I
В самые ранние времена [после открытия морских путей в Индию] суда почти незаметно скользили вниз по Тежу. Команды их в основном состояли из преступников; крайне редко находился священнослужитель малого чина, чтобы благословить перед отплытием корпуса кораблей. Короли в основном делали вид, что не знают об этих рейсах: был один, который, переодевшись, вышел с ними в море. Дела стали обстоять по-другому, когда первые флотилии начали возвращаться с золотом и пряностями; на пристани были возведены трибуны для царедворцев и сиятельных дам, словно прежде, во времена турниров. Теперь же можно было увидеть только начало состязания, но и оно тоже было величественнее: не конные рыцари сражались друг с другом, но большие бурые корабли – с Неведомым. Ставки также были крупнее: теперь не за дело чести бились мужчины. Победитель мог купить замок или землю, и это было лучше, нежели трофей, крест, золотой грааль. И опасность была гораздо больше, вот что было прежде всего притягательно. Немногие возвращались на своих погибающих кораблях; вернувшиеся же недолго досаждали своим невестам восторгами преждевременной старости.
Но кто думал о будущих крушениях, видя щегольски оснащенные корабли и разодетых дворян? Паруса более не походили на грязные рваные тряпки, но были безупречной белизны, с нанесенным на них киноварью крестом.
Ныне кардиналы в пурпурных одеяниях освящали корабли. На прощание звучали тысячеголосые хоралы – еще добрый час после того, как корабли отошли от набережной и течение далеко относило их. Вместо преступников команды теперь состояли из членов благородных семейств, шедших на поиски фортуны. Навигация же не улучшалась. Да Гама предпринял свой первый рейс в качестве никому не известного шкипера, но тогда его недовольное лицо было возбужденней, чем когда-либо потом. Позже он стал гросс-адмиралом, ему приходилось носить роскошный мундир и целовать ручки дамам, сгибать спину перед королем, преклонять колени перед кардиналом; тогда он вспоминал свою команду пьянчуг, и рот его кривился, но это была не улыбка, а гримаса раздражения. На Островах Зеленого мыса были оставлены страдавшие от ностальгии и морской болезни. Почувствовав под ногами твердую почву, они больше не захотели возвращаться на борт, а решили при первой возможности вернуться назад. На Сан-Томе ряды вновь поредели, на палубе образовалось свободное пространство – и лишь тогда Да Гама ощутил, что церемония прощания окончена и начался рейс. В последние годы его жизни интерес к этим плаваньям вновь пошел на убыль, люди привыкли к потокам золота и стали замечать, что страна от этого не делалась богаче – скорее, беднее. Дворянство знало теперь, что не во время приятной прогулки можно стяжать славу, но в исполненном смертельных опасностей многолетнем походе. Лишь прирожденные авантюристы и смертники шли на это. Преступный тип из благородных был наиболее подходящим для профессии завоевателя.
Прощание проходило теперь без большой помпы. Король и двор более на них не присутствовали. Кардинал тоже, но на полуразрушенных трибунах там и сям сидели плачущие женщины. Простой священник в серой сутане, торопливо произнеся молитву, кропил с причала коричневые корпуса кораблей, большинству из которых суждено было вскоре пойти ко дну в неосвященных водах – дав течь, будучи изрешеченными пулями или разорванными на куски пороховым взрывом. Старые времена вернулись прежде чем исчезла человеческая раса. Да Гама думал, что в старости вновь обретет потревоженный было покой путешествий, имевших целью только открытия. Став вице-королем Индии, он перед смертью пришел к осознанию, что первооткрыватели превратились в мародеров, что не произошло воцарения Португальской мировой империи, что они добрались лишь до другой Мировой империи, которая переносила нашествие чужестранцев и чинимый ими ущерб, как слон – паразитов и досадную зудящую сыпь, до которой он не может дотянуться, но которая его громоздкому телу не мешает.
Отчего же при отплытии Фернанду Алвариша Кабрала с флотилией из пяти кораблей, из которых только «Св. Бенедикт» возвышался над пристанью, вновь присутствовала половина двора, многочисленные прелаты в праздничных облачениях, сам король и инфант? Ведь не для того же, чтобы показать испанским послам, что у Португалии еще имеются корабли?
Нет, страсть к отплытию, тяга к великим свершениям уже ослабела. Прежде презренные первооткрыватели являлись засвидетельствовать почтение двору. Теперь всё перевернулось. Звучала молчаливая и почтительная просьба: «Не возвращайтесь с пустыми руками. Стало трудно управлять большим государством. Не оседайте на Востоке. Позвольте отечеству наслаждаться сокровищами. Возвращайтесь».
