Запретный край

Слауэрхоф Ян Якоб

Глава третья

 

 

I

Педру Велью был выше и сдержаннее, нежели его соотечественники. Он родился на севере Минью и был одним из немногих, отплывших из Порту. Его внешность, казалось, была взята примером для предостережения, начертанного над одними из ворот Кантона: Через врата сии нет входа всякому, кто имеет румяное лицо, голубые глаза, светлые волосы и бороды. Эти приметы были присущи Велью, великому купцу, в высшей степени. И всё же он являлся одним из немногих, вошедших в эти ворота, единственным, кто видел великий Гуанси, первым, кто в храме трехсот великих духов узнал Марко Поло в одной из гигантских бронзовых статуй. Прочие португальцы храбростью и жестокостью желали восполнить то, чего им не хватало в численности; возможно, они выигрывали в доблести; жестокостью же намного уступали противнику. Велью был единственным, кто понимал, что сила оружия и геройские подвиги не внушали уважения Небожителям, но преисполняли их презрением. Он признавал только одно оружие: подарки, преподносимые таким образом, что принять их казалось одолжением. Этим оружием он владел мастерски, никогда не давая ни чересчур много, ни чересчур мало, чувствуя, сколько полагается управителю, сколько мандарину, священнику, шпиону. Благодаря этому крупная часть поставок чая и шелка находилась под его присмотром, так же как и продовольственное обеспечение, и он сделался самым состоятельным и могущественным человеком в Макао. Но эта власть и богатство зиждились исключительно на его связях с китайцами.

Соотечественники ненавидели его: собратья по гильдии – из зависти, офицеры – потому, что он хотел убрать их с дороги, духовенство – оттого, что он глумился над рвением ордена и своими щедрыми пожертвованиями затмевал блеск церковной благотворительности, выставляя на посмешище ее скаредность. Его уже давно не допускали ни на какие посты, или же допускали неохотно. В конце концов ему предстояло стать еще и сенатором. Нельзя было лишиться его сейчас, когда колония испытывала трудности с продовольствием, китайцы вновь и вновь запирали житницы и лишь таинственное влияние Велью могло открыть их.

И вот он сидел возле углового окна в своем кабинете, просторном зале о шести окнах с видом на море. Таким образом ему открывалась постоянно меняющаяся перспектива, и он легко расхаживал по просторному помещению в шелковом цветастом одеянии – подарке того самого управителя Кантуна, который некогда грозился разрушить Макао. Над этим его домашним облачением посмеивались; португальцы оставались верны лишь своей неловкой, тяжелой одежде, но Велью скрывал тучность в свободных складках шелковой ткани, легче переносил жару, работал усерднее и не обращал внимания на насмешки. В этом наряде он принимал всех, от ничтожнейшего китайского купца до аудитора, явившегося за советом, как вновь снискать милость разгневанного мандарина. Велью усаживался, развалясь, за стол, воздевал руки, и спадающие вниз просторные рукава обнажали их полноту. Тогда он делался красноречив и открывал секрет, какими путями может быть завоевано благорасположение гневливца. Прокуратора безмерно раздражала подобная практика, которую он полагал унизительной для королевской власти.

Однажды, когда Велью подарил роскошное свадебное приданое бедному цветному, прокуратор обвинил его в щедрости по отношению к желтокожим и в недостаточной готовности идти на жертвы для отечества.

– Если бы вы свои сокровища отдали армии, Макао давно стал бы независимым, свободным от этих унизительных мер, ваша торговля сделалась бы вольной, ибо, вполне возможно, мы подчинили бы себе весь Кантон, и не только его. – Глаза старого рубаки сверкали. – Ведь завоевал же Александр весь мир с небольшим войском?

Велью, рассмеявшись, положил руку на карту. Он указал на крапинку в Поднебесной и на пятно где-то в отдалении.

– Это мы.

И, проведя ладонью почти по всей Азии:

– Это они. Три века тому назад Чингиз-хан явился, чтобы захватить всю Европу. Она была беззащитна, но он пренебрег ею. И оказался прав. Несколько замков баронов-разбойников и горстка враждующих городов, разве это трофей? А вы хотите с парой отрядов выступить против величайшей в мире империи? И для этого я должен расстаться с моим добром? Ну уж нет.

