Когда в июльский полуденный зной с моря дует освежающий бриз, я спешу в храм камен, дабы совершить возлияние самого дорогого вина тебе, покровительница певцов Полигимния, в знак благодарности за то, что ты, светлоокая, решила мою судьбу. Нет, я не музыкант, не певец и не сочинитель песенных текстов. Я — хирург. «Мясник» — скажут иные, ибо уж такова наша профессия — кромсать подгнившее человечье мясо. И по правде говоря, у хирургов и самих возникают мысли о духовном родстве с мясниками. Ведь когда изучающий медицину впервые попадает на вскрытие трупа, то главное его впечатление — не ужас от близости смерти и не мысль о том, что настанет день, когда ты и сам вот так ляжешь на стол с распоротым животом в окружении желторотых юнцов, с любопытством копающихся в твоих внутренностях. Все эти мысли возникают, но главное — не они. Больше поражает иное — внешнее сходство человеческих органов с органами свиньи. Не льва, не благородного оленя и не любезной нашим сердцам коровы, а именно свиньи. Видимо, выбирая форму нашего нутра, боги вложили в нас изрядно свинства. Поэтому, когда, побывав на вскрытии, желторотый медик смотрит на окружающих, в его воображении невольно рисуются их потроха, и вызывает недоумение, почему, скажем, вон тот мужчина с бородкой сейчас не встанет на четвереньки и не захрюкает — ибо по выступающей из-под ребра печени становится ясно, что она самая что ни на есть свинская на вид. Так вот, светлоокая Полигимния, если все мы до сих пор еще не захрюкали, так это потому, что вы, камены, вложили в нас божественное начало, и с тех пор божество уживается в человеке со свинством самым причудливым образом.

Тот эпизод, что заставляет меня спешить к тебе в храм сегодня, о покровительница певцов, видимо, служит самым убедительным тому доказательством.

Мне было тогда лет десять, и я уже был знаком со «свинством», заложенным в нас природой: мой отец был хирургом, а врачи приучали сыновей к тонкостям профессии со всеми ее тяготами с самого раннего возраста: шести лет от роду я уже подавал отцу скальпели во время хирургических операций. Но пару лет тому назад мой отец отправился с войском в края варваров и пропал без вести. Моя матушка с горя скончалась, я остался круглым сиротой и был взят на воспитание и в помощники другом моего отца Никандром, тоже хирургом.

Была, однако, существенная разница: хотя оба были хирургами, но мой отец был свободным, а Никандр — рабом.

Рабом-то он, конечно, был, да только куда влиятельней своего хозяина! Ведь к Никандру приезжали делать операцию на почках сам префект Рима и другие влиятельные особы, о знакомстве с коими хозяин и думать-то не мог. Видимо, сия робость и толкнула его жить подальше от Никандра, кой построил себе клинику и дом возле нее и держал при себе двух свободных ассистентов для помощи при хирургических операциях. От хозяина он откупался тем, что время от времени ездил к нему на поклон, привозя с собой щедрый оброк.

А мое положение тогда было дрянь. Мне, конечно, достался в наследство от родителей небольшой домик, но он стоял заколоченный, ибо поиски моего отца и болезнь моей матери заставили ее распродать почти все наши вещи. Никандр меня кормил, и еда у него всегда была вкусная, ибо его сожительница (а я тогда не разбирался в тонкостях римского права, и для меня она была женой Никандра) Фульвия знала толк в тонкостях римской кухни — и недаром, ведь по крови она была римлянка (ее отец, римлянин, угодил в рабство за уклонение от службы в римской армии). Моя жена не умеет так испечь обертух, как умела Фульвия, — у той было просто объедение.

