Запретный край

Слауэрхоф Ян Якоб

Глава седьмая

 

 

I

Темница была расположена глубоко, ибо его вели вниз по бесчисленным лестницам, но где началось подземелье, он не понял. Он не видел ни луны, ни солнца; ночь была черна, днем же царил серый сумрак. Однажды утром сторож принес ему еду и кувшин с водой, которая через час-другой помутнела и сделалась затхлой, так что он поскорее допил ее. Время он отсчитывал по появлениям сторожа, оставляя на балке зарубку, которую затем находил ощупью. Когда из царапин образовалась длинная лесенка, он спросил сторожа, когда настанет его черед. Тот покачал головой. Когда? Сперва детоубийцы. Затем дезертиры.

Он взмолился о том, чтобы ему позволили больше света. Он отдаст за это свой последний золотой. Но сторож, отказавшись, ушел. Сконфуженный, смертельно усталый, он лег лицом к стене. Когда несколько часов спустя он поднял голову, на лицо его упал узкий луч света; струя прохладной родниковой воды не могла быть более живительной. Откуда он пробился? Может быть, сторож там, наверху, отвалил камень, открыв прямой узкий путь свету? Или светила расположились на небесном своде таким образом, что лучи проникали через полуразрушенные проходы? Он решил, что именно так и было. В таком случае свет скоро исчезнет. Он жаждал насладиться каждым мгновением, впитать его. Но свет пробудил в нем еще одно желание, и он, сначала неохотно, принялся писать, – возможно, для того, чтобы потом узнать, ощутить, что означали для него эти светлые часы; а может быть, для того, чтобы оставаться в ясном сознании, покуда они длятся.

Затем он вновь принялся укорять себя в том, что предпочел слагать стихи вместо того, чтобы отдаться чистому наслаждению светом. С застывшим взглядом, недвижный, он погрузился в раздумья. Но вдруг по ноге его пробежал крупный таракан; он бы мог схватить насекомое и убить его, пока было светло; страстное желание очистить свою темницу овладело им. Он начал охоту, но тараканов было слишком много, из углов непрерывно выбегали новые. И вдруг разом стемнело. Он упрекнул себя в том, что злоупотребил божественным светом, и дал себе клятву: когда свет вернется, лишь поклоняться ему. Однако и на следующий день стихосложение сменялось охотой на паразитов.

Через двенадцать дней заточения его вновь повели вверх по лестнице; ослепленный, невзирая на то, что в комнате было сумрачно, предстал он перед одетыми в черное судьями, сидевшими за зеленым столом. Кампуш самолично приступил к допросу.

Пленник заявил, что пережил кораблекрушение, был ранен в голову, что не помнит ни своего имени, ни ранга, и что прошел отдаленную часть побережья в сторону Макао, откуда ночью заметил отдаленный свет. Больше из него ничего вытянуть не удалось, и вскоре его вновь увели. Он надеялся, что его присоединят к войскам, сделают простым солдатом, тогда у него появится шанс сбежать и вновь попасть на остров. Но с ним распорядились иначе. Вновь его повели вверх по лестнице, втолкнули в зал заседаний суда, и он уставился на искаженное ненавистью лицо сидевшего рядом с Кампушем капитана, которого уже не чаял увидеть в этой жизни.

– Теперь вспомнил, как тебя зовут? – спросил капитан.

– Я знаю, кем я был: Луиш Ваш ди Камойнш, но из-за козней завистников я сейчас лишен имени.

– Нет, такова воля короля. Государственный преступник, виновный в оскорблении его королевского величества, ты останешься в заключении.

– Погодите, – вскричал Кампуш. – Здесь у нас законы соблюдаются несколько иначе. Здесь каждый человек на счету. Он должен поступить на военную службу.

– Он дезертир.

Провоцируемый капитаном, Камоэнс ринулся в словесную схватку.

– Разве это дезертирство, что я, выброшенный волнами на отдаленный берег, из последних сил добрел до Макао?

Но Кампуш, не дав ему высказаться, приказал увести его.

Вечером он спустился в клеть к Камоэнсу. В углу поставили фонарь; красный свет падал на Камоэнса. Кампуш оставался в темноте.

– Что ты видел на том берегу?