Кампуш отбыл в ярости, намереваясь подать на него жалобу. Но ему не удалось сформулировать обвинение, не выставив при этом на посмешище самого себя, так что задуманное осталось неисполненным.

И вот нынешней ночью Велью предстояло сделаться членом Сената. Никто не явился к нему с пожеланиями удачи. Внушающий страх и уважение в публичной жизни, избегаемый в компаниях, он был одинок в своих четырех стенах. Его молчаливое семейство состояло из двоих вольноотпущенных малайцев и девушки, подаренной ему мандарином. Он окружил себя бронзовыми статуями, фарфором и лаковыми ширмами, которые в те времена считались у белых никчемными и уродливыми. С воспоминаниями он обращался точно отец со своим многочисленным потомством: они являлись к нему по вечерам, чтобы развеселить его или заставить мрачно уставиться перед собой. Эти, последние, нередко возвращались к нему: много лет назад влачил у него остаток дней некий престарелый апостол, двенадцать лет проработавший в Шаньси и обративший в веру огромное количество людей, в том числе из высших кругов, и даже литераторов. В конце концов он захотел подточить и последний оплот язычества: культ предков.

Вскоре он заметил растущее против него недовольств, даже среди близких друзей. В то же время поступило распоряжение из Пекина: никакой иной орден, кроме иезуитского, более не имеет права находиться в пределах страны. Вечером, проходя мимо храма, он был схвачен, препровожден на испанское судно и, умирающий, высажен в Макао. Доминиканцев в то время в городе еще не было, иезуиты рассматривали их усердие как пагубу миссии. У него имелось для Велью рекомендательное письмо от влиятельного лица, но оно было утеряно. Велью, хоть и смилостивился над ним, по вечерам до глубокой ночи изматывал его бесконечными беседами. И всё же иезуит умело скрывал свое истощение. Однажды они заговорили о смерти. Велью открылся ему, что желал бы заранее знать свой час. «Я должен приготовиться, уладить дела, разделить состояние и настроить мысли на лучшие охранные грамоты для другой страны, на Бхагавад Гита, на проповеди Конфуция».

Старик-миссионер, печально глядя на него, осудил его за это заблуждение.

– Ты узнаешь приближение смерти. Когда вино покажется тебе горше желчи и кислее поски, – твой конец близок. И тогда тебе останется единственное утешение: Евангелие. Всё остальное – пустое, языческое созерцание.

Велью вознамерился было указать на превосходство индусского евангелия, как вдруг услыхал покашливание. Он оглянулся: в дверях стоял комендант форта. Велью не ожидал его, но сказал, что ему доложили о приходе коменданта, и завел разговор о доставке продуктов для гарнизона. Он занялся делами; святой отец в это время скрылся. Ночью Велью со страхом обдумывал исполнение своего желания; утром он хотел было попросить об отмене, но священник минувшей ночью умер, – силы его были давно подорваны пытками и лишениями, а также, вероятно, ночными беседами, во время которых ему приходилось стойко защищать свою веру от широкомасштабных нападок Велью, сражавшегося при помощи цитат из всей восточной философии.

 

II

Ронкилью не мог дождаться вечера. Со стен цитадели он непрерывно рассматривал в бинокль дом. В наступающих сумерках он увидел, что Прокуратор вышел из дома; он подождал еще полчаса и затем отправился в путь. На Руа ди Бон Жизуш он привязал лошадь в каком-то заброшенном саду и отправился далее пешком.

Задние ворота были открыты. Из мягкого вечернего света он ступил в зябкие сумерки; густо заросший и чуть одичавший сад был полон теней, между стенами и деревьями царила совершенная тьма. После коротких поисков он обнаружил узкую тропинку, ведшую к задней стороне дома, казавшегося тихим и покинутым, – большинство окон было закрыто, кроме трех в комнате доны Пилар на третьем этаже.

