Не обойтись без банальности: не дай бог дожить до того, что ты не только окружающим, но и себе самому будешь в тягость.

…В комнате было сыро и зябко. Окно выходило на подпирающую откос замшелую слепую кладку. С тех пор, как артель каменщиков в конце прошлого века начала поднимать эти стены и, наконец, накрыла их балками, в комнату ни разу не заглянуло солнце. Сюда не мог попасть даже случайный, отраженный соседскими окнами луч.

В этой комнате по самому ее характеру не могло быть уютно, а тут еще закопченная плита, сероватые, в пятнах стены и печать непоправимой бедности на всем (ситцевая занавеска, рваненькое полотенце, кособокий, вытертый веник).

На этом фоне казались странными старинное потемневшее зеркало, туалетный красного дерева столик на изящных, украшенных резьбой ножках (даже покрытый застарелой пленкой грязи, этот столик выглядел здесь, как грациозная экзотическая лань, испуганно забившаяся в угол), припыленные фотокарточки женщин в широких шляпах, с пышными прическами, мужчин, затянутых в крахмальные воротнички (на паспарту оттиснуто, как это было принято когда-то, имя петербургского, парижского, московского, одесского, симферопольского или еще какого-нибудь фотографа), и особенно писаные маслом портреты из тех, что называли фамильными. Все это казалось странным, но отнюдь не разрушало представления о неуюте и бедности, а как бы подчеркивало его.

Постель тоже была бедна. Под тулупом лежало что- то маленькое. Зашевелилось, и появилась седая старушечья голова. Присмотревшись, я увидел, что черты лица мелковаты, но есть в них то, что некогда считалось породой.

Мои попытки установить контакт, объяснить цель и причину прихода не сразу вызвали ответное движение. Старая женщина была относительно любезна, потом у нее пробудился некоторый интерес, но ни на йоту симпатии ко мне. А я рассчитывал на понимание и симпатию. Знал, что разговор предстоит трудным, и, как мог, старался смягчить эти трудности.

…Трофимова и его жену она не знает. Нет, и не слышала ничего о них.

Анищенков?..

Вот тут она совершенно неожиданно взорвалась. Заклокотал гнев, страшный, как это ни удивительно, своим бессилием. Страшный еще и потому, что чреват был сердечным приступом.

…Анищенков — отвратительный человек. Карьерист. Был заместителем у первого ялтинского бургомистра доктора Василевского и охотно взял на себя обязанности городского головы. У Анищенкова старые счеты с Советской властью. Здесь она, по-моему, стала заговариваться: у него-де большевики забрали библиотеку…

— Помилуйте, — начал было я, — он же в революцию был ребенком… Но тут выяснилось, что библиотеку отобрали у ее матери.

— Алеша Анищенков был чудный мальчик, но отец — бр-р-р… Чего стоит хотя бы то, что он пожаловался в полицию на человека, которого из-за этого водили по городу, привязывали и били… Я не стал спорить — переубеждать собеседников, навязывать им что-то свое не входит в мои задачи. Я только спросил:

— А что сделал этот человек? И тут она споткнулась. Посмотрела на меня зорко, проницательно, заподозрила (или поняла?), что спрошено неспроста, и словно бы споткнулась. Вспомнила? По-видимому, да. Мы говорили еще о многом, в какой-то момент старуха вспомнила о своем дедушке — она не говорила «дед» или «мать», но только «дедушка» и «мама»… Я сперва не понял: о ком она? Что за дедушка?

— А вы оглянитесь — вот он на стенке.

Я оглянулся и узнал. С изумлением узнал. Громкое в наших краях имя. Ученый, инженер, общественный деятель. Крым обязан ему очень многим.

Она растопилась, когда увидела, что имя ее деда для меня — еще молодого в ее представлении человека — что-то значит. Поговорили о нем.

Эта старая женщина — последний, судя по всему, отпрыск некогда славного семейства.

