Свое знание немецкого Трофимов не считал хорошим — понимал разговорную речь, читал, но говорить всегда предпочитал на других языках. Причина была в том, что все старался делать наилучшим образом. А теперь к этому прибавилось еще одно: не желал он ни о чем с ними разговаривать. Однако приходилось, если не беседовать, то как-то объясняться. Знание английского решил скрывать во избежание возможных неприятностей: гитлеровская пропаганда на все корки честила «коварных британцев». Да и что дал бы английский? Его знали лишь немногие немцы. Поэтому переговоры с гауптманом-филателистом вел по- французски. Вел, как ему самому казалось, очень хитро. Впрочем, он в самом деле на сей раз был предусмотрителен. От этого даже вернулось какое-то подобие хорошего настроения. Эрзац хорошего настроения, как сам же и шутил.

— Филателисты, — говорил за обедом, — чем-то напоминают масонов. — Заметил удивленный взгляд жены и объяснил: — Тоже узнают и находят друг друга почти непонятным образом. Обедали с неукоснительным соблюдением раз и навсегда установленного порядка: независимо от того, что подавалось, на столе были салфетки, подставочки для вилок и ножей, тарелки мелкие и глубокие. Приняв этот порядок много лет назад, Лиза, похоже, считала делом своего престижа всегда и всюду придерживаться его. Утром можно просто перекусить, вечером, если нет гостей, — тоже, но обед (садились за стол в одно и то же время) сопровождался неким церемониалом. Последнее время это, может быть, выглядело смешно, поскольку ели затируху и лепешки из жмыха, но, пока были силы, заведенного порядка придерживались. А сегодня и обед был роскошным: настоящий хлеб и масло.

— Хотя вы же не знаете, кто такие масоны! — спохватился старик. — Тут я, правда, предубежден. Не люблю. Но одно время их подозревали во всех грехах и даже запрещали масонские ложи… Между прочим, масоном, кажется, был сам Моцарт. Когда-то меня это удивило… Да! И Пушкин! Он был масоном в кишиневской ложе. Обычно во время обеда шел неторопливый разговор о чем-либо, в котором главенствовал Михаил Васильевич. Он любил эти застольные беседы и с домашними, и с гостями, когда случались гости. Но последнее время было не до разговоров. Садились за стол и вставали в угрюмом молчании.

— А как ты этого немца нашел? — спросила Лиза, и в этом было нечто большее, чем простой вопрос, — было признание правоты мужа.

— Не я, а он меня! Он! Я подобрал в развалинах несколько конвертов с марками. Сел, стал разглаживать, тут этот гауптман и появился… Истинный любитель, должен сказать, хотя и негодяй, наверное, как все они. Но не побоялся уронить себя, пренебрег и офицерской и этой нынешней их великогерманской спесью, подошел, заинтересовался…

О том, чтобы обменять некоторые марки на продукты, Михаил Васильевич подумывал давно. Тем более, что Лиза не принимала всерьез эти планы. К увлечению мужа филателией она вообще относилась как к слабости. Бывают же у людей слабости! Нравится — пусть возится. Думала об этом снисходительно, но не и без иронии. А в то, что марки можно обменять на хлеб и масло, просто не верила. Кому они нужны в такое время, эти марки!.. И вот ошиблась. Михаил Васильевич не то чтобы торжествовал, но рад был доказать, что оказался прав, «как всегда». Да, как всегда.

Осуществить план мешало отсутствие настоящего партнера. Именно настоящего — знающего толк в марках и платежеспособного. Теперь он появился. Но показывать ему альбомы не следовало. И Михаил Васильевич брал с собой по одной-две марки, встречался со своим покупателем (он долечивался в госпитале после ранения) в разных местах города. И вот сегодня на столе были настоящий хлеб и настоящее сливочное масло.

А говорил он с гауптманом по-французски. Тот весьма неплохо знал язык.

