В детстве Сэлинджер имел обыкновение, чуть что не так, убегать из дому. Однажды, когда Сонни было три или четыре года, родители оставили его под присмотром старшей сестры Дорис. Дети поссорились, и Сонни в очередной раз решил убежать. Он собрал в чемоданчик своих игрушечных солдатиков и уселся в прихожей, где его по приходе и застала мать. «Сонни был в полном индейском облачении, с перьями на голове, — вспоминает Дорис. — Когда пришла мать, он сказал ей: «Мама, я ухожу, но сначала хотел с тобой попрощаться».

Все творчество Сэлинджера проникнуто преклонением перед детством. Как видно из его произведений, Сэлинджер считал, что дети ближе к Богу, чем взрослые, и потому способны на более совершенную любовь, для которой не существует придуманных взрослыми преград. Соответственно о душевных достоинствах взрослого человека можно судить по тому, насколько хорошо он понимает детей. Ярким отрицательным примером взрослого может служить дама, за которой в одном из эпизодов «Над пропастью во ржи» Холден Колфилд наблюдает в кинотеатре. Она без конца льет слезы над героями сентиментальной картины, но не пускает маленького сына сходить в уборную. «Волчица и та, наверное, добрее», — говорит о ней Холден. Представление Сэлинджера о детстве как духовном мериле окончательно сформировалось в 1948 году.

В июле этого года Сэлинджер отправился отдохнуть в штат Висконсин. Там он до конца лета прожил в пансионе на берегу озера Джинива, где занимал удобный номер, оформленный и деревенском стиле. В этом номере он читал, делая выписки, изданный нацистами трактат «Новые принципы расовых исследований», фактически руководство по расовым чисткам, и большую статью «Дети из Лидицы», напечатанную в первомайском номере «Нью-Иоркера».

Эта статья потрясла Сэлинджера. В ней рассказывалось о том, как нацисты расправились с населением чешского шахтерского поселка. Взрослые жители Лидицы были расстреляны на месте, а дети отправлены для уничтожения в концлагерь Хелмно. В живых были оставлены лишь младенцы младше года — они подлежали «онемечиванию». «Известно, — выписал Сэлинджер из статьи, — что в Хелмно были отравлены газом и сожжены в печах более шести тысяч детей — еврейских, польских, норвежских, французских и чешских».

Судя по этим и другим подобным выпискам, Сэлинджер никак не мог забыть увиденного в освобожденных американцами концентрационных лагерях и смириться со страшной судьбой, постигшей его друзей, венских евреев. Груз памяти все больше тяготил его, и Сэлинджер начал понимать, что с этим надо что-то делать.

В финале рассказа «Перед самой войной с эскимосами» появляется первый намек на отход Сэлинджера от мрачных мотивов, пронизывавших его творчество начиная с 1946 года. Намек, однако, неуверенный и нерешительный — слишком жив пока еще у Сэлинджера в душе страшный опыт участника боев и свидетеля холокоста.

Статья, которую так внимательно изучал Сэлинджер, не заканчивается процитированной фразой. Ее заключительные слова призывают не поддаваться отчаянию: «Я лично не оставил надежды. Никто из нас ее не оставил». Именно в таком ключе будет развиваться дальнейшее творчество писателя.

На берегу озера Джинива глубоко в душе Сэлинджера произошла какая-то перемена — она заставила его прервать мрачную полосу своей творческой биографии. Непонятно, что именно так подействовало на него — то ли статья в «Нью-Йоркере», то ли идиллический озерный пейзаж, но Сэлинджер отложил материалы о зверствах нацистов и взялся за свежий по настроению рассказ «В лодке». Хотя в нем и звучит тема антисемитизма, этот рассказ открывает принципиально новый этап в творчестве Сэлинджера, на котором его герои все чаще приходят не к проклятию через ненависть, а к освобождению через любовь.

Легко представить себе, как Сэлинджер писал рассказ, первоначально называвшийся «Убийца в лодке», глядя из окна на дощатые причалы у берега озера. Мотив детской проницательности роднит эту вещь с колфилдовскими рассказами, но при этом мы знакомимся здесь с персонажами будущего цикла: в качестве главной героини выступает Бу-Бу Танненбаум, а в тексте упоминаются ее братья, Симор и Бадди Глассы.

Композиционно рассказ «В лодке» состоит из двух сцен, повествование ведется от третьего лица. Действие происходит в доме на берегу озера, в котором проводят лето Бу-Бу Танненбаум, ее муж и их сын Лайонел. Кроме членов семьи, в доме живет кухарка Сандра, порядок в нем поддерживает приходящая прислуга миссис Снелл.