Но большинство отплывающих равнодушно стояли на палубе и не воодушевлялись гимнами, которые затягивали каноники – дрожащими и хористы – пронзительными голосами.
Кабрал отвесил поклон королю, прелат покропил святой водой палубы и тех немногих, что стояли с непокрытой головой на коленях; с носа кораблей уже бросали тросы.
И тут случилось непредвиденное.
Высокий старик – никто не знал, откуда он взялся – прорвавшись через охрану, встал между кораблями и двором и произнес – никто не понимал и все вслушивались – проклятие, которое произвело впечатление ожидаемой и наконец разразившейся грозы. Все словно подпали под власть чар. Солнце стояло низко на западе в гряде облаков, загородивших устье Тежу. Его тень, сливаясь с тенью Беленской башни, падала на всех. Хор умолк; старик обратился к кораблям, повернувшись спиной ко двору. Сначала его не было слышно. Но, начав тихо и торжественно, он постепенно переходил на крик…
– Неужто нет лучшего занятия, нежели обращать в веру и истреблять идолопоклонников, живущих на другом крае света! Вы веками изгоняли из страны мавров, но не успеете вы оглянуться, они опять будут здесь. Они стоят и ждут на том берегу. Они тут тоже кое-чему могут поучиться. Они веками искали философский камень. Вы же за двадцать лет превратили в золото лучшую кровь страны. Кто сделался от этого богаче? Даже двор здесь похож на переодетую толпу нищих.
На кораблях одобрительно зашушукались, мертвое молчание царило на пристани.
– Пускай англичане и норвежцы, погибающие в своих собственных странах от нищеты и сырости, отправляются на Восток. Но эта страна плодородна и богата, здесь никогда не бывает ни слишком холодно, ни слишком жарко. У Да Гамы и Албукерки – роскошные усыпальницы и статуи. А их дулжно было бы вздернуть на виселицу. Так же как и первого, кто поднял парус на корабле и покинул берег. Да будет проклят всякий, кто ищет неизвестное, проклят Одиссей, проклят Прометей!
По-прежнему никто не вмешивался. Но на «Св. Бенедикте» кто-то влез на фальшборт и крикнул: «Оставьте в покое классиков, отец. Мы всё равно уйдем, нам неохота всё время сидеть на берегу, хотя тут очень даже недурно».
Теперь заклятие было нарушено, все заговорили одновременно, пронзительно и громко смеялись придворные дамы.
Старик более не был взывающим к покаянию пророком, но несчастным бедняком, который у края воды страстно умолял, причитая: «Луиш, не покидай отца, не уходи. Через год ты сможешь продать наследные владения и делать что хочешь… тогда меня уже не будет в живых!»
Солдаты оттащили его.
На борту никто не восхищался стоицизмом Луиса. Матрос с грубым окриком отогнал его от фальшборта.
Началось маневрирование. Офицеры приказали команде петь и отдавать швартовы. Из пения ничего не вышло. Но вскоре корабли были уже далеко от причала, придворные стали подниматься с трибун и торопливо устремились домой. Пристань опустела еще до того, как они скрылись из виду. Никто больше не оборачивался.
Только Луис, которому нечего было делать, стоял на ахтерштевне, не отрывая взора от удаляющейся земли. Башню Белена он принимал за своего отца, который остался на прежнем месте. Ложный стыд заставил его совершить этот трусливый поступок. Теперь его отец скоро умрет, Диана станет королевой и забудет его. Он не собирался возвращаться героем и принимать участие в дурацкой комедии, разыгрываемой при дворе.
Но поэтому ли он теперь расквитался с прошлым?
Птицы еще некоторое время следовали за кораблем, берег казался теперь туманной коричневой полосой. Скоро он совсем скроется из виду. Но, казалось, они, те, от кого он хотел бежать, преследовали его, словно всякий раз пересекая его путь, и в скором времени на узком корабле сделается слишком тесно для них. Расширит ли разлука это пространство?
Глаза его наполнились слезами, думы – строками. Он укрылся в своей каюте. Дабы умиротворить отца, по-прежнему стоявшего у него перед глазами так, как он стоял на берегу – сначала грозный и величественный, потом умоляющий и ничтожный, – он начал писать, пытаясь переделать мучительную сцену в великое пророческое событие, – но ему это не удалось, он не справлялся с трудными строками, его терпения на это не хватало. Вместо этого в мозгу у него звенело:
Но дальше этого тоже не пошло.