Ронкилью заметил прислоненную к оливе лестницу, словно днем с нее собирали плоды. Нынче ночью будет сорван самый верхний плод, подумал он, взбираясь по лестнице, радуясь, что его тяжелое тело так легко с этим справляется. Он достиг ветви напротив балкона. Там стояла Пилар; он не смел шевельнуться, чтобы не быть замеченным, и выжидал, оседлав ветку и поставив ногу на верхнюю ступень лестницы. Пилар продолжала стоять на балконе, всматриваясь в вечернее небо. Он вжимался в темный древесный ствол, члены его заныли и затекли из-за вынужденного сидячего положения, и чем дольше стояла Пилар на балконе, тем недоступней казалась она ему. Он почти отказался от плана похищения. Казалось бы, нет ничего проще: Пилар, наполовину сопротивляющаяся, наполовину беззащитная от изумления – в его объятиях; усадить ее в носилки, доставить на борт lorcha его друга Рамиреса, сняться с якоря и во время этой водной прогулки через залив мольбами склонить к себе сердце желанной или же взять ее силою. Или лучше: проникнуть в комнату, приблизиться к ее ложу и просто, словно все уже давно было решено, заключить ее в объятия и не давать опомниться, пока не свершится непоправимое. Но как ему пройти неслышно и естественно? Члены его немели всё больше, кровь в жилах струилась медленнее, и в тяжелом влажном одеянии он чувствовал себя скорее жалким бандитом, нежели торжествующим любовником.

Внезапно она взглянула в его сторону, он втянул голову, но Пилар, в последний раз бросив взгляд на вечернее небо, ушла в комнату. Момент настал. Он с трудом перелез с ветки, на которой сидел, на балкон; кончик ветви уже сгибался, но он успел ухватиться за прутья балюстрады и с трудом и не без шума подняться. Когда он взобрался на балкон, в комнате было темно, он различал только букет белых цветов на столе. Протиснувшись в комнату, он тут же растянулся на ковре в луже воды и осколках вазы, послужившей причиной его падения.

Он торопливо поднялся, но услышал поворот ключа в дверном замке и короткий смешок. Он выскочил назад, на балкон, но крупная ветвь была сломана. Выхода не было! В отчаянии и внезапно ощутив смертельную усталость, он бросился на постель, но тут же снова выпрямился: лежать там в одиночестве было такой обидой, что кровь бросилась ему в голову. Во всем чувствовал он присутствие Пилар: в развешанных повсюду одеждах, в зеркале, в которое она столь часто смотрелась, в стоявших на столе цветах.

Он ударил кулаком по столу. На ковер упали осколки еще одной вазы; беспорядок в комнате обвинял его; он связал друг с другом шелковые одеяла, платья, простыни, не прикинув расстояния, выбрался из окна и повис, ухватившись за два рукава, в добрых восьми локтях на землей. Выпустив рукава, он со шлепком приземлился и, кряхтя от боли в разбитой лодыжке, умудрился доковылять до своей лошади. Он взобрался в седло, предполагая, что Пилар наверняка уже далеко, не исключено, что ищет прибежища в доминиканском монастыре. Но там она не будет в такой безопасности, не укрыта от глаз так надежно, как ей кажется. Он знал о ненависти Прокуратора к доминиканцам, – ведь утром он был свидетелем ярости Кампуша по отношению к дерзкому Бельхиору. Они изничтожат это осиное гнездо, выкурят, если понадобится. Он рысцой повернул назад, к цитадели, его пришлось внести вверх по лестнице, он жаждал вина и хлеба и остаться в одиночестве, и сам перевязал себе лодыжку. Боль усиливалась. Он продолжал размышлять, всё больше и больше склоняясь к мысли, что Пилар сбежала в монастырь. Он пил и пил вино. Изгнать бы доминиканцев, тогда и монастырь можно перевернуть вверх дном. Тао Хсао, вице-король Кантона, всё еще угрожал голодом – старое проверенное средство – если не будут снесены семинарии и монастыри, в которых ему чудились замаскированные укрепления. Отчего бы не сделать это прямо сейчас? Он представил, как будут сокрушены внешние стены, затем головное здание, как, окруженная монахинями, выйдет из него Пилар. Он представил, как схватит ее; и схватил, но это оказался винный кувшин; он откинулся назад, и вино потекло на пол по его сапогам.