Лайонела автор изобразил обидчивым, но при этом весьма сообразительным ребенком, спасающимся бегством от любой конфликтной ситуации. Эта особенность склада досталась Лайонелу от маленького Сэлинджера — вместе с рубашкой со страусом Джеромом. В день, о котором повествуется н рассказе, Лайонел спрятался на отцовском боте, потому что случайно подслушал нечто, от чего ему стало страшно. Мать терпеливо пытается выманить сына с лодки и, главное, понять, чем он на сей раз выбит из колеи.

На кухне Сандра уговаривает миссис Снелл, мол, «что толку расстраиваться»'. Разговор прислуги некоторое время кажется совершенно загадочным, пока Сандра не роняет брезгливо: «Нос-то у него будет отцовский». Тут нам становится ясно, что она каким-то образом грубо прошлась по национальной принадлежности Танненбаумов.

На пристани Бу-Бу предпринимает очередную попытку заставить Лайонела сойти на берег. Но мальчик непреклонен. Вместо того чтобы послушаться мать, он злобно выкидывает за борт маску для подводного плавания. На слова матери, что это маска ее брата Уэбба и что раньше она принадлежала другому ее брату, Симору, Лайонел эгоистично отвечает: «Ну и пусть».

Но и это не выводит Бу-Бу из себя. Даже не повысив голоса, она показывает взбунтовавшемуся сыну цепочку для ключей, которую он сразу начинает выпрашивать. Но Бу-Бу не отдает сыну цепочку и грозится выбросить ее в воду, так же как он выбросил маску. Когда Лайонел говорит, что цепочка утонет, мать передразнивает его: «Ну и пусть». Желанную вещичку мальчик получает, только осознав, что обидел мать.

«По глазам его видно было: он все понял» — это кульминационный момент рассказа. До Лайонела доходит, что он уничтожил вещь, которая дорога матери как память о братьях. Он по-прежнему хочет заполучить цепочку, но теперь ему кажется, что он недостоин такого подарка. Несмотря на это, Бу-Бу вручает вещицу Лайонелу — и тот понимает, что мать любит его невзирая ни на что. Это заставляет его довериться матери так же безгранично, как безгранична ее любовь к нему. В знак покаяния он выбрасывает в озеро цепочку — маленькое на первый взгляд жертвоприношение восстанавливает гармонию в отношениях между сыном и матерью.

Лайонел пускает Бу-Бу на борт, и теперь во взаимной любви они черпают силу, которой им прежде недоставало. Когда Лайонел наконец говорит матери, что он слышал, как Сандра назвала его отца «грязным… жидюгой», любовь дает Бу-Бу силы сдержать гнев. Для нее в этот момент главное не грубая выходка Сандры, а то, как она отразится на Лайонеле. «Это еще не самая большая беда», — утешает Бу-Бу сына.

Лайонел лишь интуитивно догадывается: Сандра сказала что-то нехорошее. Он путает жидюгу с жадюгой. Но Бу-Бу не пытается спрятать сына от проявлений национальных предрассудков, с которыми ему придется сталкиваться всю свою жизнь. Она протягивает ему руку помощи, и вместе им удается подняться над обидой, сила их взаимной любви оказывается сильнее кухаркиной злобы. Мать помогает Лайонелу понять, что он нужен близким и близкие нужны ему. Что зависимость друг от друга придает людям сил, а взаимная любовь — самое надежное на свете убежище от невзгод. Наконец, что он больше не одинок в пугающем мире.

В подтверждение воцарившегося между ними согласия Бу-Бу и Лайонел собрались попросить папу прокатить их на лодке, несколько месяцев до того простоявшей без дела. Заканчивается рассказ тем, что мать с сыном наперегонки бегут к дому, и мальчик прибегает первым.

Рассказ «В лодке» во многом основывается на воспоминаниях автора, чьи школьные и юношеские годы протекали по большей части в окружении выходцев из состоятельных протестантских семей. Как и до Лайонела, до Джерри наверняка доходили толки о его еврейском происхождении. Живое воплощение американского высшего общества Глория Вандербильт, та и вовсе ничтоже сумняшеся называла его «еврейским пареньком из Нью-Йорка».

При всем при том в рассказе Сэлинджер никому не предъявляет претензий и ни с кем не сводит счетов. Вместо этого он подтверждает свою веру в силу человеческих уз, обретенную им на полях сражений во Франции и чуть было не потерянную под воздействием увиденного в концлагерях. Голос этой веры уже слышится в рассказе «Перед самой войной с эскимосами» — здесь же он звучит в полную силу.

Вернувшись из Висконсина домой в Коннектикут, Сэлинджер ставит точку в затянувшемся на три года периоде сомнений, когда ему порой казалось, что в людях не осталось ни толики божественного начала. Теперь он смело заявляет в письме к Элизабет Мюррей: в том, что касается состояния духа, «старая посудина полностью готова к новым плаваниям».