Он снова вышел на палубу; она была пуста и блестела от влаги в лунном свете; берега, которые он помнил теплыми и коричневыми, теперь проплывали вдали, мертвенно-бледные. Иногда мимо проходил матрос, не приветствуя его, отталкивая его, если он стоял на пути. Он видел другие корабли – маленькие, черные, затерянные в море, словно они были такими же отверженными, как и он; единственные молчаливые друзья, которые еще остались у него. Потом он подумал, что существовали корабли, на которых было даже теснее и хуже, чем здесь. Сон казался ему единственным делом, которое могло бы удаться ему, но и это получалось плохо.
II
Рано утром он снова стоял на палубе, море было пустынно. «Св. Бенедикт» являлся единственным хорошо оснащенным парусным судном, остальные были не более чем принаряженными развалинами. В Мозамбике к ним примкнут оставшиеся. Стало быть, и эти далекие друзья были потеряны.
В сущности, ему не на что было жаловаться, он шел на самом большом корабле, где пища, по крайней мере сейчас, была хорошей; он пользовался всеми правами, приличествующими его рангу. Он сидел за столом по правую руку от посланника, дважды в день инспектировал свою пехотную роту, которая выстраивалась вдоль фальшборта, и посещал прохладную рулевую рубку на юте, где проводил много времени, по-прежнему размышляя о былой жизни и часто оплакивая ее. Его страстное желание увидеть Восток уменьшалось по мере того, как они приближались к нему.
Ванты бизани свисали рядом с его каютой над фальшбортом. Двадцать одинаково широко натянутых перлиней и тонкие выбленки между ними служили арфой ветру. Камоэнс охотно прислушивался к вздымающемуся, потом затихающему, гремящему или свистящему, но никогда не стихающему пению.
Движение корабля – большой «Св. Бенедикт» тоже шел по волнам – против постоянно вздымающейся океанской зыби не вызывало в нем тошноты, как втайне надеялись его сотоварищи-офицеры. Однако он много дремал, не привычный к узкой лежанке под низким потолком каюты.
Однажды утром перед ним возникли Острова Зеленого мыса – первые места высадки, обнаруженные в Средние века во время неуверенных разведывательных рейсов, без компаса и секстана. Теперь это был первый рейд в многомильном пути. Камоэнс, однако, рассматривал их с чувством, словно он уже бесконечно далеко был от отчизны, и здесь был его последний шанс повернуть назад, чтобы избежать угрожающей катастрофы. У него было то же чувство, что и несколько месяцев назад, при отплытии из Лиссабона по Тежу: дать кораблю отойти без него и спрыгнуть с причала. Теперь – дать уйти без него флотилии и раствориться в глубине страны.
На Фогу остались на день для погрузки. Он один вышел на пристань. Город лежал в стороне от места высадки. Он направился прямо к раскаленной горе серых руин, одержимый желанием узнать, что лежало за ними. Так, он перебрался еще через две каменные гряды и, следуя то по складке местности, то по направлению тени, в конце концов пришел в долину, в розовый сад, роскошнее, чем в Алгарви. В этом ароматном одиночестве, в гротах сросшихся бутонов и цветов он провел день, непрестанно думая: «Лучше всего было бы мне здесь покончить с собой». И, когда он, наконец, направился назад: «Это последняя красота, которую я видел в жизни». Он торопливо перелез через гребень, в наступающей темноте спустился с горы обломков, изранив ноги. Он почти надеялся, что вывихнет лодыжку, и совершил рискованный прыжок с камней. После чего медленно взобрался на последнюю цепь холмов, присел, попытался уснуть: а вдруг корабль уйдет без него. Затем послышались голоса, мимо прокрались двое, Журоменья и Маргаду, оба привнесли на борт большую пышность, каждый день новое облачение, три лакея… Камоэнс поспешил на борт, испугавшись собственной трусости.
Корабль не отходил еще долго. В каюте висела полдневная жара, всю ночь с грохотом и суматохой шла погрузка.
Ему снилось:
Мое достоинство принизилось; я – худший из людей и должен работать и покорствовать за ничтожное жалованье. Но сейчас я могущественнее, нежели тогда, когда с трудом подыскивал слова и поверял их бумаге. Теперь я подбрасываю их в пространство; они проделывают бесконечные расстояния на вибрации, которую я беззаботно пробуждаю собственною рукою. Они огибают мир, они падают вниз так, как я того пожелаю – словно небесная манна. Отчего же я не чувствую себя Богом – но потерянным, униженным среди людей, которым я должен подчиняться?