Тогда я и подумал это: не дай бог…

Ее ожесточенность нетрудно понять. Послевоенная жизнь сложилась жестоко. Когда она говорила об этом, и в словах и в голосе появилось что-то особое. Я так и не смог понять: умышленная ли это грубоватость или невольная дань пережитому…

Рядом сидела Клара Шмаевна Полотняненко — это она привела меня сюда, к одной из своих спасительниц.

Она далека от того, чтобы осуждать что-либо («Ах, не нашего это ума дело!»), зная, что старуха больна, она просто захватила с собой сладкий сырок, бутылку простокваши, булочку и масло… Похоже, ее, как и меня, потряс взрыв этой неистовой элоквенции. Однако неожиданным он был все-таки только для меня. В живых, темных глазах Клары Шмаевны были горесть, сожаление, а когда она поворачивалась ко мне, взгляд становился извиняющимся. Сама она давно поняла, что люди не бывают черными или белыми — они полосатенькие. Все дело в том, что стало у них полосами, а что главным — черное или белое…

А мне что только не приходило в голову! Мелькала даже бредовая как будто мысль: старуха не может простить своему бывшему начальнику, что смерть избавила его от других испытаний. А что! Останься Анищенков жив, и ему, чего доброго, пришлось бы совершить поездку на север.

Действительность, впрочем, оказалась изобретательней бреда. Но чтобы рассказать все по порядку, я начну со слов, которые бывало нередко с грустью повторяла моя мама: «маленыи дітки — маленыи клоштки» (маленькие дети — маленькие хлопоты…) Из этого с неизбежностью следовало: чем старше дети становятся, тем больше из-за них хлопот. Теперь я и сам это хорошо понимаю.

Старуха не всегда, естественно, была старухой, и не всегда была так одинока. У нее была единственная сестра, а у той — единственный сын, которого обе они горячо любили. Мальчик запомнился знавшим его как «маменькин сынок». Нет, я не вкладываю в это ничего плохого — просто констатирую факт. Он всегда ходил с мамой по городу, нежно взяв ее об руку, — в довоенное, теперь уже такое далекое время это выглядело непривычно, потому, наверное, и запомнилось.

И потом Ялта ведь, в сущности, крохотный город, где все знают друг о друге почти всё. До войны, когда население было более стабильным, когда жили больше в коммунальных квартирах с общими кухнями, а то и верандами, когда двор был настоящим форумом, это особенно чувствовалось. Каждый в своей среде был на виду.

Между тем мальчик стал юношей. В 1942-м ему шел восемнадцатый год. В таком возрасте во время войны скучать не придется. Оккупанты с парней не спускали глаз. На работы в Германию, на строительство оборонительных сооружений, на ремонт дорог, расчистку завалов их хватали первыми. Зарегистрировали всех до единого. Мать и тетка забеспокоились: как уберечь, как спасти Женю (назовем его так). Это было тем более не просто, что парень вымахал не ко времени рослым и крепким.

То, что я рассказываю сейчас, — своеобразная реконструкция событий по воспоминаниям нескольких человек. Саму старую даму я об этом расспрашивать не стал — не решился, да и понимал, что ничего из этого не выйдет. В деталях у меня возможны неточности, но всякое сомнение я истолковывал в пользу тех, о ком веду рассказ. Я верил и по сей день верю, что единственной заботой обеих женщин было уберечь, спасти Женю. Кроме него, у них никого больше не оставалось на земле.

Надо было что-то есть, надо одеваться, обуваться… Тетка, работая в городской управе, делилась, видимо, тем, что получала от немцев, но на троих этого было мало. Надо было где-то хотя бы числиться на работе и иметь об этом документ, чтобы не дрожать при облавах и проверках…

Не знаю, сами ли они нашли подходящий выход или кто-то им его подсказал, но однажды ялтинцы увидели «маменькиного сынка» в форме. Опять-таки не берусь судить, была ли это немецкая форма или та особая форма, которую оккупанты завели для местных полицаев, — об этом говорят разное, да это, пожалуй, не столь уж и существенно для нашего рассказа. Он ходил по городу в форме, он получал паек — отпало множество проблем. Тетушка была не такая уж и фря, однако работала в управе, да и вообще — юноша из приличной семьи, из «бывших»… Я думаю, что серьезные дела ему не поручали, держали при бумажках и на побегушках. Этого, наверное, и хотели мама с теткой. Впрочем, с некоторых пор стал ходить при пистолете, а это уже новое качество, новая степень отношений с хозяевами. Тут недалеко и до того, чтобы пустить пистолет в дело…

Собирался ли он пустить его в ход в т о т день? Шел по поручению с бумажкой, хотя и при пистолете. Шел по адресу: улица Западная, дом № 10. Вы небось уже забыли этот адрес? Напомню: здесь жил Анищенков.