Дома Сэлинджер застал ситуацию, в которой для него уже не было ничего нового. Некоторое время назад «Нью-Йоркер» отклонил рукопись рассказа «Игла на заезженной пластинке», и он без особой радости отдал ее в журнал «Космополитен», где теперь трудился редактором А. Э. Хотчнер. Как утверждает сам Хотчнер, это он убедил редакцию «Космополитен» принять рассказ — в журнале еще слишком живо помнили неудачную публикацию «Опрокинутого леса». Напечатать-то рассказ в «Космополитене» напечатали, но по обычаю глянцевых журналов без разрешения автора поменяли его название на «Грустный мотив». Сэлинджер обратил свой гнев на редакцию в целом и на Хотчнера в отдельности, отныне прервав с ним всякие отношения. Этот неприятный эпизод ознаменовал финальную стадию сотрудничества Сэлинджера с глянцевыми журналами, но, прежде чем оно совсем прекратилось, ему пришлось еще раз претерпеть неподобающее отношение с их стороны.

Рассказ «В лодке» изначально предназначался автором для «Нью-Иоркера». Когда журнал его отверг, Сэлинджер продал рукопись в «Харпере базар». Четырнадцатого января 1949 года он жалуется Гасу Лобрано, что в этом журнале от него требуют сократить текст. Сокращения он в конце концов был вынужден сделать, иначе рассказ «В лодке» вообще не был бы напечатан. Больше никогда Сэлинджер на уступки издателям не шел и не публиковал рассказов ни в одном американском журнале, кроме «Нью-Иоркера».

В начале 1949 года в редакцию «Нью-Иоркера» была представлена рукопись следующего рассказа, который затем появился на страницах журнала. В этом рассказе, озаглавленном «Человек, который смеялся», чувствуется влияние Шервуда Андерсона, и конкретнее — его рассказа «Я хочу знать зачем». Сэлинджер исследует в нем хрупкую природу детской невинности и способность рассказчика как создавать воображаемые миры, так и разрушать их. Эта вещь, в которой Сэлинджер дал небывалую прежде свободу своей писательской фантазии, совершенно очаровала читателей.

В 1949 году Сэлинджер опубликовал всего два рассказа: «Человек, который смеялся» и «В лодке». Тем временем, судя по архивам «Нью-Иоркера», в 1948 году он представил в редакцию рукописи еще трех рассказов, а в 1949-м — семи. Все они были редакцией отвергнуты. Из этих десяти произведений идентифицировать удается только пять. В 1948 году журнал не принял рукописи «Знакомой девчонки» и «Грустного мотива», в 1949-м — рассказа «В лодке» и двух других, которые так никогда и не были опубликованы: они назывались «Парень в шапке для охоты на людей» и «Летнее происшествие»; последний особенно нравился автору.

Судя по всему, «Летнее происшествие» — один из вариантов рассказа «Полный океан шаров для боулинга». В выпущенной им в 1962 году аннотированной библиографии произведений Сэлинджера (первой среди ныне существующих) Дональд Фини сообщает, что «Полный океан шаров для боулинга» был представлен в редакцию «Кольере» «в 1950 или 1951 году». По условиям «договора первого чтения», Сэлинджер сначала должен был показать этот рассказ редакции «Нью-Иоркера» — что он наверняка и сделал, прежде чем послать рукопись и «Кольере». Это вполне могло произойти в 1949 году — том самом, под которым в перечне отвергнутых произведений значится «Летнее происшествие».

Вопрос о том, были это разные варианты одного и того же рассказа или две самостоятельные вещи, представляет преимущественно академический интерес. Любопытнее то, с каким упорством Сэлинджер пытался все-таки напечатать «Полный океан шаров для боулинга». После 1949 года он больше не связывался с глянцевыми журналами, и, если тот или иной его рассказ не подходил «Нью-Йоркеру», автор не предлагал его никому. Но для «Полного океана» он сделал редчайшее исключение.

Причины, по которым «Нью-Йоркер» отказался печатать «Парня в шапке для охоты на людей», тоже весьма любопытны. Гас Лобрано высоко оценил этот рассказ и в то же время был им шокирован. Он вернул рукопись Дороти Олдинг, сопроводив длинным письмом, в котором с сожалением сообщал, что печатать эту вещь он не может, и тут же выражал недоумение по поводу ее сюжета. «Увы, возвращаю вам последний рассказ Джерри Сэлинджера, — начиналось письмо Лобрано. — Мне трудно найти слова, которые бы в полной мере выражали, насколько мы опечалены необходимостью отказаться от него. В рассказе есть изумительные пассажи — блестяще написанные, трогательные и эффектные. Но в целом для нашего журнала он представляется слишком рискованным».