 

III

Кампуш осторожно прокрался вверх по лестнице и замер у двери, прислушиваясь; ни звука. Он постоял немного, раздумывая, входить или нет, – но, войдя, он окажется сообщником. Сквозь замочную скважину в слабом лунном свете он не увидел ничего, кроме опрокинутой вазы. Вновь спустившись вниз, он обвел взглядом сумеречный сад и заметил обломанную ветку. Стало быть, Ронкилью всё же побывал внутри, на этот счет можно было быть спокойным: их союз был скреплен, они вместе смогут подчинить себе купцов. Кто основал этот город: купец, священник? Нет! Солдат. Кампуш вновь припомнил свою излюбленную историю, победное шествие Александра. Но купцы в те времена были воинственными, а иезуитов еще не изобрели. Стало быть, с корнем вырвать и тех и других, любой ценой и любым способом, как учили они сами, каждый на свой лад. И тогда, избавившись от всех них, установить террор по всему китайскому побережью, отправить десять тысяч солдат походом на Пекин. Он словно слышал слова Фарриа на его смертном ложе: «Никакого духовенства, никаких купцов не допускать, иначе Макао будет вскоре сожжен, как Лиан По, или постепенно пожран раздорами. Земледельцы и солдаты, более никто. Монополия в торговле – для короля. Португалия чересчур далеко, они там не слишком торопятся с подкреплением. И тогда можно будет основать собственное королевство».

Эти слова, так же как и похождения старого пионера, растворились во всем существе Кампуша; порой он чувствовал, что Фарриа продолжает жить в нем, но по большей части, угнетаемый медленным обычным положением дел, он издевался над тем, что сам называл героическими бреднями.

Он дурно спал, пробудился рано и стал ожидать появления Ронкилью, ликующего и бахвалящегося, или Пилар, бледной и заплаканной, но никто не вышел. В шесть часов он вновь прокрался наверх, приник к замочной скважине и вновь не увидел ничего, кроме опрокинутой мебели. Однако она защищалась, его дочь! Не стоит думать, что женщина из его рода покорится, словно кроткая овечка, обреченная на заклание. Однако его нетерпение сделалось невыносимым. Он открыл дверь собственным ключом: его взору открылось еще большее разрушение и пустое ложе. Подоконник пересекала пестрая полоса: он подошел ближе, осторожно втянул в комнату связанные покрывала и платья и разъединил их. Но следов тяжелого груза было не удалить: все было измято и порвано. В ярости он зашвырнул вещи в гардероб и отправил посыльного в крепость. Он похитил ее, ладно, но отчего же таким дурацким способом? Ступени скрипнули, входная дверь стукнула, но мог же Ронкилью рассчитывать на то, что все слуги отосланы, или ему ударили в голову рыцарские романы?

Посыльный вернулся не солоно хлебавши: капитан никого не принимал. Стало быть, он увез ее в крепость? Это уж слишком откровенно! Всякому станет понятно, как свершилась эта свадьба; такого их честь не потерпит! Кампуш поспешил в крепость. Было еще рано, улицы были пустынны. До того, как город проснется, он сможет увезти Пилар домой, – будто бы они возвращались с заутрени.

Ронкилью, возлежа на кушетке с толстой повязкой на ноге, встретил его злобным смехом.

– Не вышло, птичка упорхнула, а сам я чуть в клетку не попал.

– Улетела? Но отчего же вы не дождались моего прихода, мы бы тут же пустились вслед за ней!

– Не забывайте, что расстояние от вашего дома до монастыря доминиканцев всего в пяти минутах ходьбы.

– Монастырь? Вы думаете, что она там?

– Разве вы забыли тот маскарад? Поверьте, Пилар в этот момент вновь изображает Веронику, или Марию Египетскую, как знать?

– В таком случае мы потребуем ее выдачи! Отцовская власть выше церковной.

– Для нас это может плохо кончиться. Монастырь – неприкосновенное убежище. И разве отец не поторопился уступить свою власть? Не будет ли нанесен отцовской и наместнической власти ущерб более сильный, нежели ущерб, причиненный веткою моему сапогу, если эта история выплывет наружу? Нет, давайте лучше немедленно истребим это гнездо и сравняем его с землей. Только подумайте, какие это сулит нам выгоды! Мы, наконец, отделаемся от доминиканского отродья, купцов заведем в тупик, а сами приобретем горячую благосклонность китайцев.

– Каким путем?

– Путем возникновения повода для ликвидации монастыря.

– Что это за загадки?