– Китайцев, их дома и могилы. Прежде всего последнее!

– Не скрывалась ли там где-нибудь белая женщина? Три недели назад пропала девица благородного происхождения; предполагают, что она похищена китайцами. Если можешь сообщить что-нибудь об этом, тебе зачтется.

Камоэнс покачал головой.

– Ничего не знаешь? А должен бы знать. Не то тебя будут пытать вместе с доминиканцами.

Камоэнс заявил, что человеку, потерпевшему кораблекрушение в огромной незнакомой стране, встретить там пленницу одной с ним расы практически невозможно. Напротив, если бы она была похищена китайцами, ее, вне всяких сомнений, тщательно скрывали бы от чужих глаз. Но Кампуш ничего не желал слушать, – похоже, он получил некие сведения от инквизиторов, или же инстинкт подсказывал ему, что Камоэнс встречался с беглянкой.

Неужели его выдало выражение лица? Не осталась ли на нем какая-то ее принадлежность? Он не прикасался к ней, но всё же ощупал себя. Теперь он завидовал непроницаемым лицам китайцев, не подозревая, что его собственные черты из-за пережитых страданий приобрели почти такую же неподвижность.

Он страшился пытки, помня, что был отважен в бою, оставался хладнокровен во время лиссабонского землетрясения. Он даже радовался урагану, погубившему «Святую Деву», но его корчило от отвращения при мысли, что ему придется, беспомощному, связанному, подвергаться истязаниям. Он задумался о том, как бы повел себя, если бы в самом деле ничего не знал. При первой боли, вероятнее всего, наплел бы какую-нибудь историю, он был горазд на выдумки. Но ведь он и впрямь кое-что знал… Указать какое-нибудь место, как можно дальше от истинного? Нет, теперь он понимал, что должен молчать. Он попытался собраться с силами для сопротивления, неподвижно стоя у стены, затем вновь изнуряя себя сильными движениями мускулов, но его ослабевшее тело не выдерживало напряжения, да и узость камеры этого не позволяла.

Вошедший сторож застал его в углу, в полузабытьи. Он вскочил, предполагая, что его уже уводят. Но сторож, старый квантунский китаец, подойдя ближе, протянул ему листок ракиты с каким-то коричневым порошком. Камоэнс уставился на него, сначала не поняв, что это был порошок, делающий человека нечувствительным к любой боли. Потом это дошло до его сознания, и он спросил, чему обязан такой любезности. Сторож дал ему понять, что справедливо подвергать пыткам истязателя детей, но не потерпевшего кораблекрушение, ибо тот находится во власти богини А-Ма, усмирительницы штормов и спасительницы рыбаков; он был ее жрецом.

Большего от него добиться было невозможно. Камоэнс принял порошок. Очень скоро он почувствовал, что погружается в чрезвычайно приятный, сонливый покой. Внезапно он вздрогнул от пронизавшего его подозрения. Что, если Пилар прослышала о его заточении, и через свою дуэнью тайком передала сторожу эту отраву, приказав обезвредить его? С чего бы иначе старый монгол стал испытывать такое сострадание к нему; это противоречит натуре китайцев, почитающих пытку за своего рода искусство. Неужели Пилар столь опасалась за свою безопасность, что хладнокровно распорядилась умертвить его в подземелье? Боль перешла в ненависть, но внезапно угасла. Разве не свершала она благодеяние, даже если готовила ему смерть? Камоэнс потянулся; каменный пол сделался мягок, как бархат; низкий, затянутый паутиной потолок превратился в усеянное звездами небо, и среди звезд мерцали ее глаза; и всё превратилось в рассеянный свет. Он позволил себе заснуть, или умереть, одно из двух, как получится.

 

II

Теперь это было более просторное и светлое помещение, нежели какое-либо из тех, в какие Камоэнс ступал в незапамятные, казалось, времена. В центре его были приготовлены пыточные инструменты. Назначение многих из них было ему неизвестно. Палач и его помощники стояли в устрашающе напряженных позах, словно их приставили сторожить инструменты, и они боялись, что те в последний момент исчезнут.