Конечно, жаль редкую марку, которую искал, с трудом добывал, не раз любовно рассматривал, отдавать за буханку хлеба, но война и оккупация установили свою шкалу ценностей.

— Нет мыла, и кончается соль, — коротко, как обычно, сообщила Елизавета Максимовна — она вообще не отличалась многословием. Вот они, истинные ценности, валюта нынешнего времени: хлеб, соль, мыло…

— Учту, — сказал Михаил Васильевич. Отобедав, положил на стол салфетку и спросил:

— Как девочка и старуха? По лицу Степана увидел: плохи. Соседей по двору Чистовых подкосил тиф. Первым заболел Андриан Иванович и понес в бреду такое, что лучше бы чужим ушам не слышать. Об этом сказал Степан, который продолжал бывать у Чистовых:

— Ругает немцев. Жалуется, что к нему кто-то не идет. Ждет какого-то человека и просит спрятать какие-то лампы… Выслушав это, Трофимов прежде всего написал мелом на двери: «Typhus» — «Тиф». Бумажку с такой же надписью выставил в окне мастерской. Потом отправился к докторше Мохначевой. Та сказала:

— Надо изолировать.

— Имеете возможность? Замялась.

— Как бы это не пошло ему во вред. Понял: значит, тоже слышала кое-что из бреда. Впрочем, ее же первой старуха позвала к больному… Глянул остро, по-птичьи, с некоторой даже бесцеремонностью. Мохначева никак не реагировала на этот взгляд, промолчала, и стало ясно: дальше нее это не пойдет.

— А больницы-то сейчас работают?

— Инфекционная — да. Но там тифозные все вместе. Долго раздумывать не приходилось — надо идти на поклон к господину бургомистру. Нельзя ли положить в больнице как-то отдельно? Подробности Анищенкову не нужны — так проще. Андриана Ивановича устроили, но тут же свалились в тифу его дочь и мать. Лизу Михаил Васильевич попросил:

— Ты туда не ходи, чтобы не заразиться. Будешь в резерве. Кто-то должен остаться здоровым… Сам же с Мохначевой и Степаном бывал у больных постоянно. Это Мохначева сказала:

— Их в больницу нельзя — погибнут.

Решили выхаживать сами.

Если б не марки, трудно сказать, как бы и выкрутились.

Немец оказался жадным. Кто знает, может, в прежней, обычной своей жизни был он вполне приличным человеком, но сейчас возможность провернуть выгодный гешефт делала его гадким и суетливым в азартности. Михаил Васильевич продолжал ожесточенно торговаться, однако стал, вместе с тем, этого немца побаиваться.

Гауптман, поняв, что имеет дело с истинным коллекционером, каким, наверное, был и сам, добивался: покажи-де ему альбомы, дай возможность выбирать. Дудки-с!.. Трофимов хотел оставить инициативу за собой.

И как-то вдруг заметил, что гауптман с помощью другого немца пытается выследить, где он живет. Пришлось воспользоваться проходными дворами, благо в Ялте почти каждый двор проходной. Вот такая на старости пошла авантюрная жизнь.

Хорошо еще, что этот гауптман действовал пока кустарно, не стал искать напарника в жандармерии или полиции — то ли сам опасался их, то ли надеялся обойтись собственными силами. Однако распалился сверх всякой меры, до неприличия. В то же время Михаил Васильевич скоро заметил, что возможности немца почти иссякли. Да и не мудрено: что может простой фронтовой офицер, не интендант и не какой-нибудь высокий чин, а обыкновенный гауптман, по-нашему, капитан, в лучшем случае командир батальона, находящийся к тому же не в своей части, а на излечении?.. Надо было с этим кончать.

Во время предпоследней встречи Михаил Васильевич поманил немца необыкновенной старой русской маркой — земской. Выпускались такие в свое время. Тот слышал о них. Возгорелся. Трофимов назвал цену: «Два кило масла и два кило меду». Мед нужен был, чтобы подкормить больную девочку. Гауптман схватился за голову: «Вы с ума сошли». Пришлось объяснить: сам заплатил за нее столько, что до войны можно было купить центнер масла. В ответ услышал, что это, мол, так, но времена и обстоятельства меняются. Твердо стал на своем: потому и прошу так мало, но меньше не могу.