– Слушайте же. У купца Лоу Ята имеются сын и дочь, подпавшие под влияние доминиканцев и сделавшиеся истовыми их последователями. Они исповедуются, ходят в церковь и умеют осенять себя крестным знамением, к огромной ярости почтенного Лоу Ята, который, если не ошибаюсь, является дьяконом храма А Мао. Весь китайский околоток говорит об отступничестве его потомства. Так вот, сегодня вторник. В четверг утром Лоу Ята найдут за его прилавком с перерезанным горлом, а сын и дочь исчезнут. Что придется подумать китайским властям, чего они должны будут потребовать? Каких только требований не удовлетворит купеческая гильдия? Каковые мы весьма охотно исполним, к удовлетворению мандарината?

– Но мы не обнаружим детей Лоу Ята в монастыре, – возразил Кампуш.

– Их вообще никогда не найдут. Однако в монастырском дворе будут произведены раскопки и обнаружены детские тела в неопознаваемом состоянии, разложившиеся и лишенные глаз.

– Однако это уже слишком! – вскричал Кампуш. – Таким образом мы подставим под удар всех, кто именует себя португальцем.

– Но не нас. Поразмыслите над последствиями: духовенство вытеснено, власть купцов, которые на этот раз не сумеют уладить дело кошельком, ограничена, – и суровый, но справедливый прокуратор, во имя правды поднявший армию против собственных священников, почитаемый и вызывающий трепет во всем Китае, до самых отдаленных уголков.

– А кто же возьмет на себя убийство семьи Лоу Ята, да так, чтобы нас не разоблачили как организаторов?

Ронкилью хмыкнул.

– Есть у меня трое в гарнизоне, о которых я знаю достаточно, чтобы отправить их на виселицу в любой морской державе. Они будут молчать.

– А они не выдадут нас?

– Никогда. Я сам проткну их в суматохе нападения на монастырь. Мертвые не говорят.

Кампуш сдался. Он взглянул на Ронкилью почтительно, и с удивлением припомнил, что еще сегодня утром считал его храбрым, но недалеким.

– Действуйте как считаете нужным. Я остаюсь в стороне до тех пор, пока не обнаружат тела. Тогда я выступлю за справедливость и накажу виновных.

 

IV

Была ночь заседания Сената, во время которого Педру Велью предстояло получить должность. Кампуш в своем опустелом доме готовился к неприятному событию. Ему пришлось одеваться при скудном свете свечей.

Флот Малакки так и не прибыл, так что лампового масла по-прежнему не было. Неужели видение Пилар всё-таки было отражением действительности? Дом прокуратора освещался лучше, нежели какой-либо; многие зажигали не более одной свечи, но он не имел права проявлять расточительность. На душе у него было еще темнее. От дочери ни слуху ни духу, Лоу Ят и его дети всё еще живы; когда он спрашивал о них у Ронкилью, тот с хитрецой ухмылялся и отвечал расплывчато. Сам он предпринял еще некоторые попытки разыскать в прошлом Велью хоть какое-нибудь позорное пятно или темное дело, но тот был либо в самом деле беспорочен, либо чересчур ловок, и не было найдено ничего, что могло бы помешать его назначению сенатором. Сегодня вечером выяснится, окажется ли суеверие Велью фатальным для него. Если нет, то он, Кампуш, потерпит второе тяжкое поражение.

Кампуш уставился в окно заднего фасада: темный Макао лепился ступенями к холмам. Почему не пробурили нефтяные скважины на Илья-Верди? По крайней мере было бы освещение. В такой темноте ночное нападение пиратов или испанцев может оказаться роковым. Кампушу вновь припомнились призывы Фарриа в Сенате: укрепляться и колонизировать Илья-Верди. Но Кампуш всегда рассматривал подобные речи Фарриа как своенравные идеи патриархального старца, полагавшего осуществимым организацию колоний, как это описано в Библии.

Теперь, в темноте, он увидел, что и тут прав был Фарриа, остров был пустынен и небезопасен. Город по-прежнему страдал от недостатка пищи, в порту на перешейке полуострова приходилось торговаться с китайцами из далекого Пак Ланга, приезжавшими и уезжавшими, как вздумается или когда прикажет кантонский губернатор. Флот из Малакки всё не шел, и посему Макао периодически испытывал затемнения, по вечерам горело всё меньше огней; Гуя, которая должна была указывать путь флоту, держалась дольше всех, но когда и этот огонь уже нельзя будет зажечь, придется разводить большие костры у входа в залив. Настолько плохо дела еще не обстояли, но все уже ложились спать раньше: ночная жизнь стала невозможной, читать было нельзя, а беседы в темноте слишком угнетали дух. В постель ложились рано; через несколько месяцев рождаемость вновь возрастет, – единственная польза. Было десять часов вечера. По улицам ходил герольд с барабаном и колеблющимся факелом.

