дорожить жизнью, поэтому так обеспокоился. Второй рикша проехал; в коляске, сонно или утомленно откинувшись назад, сидела женщина, ее маленькое темное личико еле виднелось над краем, обнаженная стройная рука соблазнительно лежала на лакированном дереве.
Уже годы я не видал женщины так близко. Небольшой полуоткрытый рот, чуть полноватый нос, как у всех португалок, карие манящие глаза – или мне показалось? Но нет, она улыбнулась, – насмешливо или дружелюбно? Как было мне различить? Как бы то ни было, она заметила меня; ничего удивительного, что я немедленно снялся с места и велел кули ехать следом; он не отставал, и вот в лунном свете мы въехали на просторную Праю. Я тут же понял, что определенно уже был здесь, когда бродил прошлой ночью, но окружающее более не привлекало меня, я напряженно вглядывался в переднюю коляску; теперь были видны только высоко забранные черные волосы. Я уверился в том, что это была восхитительная красавица.
Таких в Гонконге не встретишь, а уж тут, в нищем Макао! Но верно, португальцы, – по крайней мере, настоящие, и те немногие жившие здесь французы привередливее, нежели английские колонисты. Или она из знатной семьи? Но разве стала бы она тогда разъезжать по ночам одна?
Мы по-прежнему рысили вперед, и я не смотрел ни влево, где на осиянной лунным светом воде качались сампаны и пароходики, ни вправо, где нас время от времени обгоняли то рикша, то экипаж. Ибо я непрестанно размышлял про себя, как поступить. Объехать ее? Но тогда это будет замечено. Подождать, когда она свернет в переулок, и незаметно последовать за нею? Возможно, она и сама не знала, что делать, и наша встреча теперь зависела от того, как я поступлю, и я продолжал следовать за ней. А если она убегала от меня? Непростая, однако, на берегу жизнь.
В конце концов мы описали полукруг по Прае, и всё еще ничего не произошло; сейчас она свернет или заедет в какие-нибудь ворота. Я дал кули тычка в поясницу, он рванулся вперед, мы объехали ее сбоку, и я тут же понял, что это было ошибкой. Она приподнялась и поглядела на меня с негодованием, я, извиняясь, пробормотал несколько слов по-португальски; она рассмеялась; полагаю, мы бы могли с ней поладить. Но было слишком поздно, ее рикша внезапно шмыгнул в сторону, через широкие ворота на подъездной путь. В конце его я увидел большое белое здание – вне всяких сомнений, самое красивое в Макао, – стало быть, вот где она жила.
Как будто наткнувшись на невидимую стену, мой рикша остановился столь резко, что я чуть было не вылетел из коляски. Чтобы немедленно избавиться от него, я уплатил ему чересчур щедро, но это возымело противоположный эффект: он остался стоять у ворот, и я с трудом смог отогнать его. Я остановился перед воротами, в тени платана; в конце аллеи сквозь зелень пробивались огни; там, перед домом, верно, была увитая зеленью веранда. Я не удержался и прокрался туда. На веранде стояли кресла-качалки, в одном сидела она, повернувшись лицом к улице, напротив – двое мужчин, один – высокий, седой и худощавый, второй – низенький, коренастый, с угольно-черными волосами, истинный португалец. Все трое говорили мало, видимо, наскучив друг другом. Медленно раскачивались кресла, явился слуга, получил приказание и вновь исчез.
Внезапно она увидела меня; на лице ее попеременно сменились выражения удивления, негодования и страха, а потом она меня определенно выдала, поскольку мужчины подступили ко мне, закричали, старик схватил меня, но я без труда вырвался. Они оставили меня и заговорили. Я понял, что молодой предупредил пожилого, чтобы тот был осторожнее. Некоторое время назад один фанатичный пресвитерианский миссионер, шотландец, не снял шляпу во время процессии, вспыхнула ссора, его посадили в тюрьму, но затем, принеся смиренные извинения английскому правительству, были вынуждены освободить его.