В углу, скованные цепями, но более спокойные, стояли доминиканцы. Они были, как всегда, в своих грубых сутанах и сандалиях и переговаривались тихо, но оживленно, словно погруженные в богословскую беседу. Большинство из них косо переглядывались, словно не вполне доверяли друг другу. Это столь не соответствовало их положению, в котором лишь от друг друга могли они ожидать хоть какой-то духовной поддержки, что Камоэнс сначала ничего не понял и решил, что при первой же пытке они непременно начнут выдавать друг друга. Вдобавок у одного из них был пронзительный голос, постоянно перекрывавший хриплый шепот. Лишь потом Камоэнс заметил их внутреннее спокойствие. Время от времени один из судей покрикивал: «Молчать!» А присутствовавший там же капитан обронил: «Скоро по-другому запоете».

Судьи сидели в потоке света, падавшего сквозь решетчатые окна под потолком. За окнами Камоэнсу были видны ноги бесчисленных прохожих: мягкие войлочные туфли китайцев, копытца их жен; гораздо реже – грубые кожаные солдатские ботинки, и два-три раза – сапоги оленьей кожи с длинными серебряными шпорами. Никогда не видел он такого количества жителей Макао. Это продолжалось несколько минут, в течение которых судьи перебирали судебные документы и заключали пари. На него почти не обращали внимания.

Наконец Кампуш подал знак палачу, помощники приблизились к монахам, но те пали на колени, приор горячо молился, и ни один из помощников не протянул к ним руки. Камоэнс задался вопросом, что больше поможет во время истязаний, его порошок или эта молитва. Кампуш велел сказать «аминь» и приступить к пыткам, и вскоре патеры раскачивались под потолком с тяжелыми грузами, привязанным к пальцам ног.

Камоэнсу места под потолком не досталось, и, чтобы не терять времени даром, ему зажали в тиски большие пальцы рук, а на лодыжки надели острые поножи. Стояла мертвая тишина, только время от времени металлические грузы приглушенно клацали друг о друга, и Кампуш через равные промежутки времени взывал: «Сознавайтесь! Сознавайтесь!»

В конце концов один молодой священник начал негромко постанывать.

– Признайся, – кричал Кампуш. – Скажи правду и освободи себя от мучений, этих и грядущих, которые будут в десять раз страшнее. Признайся!

Писцы уже нацелились перьями на бумагу. Но приор принялся увещевать молодого священника, говорил об отцах церкви, которые претерпевали гораздо более страшные муки, заклинал его не расставаться с вечным блаженством из-за нескольких часов земных мучений и не предавать их невиновности.

Однако молодой священник, мучимый всё сильнее, ослабел и признался, что детей Лоу Ята заманили в монастырь. Но что там с ними случилось, он не знал.

– Но ты же слышал их стоны? Ты видел, что во дворе что-то закапывали?

– Да, да, – простонала жертва, – отпустите меня, я видел, их закопали. Отпустите меня.

– Он лжет, – вскричал приор. – Мы тут ни при чем, можете замучить меня до смерти, ни слова неправды не сорвется с моих уст. Это трус, он просто желает спастись.

– Нет, он благоразумен. Доказательства неопровержимы, нет смысла отпираться. Или ты хочешь взять свои слова назад?

– Нет, нет, отпустите меня, я же всё сказал!

Всех развязали. Был зачитан протокол, но большинство монахов ничего не осознавало, – кто привалился к стене, кто осел на пол. О Камоэнсе почти забыли, и сам он не подавал звуков. Кампуш приблизился к нему.

– И ты, сознайся тоже, тогда у нас будет всё, что нам нужно знать.

Но Камоэнс улыбнулся, покачал головой и ничего не ответил. По пальцам его текла кровь.

Очнулся он от странного теплого ощущения на лице. Он не смог понять, что это было, и остался лежать, боясь открыть глаза. В то же время он чувствовал приглушенную боль в лодыжках и больших пальцах рук. Наконец он с трудом разлепил веки. Он лежал на постели в довольно светлой комнате. У окна стояли стул и стол. Он подковылял к окну и увидел вдали море и несколько островов на горизонте. Под окном он не обнаружил земли. Он вновь был вдали от нее – теперь не в темноте, под ней, но над ней, в солнечном свете.