«Сенатор Макао оповещает население, что освещение дозволяется лишь у больных и умирающих, и что всякому, кто имеет запасы лампового масла, надлежит сдать его в распоряжение службы освещения. Утаивший будет подвергнут штрафу и закован в колодки».

Темные рамы ухмылялись в ответ на это воззвание, которого никто не слышал. Затем стало вновь тихо и темно, лишь брезжил сверху свет Гуи, медлительные волны накатывались на парапет Праи. Ветер развевал штандарт на здании Сената; полотнище время от времени хлопало. Площадь оставалась пустой до полуночи. Затем на ней появились фигуры в длинных мантиях; войдя в боковые ворота, они спустились по лестнице и собрались в подвальном помещении, где горело несколько ламп. Трепещущий свет приводил в движение черты мертвеца, лежавшего в центре на носилках, с еще не закрытыми глазами; тело было покрыто флагом, в согнутой на груди правой руке был зажат жезл. В головах и ногах стояли двое в одинаковых одеяниях. Один за другим подходившие образовали круг из двадцати четырех человек. Стоявший в головах взял слово; он казался гораздо старше того, прощание с которым было целью сего ночного собрания. Он вытянул руку над мертвым телом; тень от его бороды также пересекла труп и задвигалась в такт его словам.

– И вот ты мертв, Перейру, последний из пионеров, без чьего прихода этот город на краю дознанного мира, вдали от нашей родины, не существовал бы; город, заложенный тобою на руинах прежнего и на могилах твоей семьи. Словно крепчайший столп, на котором зиждется наше существование, сломан, или покосился, и мы ощущаем, как колеблется под ним почва. Пусть же каждый из нас напряжет все свои силы, пусть каждый из нас молится о том, чтобы часть твоей силы передалась ему.

Он отступил в сторону. Один за другим сенаторы проходили мимо тела, возлагали руку на сердце Перейру и произносили краткую молитву. Затем старейший, Гимареш, закрыл глаза своему другу и продолжил:

– Мы все знаем, что тот, кто займет место усопшего, не обладает ни одним из его качеств, но таким же могуществом, благодаря качествам диаметрально противоположным. Мы знаем, что последователь не отличается ни рыцарскими достоинствами, ни выдающимся происхождением. Но пусть каждый задумается о том, что в интересах нашего общего дела нужно обходиться с ним, новоизбранным, как с одним из нас. Омбудсмен, введите нового сенатора.

Омбудсмен вышел за дверь и вернулся с низеньким толстяком, на голову которого был наброшен платок. Он сначала обвел его вокруг мертвеца, затем отступил и кратко сказал: «Примите жезл из рук вашего предшественника».

Велью, оставленный в изножье, стоял в раздумье, словно хотел в тишине почувствовать, в какой стороне искать, потом шагнул вперед, внезапно выбросил руку в нужном направлении и высвободил жезл из рук мертвеца. По ряду прошло удивленное одобрительное шушуканье. Гимареш вновь произнес краткую речь, вновь указал на различие между покойным, который был великим воином, и его воспреемником, который был великим купцом, что могло послужить символом меняющихся времен. Теперь он воззвал Велью употребить свое могущественное влияние на пользу корпорации, частью которой он отныне являлся. Велью отвечал холодно и сдержанно. Тогда Гимареш подал знак обмудсмену, тот открыл люк в стене – в нише стоял наготове бокал красного вина из корабельных запасов «Святой Девы», который полагалось осушать каждому новоиспеченному сенатору. Велью, приблизившись, сделал глоток, но смертельная бледность охватила его, он пошатнулся и упал бы, если бы магистрат и сенатор не поддержали его и не усадили на стул.

Ему подали стакан воды. Он выпил, но тут же его стошнило и он, казалось, вновь лишился чувств. Все окружили его. Прошло немало времени, прежде чем он вновь обрел дар речи.