А что бы они сделали, не прояви уважения католик-ирландец? Видно было, как старик распаляется, а молодой пытается внушить ему, что ничего нельзя сделать. Он только кричал: «FarriaAmaralPassalaeao, всё напрасно, унижение», и яростно жестикулировал. Сквозь них я, не отводя глаз, глядел на женщину, а она на меня. Словно всё происходящее не касалось нас, я забыл обо всём и вернулся к ней. Они схватили меня за руки, подоспел слуга, но в конце концов мы сделали одинаковый жест: руки наши повисли вдоль тела, мы покачали головами: ничего особенного не случилось. Старик потерял дар речи, второй сказал: «Мы отпустим тебя, если ты немедленно покинешь сад. Вот, глотни-ка». Он дал мне немного денег.
Я еще постоял, но общество вошло в дом, и я медленно вышел из аллеи.
Рядом с благородным домом был бедный, полутемный кабак, там надлежало мне быть. Я попытался как можно быстрее пропить свой здравый смысл, который, должно быть, потерял довольно скоро; я мельком заметил, что всё тот же кули снова ждет меня снаружи. Сперва эта верность растрогала меня, затем ожесточила, но выиграло самое сильное чувство – злоба; мысли мои вернулись к происшедшему, я вновь преисполнился намерения получить доступ к женщине. Губернатор был всего лишь португальцем, а его дочь? Полукровка, китаянка в большей степени, нежели белая. Я вновь пробрался в сад, в доме было уже темно, я видел только смутное белое пятно. Чем не Валган, мимо которого проходили корабли в самые туманные ночи? Я споткнулся о корень, шлепнулся ничком в черную грязь и остался лежать, где упал.
Я очнулся в своей комнатушке в китайской гостинице, ограбленный, в синяках, но такой просветленный, каким не чувствовал себя со времени крушения «Трафальгара». Как я добрался назад? Возможно, тот самый кули, столь преданно ожидавший меня, завез меня по пути в темный переулок, избил до потери сознания и обчистил мои карманы. Что ж, ему пришлось самому позаботиться о своем вознаграждении, я на него зла не держал.
Но как же мне вернуться в Гонконг, без денег? Я пошел в док и, смирив гордость, с толпой пассажиров средней палубы проник на борт. У люка стоял толстый казначей, но, по-видимому, он узнал меня, ибо сделал вид, что не заметил. Возможно, все белые, уезжающие из Макао, где проигрались в пух и прах, имели право на бесплатный переход назад за счет португальских властей; возможно, я бы мог путешествовать первым классом. Но я на это не осмелился, я был рад уже тому, что смог остаться на борту. Медленно отошла от разломанного причала лодка, мотор заскрежетал, засвистел паровой свисток, человеческая масса на борту перекрикивалась с оставшимися на берегу.
Постепенно я почувствовал, что нечто соскальзывает с меня – мечты, которых у меня больше не будет; возможно, ночная драка пошла мне на пользу. Но с большинством из них я определенно расстался после нападения на «Лохкатрин», и эта драка была лишь finishing touch. Я думал о моем прежнем страхе, я удивлялся, я спрашивал себя: как это возможно? Но внезапно я погрустнел: сам я освободился, но тот, другой, искавший во мне убежища, не нашел его. Неужели я пришел слишком поздно?
Может быть, мы поменялись местами, я сделался им, а он – мной? И я теперь тот, другой? Но я же хотел спастись от самого себя? Я почувствовал, что прежняя неразбериха опутывает меня, и стал отгонять эти мысли, как болезнетворных микробов, которым теперь мог противостоять.
Мне стало грустно, ибо Макао постепенно исчезал вдали, оставаясь на своем полуострове. Мы обходили его, город сделался маленьким, потом я вновь заметил его во всю ширь на другой стороне, и среди массы коричневых зданий – одно белое. Я больше никогда не вернусь туда. Горло мне сжало чувство некоторого умиления при виде бедного старого разрушенного места. Я ненавидел Гонконг с его торговыми центрами и складами, особняками и тысячью больших кораблей, дрейфующих в просторной синей бухте. Я бы хотел навсегда остаться в Макао, там было мне самое место: никто не волновался обо мне. И всё же я должен был оставаться в жизни, где всегда нужно стать кем-то, чтобы не опуститься на дно.
С этим было покончено, я вернулся на корабль, к прежнему существованию, но более закаленный трудностями, жарой, травлей, твердо намереваясь пресечь дальнейшие встречи с тем, другим, оставаться самим собой.
