Однако барин наш, несмотря на то, что сильно разгневался на Трифона Афанасьева, не скоро распорядился. Правда, в ответе своем на донесение старосты Потапа он целую страницу исписал о Трифоне и имя его всякий раз упоминал с каким-нибудь бранным прилагательным; но все-таки на странице этой ничего положительного не было, а были все лишь такие фразы: "ты ему, негодяю, скажи на сходке", "ты строго-настрого объяви, моим именем, что я его не пощажу…", "ты, главное, растолкуй ему, что мне, его барину, все его мерзкие плутни и воровства хорошо известны…", "ты и сам, смотри у меня, не давай нисколько воли и потачки ему, старому мошеннику…" Кроме того, всякий раз, как приезжали к Ивану Давилычу за чем-нибудь крестьяне из Пересветова, он подолгу расспрашивал чуть не каждого мужика о Трифоне и всегда наказывал, при этой верной оказии, к старосте и ко всему пересветовскому миру, что, дескать, о Трифоне-мошеннике барин непременно и скорехонько сделает особенное строжайшее распоряжение…

Но проходили недели, месяцы — и все оставалось по-старому.

А Трифон Афанасьев, видно, не очень боялся заглазного гнева барина: нисколько не унимался он от воровства и продолжал ловко и бойко, не хуже молодого вора, промышлять по сторонам. В течение зимы, последовавшей за донесением Потапа Матвеева, три раза являлись из Загорья с обыском к Трифону и хотя опять ничего не нашли, однако в Загорье, в самом Пересветове и во всем околотке мужики были твердо убеждены, что в трех покражах, по которым делались обыски, приложил тяжелую руку свою не кто другой, а именно Трифон Афанасьев.

Прошла зима, настала пора вешних сельских работ, и вдруг в начале мая явился к Ивану Данилычу староста его Потап. Он приехал лично доложить барину о самой свежей, самой мудреной проделке Трифона.

— Что ты, Потап? зачем это приехал? — спросил с некоторым удивлением Иван Давилыч своего тяжелого на подъем старосту, который из-за всего, бывало, вступал с барином в дипломатические сношения.

— А вот, батюшка Иван Данилыч, — отвечал Потап:- насчет это Трифона мир к вашей милости прислал…

— Что там еще?

— Да уж власть ваша, — а меня извольте из старост выставить, увольте, батюшка!.. Мочи моей не стало, такие, то есть, порядки пошли… Констянтин поедом ест, а все из-за Трифона. Вишь, он сват мне доводится, так глаза все этим и колет, говорит: "Потакаешь Тришке", а мне как можно ему потакать?.. Да теперича Констянтин и мир-то весь замутил; все мужички урекают меня теперича Тришкою вором. Уж вы, Иван Данилыч, батюшка, явите божескую милость, ослобоните меня из старост!.. А я перед вашей милостью и перед миром ничем, как есть, не причинен.

— Ах ты господи! — сказал барин с сердцем: — вот с три короба намолол, а ничего разобрать нельзя! Ты мне толком скажи, в чем дело-то, — право, олух настоящий!

— Да в чем дело-то? — отвечал староста, — знамо, все из Трифона, мир теперича меня послал. Вот я по зиме три раза вашей милости отписывал, что к Трифону с обыском приходили…

— Ну, писал ты… Из Загорья все три раза обыскивали?..

— Из Загорья.

— Я и сделаю распоряжение… А теперь-то? — спросил барин несколько робко, — нет ли еще чего-нибудь нового?..

— А как же, батюшка!.. есть…

— Так рассказывай же!..

— Да вот, батюшка, у Зота Гордеича в Загорье быка увели, и надо быть — Трифонове дельцо, да никак пособлял ему в этом Езыканка.

— Ах, разбойник! — вскричал Одоньев с величайшим негодованием, — сам, старый черт, вором сделался, да и других с пути сбивает!..

— Точно, батюшка!.. уж и не знаем мы, что и делать-то; все, как есть, теперича пропадаем из-за него, разбойника!..

— Ну, ну! дальше…

— Ну, и украли, — продолжал Потап Матвеев, с особенным каким-то ожесточением размахивая руками:- да и как важно украли-то, батюшка Иван Данилыч: в сапоги быка обули, чтобы следу животины не видать было! — так и свели быка.

— Значит — поймали их?.. уличили?..

— Нету, где их поймать; уж такие-то воры темные, что на поди!.. Так в народе только поговаривают, что, надо быть, быка в сапоги обули, ведь мокреть перед этим была, а следов-то бычьих не нашли…

— Следствие было?