Всякий, кто читал «Над пропастью во ржи», легко заметит, что в названии рассказа фигурирует та самая красная охотничья шапка, какую с вызывающим видом носит Холден Колфилд. Кроме того, как можно заключить из письма Лобрано, в рассказе описывается драка между главным героем, Бобби, и искушенным в любовных делах парнем по фамилии Стрэдлейтер. Сцепились они из-за того, что Бобби был оскорблен в своих чувствах к старинной подруге по имени Джун Галлахер. Как пишет Лобрано, редакции «Нью-Йоркера» образ Бобби показался недостаточно проработанным, а что касается основной темы рассказа, то она, «вероятно, требует большего объема для своего развития».

Помимо всего прочего, Лобрано умудрился углядеть в рассказе гомосексуальный мотив. «Нельзя однозначно сказать, — пишет Лобрано, — что заставило Бобби броситься с кулаками на Стрэдлейтера: обида за Джун Галлахер, чувство собственной физической ущербности (обострившееся рядом с удалым красавцем Стрэдлейтером) либо же его гомосексуальные наклонности». Далее Лобрано высказывает мнение, что рассказу «следовало бы быть гораздо длиннее», и сожаление по поводу того, что Сэлинджер взялся «за слишком противоречивую тему».

В целом же Бобби явно был одним из воплощений Холдена Колфилда, а события, о которых рассказывается в «Парне в шапке для охоты на людей», позже, видимо, попали в «Над пропастью во ржи», в главы с третьей по седьмую.

В сентябре Сэлинджер получил от «Нью-Йоркера» еще один отказ — название произведения при этом упомянуто ме было, но, скорее всего, речь шла о «Полном океане шаров для боулинга». На этот раз он был так расстроен, что только и 12 октября сумел успокоиться настолько, чтобы написать Лобрано. Сэлинджер сообщал редактору о своем разочаровании, не мешающем ему, однако, осознавать, как непросто было Лобрано отвергнуть рассказ. Отныне, писал Сэлинджер, он решил оставить сочинение рассказов для «Нью-Иоркера» и заняться романом об исключенном из школе парне.

Решение взяться за роман объясняет, почему Сэлинджер не предпринимал попыток опубликовать оставшиеся пять рассказов, о которых нам ничего не известно. Памятуя о достигнутом Сэлинджером к тому времени мастерстве, можно только пожалеть, если они оказались утраченными. Впрочем, раз оба отвергнутых «Нью-Йоркером» рассказа имели отношение к роману, то и остальные могли быть в переработанном виде включены в текст «Над пропастью во ржи».

Несмотря на то что «Нью-Йоркер» отверг несколько его рассказов, публикации в журнале принесли Сэлинджеру желанное признание. В 1949 году круг его почитателей уже не ограничивался аудиторией «Нью-Йоркера». Особый интерес к рассказам Сэлинджера проявляли люди творческие: кинорежиссеры, поэты, прозаики. Свежесть его художественного видения и языка сказалась на формировании начинавших в то время больших писателей — таких как Курт Воннегут, Филип Рот и Сильвия Плат. Джон Апдайк признавал, что он «многое почерпнул из рассказов Сэлинджера». «Как и большинство новаторов в литературе, — отмечал Апдайк, — Сэлинджер нашел новый способ передачи изменчивой, непосредственно переживаемой жизни».

В 1949 году читателей у Сэлинджера значительно прибыло, в том числе благодаря переизданию нескольких его вещей. Издательство «Даблдей» перепечатало рассказ «Перед самой войной с эскимосами» в сборнике «Избранные рассказы 1949 года». Жена и коллега Бернетта, Марта Фоули, включила «Знакомую девчонку» в составленный ею выпуск альманаха «Лучшие американские рассказы 1949 года». В следующем ежегоднике, за 1950 год, Фоули поместила «Человека, который смеялся», рекомендовав его читателям как «один из самых выдающихся рассказов, появившихся в американских журналах в 1949 году». Уит Бернетт перепечатал «Затянувшийся дебют Лоис Тэггетт» в сборнике «Стори»: Проза сороковых». Но больше всего Сэлинджера обрадовал «Нью-Иоркер» — его редакция отобрала рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» для сборника «55 рассказов из «Нью-Йоркера», 1940–1950», признав тем самым, что он входит в число лучших публикаций журнала за целое десятилетие.

Сэлинджера всегда заботило, как его воспринимают посторонние, интересовало мнение окружающих. В своей переписке, личной и деловой, он был неизменно собран, для каждого корреспондента тщательно подбирал тон и выражения. Больше всего на свете Сэлинджер боялся обвинений в заносчивости — в школе и потом в армии ему их предъявлялось немало. С детства он был самолюбив. С годами самолюбие его только крепло — сначала под влиянием материнского восхищения, позже — с достижением все новых профессиональных высот. И хотя самолюбие и высокая самооценка более чем естественны для писателя, Сэлинджер опасался, как бы в нем эти качества не были восприняты как высокомерие и излишняя самонадеянность.

