Современные врачи, практикующие психохирургию — лоботомию, лейкотомию, цингулотомию, — утверждают, что это не экспериментальные процедуры; их слова вызывают вопрос: как следовало бы определить этот термин? Если определить экспериментальную процедуру как не принятую в лечебных учреждениях, то психохирургия, несомненно, экспериментальной не является: ее даже покрывают страховые полисы. Тем не менее, как будет показано в этой главе, лоботомия и ее потомок — цингулотомия — совершаются столько же на основе догадок, как и на основе действительного знания; они базируются скорее на мнениях, чем на фактах, и всегда представляют собой непредсказуемое путешествие в серую ткань мозга. Долгая история психохирургии и ее темная репутация наиболее ярко высвечивают, как ни иронично это звучит, центральный этический вопрос, поднятый экспериментальной психологией в XX веке, одновременно закладывая фундамент для будущих раскопок в доступных скальпелю умах человеческих существ.

Часть первая

Его изображение помещено на португальской марке. Это кажется весьма подходящим местом для отца лоботомии — каждый день сотни людей лижут марку, наклеивают ее, и письмо вверх ногами падает в пещеру почтового ящика, а потом изображенная на марке голова проходит через механизмы для сортировки и упаковки, на нее падают горы других писем, и через несколько дней письмо с маркой, пересеченной линиями штампа с датой, добирается до места назначения.

Антониу Эгаш Мониш, человек, изображенный на марке, получивший в 1949 году Нобелевскую премию за открытие психохирургии, родился в 1874 году в маленькой рыбачьей деревушке недалеко от Лиссабона. Мало что известно о его матери и об обстоятельствах его рождения, но можно себе представить, как сначала показалась головка ребенка, и акушерка, обхватив руками еще мягкий череп, вытащила младенца, как овощ из красной почвы. Отец Мониша принадлежал к землевладельческой аристократии, и дом, в котором рос мальчик, был просторным, с часовней на втором этаже, где в серебряной лампаде всегда горел огонек.

С матерью Мониш не жил, да и с отцом прожил недолго. Свое детство он провел в близлежащем городке со своим дядей священником Абадельде. Как ни странно, дядя не воспитал в мальчике преклонения перед христианскими ценностями — распятым Христом, кротостью, которая будет править миром. Абадельде был одержим славным прошлым Португалии, кровью, пролитой на полях сражений, белыми парусами, как призраки скользящими по синим морям. Он знакомил племянника с шедеврами литературы, и тот мог декламировать эпические поэмы и переводить с латыни еще до того, как пошел в школу; его ум был острым как клинок, отточенный и отшлифованный руками дяди.

Мониш, конечно, поступил в колледж — это было обязательно для людей его круга — и по окончании его решил изучать медицину. В тот год в Лиссабоне стояла суровая зима, даже павлины в дворцовом парке подохли. Руки Мониша оказались поражены подагрой, суставы воспалились и покраснели, пальцы скрючились, как когти. Он никогда полностью не поправился от этой болезни, и через многие годы, делая лоботомию, Мониш был вынужден пользоваться помощью: решающие разрезы делал ассистент, а Мониш смотрел и руководил, и пациент, находящийся в полном сознании, слышал его слова: «Рассекайте нервный ствол. Углубитесь в левую долю. Вы ничего странного не чувствуете, госпожа М.? Сожмите, пожалуйста, руку. Прекрасно, теперь просверлите отверстие с другой стороны».

Но все это еще было в будущем. В конце XIX века Мониш был всего лишь студентом университета в Коимбре с изуродованными руками и страстным желанием оставить свой след в неврологии. Когда острый приступ подагры миновал, Мониш собрал свои вещи и отправился в Париж, где стал учеником Пьера Мари и Жюля Деджерина, чьим учителем был Шарко. Мониш много времени проводил в Сальпетриере, где больные исходили пеной, падали в обморок, дрожали в ознобе; его, должно быть, поражало, какими странными могут быть люди, как страдают их души. Для Мониша было несомненно одно: между разумом и телом нет непреодолимой пропасти. С самого начала она смотрел на душевные болезни как на органические поражения, на продукт путаницы в нервных сетях.