Вода, которую принес ему другой сторож, была чище и со временем не портилась, пища была хорошей. Через три дня он уже мог вставать, и в первый день не отрывал глаз от далеких морских островов, мимо которых порой проходил одинокий корабль. Он попросил разъяснений и у этого сторожа, но тот не сказал ни слова. Что, если хорошим обращением его намеревались склонить к предательству? Или ожидали, что король отменит свой приказ?

Однажды утром все записи вновь исчезли. Вцепившись в сторожа, Камоэнс накинулся на него с вопросами. Но тот, похоже, был глухонемым и казался уместным скорее в подземелье, нежели в этом светлом месте. Охваченный недобрыми предчувствиями, Камоэнс провел день, не будучи более в состоянии задумчиво созерцать море, проникаясь его спокойствием. Ночью он сидя проспал несколько часов, а проснувшись, обнаружил свои бумаги. Однако один листок со строками о саде Гесперид был измят и запятнан. Он собрался было продолжать, но был слишком озабочен тем, что работа его была прервана на этом месте. Тревожные подозрения не покидали его, и он не решался более думать о Пилар.

Наконец он отважился перечесть написанное. Ему вдруг открылось: сам того не осознавая, он изображал мифический сад подобным тому, который видел на той стороне. Горло его сжала ярость, несравнимая с той, какую он когда-либо в юности испытывал по отношению к поэзии. Поэзия годилась лишь на то, чтобы обнаруживать тайны, превращать поэта в предателя собственной заветной сути – именно того, что он хотел бы запрятать в глубины своей души, а лучше всего – похоронить в земле. Но вряд ли Кампуш мог подумать о такой возможности; столь чуткой душой не обладал!

Так Камоэнс, еще более невольник, нежели прежде, продолжал метаться меж окном и постелью, меж надеждой и страхом, опасениями и облегчением. И эта пытка, более ужасная, чем та, которой подверглось его тело, длилась еще шесть или семь дней. Он не мог ни есть, ни писать, неотрывно смотрел из окна на море и жаждал забытья.

Однажды в полдень к нему вместе с сторожем явился какой-то мелкий чиновник и слуга, принесший обмундирование, которое он швырнул Камоэнсу. Чиновник зачитал вслух приказ. Камоэнсу надлежало в качестве рядового солдата отправиться с конвоем, сопровождавшим посольскую миссию в Пекин и этим же днем покидавшим Макао. Камоэнс не двинулся с места, чтобы начать приготовления к отъезду. Чиновник посоветовал ему пошевеливаться, в противном случае ему придется в течение трех дней перехода из Макао провести в кандалах. Он продолжал выжидать. Камоэнс переоделся.

 

III

Перед портом, закрывающим португальский полуостров от китайской империи, была возведена украшенная цветами трибуна. Сенат Макао и знатнейшие офицеры с супругами намеревались оттуда наблюдать за проходящей процессией. Наконец, она появилась вдалеке; Метелью, глава посольства, сидел в паланкине, который несли на плечах восемь носильщиков. За ним – четыре сопровождающих его посланника. Двадцать кули были нагружены подарками для императора. Конвой, который должен будет окружать миссию в опасных районах, появился в самую последнюю очередь.

Перед трибуной процессия остановилась. Только посланники имели право попрощаться с женами, что они и сделали, торопливо и натянуто; женщины перегибались через балюстраду и обнимали супругов, покидавших их на год – или навсегда. Это тянулось недолго; несколько раз прозвучал рожок, и все заняли свои места. Кампуш и Метелью обменялись формальными приветствиями; последнему было вручено запечатанное предписание. Священник благословил пятерых посланников и окропил святой водой ящики с подарками. Солдаты в церемонии не участвовали; из арьегарда они еле-еле видели трибуну. Камоэнс, стоя среди них, глядел прямо перед собой, изо всех сил стараясь ничего не замечать. Он жаждал только одного: момента, когда, много дней спустя, он очутится вне притягательности Макао, когда всё, наконец, будет позади, а впереди, перед ним, только пустота.

Был отдан знак выступать, все зашевелились, и он со склоненной головой прошел мимо трибуны. Но, минуя ее середину, он, не в силах совладать с собой, поднял голову – и во втором ряду увидел Пилар, бледную, одетую в белое, рядом с краснолицым толстым Ронкилью в пышном мундире. Глаза их встретились. Ему хотелось закричать: «Я не выдал тебя», но он немедленно почувствовал: в сущности, я всё же тебя предал. Он опустил голову и молча прошел мимо.