– Вскоре мое тело будет лежать там, и мой воспреемник примет жезл из моей окоченевшей руки. Назначьте его как можно скорее. Мои дни сочтены. Мне было предсказано: когда вино, которое ты считал сладчайшим, покажется тебе уксусом, это будет означать, что ангел смерти стоит за твоею дверью. И это вино было горше желчи.

Кампуш отвечал:

– Мы надеемся, что вино по роковому стечению обстоятельств испортилось. Возможно, в бутыль проникла морская вода. Посыльный в темноте не разглядел, что вино замутилось, но если вы желаете подготовиться к смерти, поклянитесь сейчас же сделать для колонии столько, сколько в ваших силах. Мы знаем, что вы владеете огромным состоянием, и у вас нет детей, кроме приемной дочери; составьте сегодня же завещание, укажите ее долю и передайте остальное колонии.

Велью вернулся в чувство и уставился на него. Наконец, он заговорил:

– Я вижу, что вы равнодушно и даже враждебно настроены по отношению к человеку, которым я являюсь. Вы не получите моих денег. Они недоступны для вашей алчности. Но завещание я составлю. Пишите, – продолжал он, обращаясь к омбудсмену: «Состояние Велью отойдет к Макао в день, когда он освободится от владычества Поругалии и сделается частью Китайской империи».

– Вы осознаете, Велью, что выносите себе смертный приговор? Если вы не умрете своею смертью, мы расстреляем вас как бунтовщика.

– Мне всё равно. Вы называете меня бунтовщиком? Разве я не выражаю этими словами последнюю волю лежащего предо мною, того, кто первым высадился на эту землю – Фарриа?

Кампуш приказал ему молчать; некоторые порывались наброситься на него; с трудом был восстановлен порядок, и приступили к обсуждению следующих решений: – удовлетворить просьбу иезуитов о лишении доминиканцев права на поселение и обращение; возвести в закон предложение пяти сенаторов объявить недействительными дотации и наследства, сделанные в пользу духовного ордена, и использовать эти суммы для пользы и на укрепление самой колонии.

Встал Педру Велью:

– Господа, я не принимаю участия в вашей работе. В случае моей смерти достояние мое не попадет ни в ваши руки, ни в руки алчной церкви. Если же я останусь жив, вы заметите, с кем имели дело.

Он покинул подвал сената. Снаружи было промозгло и холодно, в улицах висел густой туман, и Велью словно бы уже ощущал на своем лице влажные смертные пелены.

На следующий день Велью предпринял подготовку к отъезду из Макао. Он нанял большую джонку и велел погрузить в нее всё свое имущество; он не делал тайны из того, что собирался переезжать в Кантон, чего не дозволялось ни одному другому иноземцу. Он не мог бы построить дом внутри укрепления, но поселился бы на одном из островов Жемчужной реки.

Население направило петицию Сенату с просьбой убедить Велью остаться. Люди опасались, что торговля перетечет в другое место, если другие последуют его примеру. Многие сенаторы, хотя он и был им ненавистен, предпочитали иметь его среди них, нежели в соседях. Но от Сената после минувшей ночи такая просьба всё же исходить не могла.

Тогда старейшины сами отправились к Велью. Он принял их, угостил добрым вином, которое сперва самолично с многозначительностью пригубил, доброжелательно выслушал их и ответил, что, возможно, еще вернется и что пока не решено, останется ли он в Кантоне, возможно, отправится дальше на север. Но, может быть, он вообще вскоре умрет!

Он отбывал на следующее утро, большая джонка была причалена у насыпи. Когда забрезжило, многие из тех, кто собрался в ожидании на Прае, увидели, что джонка ночью была выкрашена в черный цвет и усыпана белыми цветами. Кто сыграл столь мрачную шутку, осталось загадкой.

Велью с домочадцами явился на пристань, пожал плечами, попрощался со всеми за руку и велел отвезти себя на борт. Цветы были выброшены на воду, и черная джонка отплыла.

Неделей позже джонку пронесло мимо рейда, поперек приливной волны, и она исчезла в океане. Отсутствие Велью и его неизвестная судьба оставались угрозой для Макао. Из торговой деятельности также нельзя было заключить, умер ли он или будет по-прежнему распространять свое влияние из глубины страны.