По сути, Никандр стал мне как приемный отец. Раз он меня даже крепко поколотил — было дело. Он мне тогда поручил прокипятить скальпели в чане — как грек, он читал сочинения греческих философов и вычитал у Демокрита, кой был родом из Абдеры, что болезни возбуждаются крохотными существами, из-за своего малюсенького размера не различимыми человеческим оком. Ну вот, он и думал для обезвреживания оных врагов человечества сварить их наподобие того, как варят раков. Мне не верится, что такие крохотные существа существуют, но тем не менее я и сам заметил, что если прокипятить скальпели перед операцией, то гноя бывает меньше. Но это пришло ко мне с опытом, а тогда я был мальчишкой неразумным, ну и соври, что я скальпели прокипятил, хотя на самом деле поленился. Мой приемный отец вранье обнаружил-таки по внешнему виду воды в чане, взял палку и так меня изукрасил, что по пестрому виду моей задницы мне впору было бы называться леопардом… Конечно, сейчас я понимаю, что он был прав… Но я отвлекся.

Так вот, в тот день это было впервые, когда на моем веку хозяин сам приехал к Никандру из своей деревни. Сие событие вызывало особое волнение, ибо хозяин не знал о том, что я жил в доме, и неизвестно, как бы он к этому отнесся.

В тот день прием в клинике вели лишь ассистенты, а Никандр с самого утра отправился в порт встречать корабль, на коем должен быть приплыть хозяин. Фульвия с дочкой Калисой (дочь Никандра была мне ровесницей) буквально с ног сбились, бегая с тряпками и подносами из комнат на кухню и обратно. К торжественному приему всё было уже готово, а корабль с хозяином, видимо, опаздывал с приплытием. Посему Фульвия отправила меня на разведку в порт. Я, конечно, не пошел на причал, а, по своему обыкновению, залез в порту на самое высокое дерево, дабы издалека увидеть сцену встречи и поскорее сообщить о ней Фульвии. Корабль наконец приплыл. Матрос сбросил трап, и вот среди толпы спускавшихся на берег на трап ступил невысокий лысый господин в тоге, к которому Никандр бросился навстречу. Я понял, что это и был хозяин. Никандр ему низко поклонился и поцеловал его руку, а тот в ответ потрепал его по щеке, причем до щеки Никандра ему пришлось тянуться, ибо раб был его на голову выше. Всё это выглядело как-то по-свински. Ведь есть что-то свинское в самодовольстве толстенького маленького человечка, наслаждающегося показом своего превосходства над великаном. Хотя глаза мои были зоркие, но черт лица хозяина с такого расстояния разглядеть я не мог — видел лишь, что щеки его заплыли жиром, и это наводило на мысль, что и лицом хозяин походил на поросенка. С этим неприятным впечатлением я побежал скорее к Фульвии сообщить об известии.

Фульвия заставила меня немедленно переодеться в чистую тунику и причесаться и отправила репетировать вместе с Калисой чествование хозяина. По ее плану, мы с Калисой должны были у входа в дом поклониться хозяину, вручить ему выпеченный Фульвией вкуснейший обертух и пропеть куплет с хвалой.