Публикацию рассказа «В лодке» в номере «Харперс базар» за апрель 1949 года сопровождала короткая автобиографическая справка. Двумя годами раньше Сэлинджер отказался писать подобную заметку для журнала «Мадемуазель». А сейчас к тому же сочинять заметку надо было для журнала, в котором его заставили сократить рассказ. И тем не менее Сэлинджер написал о себе, попутно выразив свое отношение к этому словесному жанру: «Перейду сразу к делу Во-первых, на месте владельцев журнала я бы никогда не печатал автобиографических заметок авторов, которые у меня публикуются. Мне лично, как правило, нет дела до того, где писатель родился, сколько у него детей, как построен его рабочий день и когда его (благородного негодяя!) арестовали за контрабанду оружия для ирландских повстанцев».

«Благородный негодяй» — это был камень в огород Хемингуэя, любившего прихвастнуть и порисоваться. Далее значительный фрагмент текста Сэлинджер посвятил обличению собратьев по перу, сверх всякой меры, подобно Хемингуэю, увлекающихся саморекламой. На их фоне сам он представал образцом скромности и смирения. На случай если кто-то из читателей этого не поймет, Сэлинджер прямо назвал себя «невозможным скромником».

За инвективами в адрес литературных самолюбцев Сэлинджер не дал себе труда написать о том, ради чего заметка, собственно, и составлялась. Он отделался самыми скупыми сведениями о себе. «Я уже больше десяти лет серьезно занимаюсь литературой… — сообщает Сэлинджер читателям. — Я воевал и составе Четвертой пехотной дивизии… Мои герои — почти всегда молоды».

Однако в одном-единственном месте он честно признается: «Автобиографические заметки я писал для нескольких разных журналов, но, боюсь, ни разу не был в них откровенен». Это действительно так. В том, что касается подробностей своей биографии, Сэлинджер был таким же скрытным, как и его родители. Показную откровенность он презирал и считал жульничеством. Даже заполняя анкету для призывной комиссии, Джерри отделался шутливой ерундой.

Сообщаемые им сведения зачастую противоречивы. Так, в 1944 году в журнале «Стори» он утверждает, что перед войной отец отправил его в Европу резать свиней на бойне. А в 1951 году на суперобложке «Над пропастью во ржи» он называет ту свою поездку «милой увеселительной прогулкой длиною в год» и приблизительно тогда же, в интервью Уильяму Максуэллу, говорит, что ему «страшно о ней вспоминать».

Как бы ни скрытничал Сэлинджер, известность его росла, а вместе с ней — внимание публики, от которого ему порой становилось неуютно. Ближе к концу 1949 года два случая заставили Сэлинджера задуматься над тем, чем чревата столь долгожданная слава.

У Сэлинджера была старшая приятельница, поэтесса Гортензия Флекснер Кинг. Она вела тогда литературный курс в колледже Сары Лоренс, женском учебном заведении, расположенном в фешенебельном нью-йоркском пригороде Бронксвиль. В начале осеннего семестра Флекснер Кинг пригласила Сэлинджера выступить перед ее студентками, и тот согласился. Позже он рассказывал Уильяму Максуэллу: «Я увяз в высокопарном наукообразии. Принялся навешивать ярлыки на симпатичных мне авторов… Если уж писателю приходится говорить о литературе, то ему надлежит встать и внятно, громким голосом перечислить тех писателей, которых он любит… Мои любимые: Кафка, Флобер, Толстой, Чехов, Достоевский, Пруст, О’Кейси, Рильке, Лорка, Китс, Рембо, Бёрнс, Эмили Бронте, Джейн Остин, Генри Джеймс, Блейк, Кольридж».

У Сэлинджера остались смешанные ощущения от этой необычной лекции. Взойдя на кафедру, он перевоплотился в актера и принялся разыгрывать роль самодовольного писателя. Роль эта была не по нему — или, вернее, в ней он почувствовал себя слишком уж комфортно и раскрылся перед аудиторией с той стороны, с какой ни перед кем раскрываться не хотел. «Мне там понравилось, — говорил он Максуэллу. — но больше я туда ни за что не пойду». Лекция в колледже Сары Лоренс стала первым и последним публичным выступлением Сэлинджера. Впредь даже речи не шло о том, чтобы он, как это делают писатели для продвижения своих книг, встречался с читателями и делал им дарственные надписи.

Начало следующему сюжету было положено в декабре 1949 года. Вскоре после выхода рассказа «Лапа-растяпа» Сэлинджер продал права на его экранизацию продюсерам Дэррилу Зануку и Сэмюелу Голдуину. В 1942 году он уже пытался продать в Голливуд рассказ «Братья Вариони» — из этого тогда ничего не вышло, но надежды на то, что по его произведению снимут кино, Сэлинджер никогда не оставлял. Продажа прав на «Лапу-растяпу» принесла ему солидный доход и убедила в востребованности его творчества. В принципе это был огромный шаг вперед в писательской карьере Сэлинджера.