На последнюю встречу пошел со Степаном, который остался ждать неподалеку. Отдал немцу марку, бережно завернутую в прозрачную бумагу, и пока гауптман со знанием дела (знатока видно сразу по повадке) рассматривал свое приобретение, которым, если останется жив, будет сам «угощать» других знатоков у себя дома, Михаил Васильевич ощупал полученный взамен сверток, прикинул, есть ли в нем четыре килограмма, и даже будто ненароком понюхал — не обманывает ли месье офицер, потом ведь с него взятки гладки…

Все это совершалось рядом с опутанной колючей проволокой и ощетинившейся дотами набережной, в городском саду, под прикрытием купы бамбука, разросшегося у старого, еще дореволюционного, по-видимому, фонтанчика в ложноклассическом стиле.

Обменявшись напоследок взглядами, с облегчением расстались. С облегчением — потому что старик все- таки опасался какой-нибудь пакости от немца и хотел побыстрее развернуть пакет, а гауптман, со своей стороны, побаивался патрулей.

Офицер вышел на центральную садовую аллею, слегка размахивая опустевшим портфелем в левой руке, а правой отвечая на приветствия солдат, которые фотографировались на фоне пальм и кипарисов.

Глядя ему вслед, старик мимолетно подумал о странности немецкой офицерской формы, которая как- то изначально сконструирована (если к одежде применимо это слово) таким образом, что у мужиков некрасиво оттопыривается зад. Попытался и не смог припомнить, был ли этот недостаток в форме прежней кайзеровской армии. Впрочем, случайная мысль как появилась, так и ушла. Рядом скрипнула под ногами галька. Обернулся — Степан. Он ни о чем не спросил, только глянул: «Ну, что?»

На главной аллее было по-прежнему шумно и весело. Разбившись на группы, солдаты фотографировались. На них Степан посмотрел мельком, холодно и отчужденно.

— Не можешь привыкнуть? — сказал старик. — И не надо. — Затем без всякого видимого перехода спросил: — Знаешь в чем преимущество возраста? — И тут же ответил: — В том, что вы удивляетесь, а я помню: однажды они уже были и здесь, и на Дону. И помню, чем это кончилось. Степан знал его манеру задавать себе вопросы как бы за собеседника и по-прежнему молчал.

— Правда, тогда они пришли сюда на четвертом году войны, а теперь на пятом месяце. Это наводит на размышления. Но сути дела не меняет.

Здоровье и сытость будто распирали солдат. То ли судьба их еще по-настоящему не клевала, то ли было это давно, и они, как свойственно молодости, на время забыли об окопных вшах, о заснеженной передовой, о вони переполненных полевых лазаретов, о залпах «катюш»… Сейчас они были начищены, аккуратно подстрижены, побриты и чувствовали себя неотразимыми. Когда на аллее показалась женщина, это подняло новую волну оживления. Они чувствовали себя всемогущими и ничем, ничем не стесненными, запросто кричали ей вслед, предлагая «шпацирен» и «шляфен». Не верилось, что среди них есть ребята из добропорядочных семей, которые уступали места женщинам в трамвае, слали нежные письма матерям и невестам, ходили к причастию…

Девица, кажется, не отказалась бы ни «шляфен», ни «шпацирен», но солдат было слишком много, и за их бесцеремонностью угадывалась на сей раз дурашливость, поэтому она, пройдя мимо, вдруг обернулась и «показала им нос», чем вызвала взрыв веселья и одобрения.

— Трупы, кандидаты на тот свет, — сказал Трофимов. — Знали бы они, что их ждет через полтора-два года…

— Что? — спросил Степан.