Калиса, репетируя, держала в руках обертух и, видимо, очень гордилась своим нарядным видом: ее новая туника сверкала белизной, изящные сандалии подчеркивали стройность загорелых ножек, тонкую шею украшало ожерелье из пестрых ракушек, а в косички она тоже вплела ракушки, отчего они своей яркостью бросались в глаза мальчишкам не меньше, чем щенкам пушистый хвост котенка. О, станут ли боги осуждать десятилетнего мальчугана, не удержавшегося от соблазна? Когда моя напарница тоненьким голоском выводила куплет «Многие лета хозяину нашему в доме прожить…», чинно стоя рядом, я не удержался — дернул ее за косичку. Прервав пение, Калиска резко обернулась и сказала грубо: «Во, дурак!». Это звучало по-рабски, ибо свободные девочки в ее возрасте уже прибегали к разным ужимкам, строя из себя субтильных девиц, но ведь Калиса и была рабыней, и я бы отнесся к ее грубости с пониманием, но вслед за ней она скорее даже не положила, а бросила обертух на траву и дала мне щелчок по лбу. А вот последнего я стерпеть не мог: ведь как-никак я был свободным римлянином и не мог позволить, чтобы какая-то девчонка-рабыня щелкала меня по лбу — я ответил ей щелчком по носу… Среди последовавших щелчков и шлепков мы с Калиской не заметили, как подошли хозяин с Никандром. Подобного зрелища увидеть те никак не ожидали. Никандр в ярости утащил Калиску на кухню и звонко ее отшлепал, так что всхлипывания бедняжки вперемежку с хлопками от шлепков заставили меня забыть о присутствии хозяина. Я не стал дожидаться подобной участи и дал дёру. Обогнув дом, я взобрался на развесистый каштан, листва которого столь плотно смыкалась, что заметить меня было трудно. Ощутив себя в безопасности, я несколько успокоился и тут сообразил, что вышло, что я даже не поздоровался с хозяином. Ну и осрамились же мы с Калиской перед ним! Так на дереве я размышлял, что делать дальше, пока думы мои не прервал звук голосов, доносившихся из дома. Нужно сказать, что каштан, на котором я сидел, был расположен прямо перед окном комнаты, куда Никандр отвел хозяина, а поскольку было жарко, то окно было открыто настежь, и, оставаясь незамеченным, я мог не только слышать, но и видеть, что в комнате происходит. Теперь я мог разглядеть хозяина отчетливей. Видом он гораздо больше походил на поросенка, чем мне это показалось у причала. Его маленькие глазки были едва различимы из-под наплывшего жира щек, а розовая лысина лоснилась как просаленная тряпка, которой протирают масло, капающее с ламп. Мне казалось, его тучное тело отличалось от тела откормленной свиньи разве лишь тем, что не поросло щетиной.

Но самое ужасное было впереди, когда хозяин с самодовольным видом произнес:

— Послушай, Никандр, дался тебе этот мальчишка! Если тебе нужен помощник, лучше я куплю тебе мальчишку-раба. Ведь всё, чему ты научишь раба, останется у нас в доме, и от раба потом можно будет получить хороший выкуп. А со свободного что возьмешь? Он выучится и даст дёру, как сегодня — и поминай как знали!

От этих жестоких слов сердце мое замерло, ибо я впервые осознал своё положение. Доходов у меня никаких не было, а на ту пенсию, что платило государство детям пропавших без вести, можно было разве что не умереть с голоду, ни о каком обучении профессии не могло быть и речи. Что же мне было делать дальше? Что же я наделал, дернув Калиску за косичку?! Видимо, у меня успел выступить холодный пот, пока я вслушивался в тишину, ожидая ответа Никандра. Но тот ничего не ответил. Он молча вышел из комнаты, потом вернулся с плеткой в руке и молча протянул ее хозяину, а затем молча же разделся. В баню он ходил от меня отдельно и до этого я никогда не видел его голым. Когда обнажаются прекрасные юноши даже для порки, вид голого тела не вызывает раздражения. Но Никандр был не молод и не красив. Его долговязая фигура с косматой грудью и худыми, обильно поросшими черным волосом ногами, была и впрямь неуклюжа. Как и у многих мужчин его возраста, печень на палец выступала наружу из-под правого ребра, а на животе бросалось в глаза крупное коричневое родимое пятно. Неприятно поражало само жалкое зрелище, когда знаменитый человек, вызывавший столько почтения у коллег и благодарности у пациентов, да при том ни в чем не виноватый, стоял навытяжку голый перед тем, кто не стоил и волоса на его голове, и вообще жил у него на иждивении (как я тогда думал — хотя ошибался). Но особенно противно было наблюдать, с каким самодовольным видом хозяин играл плеткой и от наслаждения властью даже причмокнул губами. Сердце мое сжалось от одной мысли, что последует дальше, однако ничего драматичного не произошло. Хозяину наскучило упиваться своей властью, и он изрек с ухмылкой:

— Оденься и отнеси плетку на место.

И Никандр с почтением в голосе сказал: «Спасибо».