Однако с экранизацией не все складывалось гладко. Рассказ «Лапа-растяпа» так и просился на театральные подмостки, но для экрана годился хуже, поскольку состоял практически из одних диалогов и к тому же был просто-напросто слишком короток. В киносценарий его можно было превратить только путем значительных переделок. Сэлинджер это наверняка понимал — что не помешало ему продать права на рассказ. Более того, по совету Дороти Олдинг, которая выступала посредником в сделке, он согласился не вмешиваться в работу кинематографистов. То есть полновластным хозяином «Лапы-растяпы» оказался Сэмюел Голдуин. Он немедленно поручил переработку рассказа Джулиусу и Филиппу Эпстайнам, прославившимся сценарием «Касабланки».

Трудно сказать, почему Сэлинджер согласился безучастно наблюдать, как другие переписывают его рассказ. Ведь до сих пор он восставал против любой правки, а когда редакторы самовольно меняли его рассказам названия, в буквальном смысле приходил в ярость. В 1945 году он уговаривал Хемингуэя не продавать права Голливуду на свои книги. Смотреть фильмы Сэлинджер втайне любил, но в его произведениях киноиндустрия если и упоминается, то в самых уничижительных выражениях. Должно быть, все дело было в стремлении к профессиональному успеху, которого Сэлинджер не смог в себе вовремя умерить.

Фильм, снятый по рассказу «Лапа-растяпа», получил название «Мое глупое сердце». Его общенациональная премьера состоялась 21 января 1950 года. Сьюзан Хейворд исполнила в нем роль Элоизы Венглер, а Дэн Эндрюс сыграл Уолта Гласса, в фильме переименованного в Уолта Драйзера. Чтобы картина могла в 1950 году претендовать на премии Американской киноакадемии, продюсеры запустили ее в ограниченный прокат в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке в декабре 1949-го. Тогда-то Сэлинджер и увидел, что сотворил Голливуд из его рассказа.

Сначала фильм довольно точно следует сюжету рассказа, многие диалоги воспроизводятся в нем дословно. Разве что нежное обращение «лапа-растяпа» повторяется героями слишком навязчиво и скоро начинает резать слух. Но в какой-то момент сюжеты фильма и рассказа резко расходятся. Потрепанная жизнью Элоиза натыкается в глубине шкафа на старое, коричневое с белым платье, и оно воскрешает в ее памяти времена, когда она «была хорошая». Дальше следует затемнение, после которого на экране под перебор арфы раскручиваются воспоминания Элоизы о романе с Уолтом.

Голливудские сценаристы обошлись с рассказом Сэлинджера более чем свободно. Они ввели новых персонажей — таких, например, как муж Элоизы, Лью. Ключевая для рассказа фигура Рамоны была ими отодвинута далеко на задний план. В целом же рассказ о представителях среднего класса и о том, что полезно иногда по-новому взглянуть на свою жизнь, превратился их стараниями в сентиментальную любовную историю.

В «Моем глупом сердце» Рамона — дитя любви Элоизы и Уолта. Вместо нелепой смерти от взрыва трофейной японской печки сценаристы обрекли Уолта на героическую гибель во время учений. После его смерти Элоиза отбивает у своей подруги Мэри Джейн ее жениха Лью, чтобы у сиротки Рамоны снова был отец. В финале фильма под влиянием нежных воспоминаний Элоиза меняется, снова становится «хорошей», и все потом живут долго и счастливо.

Сэлинджер от «Моего глупого сердца» пришел в ужас. Как и в случае с выступлением в колледже Сары Лоренс, продиктованный честолюбием поступок обернулся для него сплошным расстройством — поэтому он зарекся когда-либо еще иметь дело с киноиндустрией. Обычно считается, что Сэлинджер твердо держался зарока и упорно противился всяким попыткам экранизировать его произведения. Но это не так. Несколько лет спустя, под влиянием все того же авторского честолюбия, он чуть было не повторил ту же ошибку, что и с рассказом «Лапа-растяпа».

Критики объявили «Мое глупое сердце» фильмом слабым и излишне сентиментальным. Это дало Сэлинджеру надежду, что о нем скоро забудут. Но как бы не так. Массовый зритель встретил картину исключительно тепло, а Сьюзан Хейворд была номинирована на «Оскара» за лучшую женскую роль. Также номинации на эту премию был удостоен композитор Виктор Янг — мелодия написанной им дли фильма песенки «Мое глупое сердце» стала популярным джазовым стандартом.