Он проснулся. Суматоха погрузки прекратилась. Он снова заснул.
Сон всякий раз возвращался. Сперва на голове у него был тесный колпак, затем он почувствовал, что корабль был больше не из дерева, но из раскаленного железа, а команда его состояла из существ, которых он никогда не видел на земле, хотя и белых, но говорящих на другом языке, одетых в странные обтягивающие одеяния.
Он проснулся. Погрузка продолжалась с еще бóльшим рвением. Приближалось утро, а люди всё еще не управились.
Опять тот же сон… теперь толпа желтокожих людей вторгалась в узкую каюту, которая уже была заполнена странными предметами, еще и еще, каюта вот-вот треснет. Этого не произошло, но ее сжимали всё больше и больше. Внезапно она оказалась одна в большом пустынном пространстве, казалось, сейчас она распадется на части.
Он проснулся. Выбирали якорь; пели шпильгангеры. Теперь он погрузился в глубокий сон без сновидений и проснулся лишь тогда, когда корабль был в открытом море. Розовый сад остался позади, за серыми взгорьями, еле видный над поверхностью моря.
На следующий день в адмиральской каюте были вскрыты запечатанные приказы. Сначала следовали обычные предписания: зайти на Мозамбик, погрузить фрукты и, если получится, невольников, оставить на берегу больных. Затем – письма для губернатора Калькутты и для вице-короля Гоа. На этом обычно всё заканчивалось. Но теперь из ларца появились еще два письма. Кабрал и капитан недовольно переглянулись: ни один из них не любил читать, особенно приказы. Адмирал прочел первую бумагу, передал ее капитану, но тот не желал напрягаться и спросил, что там было написано.
– На Гоа еще не всё кончается, нам следует проследовать дальше, в Малакку, а те, что придут за нами, должны направиться туда прямо с Мозамбика.
– В Малакке больше можно взять, чем в Гоа, там мы уже сидим пятьдесят лет, Малакка богата, а население слабо.
– В Малакке мы тоже не останемся, оттуда нам нужно в Макао.
– Не бывало еще такого, чтобы корабль вдруг из Лиссабона шел прямиком в Макао. Да это и невозможно, мы слишком обрастаем. В Малакке нам нужно пробыть на суше по меньшей мере месяц, чтобы отскрести обшивку.
– Таковы предписания. Мы не смеем задерживаться в Малакке дольше чем на неделю.
– За этим что-то кроется, давайте прочтем последнее письмо, может быть, оно что-нибудь прояснит.
Это было предписание, скрепленное королевской печатью. Кабрал, казалось, при чтении взволновался. Он провел рукой по лбу, передал письмо капитану и сказал:
– Прочтите сами.
– Так я и знал, – рассмеявшись, сказал тот. Но внезапно улыбка сошла с его лица. – Они, разумеется, желают услать его как можно дальше, вот почему нам вместо того, чтобы оставаться неподалеку, предписано идти к чёрту на кулички; если не попадем в тайфун, всё, что у нас есть, придется отдать; они там всё в ход пускают, с пустыми трюмами в Японию, с грузом назад, год пробудем в пути, и ничего не улучшилось, кроме фрахтовой премии. И всё из-за этого отщепенца. На вашем месте я оставил бы его в Мозамбике.
– В приказе об этом не сказано.
– Цель в том, чтобы он исчез, чем раньше, тем лучше.
Камоэнса вызвали в каюту. Кабрал, держа в руке письмо, соболезнующе взглянул на него.
– Это касается вас, дон Луиш. Король желает, чтобы вы совершили рейс как заключенный, служили солдатом и в далекой Восточной Азии.
Камоэнс уставился на него непонимающим взглядом.
– Прочтите сами. – Адмирал протянул ему письмо. Его глазам предстала королевская месть (или ревность инфанта), четкими буквами трезво изложенная рукой безымянного писца.
Возник спор о значении слова «заключенный». Адмирал настаивал на том, чтобы Камоэнс оставался в своей каюте, по вечерам пребывал под надсмотром по палубе; шкипер же считал, что он должен быть заключен в трюме, скованный, до самого прибытия; ведь его предназначение – быть отданным в солдаты – накладывало на него клеймо обычного заключенного!
Адмирал проявил свой авторитет. До Мозамбика Камоэнс оставался в каюте. Эту гавань он видел из дверей.