В то время как Макао, оставшись позади, медленно уменьшался вдали, я ощущал, как мною овладевает печаль: ладно, я стану как другие, однако с тех пор мои поступки не будут ограничиваться мыслью о том, что я – пропащий, но укрепляться убеждением в том, что мне больше нечего терять, и что покойное, гнилое прошлое я тоже не могу принять, чтобы избавиться от моей собственной жизни. Я возвращался. Но я не смогу долго оставаться на этом корабле и поселиться на этой земле, от которой у меня не было ничего, кроме перехода по сухой степи, нескольких полусонных, полупьяных дней в заброшенном городе, береговых линий, низких и гористых, изломанных и ровных, но всегда скрывающихся из виду, и портовых городов, где происходит обмен выделениями между Европой и Азией, а люди не более чем ферменты, ускоряющие этот процесс.
Сначала я отыщу место, которого избегал больше всего, ибо там настолько жестоки к обездоленным и слабым, что спокойно оставляют их умирать на улице. Сперва в Шанхай. Оттуда – прямиком от берега, через равнины, туда, где из дали туманных рисовых полей поднимаются горы, между которыми, словно красные озера, лежат маковые поля.
Если можно еще найти счастье на земле, то только там, где есть древняя мудрость, возвышеннейшая природа и чистейшее наслаждение. Счастлив сегодня, вооружен броней многочисленных давних шрамов, я смогу без страха встретиться со всеми тенями и демонами, и не быть поглощенным ими, предложить им гостеприимство и ни на волос, ни на клетку не подвергнуться изменениям.
Я, бывший поначалу таким слабым, что не осмеливался ступить на краешек этой земли, теперь проникну в нее, на эту землю, что всегда пребывала девственной, что не борется, но терпит; делает вид, что позволяет завоевать себя, и всех варваров, всех чужеземцев удушает в тяжкой, медленно сжимающейся хватке, давя на них своей массой.
Быть одним из ничего не осознающих миллионов – какое счастье; а если это недостижимо – быть тем, кто знает всё, кто всё оставил позади, и все-таки продолжает жить.
Последнее явление Камоэнса
Спустя многие годы после нашей роковой встречи мною овладело сильное желание вновь увидеть его: того, которого я сперва почитал героем, затем оплакивал как былого товарища по несчастью, наконец, презирал как человека, чересчур покорно избравшего путь страдания, и которого с трудом мог забыть.
И вот теперь я счел, что мы еще должны что-то сказать друг другу.
Я искал его повсюду, где был шанс на встречу; в Кашкайше, в усыпальнице Беленского монастыря, где воздвигнут мавзолей над пустой ямой, олицетворяющей его могилу, вновь в окрестностях Макао, в гроте под каменной крышей, в различных местах на китайском побережье, на отвесных берегах и у неглубоких заливов.
Я уже давно отчаялся; но однажды, когда я коротал ночь на небольшом постоялом дворе в Кантоне, имея намерением отправиться в Ло Ло-ланд, он явился туда на ночлег.
Он казался иным, нежели прежде: более не грозным и не горделивым, но страждущим, молящим, смиренным. Он потерял глаз, хромал, лицо его было покрыто коростой и язвами, вероятно, так же как и тело. На нем был ставший слишком просторным камзол, который свисал спереди складками. Подойдя ко мне, он сказал:
– Вот таким сделался я, и нет у меня раскаяния, нет жалости к себе. Я страдал за благо страны, но она ничего не дала мне взамен, оставив умирать с голоду. Она отняла у меня женщину, мне предназначенную, отдала ее в супруги монарху, который запятнал ее, а затем упрятал в четырех стенах. И всё же я не предал мою страну, не устроил восстания, лишь высмеял в некоторых памфлетах, но далее не сетовал и не сопротивлялся, а принял свою судьбу, так же как и страна затем – свою. Ее прежнее величие я соотносил порой со своим – в стихах. Это единственное, что осталось и ей, и мне. Теперь же повсюду висят мои портреты, на многих площадях установлены мои статуи, паломники стекаются к тому месту, где я, как полагают, погребен. И я продолжаю жить, столь же немощный и жалкий, каким был в свой смертный час. Я удовлетворен.