— Они будут молить бога, чтоб в живых остались хоть их дети.

— Правда?

— Это же арифметика. Нужно быть слепым или недалеким человеком, чтобы не понять этого. Всех этих немцев с австрийцами, эльзасцами от силы восемьдесят миллионов. Прибавь союзников: итальянцев миллионов сорок пять, венгров — девять, финнов — четыре, румын — пятнадцать. Всего, если взять с походом, наберется миллионов сто шестьдесят. А с другой стороны: нас сто восемьдесят, англичан пятьдесят, американцев почти сто пятьдесят, канадцев четырнадцать… Без малого четыреста миллионов человек. И это, не считая всех остальных, которые примутся за них, как только они чуть дрогнут. И дело не только в людях, хотя количество солдат — вопрос первостепенный. А добыча нефти, выплавка стали, алюминия, производство хлеба, сахара!.. Тут нечего и считать. Ни до Америки, ни до Урала с Сибирью они не дотянутся — руки коротки. А там сейчас раскручивается такой маховик, что трудно представить…

— Откуда вы знаете?

— А ты думаешь, для Гитлера в Америке или в Сибири блины пекут? Его шайку ненавидит весь мир. Все мы для них «untermenschen» — «недочеловеки». Слышал про такое? Что-то среднее между обезьянами и людьми…

Разговор продолжался уже на ходу. На всякий случай пошли не прямо домой, а боковым проходом выбрались на Виноградную, дворами прошли в Лавровый переулок, а оттуда до дома было уже рукой подать, Трофимов отдал сверток Степану.

Девочка ему обрадовалась. Всякий раз его приход был праздником. Вера Андриановна и сейчас вспоминает об этом как о празднике.

Порядок был всегда один и тот же. Михаил Васильевич давал поесть бабушке, которая уже оправлялась после болезни, шаркала шлепанцами по комнате, потом кормил с ложечки Веру, а под конец что-нибудь рассказывал или читал вслух сказки. Такого радостного общения у нее не было ни с кем из взрослых.

Застал Трофимов здесь и доктора Мохначеву. По ее лицу было видно, что она довольна состоянием больных.

Только что Вера не без смущения спросила:

— Можно, ко мне зайдет Гарик? Улыбаясь, Антонина Кузьминична разрешила:

— Можно. Гарик был ее сын. (Странное чувство: мне кажется, что Вера Андриановна вспоминает о себе тогдашней, как о своем ребенке — ласково и чуть насмешливо. Сегодня ей кажется, что тоненький белокурый мальчик в рубашке с отложным воротничком и коротких штанишках был похож на сказочного маленького принца). Девочка спросила:

— А как папа? Ее успокоили: все в порядке. Андриан Иванович, который болел тяжелее всех, и в самом деле тоже пошел на поправку. Нутро у этого хромого, исхудавшего человека оказалось железным, сердце выдержало все немыслимые скачки температуры. Вообще же умерло в том году от тифа и других болезней множество ослабевших от голода людей — главным образом дети и старики. Иной раз оказывалось достаточно пустячного заболевания, чтобы обессилевший человек тихо и безропотно угас. Трофимов в больницу не ходил, зато Степан бывал там частенько. При последней встрече Чистов спросил:

— Ко мне никто не приходил? Никто не интересовался? Степан пожал плечами.

— Я на работу выхожу на днях. Чистов даже приподнялся с тюфяка, на котором лежал.

— Куда? Кем?

— Шофером в городскую управу.

— Сам придумал? Степан промолчал.

— Значит, дед послал… Кого попало туда не берут — работа калымная… Степан и на этот раз отмолчался. Уже когда прощались, Чистов сказал, будто отвечая на какие-то свои собственные мысли:

— Ладно, что ни случается, все к лучшему. Авось пригодится для чего-нибудь и твоя работа.

Это звучало как одобрение и согласие, и Степан обрадовался, хотя что ему в сущности было от них — этого одобрения и этого согласия?..