Она была товарищем и другом восставших, помогала им, как только могла, а в дни разгрома лично отвезла в Варшаву одного из военных руководителей восстания, полковника русской службы Ромуальда Траугутта, спасая его от ареста.
Сама она каким-то чудом избежала репрессий. Муж ее был сослан в Сибирь (откуда он, спустя несколько лет возвратился и вскоре умер). Его имение было конфисковано. Пострадало много родственников и ее и мужа. Многие дома опустели, будто по краю прошла, как в иные годы средневековья, губительная «черная смерть» — чума. А среди лесов кое-где появились курганы — братские могилы павших героев восстания.
Эти могилы позже оплакала и воспела Элиза Ожешко в романе «Над Неманом», в цикле повестей и рассказов «Gloria victis!» («Слава побежденным!») и в других произведениях.
Но была ли Элиза Ожешко националисткой, тем более шовинисткой?
На это следует ответить отрицательно.
Ее взгляды на независимость Польши можно вполне охарактеризовать словами Вацлава Вацлавовича Воровского, сказанными им о великих польских романтиках:
«Национализм корифеев польской поэзии того времени вообще был чужд звериных черт: в то время ему, действительно, были чужды всякие завоевательные планы, он носил характер законной и справедливой самообороны, поэтому и отличительными чертами его были идеализм и гуманность».
Этими тенденциями объясняется возвышенный, альтруистический характер мировоззрения Элизы Ожешко, выступавшей значительно позднее этих корифеев романтизма.
Молодая писательница боролась на демократическом фланге восстания.
Не будучи сторонницей экспроприации землевладельческой шляхты, она считала необходимой земельную реформу.
И она видела одну из основных причин поражения этого восстания в отсутствии общего языка у восставших с народом — с крестьянством, прежде всего.
Эта мысль повторяется в ряде ее произведений.
Так, в повести «Гекуба» (из цикла «Слава побежденным!») изображен белорусс-крестьянин Тележук со своей женой Настей; они сердечно привязаны к бедной трудолюбивой, бьющейся как рыба об лед с пятью детьми, шляхтянке пани Тересе; однако, они неодобрительно относятся к тому, что их госпожа не удержала старшего сына от рокового участия в восстании.
После гибели старшего сына пани. Тересы Тележук помогает ей (правда, тщетно) спасать двух ее сыновей-подростков. Но писательница четко показывает, что он это делает только по природному великодушию и из благодарности к хозяйке, самоотверженно спасавшей от черной оспы его детей, а не из сочувствия восстанию, к которому он относится даже с некоторой иронией.
Еще прямее и непосредственнее мысль Элизы Ожешко о разрыве высших классов с народом выражена в повести «Они», из того же цикла «Слава побежденным!» Писательница рассказывает об участии женщин-шляхтянок в восстании (шитье одежды, связь, доставка продовольствия в леса, где засели восставшие, и т. п.):
«Не один раз нас застигали дорогой звездные или пасмурные ночи, не раз в синюю предрассветную пору мы проезжали мимо какого-нибудь низенького дома, перед порогом которого рдели на грядках яркие цветы и из которого к нам неслись знакомые голоса, звавшие нас задержаться, отдохнуть… И какие бывали чудные восходы солнца, какие разгорались на небе розовые зори, когда мы, бывало, пили из глиняных кружек пенистое молоко, после ночи, проведенной без сна, в трудах и заботах, пили возле грядок с яркими настурциями и пионами.
«И только — увы! — наши возы и повозки никогда не останавливались возле крестьянских хат.
«Хаты эти были заперты для нас — увы!
«Их запирали от нас разница в религии, в языке и ошибки наших предков — увы! увы!
«И это была скала, о которую разбился вышедший в открытое, грозное море наш корабль — увы!
«Скала, возле которой ветер порвал наш прекрасный парус — увы!
«Скала, откуда после короткого солнечного дня пала на нас ночь — темная, глухая, холодная, неизбывная — увы!
«Запертая перед нами мужицкая хата была этой скалой — увы! увы! увы!»
Та же мысль и та же горечь в коротеньком аллегорическом рассказе «Эхо».
Дед-белорусс, на морщинистом лице, которого время отгравировало страдания и муки трех мужицких поколений, сменивших друг друга на его памяти, представляется писательнице сфинксом, хранящим загадку многовекового прошлого, тяготеющего над настоящим и не забытого народной памятью.
И другой образ в том же рассказе.
Писательница сбегает вниз, до середины высокого берега Немана, и из-под серебристого тополя, как благостное заклятие, бросает звонкому лесному эху слово: «Любовь!» Но эхо упрямо искажает это слово, и вот, как упрек, несется из глубины далекого темного леса отраженный голубым Неманом отзвук. «А прошлое… прошлое?!» — «Что это? Каприз воображения или отголосок моих собственных мыслей?» — спрашивает себя писательница.
И она еще раз бросает в пространство все то же, кажущееся ей чародейским, всемогущее слово. Но лесное серебряное эхо трижды отвечает ей напоминанием о прошлом.
«— О скорбное эхо!»
Этими словами заканчивает Ожешко рассказ о народном отчуждении, давно заслуженном господствующими классами и так трагически проявившемся, когда они опрометчиво кинулись решать эгоистически понятую ими, — да, эгоистически, несмотря на весь жертвенный пафос многих участников, — великую национальную задачу.
В 1846 году польский романтик граф Зыгмунт Красинский в «Псалме любви», полном ненависти к демократам, говорил:
«Народ один мертв… без шляхты нет народа».
И несколько позднее он же в ответе другому романтику Юлию Словацкому восклицал:
«Верь польской шляхте и могуществу господа!»
В 1864 году, как фатум, явилось возмездие.