Сам Николай Степанович был арестован. Недавно схватили, не оставив никаких надежд, и Этель Матвеевну. Алеша скрылся. (Уже потом, много позже, пойдет разговор, будто его прятала на первых порах некая учительница, впоследствии тоже расстрелянная немцами. Еще одна нераскрытая тайна…). К кому нее направлялся аккуратный и подтянутый молодой человек, такой ласковый с мамой и выглядевший вполне интеллигентно даже в этой гитлеровской форме?..

В комнатке, примыкавшей к квартире Анищенковых, оставался Сергей.

Я говорил о бумажке, но, вполне возможно, что и ее не было. Зачем бумажка? Чтобы запомнить адрес? Но свой город и так известен до малейших подробностей. Чтобы предъявить ее как ордер на арест? Но немцы не церемонились, не обременяли себя ордерами и повестками. Достаточно того, что вот послали человека в форме с приказом явиться — значит, немедленно явись. У них был «орднунг», порядок, дважды повторять одно и то же они не любили и недвусмысленно дали это понять, быстро и деловито (так что сразу было видно: все делается не лишь бы как, а по четко разработанной методе) расстреляв или повесив энное количество людей.

Бумажка могла быть нужна, чтобы не забыть, кого именно вызывают, но посыльный с пистолетиком в кобуре и без того хорошо знал, за кем идет. (Маленький вороненый пистолет — игрушка на вид, однако же имеет вес и в прямом и в переносном смысле: приятно слегка оттягивает ремень, придает уверенности, заставляет встречную цивильную публику сторониться.) Племяннику моей нынешней собеседницы этот Сережка был известен, как облупленный: до войны они учились в одной школе.

Сейчас можно только гадать, как он относился к этому Сережке. Людям свойственно оправдывать свое падение. Если это так, то он мог испытывать к Сергею неприязнь и даже подогревать в себе это чувство: ишь ты, дескать, при Советах был сыном старого большевика, а при немцах стал приемным сыном бургомистра! Надеялся укрыться за спиной господина Анищенкова, да не вышло…

Он мог по-своему сочувствовать этому Сережке: надо же так влипнуть! Рассчитывал на помощь и заступничество бургомистра, а попал на зуб СД. Вот жизнь!.. Нет, что ни говори, а надо в ней поаккуратней…

Но он мог и никак к нему не относиться. В конце концов ему только велено сказать, чтобы этот Сергей собирался и шел вместе с ним. А что там будет дальше, он не знает, да его это и не касается. Это уж Сережке надо было загодя думать о последствиях, если что-нибудь натворил вместе со своим Анищенковым…

Суть, однако, не в том, с каким настроением он шел на Западную — факт тот, что шел.

А Сергей? Если помните, он говорил: «Меня снова выпустили, чтобы через несколько дней опять арестовать, но я уже был готов к встрече…»

К этому нужно отнестись с доверием. Однако и здесь некоторая осторожность не помешает: слишком жестко и определенно сказано. А ведь сказано много, много лет спустя…

Человеку свойственно, оглядываясь назад, принимать свершившееся как неизбежность. Иначе, видно, нельзя: что было, то было. Это когда делают кино, крутят пленку на монтажном столе взад-вперед и выбирают лучший из нескольких дублей. В жизни дублей нет.

Спустя годы Сергей говорил: «Меня выпустили, чтобы через несколько дней опять арестовать…» Но тогда такой абсолютной уверенности, видимо, не было. Иначе зачем сидел в своей комнате? Ждал ареста?