Уже первый марш измотал его. Однако понадобилось пять дней, чтобы телесное изнурение и боль в израненных ногах сделались достаточно сильными, чтобы вытеснить боль из рассудка. Через несколько дней усталость прошла, шагать стало легче, он почувствовал, что ему открывается притягательность неизведанного, увлекательность долгого перехода по стране, где не ступала нога ни одного человека его расы.

Вначале они передвигались ночью, в свете полной луны, под которой простиралась земля, бесцветная и чуть волнистая. Редкие деревушки, тощие бамбуковые заросли и разрушенные могилы казались странным, резким контрастом в этой пустыне. Вскоре порядок марша расстроился сам по себе: можно было растянуться на часы ходьбы и всё же не терять друг друга из виду. Позже, когда население стало плотнее, местность – холмистее и безопасность приказывала держаться рядом, дисциплина уже слишком ослабла; Метелью не обладал достаточной властью над солдатами. Многие страдали от поноса, из четырех китайских проводников двое умерли.

Метелью, предвидя опасность остаться без проводников в глубине чужой, дремучей, враждебной страны, попытался нанять других: тщетно; повсюду нежелание идти на неизведанный север было столь сильно, что даже крупные суммы денег не пробуждали в людях алчности.

Захворал и третий проводник. Чтобы в случае необходимости найти хотя бы обратный путь, Метелью распорядился ежедневно устанавливать при дороге камень и высекать на нем: «Здесь проходило первое португальское посольство, свободное от уплаты дани». Дата, высота солнца. Найти желающих выполнять эту тяжкую работу было нелегко; Камоэнса постоянно к ней принуждали. Население было не враждебно, скорее пугливо, но из-за этого было труднее входить с ним в контакт и добывать провизию. Как только процессия проходила мимо, люди булыжниками обносили камень, дабы лишить силы высеченные на нем знаки.

Отряд всё больше и больше рассеивался, шли вразнобой. Только Метелью и один ученый иезуит, увязавшийся с ними, чтобы остаться в Пекине при дворе и внедрять свою религию при помощи принципов астрономии, велели нести их носилки рядом, чтобы поддерживать по дороге беседу. Раз в день Метелью подзывал Камоэнса к себе и спрашивал, едва поднимая голову над краем паланкина, не имеются ли у того какие-либо жалобы. Камоэнс отвечал, что у него, как и у остальных солдат, нет никаких жалоб, кроме как на скудную пищу, и что он, как и все другие, знает, что Метелью в этом не виноват. Тогда Метелью пытался завоевать его доверие, вытянуть что-то из его прошлого, переходил на тон равного, интересовался положением дел при дворе, где вращался за несколько лет до Камоэнса. Но Камоэнс делал вид, что всё позабыл.

И тогда Метелью прежним высокомерным тоном приказывал ему вернуться к отряду. Однажды Метелью распорядился, чтобы солдаты пели, дабы не сбиваться с марша. Но протяжные португальские народные песни замедляли шаг и пробуждали в людях отчаяние и тоску по родине. Под пение же китайцев, неровное и дисгармоничное, европейцы не могли держать шаг. Через день попытки были оставлены, и далее люди продвигались в молчании, еще более подавленные; местность также становилась тише, не было слышно звона гонгов, похожих на отдаленные глухие раскаты грома; не было больше толчеи на шумных похоронах.

Тем не менее деревни становились обширнее и многочисленнее, нередко перерастая друг в друга; пришел день, когда застройкам стало не видно конца, не было больше открытого пространства, и, наконец, последний оставшийся у них проводник признал, что они достигли города, в котором он не ориентировался. За домами они увидели большой черный вал – там, по всей вероятности, лежал обнесенный каменной стеной город. Однако как же попасть в него? На какой-то площади Метелью приказал остановиться и трубить сбор, но звук трубы заглушили визг и вой флейт, раздававшиеся из центрального дома. Коэлью, начальник посольского караула, приказал десяти оставшимся своим мушкетерам дать несколько залпов в воздух, ожидая, что остальные его услышат, и народ, который прорывался на площадь из всех сходящихся к ней переулков, повернет назад.