– Так чего же ты тогда ищешь здесь? Оставайся в стране, где тебя столь почитают, и ты сможешь жить там своею былою славой.
Он уселся на скамью, я же отодвинулся на другой ее конец. Больше всего мне хотелось встать и попытаться выйти за дверь; но я не мог.
Он сидел, поигрывая обломком шпаги и крестом, висевшим у него на груди. Из язв на его лице на кружевной воротник точился густой гной – медленно, точно воск свечи на подсвечник. Единственное око его порой ярко вспыхивало, затем снова тускнело.
– И тут есть место, где чтят мою память, и мне лучше оставаться здесь, нежели в собственной стране, что подобна огромной зияющей могиле. Эта же страна – гигантское кладбище, и нет на нем места, где не было бы могилы. Но живущие здесь между тем ведут свое существование, исполненное радостей и печалей. Я предпочитаю оставаться здесь. Но отсюда мне более нет пути. А мне бы хотелось еще раз побывать в Макао.
– И ты хочешь убедить меня вновь вернуться в прошлое? С тобою вместе? Я сыт им по горло!
Он оставался сидеть на прежнем месте, не делая попыток расположить меня к себе, устремив на меня свой единственный глаз.
– Чем больше ты думаешь о собственном страдании, тем хуже становится тебе. Ведь ты уже видел это. Лучше ли тебе сейчас, нежели на твоих пароходах, когда ты получал обеды из семи перемен?
– А тебе, лучше ли тебе сейчас? Ты позволил изгнать себя из Лиссабона, где полюбил раз и навсегда, позволил эксплуатировать себя в Индии и Китае как простого солдата, в то время как должен был быть офицером. И равным образом ты прославил свою страну и обессмертил ее. И что сделала она, когда ты вернулся? Хотел бы я знать. Как бы то ни было, теперь ты веками скитаешься с лицом, покрытым язвами, и, как знать, призраки видят всё иначе, нежели люди, но и им это вряд ли это понравится.
– Это совпадение. И это правда: на родине мне не было лучше. Но что она могла поделать? Она сама обнищала, потеряла то, чем владела, мавры одолевали ее в море, а за ее широкой, слабой, незащищенной спиной – Испания. И затем еще разразилась эпидемия чумы в Лиссабоне, и вот совпадение – настал мой час, и я умер от нее. Язвы – не более чем совпадение. Кстати, я был не в худшем положении. Придворные дамы и принцы крови были столь сильно покрыты обширными, глубокими язвами, что никто не хотел прикасаться к ним, чтобы оказать помощь, и не желал хоронить их, когда они умирали. В их собственных великолепных постелях обливали их керосином и сжигали. А я вот был погребен. И впоследствии мне были оказаны почести. Тысячи людей потянулись в те места, где, по предположениям, находится моя могила! Лучше было прожить жизнь, пусть и исполненную бедствий, нежели влачить существование в поисках несуществующего и ничего не оставляющего после себя. Бедствия хороши для того, чтобы отвлечь взгляд, внимание от того ужасного, что зияет за каждой жизнью.
– Но если ужасного больше нет, если оно заглушено вниманием, которое привлекло к себе, то бедствия более не нужны, не нужно и радеть о прошлом, ни в Китае, ни где-либо еще. Тогда прошлое исчезает как страшный сон, как облако на горизонте. Тогда можно дышать, жить земною жизнью, покуда она длится, и не бояться конца. Тогда нет более начала, и в бедствиях более нет нужды. И не нужно больше их искать, и избегать их не нужно.
– Стало быть, ты определенно осмеливаешься жить без бедствий и заглядывать вглубь? Что-то не похоже.
– Пока еще нет. Пока что я не могу отвести глаз от тебя: стоит мне отвернуться, и прошлое накидывается на меня. А теперь – уходи отсюда!
Я скользнул к нему по скамье, и он медленно поднялся с нее и подошел к двери. Прислонившись к косяку, он отвернулся, так что я не видел его лица. Фигура его казалась еще хороша, лучше, нежели лицо, которому ущемленная гордость и мольба о сострадательном понимании придавали отталкивающее выражение. Все португальцы выглядят так и похожи друг на друга. Я попытался вытеснить его за дверь.