Потом хозяину подали обедать в тех же покоях. Но обедать одному ему было скучно, и он усадил Никандра с собой за стол. Вся сцена обеда тоже выглядела сплошным свинством. Стол был уставлен самыми изысканными яствами, коих хозяин у себя дома, может, и не едал: мурены, запеченные в меду, с зелеными и черными маслинами в качестве гарнира, паштет из фазанов, вальдшнеп в сыре и яичном желтке, самые дорогие вина, в том числе фалернское многолетней выдержки в красивейшей амфоре, привезенное еще префектом Рима в знак благодарности, которое Никандр специально берег для хозяина, карфагенские гранаты и сливы. За столом хозяин полулежал на ложе, а Никандр сидел на табуретке прямо, как сидят женщины, и не смел даже взять и кусочка, ожидая, когда хозяин ему сам наложит чего-нибудь в тарелку и как собаке скомандует: «Ешь!». Причем, понятно, самые лакомые куски хозяин брал себе, а Никандру клал, что похуже. Я, конечно, понимал, что Никандр — раб, и как таковой не мог иметь никакой собственности и весь дом с потрохами принадлежал хозяину. Но тем не менее, во мне по-ребячьи вставал протест при виде явной несправедливости. Справедливо ли, когда один человек трудится не покладая рук и всё зарабатывает сам, а другой, ничего не делающий, заявляется просто так и хозяйничает с выражением свинства на лице? Впрочем, обедающие, казалось, о несправедливости как-то не задумывались. Хозяин расспрашивал Никандра о его пациентах, глубокомысленно поводил бровями и даже причмокивал языком от недоумения, когда его раб называл имена высокопоставленных персон. Затем настал черед хозяина рассказывать, и он со всеми подробностями сообщал Никандру деревенские новости (он жил на вилле в деревне) — почём ныне пшеница, какая сука околела, а какая ощенилась, и нечто в этом роде. Его собеседнику это было интересно — видимо, тот раньше был знаком со всеми этими собаками, но меня сиё никак не волновало — я думал лишь о своей судьбе, а она никак не обсуждалась. Наконец хозяин встал с ложа и со словами «Посмотри-ка, какой я тебе привез из деревни гостинец!» отправился в угол комнаты, достал откуда-то (мне не было видно, откуда) закупоренную глиняную амфору и протянул Никандру:

— Свое вино, деревенское!

Даже мне давали пить разведенное водой кисленькое деревенское вино, и я думал, что оно всюду одинаковое, ибо всюду дешево стоит. И преподнести такую дешевку в виде подарка на фоне изысканности яств, стоявших перед хозяином на столе, казалось мне просто издевательством. Но Никандр никак не разделял моего негодования — наоборот, он сиял:

— Да видят боги, господин, как ты меня ублажил! Ведь деревенское вино здоровое, как деревенская девка: оно просто на вкус, а душу греет. А то приходят ко мне на прием городские дамы… расфуфыренные, а как снимут парик, вставные зубы и накладные груди… Так и вино знаменитостей: они туда кладут всяких специй, чтобы расфуфыриться, как городская дама…

Оба рассмеялись, хотя смеяться было, собственно говоря, нечему. Затем Никандр откланялся, а хозяин прилег вздремнуть. Когда я услышал его ровное похрапывание, то понял, что могу незамеченным слезть с дерева, и спустился на землю. Увиденное произвело на меня сильное впечатление, и было такое чувство, что я осиротел во второй раз. Н-да, если меня заменят на раба-мальчишку? Инстинкт говорил мне, что нужно бежать к Никандру независимо от того, какая меня ждет взбучка за потасовку с Калиской. Все-таки он был мне как приемный отец. Увиденная сцена даже навела меня на мысль, а не принести ли ему точно так же плетку? Но что-то меня останавливало. Ведь если бы Никандр был свободным, я, может, плетку бы ему и принес, но Никандр был рабом…

Я застал Никандра, с умилением разглядывающего подаренную ему амфору с деревенским вином. Он, видимо, был столь взволнован встречей с хозяином и занят изучением подарка, что не заметил моего появления. А меня его умильный вид настолько озадачил, что я даже забыл попросить прощения за давешнюю потасовку с Калисой, и у меня невольно сорвалось:

— Но, Никандр, он тебе такую дешевку подарил!