— Как же, и следствие наводили, — становой приезжал, по всей деревне обыски делали, нас всех к допросу пригоняли, уж маяли, маяли… из того больше и мир зло взяло.

— Ну, а что Трифон и Езыканка?

— Да их долго все допрашивали, а там и в стан раза два гоняли — и то ничего!.. Трифон, как есть, оправдался; Зот Гордеич мало ль хлопотал, чтобы его в острог посадить, да нет! становой говорит: "Никак нельзя, улик никаких нету…" А вот Езыканка — так он разбился в речах: теперича в стану его держат: писарь станового Семен Дорофеич мне проговаривал — никак в острог угодит Езыканка… а на Трифона он ничего не показывает. На Езыканку стало подозрение из того больше, что лошадь его больно перепала: слухи есть, что они проводили быка в соседний уезд, в Сысоевку, где уж испокон веку воры, да на лошади-то Езыканкиной до свету домой и поспели — вот она и перепала.

— Ну, а сам ты допрашивал Трифона?.. Ты бы его от моего имени на сходке…

— А что его допрашивать? Разве он какие речи принимает? Слова-то ему как к стене горох… Как стали у нас из-за него обыски делать да к допросу всех таскать, в те поры мало ль всем миром на речах его тазали! Да ничего с ним не поделаешь…

— Что ж он говорит?

— Да что, батюшка Иван Данилыч? говорит он, что, дескать, знать не знаю, ведать не ведаю… А как больно приставать к нему стали, так он, охаверник эдакой, лаяться начал, хуже, прости господи, всякой злой собаки… сожжет, боимся!..

— А ты бы ему мной пригрозил…

— И, батюшка, он вашу милость и в грош не ставит.

— Вот ты дурак какой!.. ну, как-таки он смеет?..

— Да уж вы не взыщите на простом слове. Он допрежь того что, бывало, говаривал? "А что мне барин? Я его махонького из хохлацкой земли привез…" Не обессудьте, батюшка, ведь это он так-то похваляется.

— Экая шельма! — промолвил Одоньев.

— Ну, да теперича, — продолжал староста, — он много тише стал; сумлеваться, кажись, начал. Вот онамеднись мать Езыканкина, Афросинья, — уж как она, сердешная, по сыне убивается! — встрела на улице Тришку, встрела, да и стала его упрекать, что сына ее вором сделал, загубил, а сама так и заливается слезами!.. А он уставился эдак-то в землю, уставился, а ничего насупротив не сказал, да и прочь пошел молча… Вот с этого разу много тише стал, словно сумлеваться начал…

Под конец этого разговора Иван Данилыч разгневался чрезвычайно. Досталось и старосте Потапу за то, что он, "мошенник тоже", не исполняет в точности каких-то приказаний барских и не печется о порядке в вотчине. Но гнев этот на старосте и оборвался. Правда, Одоньев решился принять непременно "самые действительные" меры в отношении Трифона; но опять никаких распоряжений покуда не сделал и Потапа отпустил без всякого приказа.

Прошло еще недели две-три, Езыканку перевели, по хлопотам Зота Гордеича, в острог, и староста Потап, не решаясь уже на личный доклад, донес об этом барину письменно. Гнев Ивана Данилыча поневоле должен был обратиться на настоящего виновного. К тому же мать Езыканкина пришла к Одоньеву "просить милости", чтобы заступился за ее сына и выручил его из острога. С горькими слезами жаловалась она на Трифона.

— Батюшка! — вопила она: — он, разбойник, загубил моего Езыканку!.. А малый допрежь того смиренный был, — малого ребенка николи не обидел!.. Родимый ты наш! смилуйся над нами, сиротами горькими!.. Батюшка! ни в чем-то мы не виновны!.. Тришка злодей, душегубец!.. Езыканку он загубил!.. Все-то мы теперича осиротели, — семеро нас!.. один был работник на всю семью, батюшка!..

Жалобные речи и горькие слезы Афросиньи, наконец, подействовали решительно на Ивана Даннлыча: он тотчас же собрался ехать в деревню и, несмотря на возражения Катерины Николаевны, убеждавшей его опять отложить поездку на некоторое время, отправился в путь. Дорогою он всячески поддавал себе жару и кипятился страшно, совершенно забывая, что в летнее жаркое время никак не годилось бы ему, толстому увальню, кипятиться.