Спустя четыре дня корабль встал на якорь. Все флаги были приспущены. Под пение литании и гром почти сотни пушек тело адмирала было спущено с юта в воды Индийского океана. В этот же день Луис Камоэнс был перемещен в трюм, в вонючую сырую дыру, предназначенную для мятежников и грабителей. Так он провел вторую половину путешествия. Он не видел ни Гоа, ни Малакки; стоянка корабля, доносившийся до него приглушенный гвалт были единственными впечатлениями, которые остались у него от этих гаваней.
Это было славное вступление на Восток.
Пока остальные заключенные мастерили из фруктовых косточек птичьи клетки, из щепок – модели кораблей, он проводил время за чеканкой строф поэмы, которую намеревался было бросить навсегда. Поскольку он не видел чужих земель, ему, подобно другим заключенным, обходившимся импровизированными инструментами, приходилось помогать себе мифологией, чтобы расцвечивать и плести свою историю. С отвращением прибегнул он к этому спасению. Однако мало-помалу он всё же стал втягиваться в работу, – единственное, что помогало ему коротать долгие часы.
Переход из Мозамбика в Малакку длился почти два месяца; ветрб не благоприятствовали. Два месяца! Камоэнс начал забывать, что когда-то жил на суше и был свободным. Казалось, что он с незапамятных времен сидел скорчившись в этом зыбком трюме, со смятой бумагой на ноющих коленях.
III
Илья-Верди.
Спустя три дня после того, как мы покинули стоянку в Малакке, я был освобожден. У меня развилась светобоязнь, сначала я с трудом двигался, но не впал в уныние, ожесточившись до чрезвычайности, исполненный решимости не сдаваться, воспользоваться случаем не порадовать короля моей бесславной гибелью. Некогда я лелеял надежду на возвращение, пусть много позже, в новом благородном звании, на гребне удачи. Я надеялся, что, когда я предстану перед ним со своими соратниками, он всё еще будет восседать на троне, старый, вялый, безотрадный… пожираемый хворями властитель обнищавшей страны. Шрамы наши будут столь многочисленны, что не останется места для наград; наши завоевания, оставленные позади, будут столь велики, что Португалия по сравнению с ними покажется ничтожной, маленькой страной! Вскоре после этого последнего посещения в качестве блудных сыновей мы без угрызений совести и с богатством снова погрузимся на корабли и направимся к нашей собственной, самостоятельно завоеванной земле, чтобы навсегда остаться там и умереть, в пышности, поддерживаемые армией. Но что было мне с того проку, если приходилось лезть на мачту, чтобы затекшими конечностями помогать брать рифы, брасопить реи и выполнять другую грубую работу, которой я не был обучен.
До моего заключения палубы и помещения были полны матросов. Свободные от вахты путались у других под ногами. Теперь же едва хватало людей для маневрирования. Даже черные рабы обязаны были помогать. Из-за болезней ли или из-за дезертирства стали люди на вес золота? Один корабельный врач поведал мне, что причиной столь многих жертв была прежде всего цинга. Новый адмирал был человек усердный. На Мадагаскаре, где большей частью пополняли запас свежего мяса и овощей для долгих переходов, мы не высаживались. Запасов оказалось недостаточно. Смертность была огромной: за несколько дней сотни человек. Многие корабли лишились более чем половины команды. Не хватало парусины, чтобы зашивать в нее мертвые тела, ядер для груза в ноги, времени, чтобы всякий раз ложиться в дрейф. Каждое утро убирали мертвецов; шестеро матросов, которые за тройное жалование исполняли эту работу, перетаскивали тела на среднюю палубу и сталкивали их в открытую амбразуру. Стая акул, следовавших за кораблем, неуклонно росла.
Как могли они оставаться в живых там, внизу, куда не проникал свет, где они никогда не получали фруктов? Существовало ли молчаливое согласие между бедами, которые должны были случиться и которые нет?
Дабы сохранить здоровье оставшихся и ввиду приближения к цели теперь нам ежедневно выдавали по лимону и огурцу. Я съедал их с бóльшим наслаждением, нежели прежде самые изысканные яства. Я упивался свободой – в основном ветром – и не огорчался из-за моих израненных ладоней, воспаленных глаз и десен. Я надеялся, что шторм своевременно освободит меня, ибо знал, что как только мы придем в Макао, меня отправят в тюрьму.