Сегодня задним числом можно объяснить и это: был готов к встрече, хотел добыть оружие у гестаповца или полицейского, который придет арестовывать… А если бы пришли двое? Приехали бы на машине?

Громковато это звучит: «был готов к встрече…» И все-таки, забегая вперед, нужно признать — он действительно оказался к ней готов.

В чем-то, конечно, повезло. Пришел Женька, «маменькин сынок», который его, Сережку, щуплого и маленького, никогда всерьез не принимал. Напялил эту гнусную форму, прицепил кобуру, корчит из себя черт знает кого, а ведь стыдно должно быть ему, стыдно…

— Собирайся. Вызывают.

— Куда? — спросил так, на всякий случай.

— Сам знаешь. «Гад. И больше тебе нечего сказать, гаду?..»

— Сейчас соберусь.

Видно, и в самом деле ему нечего было сказать и было стыдно. Отвернулся, скользнул взглядом по голым стенам. Эти голые стены стали последним, что он увидел в своей оказавшейся такой куцей жизни.

За дверью стоял топор. Когда полицейский отвернулся, Сергей взял топор и изо всех сил ударил полицейского по голове.

Сергей взял с убитого пистолет и ушел из дому.

Идти решил к монастырю, о котором говорил Анищенков. Путь оказался нелегким, потому что дорог и населенных пунктов приходилось избегать. Двигаться старался больше ночью. Нередко, обходя вражеские посты и заставы, продирался прямиком через заросли. Однако через несколько суток, совсем отощавший и оборванный, встретил все-таки партизан. Без малого год воевал вместе с ними — до самого освобождения Крыма.

Вот так один удар топором разрушил все казавшиеся такими хитроумными семейные построения. В силу обстоятельств я рассказал об этом несколько упрощенно, но что уж тут усложнять, когда издавна известно: коготок увяз — всей птичке пропасть…

Отчаяние двух женщин после этой смерти было, как я понимаю, непередаваемо. По-видимому, оно и отправило преждевременно в могилу одну из них. Осталась тетушка. Смерть племянника навсегда связалась для нее с именем Анищенкова, который пригрел и объявил своим сыном «этого ужасного человека». В отчаянном своем озлоблении она даже сказала, что Сергей убил и Алешу Анищенкова. Между тем несчастьем Алеши было как раз то, что он не пошел вместе с Сергеем, заметался, словно в предсмертной тоске, как мечется дельфин, окруженный сетью, не решаясь на простейшее — перепрыгнуть через эту лежащую на воде сеть.

Алешины следы возникают то там, то здесь. В одном письме я читал, будто преданный его отцу человек снабдил его одеждой, пропуском и помог выбраться за пределы Крыма. Но этому противоречит другой документ — письмо некоего шофера. Он будто бы тайком привозил Алешу из Симферополя в Ялту, а потом помог ему уйти в лес вместе с партизанским разведчиком Николаем Попандопуло. Несколько месяцев спустя, говорится в письме далее, Алешу Анищенкова видели в Джанкое — он собирался перейти линию фронта.

Перепроверить это письмо невозможно: Николай Попандопуло погиб в бою.

Не знаю, откуда пошел слух, будто Алешу Анищенкова видели мертвым в районе ялтинской инфекционной больницы, — такой слух тоже был.

А вот свидетельство Наталии Михайловны — той самой Наташи, которую одно время прятали Трофимовы. Она говорит, что Алеша как-то появился у них в Симферополе. Наташа с мамой жили на полулегальном положении, их адрес можно было узнать у Михаила Васильевича Трофимова. Значит, Трофимов принял участие в судьбе сына Анищенковых? Наталия Михайловна уверена в этом. Алеша, говорит она, хотел во что бы то ни стало перейти линию фронта. Ни о чем другом и слышать не хотел. Был полон решимости добиться своего, но в то же время опасно возбужден, взвинчен, а это, хотя и было понятно, не сулило добра…

С уверенностью можно сказать, к сожалению, только одно: судьба этого честного, славного парня сложилась горестно. Где и как он погиб, мы никогда, по-видимому, не узнаем, это так и останется одной из многих тайн, которые породила и унесла с собой минувшая великая и страшная война.