Вернувшись в Португалию, Мониш задумался о том, как можно увидеть мозг. Этот самый важный человеческий орган, заключенный в броню черепа, был совершенно недоступен. Если бы удалось увидеть мозг, может быть, удалось бы и рассмотреть его болезнь. Может быть, там таилась опухоль или кровоизлияние… Мониш много экспериментировал с окраской тканей трупов. Еще с XVII века ученые пытались использовать красители, чтобы выявить структуру микроскопических срезов или органов, функция которых была непонятна. Существовали шафрановые краски, полученные из пестиков крокусов, нитраты серебра, окрашивающие прожилки листа, но никому еще не удавалось заглянуть внутрь человеческого черепа. Прежде чем Мониш взялся за изменение человеческого мозга, его амбиции ограничивались тем, чтобы просто его увидеть.

И это ему удалось. Он разработал краситель, который можно было впрыснуть в кровеносный сосуд на шее, и это вещество распространялось вверх, позволяя при помощи рентгена увидеть до сих пор скрытые разветвления сосудов мозга и его доли. Благодаря этому изобретению Мониша стало возможным обнаруживать опухоли и поврежденные сосуды; Мониш сумел сделать видимой болезнь живого человеческого мозга.

Однако успех был достигнут дорогой ценой.

Только подумайте, — пишет Эллиот Валенстайн, автор превосходной книги о психохирургии, — кому хватило бы дерзости ввести бромид в сонную артерию живого человека? Кто посмел бы сделать такое? Я уверен: многие об этом думали, но только Мониш позволил себе подобный шаг, он и стал тем человеком, который совершил неслыханное.

Сначала Мониш вводил краситель трупам, потом — живым пациентам, которых к тому времени у него было много. Он делал уколы в артерию… и один из пациентов, воспаленный мозг которого был расцвечен в синий и серебряный цвета, умер.

Мониш говорил, что для него эта смерть оказалась пыткой.

Тем не менее он продолжал свое дело. Разработанную технику он назвал ангиографией; она получила широкое распространение и используется до сих пор, хотя и была усовершенствована. Ангиография — незаменимый диагностический инструмент. Мониш вторгался в человеческие жизни и брал то, что ему не предназначалось — поэтому его не очень-то любили, — но он добивался, всегда добивался чего-то полезного. Вы можете ненавидеть отца психохирургии, но есть шанс, что он, возможно, оказал помощь вашей голове.

У ребенка сначала развивается зрение, а только потом — способность хватать: мы должны видеть то, что хотим удержать. Так же было и с Монишем. Сначала он научился видеть мозг и только потом захотел коснуться его своими изуродованными подагрой руками, захотел изменить. Тогда, в 1920–1930-х годах, немногие виды лечения были доступны страдающим психическими заболеваниями, кроме помещения в сумасшедший дом; некоторые проводили там всю жизнь, впадая в буйство и пуская слюни. Мониш знал об этом, поскольку почти треть пациентов его процветающей неврологической клиники обладали отклонениями психики. Врачи уже пробовали применять гипогликемическую кому, лечение холодом, удаление зубов и заражение малярией. Странно. С одной стороны, существовал Фрейд, становившийся все более знаменитым в Вене; он полагал, что человеческий ум зависит в первую очередь от собственной истории, и практически в это же самое время Мониш утверждал, что единственным методом лечения психических заболеваний является соматическое лечение. Современные споры — химия против истории развития, таблетки против слов — не такие уж современные. Мы просто повторяем все те же старые доводы, не добавляя к ним особых озарений.

В 1935 году, когда ему был шестьдесят один год, Мониш отправился в Лондон на конференцию по неврологии. Она проходила в великолепном зале, украшенном статуями, с мраморным полом, с потолком в позолоте. Присутствовало много важных ученых в черных костюмах с костяными пуговицами, с моноклями на цепочках; все они собрались, чтобы услышать о новейших экспериментальных исследованиях. Один докладчик сообщал о выжигании двигательного центра в мозгу собаки; другой — об удалении части коры, ответственной за слух, у обезьяны. Потом двое исследователей, Карлайл Якобсон и Джон Фултон, доложили о своей работе с самкой шимпанзе по кличке Бекки, которая отличалась очень плохим характером. Животное постоянно визжало, в ярости переворачивало свои миски с водой и пищей, мочилось на вещи ученых. Наконец Якобсон и Фултон усыпили обезьяну, спилили ей верхушку мозга и рассекли волокна, соединяющие фронтальные доли с лимбической системой; проснувшись, шимпанзе стала совсем другой. Она была спокойна и послушна; интеллект ее, по-видимому, не пострадал, поскольку она с тем же успехом выполняла все тесты, что и раньше. Та система в мозгу, что вызывала хаос, была разрушена. Это было излечение удалением чего-то, а не исправлением. Мониш слушал про Бекки, сделавшуюся покладистой, и думал о своих пациентах, тех самых, которые не могли перестать трястись; наконец он решился. Он встал и в этом огромном зале с золочеными медальонами и люстрами на потолке громко сказал, так что все могли слышать: «Не следует ли лечить тревожность у человека хирургическими средствами?»