Никандр поднял на меня глаза, но, видимо, из-за обилия впечатлений забыл о том, что мне полагается взбучка.

— Дареному коню в зубы не смотрят, глупыш! Важен сам знак внимания. Меня многое с хозяином связывает на самом деле. Меня подарили ему в детстве, и он уговорил родителей отправить меня вместе с ним учиться в школу: я подсказывал ему на уроках и защищал его в драках с другими мальчишками — ведь он был хилый, а я — рослый. Меня и к врачу его родители пристроили учиться из-за того, что их сын был слаб здоровьем, — никто не думал, что я буду лечить римских нобилей. Так что своей врачебной карьерой я, в общем-то, обязан ему. Мне приятно получить от него подарок.

Но, увы, недаром гласит пословица, что устами младенца глаголет истина — дети хотят правды, а после увиденного сегодня, я не мог поверить такому объяснению.

— Но он тебя обижает! Я всё видел… я сидел на дереве напротив окна… — не унимался я.

Теперь я понимаю, насколько бестактным было мое поведение…

Выражение боли промелькнуло в глазах грека-раба и утопло в них, как в болоте. Он положил свою широкую ладонь мне на голову:

— Видишь ли, глупыш, тепло может быть заключено даже в бьющей руке. Был случай, когда хозяин меня побил. Мы оба тогда были молоды. А он услышал обрывок моего разговора с Фульвией, где она поминала его имя, и стал у меня допытываться, что Фульвия про него говорила. «Господин, ты волен распоряжаться мной, как хочешь, но этого я тебе сказать не могу!» — «Почему? Я тебе приказываю говорить!» — «Нет, господин, я не могу передать тебе слов женщины» — «Послушай, она не женщина, а рабыня, а ты — не мужчина, а раб, так делай, что тебе приказывают, а то много из себя воображаешь!» — «Господин…» — «Так будешь ты говорить или нет?» — «Нет» — «Принеси мне плетку». Он избил меня по праву хозяина — и жестоко. На следующий день, когда я отлеживался после побоев, он пришел ко мне мириться, принеся с собой гроздь винограда. Но я не стал есть. Мне жить не хотелось, и я сказал ему об этом. «Я погорячился, — ответил он, помолчав. — Мои родители столько денег вложили в твое воспитание, что я не могу отпустить тебя на волю без выкупа, но для меня ты не скотина, а человек…» Ты знаешь, мне тогда так плохо было, жизнь в рабстве такой казалась черной, безнадежной, так хотелось сочувствия, а родных у меня не было — и эти слова моего обидчика были единственным теплом, которое у меня было в жизни, а мне так недоставало тепла. Я вскочил с постели, упал перед хозяином на колени, обхватил его ноги руками и заплакал, уткнувшись ему носом в живот. А он гладил меня по голове, затем со словами «Ну, ты — голый, простудишься» поднял меня и уложил в постель, после чего принес кифару и долго пел у моего изголовья. С тех пор я каждый раз при его неудовольствии приношу ему плетку и раздеваюсь, а он ни разу больше меня не бил.

Мне было неловко, что я заставил своего приемного отца рассказать мне эту сцену. Но к тому времени хозяин проснулся, и, видимо, ему стало скучно, ибо он захотел петь. Ему подали кифару, но певцу петь самому себе неинтересно.

— Позови публику, — приказал хозяин Фульвии.

Легко сказать! Из свободных в такую жару послушать доморощенного певца удалось зазвать лишь швей из соседнего дома: вдову Фанию Старшую и ее дочь Фанию Младшую. Никандр по-соседски бесплатно их лечил, когда они болели, а когда у Фульвии или у соседок-швей не было времени идти на рынок, они одалживали друг у друга пару морковок или луковиц. Помимо них всю публику, собравшуюся в садике у дома, составили Никандр, Фульвия, Калиса и я — негусто, конечно, но, видимо, хозяину так не терпелось петь, что он подумал, что и такая публика сойдет.