– Позволь мне несколько мгновений пожить в твоем теле и ощутить земную жизнь, которую сам я упустил.
– Ни за что. Меня заботит лишь собственное благо. Я тоже довольно страдал, пусть и не за религию и не за отчизну. К счастью, от них я тогда уже отделался. Я страдал за себя самого, я хочу забыться в ином. И это невозможно, покуда ты тут, рядом со мной.
– Тогда смотри, как я жил, – сказал он.
В тот же момент мне удалось распахнуть дверь. Но за ней не было коридора, под порогом – пустота, далеко внизу – река, на другом берегу – прилепившийся к скалам город, большие дома – и белые, и коричневые – наполовину разрушенные, река со множеством судов; одно только покидало гавань, светило солнце, и ветер реял над парусами и доспехами на палубе; другие лежали на воде неподвижно, с наполовину снятыми мачтами, тускло-бурые, древесина столь сморщенная, что корпус корабля покорежился, повсюду на баке – тоскливого вида люди, с мольбой ищущие глазами страну, которая отправила их прочь и не желала принимать назад, которая отрицала всякую связь с ними; между тем это они ввезли в нее сперва сокровища, а уж потом болезни.
Затем – сотрясение, дома и дворцы обрушились, грязное облако повисло над городом, точно огромный гриф, но пока что со втянутыми когтями. Вскоре по улицам прямиком к реке потянулись бесконечные процессии, и повсюду с тяжким плеском в воду стали плюхаться гробы. Потом гробов не стало, одни лишь обернутые в серые пелены тела, а после и вовсе ничем не обернутые. Я видел непрестанно звонящие колокола – кто были те, кто раскачивал их языки, или то были земные толчки, сотрясавшие их? Так избавлялся город от лишнего населения.
Он глядел на меня наполовину с упреком, наполовину с триумфом.
– С этим городом такого произойти не может, – воскликнул я. – Этот город слишком силен, он спокойно может дать умереть еще сотням тысяч и останется прежним. Я ничего больше не хочу знать о прошлом и о тех, кто за него цепляется. Пусти меня!
Ни за что не позволил бы я, чтобы моя судьба протекала в подобном унынии, ни за что не стал бы расточать жизнь на служение власти, которая, казалось бы, обладает мировым величием, но впоследствии оказывается ничтожна, словно никогда не существовала. Теперь я знал этому чудовищный пример. Упоенный, видел он процветание и конвульсии маленького и бедного государства – оно потрясало мир, его воспевали в поэмах, полнозвучных, но так же и безрассудно тщетных, как всё это бряцание оружия и грохот пушек. А потом он еще имел малодушие на склоне лет вернуться, надеясь на возлелеяние своей славы. И, безвольный, не сопротивляясь, позволил уморить себя голодом, будучи благодарен за подачку в виде недостаточной для пропитания пенсии и изредка – объедков со стола богачей.
Я давным-давно распростился с прошлым; жизни в пространстве, населенном призраками, я предпочел ледяную промозглую пустоту, которая в свое время образовалась вокруг меня, подобно разреженной и в то же время незыблемой атмосфере, отталкивающей всякое приближение, в которой гаснут знаки человеческой симпатии, словно метеориты, что с шипением затухают перед тем, как достичь поверхности, к которой они стремились. Но для него эта замкнутая, отталкивающая от себя сфера не была, разумеется, помехой.
Также и иллюзии, что на земле есть страна, где можно согреться в ее лучах, после длинных путешествий сквозь нечто населенное людьми наконец достичь ненаселенного, и этой иллюзии суждено быть разрушенной; и его нежданное появление тому весьма способствовало.
Такой страны нет.
К счастью, я был еще свободен и в состоянии завершить свое время оборота на этой планете за пределами ее власти и без страстных желаний.
Я знаю страну, куда опущусь, которая не спросит меня, откуда я пришел, которая благодарна за пришествие, где пространство пусто: воздух полон лишь грифами, земля – лишь собаками и волками, и которая изголодалась по живым существам.
Там земля благодарна и с лихвой возвращает знаки привязанности, чего при сухости ее никак ожидать нельзя.