В 1949 году Сэлинджер достиг высот писательского успеха, исполнилось то, о чем он так долго мечтал. Однако, если судить но автобиографической заметке в «Харперс базар» и выступлению в колледже Сары Лоренс, оказавшись в центре всеобщего внимания, он не испытывал от этого никакого удовольствия. А история с экранизацией «Лапы-растяпы» научила его гаму, что часто за популярность приходится расплачиваться художественностью.

В октябре Сэлинджер, прихватив с собой ризеншнауцера Бенни, переехал из Стэмфорда на побережье Коннектикута, в городок Уэстпорт, тот самый, где в 1920 году Скотт Фицджеральд начал свой роман «Прекрасные и проклятые». Его новым квартирным хозяином стал Хайман Браун, преуспевающий радиопродюсер, делавший, в частности, знаменитую программу «Святая святых» «о таинственном, ужасном и волнующем». Поначалу Браун не хотел сдавать дом жильцу с собакой, но при личном знакомстве Бенни его совершенно очаровал.

Новое жилище сразу показалось Сэлинджеру «уютным и отлично подходящим для литературных занятий», там вполне можно было возобновить работу над романом. «Над пропастью во ржи» он начал уже десять лет назад и очень хотел наконец его дописать. Но прежде ему надо было покончить с одним взятым на себя обязательством.

В 1945 году Сэлинджер пришел к убеждению, что «люди, прошедшие через… войну, заслужили того, чтобы о них, не стыдясь и не оправдываясь, спели срывающимся голосом». Первыми тактами этой песни можно считать рассказы «Посторонний» и, разумеется, «Хорошо ловится рыбка-бананка». Потом в нее влились еще несколько рассказов. Теперь, прежде чем браться за роман, Сэлинджер испытывал необходимость эту песню допеть. Ее блестящим финалом стал рассказ «Дорогой Эсме с любовью — и всякой мерзостью», многими признанный одним из лучших произведений о ветеранах Второй мировой войны.

По всей видимости, когда Сэлинджер переехал в Уэстпорт, первый вариант «Дорогой Эсме» был уже написан. Он послал рукопись в «Нью-Йоркер», откуда ему ее вернули на переработку. В феврале 1950-го он сообщает Гасу Лобрано, что сократил рассказ на шесть страниц. Этот переработанный и сокращенный вариант принадлежит к числу самых мастерски написанных произведений Сэлинджера наряду с рассказом «Хорошо ловится рыбка-бананка». Два месяца спустя, когда «Дорогой Эсме» был напечатан в «Нью-Йоркере», читатели дружно сошлись во мнении, что ничего лучшего Сэлинджер еще не писал.

Как указывает в рассказе автор-повествователь, на сей раз он взялся за перо с целью «проинформировать и наставить». Этим рассказом Сэлинджер хотел «проинформировать» тех, чьи мирная жизнь не была нарушена войной, о незаживающих душевных ранах фронтовиков. Но в первую очередь «Дорогой Эсме» — это дань уважения солдатам Второй мировой, истории о том, как любовь помогает им исцелиться от последствий пережитого кошмара. В этой песне, исполненной «срывающимся голосом» для собратьев-ветеранов, Сэлинджер добился удивительной убедительности звучания, доступной только тому, кто на себе испытал все, о чем пишет.

Рассказ увидел свет в ту пору, когда тон в американском Обществе задавали непробиваемые патриоты и конформисты. Через пять лет после окончания войны горькая правда была мало-помалу оттеснена на задворки общественного сознания, а ее место заняло представление о войне как о романтическом приключении. В этой идеализированной картине не находилось места потерянным жертвам посттравматического синдрома. Боязнь осуждения и непонимания заставляла ветеранов изо дня в день молча носить в душе мучительные воспоминания. И вот наконец Сэлинджер написал рассказ, в котором высказался от имени их всех.

У героя-повествователя «Дорогой Эсме с любовью — и всякой мерзостью» много общего с самим Сэлинджером: он тоже писатель и тоже воевал в Европе, служил сержантом в контрразведке. В апреле 1944 года он проходит специальную подготовку в маленьком городке в английском графстве Девоншир. Все свободное время он проводит в бесцельных прогулках по городку и его окрестностям и как-то раз заглядывает в церковь, когда там идут спевки детского хора. Из всех юных артистов он особенное внимание обратил на девочку лет тринадцати. Выйдя из церкви, сержант укрывается от дождя в кафе, куда вскоре после него приходит та девочка из церкви, Эсме, со своим семилетним братом Чарльзом. Видя, что сержанту одиноко, Эсме заводит с ним беседу, одновременно вежливую и доверительную.

Сестра и брат — сироты. Мать их недавно умерла (можно предположить, что под бомбежкой), а отец погиб на фронте. В память о нем у Эсме остались большущие наручные часы, и она их с гордостью носит. Когда детям приходит время идти домой к тетушке, у которой они живут, Эсме обещает писать сержанту письма, а взамен просит сочинить для нее рассказ «про мерзость».