Поскольку к тому моменту я окончательно решил, что хозяин — свинья, то ожидал, что лишь только его короткие, пухлые пальцы коснутся струн, то раздастся нечто вроде хрюканья. Однако этого не случилось. Конечно, хозяин пел не как профессиональный певец, но голос у него был приятного тембра, и пел он правильно. То есть он пел с тем чувством и выражением, с каким и следовало петь песни. Да и сам он преобразился до неузнаваемости, ибо во внешности его не осталось ничего свинского: глаза смотрели умно и проницательно и как-то уже не казались маленькими, и даже лысина перестала раздражать, ибо составляла контраст с образом пылкого юноши, рождающегося в уме из звуков песни, подчеркивая тем самым высокие чувства. Вначале хозяин пел о любви, и глаза Фании Младшей и даже Калисы заволокла мечтательная поволока. Затем он вспомнил лагерные песенки, которые вечером пели легионеры у костра. На этот раз взгрустнула Фания Старшая, чей муж был убит в армейском походе. А потом произошло и вовсе диво, ибо Никандр и хозяин… забыли, что они раб и хозяин. Никандр запросто просил: «Господин, спой то-то и то-то из нашей лагерной жизни», и когда доморощенный певец выводил баритоном куплет, подпевал ему баском. И я внезапно увидел хозяина глазами Никандра — когда первый служил легионером, Никандр работал в том же воинском подразделении врачом, и их объединяли общие воспоминания. Иными словами, камена помогла мне увидеть в хозяине человека, а увидевши, я вспомнил, что Никандр называл того хилым в молодости, и подумал, сколько же храбрости должно быть у низкорослого и хилого римского юноши, чтобы сражаться врукопашную с варварами-великанами… Говорят, что когда пел Орфей, то смолкали птицы, стихал ветер и дельфины в море прекращали свои игры, внимая дивным звукам. Конечно, у хозяина не было голоса Орфея, но кое-какой катаклизм в природе, видимо, всё-таки произошел, ибо с моря повеял освежающий бриз и духота отступила. Я это сам объясняю так, что, видимо, люди излучают какие-то незримые волны, и когда в человеческом коллективе ощущается напряжение, то эти незримые волны столь плотно опутывают атмосферу, что живительной струе никак через них не пробиться. Пение привнесло с собой веяние божества, разорвавшего эти путы, и тем самым освободило путь бризу. Как бы там ни было, но атмосфера разрядилась, я осмелел и сам обратился к хозяину с просьбой спеть полюбившиеся мне мелодии, а затем высказал кое-какие соображения насчет его пения.

— О-о, да у меня разбирающаяся публика! — сказал хозяин со смехом.

И это решило мою судьбу. Ибо певцу (и не только доморощенному) трудно найти разбирающуюся публику — я был оставлен в доме Никандра, многому у того научился и наконец сам стал хирургом.

И сегодня, когда в июльский полуденный зной с моря подул освежающий бриз, я спешу к тебе в храм, о светлоокая Полигимния, дабы совершить тебе возлияние самого дорогого вина, ибо без божества, в равной степени осеняющего и хозяев, и рабов, и перед которым все люди независимо от своего социального статуса равны, мы бы давно попали во власть нашего свинского нутра, встали бы на четвереньки и захрюкали. Хотя нет, вру… Искусство не уравнивает людей — оно их примиряет, и лишь пальцы кифариста коснутся струн, людское неравенство и перед божеством, и в обществе перестает играть роль.

Мне этот эпизод не раз приходил на ум, когда в дальнейшем я наблюдал, как люди не могли найти пути к примирению… И каждый раз я задавал себе вопрос: а может, им просто не хватило божества? Видимо, именно вы, камены, и есть тот цемент, что связывает общество воедино, — и когда раб развлекает пением хозяев, и когда хозяин с кифарой в руках устраивает концерт для рабов…