Однажды, когда я драил палубу, мимо проходил капитан. Я с удовлетворением заметил, что он исхудал. Я поднял голову и, не посторонившись, взглянул ему в глаза. Его рука метнулась к моему горлу, но он передумал, сплюнул и прошел мимо. Мы оба рисковали жизнью: он – из-за моих жаждущих рук, я – из-за конопляного стропа, всегда лежащего наготове. Его трусость спасла ему жизнь, и мою тоже.
После Малакки погода улеглась. Море волновалось меньше, чем на другом краю полуострова, и часто стоял полный штиль. Ветер был слабым, но непрерывным. Однажды мы проходили мимо побережья Камбоджи, на другой день море опять было пустынно, и я знал, что как только на горизонте появится берег, по окончании рейса возобновится мое тюремное заключение. Погода становилась всё тише, ветер слабел, море вытягивалось медленными, ленивыми длинными волнами, и на корабле чем дальше, тем больше опасались, что это предательское спокойствие сулит шторм, прямо перед побережьем Макао. Чем дольше длилось затишье, тем сильнее становился страх, что до прибытия разразится буря.
Это было на Пасху. Пропели торжественную службу; люди расхаживали со священными стандартами, освященными папой. Желающие могли поцеловать кайму флага. Большинство целовало, на всякий случай.
Ночью начался шторм. В полночь, когда закончилась моя вахта, было еще тихо, но совершенно темно и пбрило, словно полная луна и закатившееся в пожаре солнце слились в плотном слое облаков, и пламя небесных светил, не пробиваясь сквозь него, тлело вблизи от земли. В кубрике почти никого не было, в основном люди спали на палубе или в жерлах пушек, где всегда сохранялось немного прохлады. Смертельно больные и умирающие лежали в койках и, заслышав меня, хрипло умоляли дать им воды. Я раздал им, что мог найти, и затем сам свалился, впавши в беспамятство от духоты, подавленный предчувствием, что скоро мне предстоит вновь пробудиться и уже много часов не спать. Наверно, это продолжалось очень недолго, я проснулся, лежа на дощатой перегородке, отделявшей кубрик от носа корабля. Больные вцепились в меня, перегородка внезапно из пола превратилась в потолок, мы откатились, кубрик был уже наполовину наполнен водой, я ухватился за трап, не выпуская его, стряхнул с себя всех и, покрытый синяками, исцарапанный и, возможно, зараженный, выбрался на палубу.
Галеонная фигура, кресты не помогали; кто думал о них при таком ветре, который теперь задувал со всех сторон, прерывая дыхание и всё, что не было закрепленным, швырял на палубу и затем вновь взметал в воздух, словно самая атмосфера этой части земли улетучилась.
Волны поначалу накатывались довольно медленно и регулярно, точно плавучие горы, корабль шел, не снуя вверх-вниз, порой замирая, порой почти плашмя ложась набок. Потом его обступили водяные горы, которые обрушивались все одновременно, так что он постоянно оставался под ними.
Поначалу я был благодарен происходившему, тому, что я переживал это неистовство, что разрушался корабль, на котором меня шесть месяцев держали в узниках, где у меня отняли всё, что я имел, от рубахи до имени, но через пять минут упоение свободой прошло, и я жаждал лишь покоя и тишины, оставив все мысли.
Когда шторм утих, берег по-прежнему был в виду. Ветер снова улегся, но волны всё еще перехлестывали через борт корабля. Ночью мы видели мерцание отдаленных рассеянных огней и большой неподвижный свет над ними – там был Макао со своими сторожевыми башнями. Я опасался, что мы всё-таки войдем в охраняемую гавань. Я забился в угол на юте, немногие уцелевшие еще лежали у фальшборта. Но кораблю не суждено было более увидеть дневной свет. Около четырех часов его приподняло и швырнуло в накативший вал, отбросило назад, пушки раскатывались от борта к борту, некоторые разряжались. «Св. Бенедикт» быстро затонул, увлекши почти всех за собой. Только те, кто своевременно ухватился за доску или буй, еще держались на воде. Я дрейфовал на давно припасенном бочонке. В нем лежали несколько корабельных сухарей. И… моя рукопись.
Вновь наступил день, теперь над пустынными водами. Берег был далеко, остров, на который нас швырнуло, исчез. Силы мои начали иссякать, поскольку бочонок постоянно переворачивался, и я то и дело погружался в воду. Но предчувствие того, что я еще не погибну в этой авантюре, заставляло меня держаться, и через несколько часов мне стало ясно, что волны относили меня в направлении бухты. Теперь, издали, я мог различить город, не слишком отличавшийся от маленькой португальской или испанской гавани. Кораблей в ней было немного, но полно джонок того типа, который я уже видел прежде: низкий нос, высокий штевень, пышные паруса. Город я рассматривал как часть родины; лучше бы мне увидеть китайскую гавань.