После этого действие переносится в Баварию, в май 1945 года. Начинается «мерзостная — или же трогательная» часть рассказа. «Хитроумно замаскированный» под псевдонимом «сержант Икс», главный герой сидит в захламленной комнате частного дома, куда он с товарищами был определен на постой, и безуспешно пытается читать книгу. Несколько дней назад он выписался из госпиталя, где лечился от нервного расстройства, но «способность функционировать нормально» к нему не вернулась: его тошнит, десны кровоточат, руки дрожат.

Перед сержантом на столе «горкой лежат десятка два нераспечатанных писем и штук шесть нераскрытых посылок — все на его имя». Сержант Икс вскрывает один конверт — это письмо из Америки от старшего брата, который просит «прислать ребятишкам парочку штыков или свастик…» Сержант с отвращением рвет письмо.

Тут в комнату заваливается постоянный напарник сержанта, капрал Клей (он же капрал Зет). Увешанный медалями и орденскими ленточками капрал отпускает грубоватые замечания о плачевном состоянии, в каком пребывает сержант Икс. Говорит, что написал про нервное расстройство сержанта своей девушке, изучающей в колледже психологию, и та ответила, мол, «не бывает, чтобы нервное расстройство началось вот так, вдруг — просто от войны… Ты, наверно, всю свою дурацкую жизнь был слабонервный».

Когда бесцеремонный Клей наконец оставляет его в покое, наедине с нераспечатанными письмами и посылками, сержант рассеянно вскрывает одну из посылок. Там обнаруживается письмо от Эсме и большие наручные часы ее отца. Девочка сообщает, что часы «абсолютно водонепроницаемы и абсолютно противоударны» и предлагает ему взять их себе на все время, «пока длится военный конфликт». Заканчивается письмо просьбой к сержанту написать, «как только у вас будет время и желание», и припиской печатными буквами от Чарльза «ДРАСТУЙ ДРАСТУЙ ДРАСТУЙ ДРАСТУЙ ДРАСТУЙ ПРИВЕТ ЦИЛУЮ ЧАРЛЗ».

Эти простые слова помогают сержанту Икс вспомнить себя таким, каким он был до войны. Они убеждают его: любовью Эсме, несмотря ни на что, уберегла чистоту Чарльза и теперь поможет ему. Дочитав письмо и рассмотрев часы, сержант Икс ощущает «блаженную сонливость» — у него появляется надежда преодолеть всю «мерзость», отравившую его душу за время войны.

Главный символ в рассказе — часы, доставшиеся Эсме от отца. По ходу повествования его значение меняется. Сначала часы символизируют привязанность девочки к погибшему отцу, заставляют задуматься о трагедии, вторгшейся в ее жизнь на-за войны. В финале рассказа, когда часы попадают в руки главному герою, они уже олицетворяют судьбу самого сержанта Икс. Он замечает, что «стекло часов по пути треснуло», как треснула его собственная жизнь «по пути» к окончанию войны. Следующая мысль сержанта тревожна — «нет ли там еще каких-нибудь повреждений», то есть сможет ли любовь справиться с последствиями фронтовой травмы. Но сразу же за тем его оставляет всякая тревога.

Последней фразой в рассказе сержант Икс выражает уверенность, что «у него, безусловно, есть надежда вновь обрести способность функ-ф-у-н-к-ц-и-о-н-и-р-о-в-а-т-ь нормально». В этих словах можно расслышать тиканье часов, которые, не сомневается читатель, сломаны не бесповоротно. Так Сэлинджер утешает своих бывших товарищей по оружию, внушает им надежду.

То, что рассказ «Дорогой Эсме с любовью — и всякой мерзостью» написан ветераном войны, испытавшим такое же посттравматическое нервное расстройство, что и главный герой, придает ему нравственную весомость. При этом Сэлинджер пишет не о себе, не чтобы во всеуслышание заявить о том, что ему лично пришлось пережить. Схожесть его судьбы с судьбой главного героя всего лишь гарантирует подлинность рассказанного. Мы сейчас узнаём в сержанте Икс Сэлинджера, но в послевоенные годы ветераны узнавали в нем себя.

Автобиографичность рассказа — не в датах, событиях или антураже, а в созвучии между духовно-эмоциональным состоянием автора и его персонажей. Когда Эсме говорит в кафе, что «вырабатывает в себе чуткость», ее слова перекликаются с решением Сэлинджера быть мягче и добрее к людям, о котором он писал из девонширского городка весной 1944 года. На фронте Сэлинджер, как и сержант Икс, утратил эту решимость, но теперь Эсме призывает его вспомнить о ней. То есть рассказ должен был помочь исцелиться не только прошедшим войну читателям, но, надеялся Сэлинджер, и ему самому.