Но со всех сторон им отвечали взрывы посильнее пушечного огня, – так им сперва показалось; в панике они стали искать укрытия за кучами мусора и в нем самом, превратившем глиняную площадь в холмистую территорию. Но никого не задело, и в конце концов они поняли, что без нужды перепачкались и выставили себя на посмешище народу. Тысячи ухмыляющихся физиономий и пронзительные вопли свидетельствовали о том, что испуг белых варваров был замечен, и что фейерверк, на который даже двухлетние малыши не обращают внимания, навел на них ужас. Разъяренный Коэлью хотел было дать залп в толпу, но, по счастью, Метелью вовремя остановил его.

Все стояли в растерянности: ни Метелью, ни Коэлью не знали, как быть. Камоэнс призвал их так или иначе продвигаться вперед, по самой широкой улице, а позже можно будет попытаться восстановить направление при помощи компаса. Коэлью приказал ему молчать, однако Метелью ухватился за совет: всё лучше, чем стоять, и отряд двинулся вперед. Китайцы дали им спокойно уйти, не сделав ни единой попытки окружить. Фейерверк тоже прекратился. Их приняли за демонов, и то, что они уходили, было предполагаемым результатом какофонии флейт, фейерверка и кто знает скольких молитв. Все двери и окна были закрыты, и лишь запах отбросов и скопления человеческих тел говорили о том, что они проходили не через город мертвецов.

Через три часа они уперлись в высокую черную стену, которую недавно заметили издалека. Вдоль нее пролегал глубокий сухой ров, на больших расстояниях друг от друга из гладкой стены выдавались полукружия сторожевых башен; казалось, отряд стоял перед одним из своих собственных замков, но в десять раз выше и бесконечно более обширным. Они сделали привал под купами голых деревьев. Не досчитались двенадцати человек; четверо вернулись в течение дня, один поведал, что его пытали, второй – что его затащила в дом женщина, которая отпустила его лишь после того, как он обладал ею; остальные двое были совершенно невменяемы.

На следующий день Метелью решил сниматься с лагеря и поворачивать назад, в город. Но проводник-китаец удержал их: город неизмеримо огромен, ему нужно отправить одного из послов к мандарину и испросить у того разрешения на продвижение по городу. Проводник указывал на одну из сторожевых башен, где открылись узкие ворота над краем рва. Лишь у Коэлью и двоих солдат хватило мужества войти в них. Был отобран один ящик с подарками, предназначенными для императора.

Пошло три дня, прежде чем ворота открылись вновь и выпустили посланцев. Ответ мандарина гласил: посольство получит сопровождение через Хунань, до берегов озера Дунтин, далее власть мандарина не простирается. Но сперва они должны свернуть свой стяг с надменной надписью, – не было таких земель, которые не платили бы дань и не подчинялись бы императору. Лишь тогда варваров проведут через город, но, поскольку они были недостойны созерцать великолепие вечного Чанша, им надлежит проходить по улицам и мимо дворцов города с повязками на глазах. В противном случае им придется двигаться вдоль стены, что займет много дней.

Был собран совет. Из-за бедственного положения ранги были отменены, и высказался каждый. Большинство выступало за то, чтобы, в целях сокращения пути, согласиться и дать провести себя по городу, хотя это и было унизительно. Но Метелью, Камоэнс и еще некоторые стояли на своем; лучше оставаться за стенами города, нежели надеть повязку и попасть под власть китайцев. Очутись они в городских стенах, кто поручится за то, что они когда-нибудь из них выберутся?

Победило меньшинство, и на следующий день они, предводительствуемые четырьмя проводниками и сопровождаемые большим отрядом солдат, медленно двинулись вдоль стены. Расстояние между башнями доходило порой до полумили, а иногда составляло лишь сотню метров. Стена повсюду была высокой; в одном месте, где она была частично разрушена, они увидели бесконечно расстилающийся за ней город.