Напротив, частично закрывая бухту, лежал длинный остров – низкие берега, горная вершина в центре, около пятисот метров высотой. Он казался заброшенным; там и сям небольшие заросли – можно ли будет найти на нем укрытие? Медленно я стал грести с моим крутящимся бочонком в этом направлении и, после бесконечной борьбы, с трудом плывя, полузадыхаясь, достиг берега. Я прошлепал до сухого места, неся на плечах свои пожитки. Передо мной были заросли кустарника. Я продирался метров сто, затем обессилел, и сон сморил меня.
Очнулся я в наступающих сумерках, а скоро и совсем стемнело, так что я лежал неподвижно. Посреди ночи я выполз из кустов на берег. Но огней на той стороне я не увидел. Туман? Застит ли мне глаза? Не опасаются ли там нападения? Меня все-таки тревожило, что огни больше не горели. К тому же я ощущал сильную слабость, я еле-еле поднялся на ноги, – но, оказавшись пленником этого острова, решил этой же ночью разведать его. Теперь слабо светила луна. Я поел сухарей, однако, несмотря на сильное истощение, голода не ощущал. Я понял, что захворал, и испугался, что болезнь вскоре совсем одолеет меня. Кости мои ломило, десны вспухли и кровоточили, из-за привкуса крови во рту меня подташнивало. Так, шатаясь, я отправился в путь. Стоял мертвый штиль, море, теперь совершенно спокойное, шуршало вдали. Я нигде не видел домов, не мог найти дороги. Я взобрался на пологий откос. Из зарослей до меня донеслось приглушенное мычание. Неужели там, в чаще, есть дом?
Это была застрявшая в сетях молодая корова. Я распутал животное, но, вовремя передумав, вновь связал и попробовал подоить. Вздрогнув, я вспомнил, что парное молоко – средство от цинги; стало быть, я чуть было не упустил свой шанс на спасение! То немногое, что мне с трудом удалось проглотить – я почти не мог раскрыть рта – помогло мне. Я запомнил место, где стояла корова, и побрел дальше. Теперь я достиг края регулярно засаженного поля. Растения были мне незнакомы, но я всё же поел их, сырыми и немытыми, ища спасения; возможно, я заболею еще серьезнее.
Так брел я, пока мне не стала угрожать новая опасность – быть замеченным, ибо уже рассвело. Я нашел расщелину в камнях и провел день в дремоте и судорогах. Иногда я выглядывал наружу, но не видел ни единой живой души.
На следующую ночь корова исчезла, но я нашел другие корешки, получше, и, наконец, набрел на хижину. В течение последующего дня я наблюдал за ней из-за деревьев. Хижина казалась пустынной. Ночью я проник в нее и обнаружил в глиняных мисках пищу. Я был голоден, но пища оказалась отвратительной. Лишь тогда я осознал отчаянность моего положения: мои собратья по расе заключат меня в тюрьму, китайцы меня не поймут, и на их пище я не проживу. В море я вернуться не мог. Пока я раздумывал об этом, в ушах у меня зазвенело, и я лишился чувств. Я хотел подняться, но не смог и остался лежать на бугристом глиняном полу.
IV
Китайские крестьяне, вернувшись с уборки урожая и обнаружившие в своем доме белокурого варвара, не убили его, но и не выдали. Они позволили ему расхаживать, где вздумается, не препятствовали собирать и есть овощи и доедать остатки риса из чашек. По их жестам и лицам было не понять, видели ли они его вообще. Это непризнание его существования было для Камоэнса еще болезненнее, чем враждебность или тюрьма. Казалось, он попал на другую планету, жители которой, обладающие иными чувствами, не осознавали его присутствия. Он не мог поддерживать связи с этим внешним миром ни с помощью улыбки, ни с помощью жестов или речи. Это было одиночество, ужаснее, нежели одиночество посреди моря или в ледяной пустыне, более гнетущее, нежели заключение в трюме. И всё же, невзирая на эту духовную пытку, его физические силы мало-помалу возвращались к нему. Движимый инстинктом, он взобрался по склону на вершину острова. Откос не был крутым, но Камоэнс настолько ослабел, что восхождение заняло несколько дней. На городской стороне откос спускался вниз довольно круто, сверху была видна бухта и окрестности. Только теперь Луис мог окинуть взглядом новый мир.