Наступила ночь, но люди не останавливались на отдых. Португальцы надеялись, что к рассвету опять выйдут на равнину. На башнях горели фонари, городской шум не смолкал ни на час. На утренней заре перспектива была всё та же: с одной стороны рассеянные группы домов, с другой – ров, стена, башни. Осоловелые, павшие духом португальцы тащились дальше: стадо меж безмолвных проводников впереди и китайский конвой в сотне метров позади. Внезапно Камоэнс, шедший рядом с паланкином Метелью, остановился, издал стон и поднял камень, к которому был привязан платок.

– Стойте.

Метелью высунул голову из носилок, затем выпрямился во весь рост.

– Мы никогда отсюда не уйдем. Как я и предполагал. Вчера, когда стемнело, я выбросил этот камень с платком. Нас постоянно водят вокруг города, чтобы у нас создалось впечатление, что он огромен. Возьмите проводников в заложники.

Солдаты схватили проводников; конвоиры бросились было на подмогу, но несколько выстрелов удержали их на расстоянии; до сражения не дошло.

Под угрозой смерти, под дулом мушкета, проводники увели их от города. Вновь развернули стяг. Они не оглядывались, ускоряли шаг. Только в полдень остановились передохнуть, никто больше не мог двигаться. Город, казавшийся столь безмерно огромным и высоким, лежал теперь перед ними, низкий и ничтожный на горизонте под заходящим солнцем; большое облако могло накрыть его.

Теперь они двигались прямо на север; нередко дороги не было, и они пересекали то сыпучие каменистые равнины, то мягкие рисовые поля: поначалу – блаженство для израненных ног, затем ходьба становилась невыносимой, ибо с каждым шагом приходилось выдирать ноги из грязи. Наконец они вышли к узенькой речушке, – если верить проводникам, это был приток Янцзы; по словам других, она вытекала из озера Дунтин; в любом случае, можно было следовать по ней. Разбили лагерь; пока больные отдыхали, другие отправились на поиски лодок. Через неделю они вернулись с четырьмя утлыми суденышками, в которых могла поместиться только половина отряда. Остальные шли по берегу. Сначала из-за извилистого русла и слабого течения лодки продвигались медленно; пеший отряд часами ожидал их в лагере. Но как только течение стало быстрее, русло выпрямилось, лодки исчезли из виду, и порой следовавшие по берегу нагоняли их только к полночи. Однажды ночью Камоэнс и десяток пеших солдат вовсе не увидели суденышек, утром тоже. Они стояли, предоставленные своей судьбе, на краю огромного желтого водного пространства. Противоположного берега было не видно, лодок тоже. Они продолжали ждать.

Добрались ли лодки до другого берега или перевернулись? Как-то раз они заметили вдали нечто черное, дрейфовавшее в их направлении, и к вечеру приплыл солдат на одной из лодок. Потерялась ли она, или же была брошена?

Мнения вновь разделились. Половина солдат, погрузившись в лодку, отправилась на поиски миссии. Они не вернулись. Камоэнс ощутил, что в нем возрождается жажда жизни, которую он полагал умершей. Вновь он был свободен, один в огромном государстве. Он мог идти куда пожелает. И он с немногими спутниками повернул назад, чтобы вновь достичь Макао или погибнуть медленной смертью в далекой пустынной равнине.

И настал день, когда Камоэнс, без спутников, лишь с небольшим запасом воды и пищи, присел у камня, который сам помогал устанавливать по дороге туда. Небо и земля, всё теперь было для него одного, и никто более не мог побеспокоить его или причинить ему зло. Лиссабон, Макао казались ему далекими, как давным-давно погасшие звезды.

И всё-таки это по-прежнему была неволя.

Но он не тревожился; он продолжал спокойно сидеть, привалившись к камню. Когда оставаться на палящем полуденном солнце сделалось опасно, он укрылся в бамбуковых зарослях. Оттуда он напал на проходившего крестьянина, избил его до бесчувствия, забрал пищу и запас воды и переоделся в его одежду. Всё это он проделал спокойно. Он пришел в Китай солдатом; то, что его первым деянием в этом качестве был разбой, его не волновало. Бессознательно он двинулся на юг. На рассвете он оглянулся; заросли бамбука и придорожный камень казались всё еще недалеко. Он ускорил шаги и больше не смотрел назад, но у него было чувство, что вскоре кто-то другой займет его место у камня, а сам он сгинет в этой пустыне.