Невзирая на его несчастья, просторная перспектива давала ему некое ощущение освобождения. Кругом из воды возвышались острова, вдали виднелся материк, на другой стороне лежал город на трех холмах. На вершине одного стоял маяк, сиявший во тьме над городом; на втором, в угловатой гирлянде, бруствер цитадели; на третьем – собор с большим крестом на верхушке. Внизу был сам город: белые, коричневые и серые здания, между которыми – мрачные обломки скал и купы деревьев. Перед городом шныряли тесные стаи джонок; даже когда рыбацкая флотилия, спасаясь от атлантического шторма, укрывалась в Тежу, не видно было такого количества мачт одновременно.
Под ним, на острове, были разбросаны похожие на остроконечные седла рыбацкие хижины, на песчаном берегу – высоко поднятые сампаны. Луис осмотрел линию берега насколько мог вдаль, и на одном конце, в зарослях, приметил нечто, похожее на белый платок. Это было для него, как парус для утопающей жертвы кораблекрушения: туда и только туда, неважно, чей это парус: пиратский или дружеский. Он спустился с вершины и попытался проследовать кратчайшим путем. Но ему приходилось избегать деревень и обходить пропасти, и в конце концов он совершенно сбился с пути, так что ему пришлось вновь забираться наверх, чтобы найти дорогу назад; он теперь попробовал следовать под спуском, но снова тщетно.
К ночи, слишком усталый, чтобы идти дальше или искать укрытия, он вырыл нору в поле и прикрылся листвой; он был чересчур обессилен, его лихорадило, и он не мог уснуть. Посреди ночи откуда-то очень издалека до него донеслось неясное пение. Он приподнялся и вслушался; не иначе как это ночной ветер донес звук, потому что когда ветер стихал, ничего не было слышно. Камоэнс выбрался из ямы и пошел против ветра, останавливаясь, когда тот стихал, и двигаясь дальше, когда он возобновлялся. Но звук становился всё слабее и слабее, к тому же начался дождь, сделалось светлее и он обнаружил, что стоит по-прежнему на том же мрачном поле. Ветер сменился; и ветер и дождь объединились против него. Он провел день в своей яме. Ночью началось то же самое: он притворялся, что не слышит, и погрыз несколько корешков; звук усилился, он забрался еще глубже; но звук продолжался, и в конце концов он высунул голову. Было безветренно, так что ветер не мог обмануть его; он осторожно двинулся на звук, заметив, что идет по руслу ручья. Внезапно звук вновь прекратился, но он продолжать идти по ручью и уперся в высокую стену. Он на ощупь двинулся вдоль нее, но руки его не встретили двери, почва внезапно провалилась под ним, и он очутился по колено в воде. Теперь он стал исследовать стену с другой стороны. Он вновь попал в воду, но заметил, что она не становилась глубже; вышла луна, так что он рискнул идти дальше. В конце концов стена завернула внутрь. В лунном свете он разглядел небольшую беседку, чуть возвышающуюся над водой: стройная изогнутая крыша на шести тонких пилястрах, между которыми висели цветочные гирлянды, покачивавшиеся на ветру.
Он с трудом поднялся в беседку, и ему пришлось лечь, чтобы отдышаться. Поднявшись, он заметил, что его грязная промокшая одежда оставила жирные отпечатки его тела на мозаичном полу.
Он словно бы увидел свое нынешнее существо в зеркале; попытался вытереть грязь с чистого пола, но ему это не удалось, и на какой-то момент печаль овладела его притупленным расположением духа, но вновь была вытеснена стремлением двигаться дальше.
Узенький мостик без перил был перекинут на другой берег через три-четыре валуна. Под ним вокруг камней бурлили волны. Он, шатаясь, перешел через них и вновь уперся в стену. В центре ее было решетчатое овальное отверстие, брусья обвивали усики винограда, а за ним расстилалась зелень сада.
Он тряс прутья решетки, один за другим, они не поддавались. Отчего ему хотелось туда, внутрь, ведь там могла быть тюрьма? Ведь ужаснее голода и одиночества во внешнем мире не было ничего! Он поскользнулся, держась за наружный прут, решетка повернулась и он кувырком влетел в сад. Загородка закрылась за ним, ветви и гроздья листвы отталкивали его, для него едва находилось место между стеной и наружными кустарниками, никогда прежде не слыханные запахи испугали его, как предчувствие существования при таких тяжких условиях, какие он никогда не смог бы выполнить.