Известно, что все были поражены, если не шокированы, предложением Мониша. Присутствующие, должно быть, переглядывались и поворачивались, чтобы увидеть того, кто произнес эти слова. В зале стояла тишина. Была ли ее причина в том, что в каждой науке существуют свои табу, границы, за которые нельзя переступать? Или дело было в том, что большинство присутствующих уже думали о том же самом и их молчание оказалось свидетельством не возмущения, а согласия? В конце концов, эти ученые знали, как знаем и мы, что вся история науки — это история вторжений на запретную территорию. В наше время мы знаем об исследователях, стремящихся клонировать человека, основываясь на уже достигнутых успехах — зачатии in vitro, искусственном оплодотворении, замене ядра яйцеклетки, — создании жизни, которое было божественной прерогативой, в пробирке. Как и клонирование, лоботомия являлась завершением цепи предыдущих открытий. Вскрытия, когда-то запрещавшиеся церковью, стали приемлемыми, и внутренние органы человека сделались доступны взгляду; врач смог взять в руки человеческое сердце. Все более смелые опыты проводились на собаках и свиньях, а затем в головах живых людей появились электроды, заставляя тела дергаться и извиваться. Лечение было постоянным движением вглубь человеческого тела, и собравшиеся на конференции знали это. Мы знаем это тоже. Возможно, Мониш оказался единственным, кто осмелился громко сказать то, что другие только шептали: «Позвольте мне войти туда. Позвольте моему ножу удалить часть его больного мозга». Интуитивно это все понимали даже еще и до доклада Якобсона и Фултона. Разве страдающие психическими заболеваниями не стискивают руками головы, не трут виски, словно стремясь избавиться от пораженных фронтальных долей?

Мониш поездом вернулся в Португалию. Он медленно прошелся по отделениям клиники, где так часто делал обходы. Пациенты пускали пузыри и скулили, а когда начинался припадок, их сажали в деревянные ванны со льдом. Мониш знал об этих ужасных ваннах, о смирительных рубашках, о ремнях, которыми привязывали буйных. В 1930-х годах, если вам помещали в психиатрическую клинику, был велик шанс, что вы проведете там в среднем семь лет (по сравнению с сегодняшним днем: если повезет, дело ограничится всего тремя днями). Палаты были забиты обитателями всех кругов дантовского ада, людьми, которые молились пришельцам и у которых в животах спали ангелы. Возможно, пациенты поднимали глаза и видели проходящего мимо круглолицего Мониша в синем костюме. Он ведь здесь, чтобы помочь им, не так ли? Больные не знали, что, прежде чем прийти в клинику, сразу же с вокзала Мониш отправился в морг и заказал три трупа. С помощью ручки Мониш попрактиковался, погружая ее в мозг мертвеца до тех пор, пока не определил правильный угол и глубину. Вот сюда. Вот так.

Первой пациенткой, вошедшей в историю, была госпожа М. Ей было шестьдесят три года, и она страдала от тяжелой депрессии и тревожности. У нее возникали параноидальные идеи: она считала, что полицейские пытаются ее отравить. До того, как госпожа М. попала в клинику, она тайком занималась в своей квартире проституцией, пока соседи по дому не заставили ее прекратить. Госпожа М. была глубоко несчастна в трясине своей меланхолии. Иногда она не могла перестать дрожать. К моменту операции она провела в клинике уже четыре с половиной года.

Вечером накануне операции ее остригли и протерли кожу спиртом. О чем она тогда думала? Как ей объяснили предстоящую процедуру? Поняла ли она экспериментальный характер операции? Не было ли это ей безразлично после всех перенесенных страданий? Той ночью, последней ночью, когда ее мозг был еще не тронут, она спала на узкой больничной койке, а Мониш так и не прилег в своем похожем на дворец доме; во всех окнах был свет, и берег моря казался прочерченной чернилами линией.

«Накануне первой попытки естественное беспокойство и опасения были вытеснены надеждой на благоприятный результат, — вспоминал Мониш. — Если бы нам удалось подавить некоторые психологические отклонения при помощи рассечения определенных групп клеток, это было бы огромным шагом вперед, фундаментальным вкладом в знания об органических основах психических функций».

Конечно, у Мониша была теория, объясняющая, почему лоботомия должна сработать. Он слышал об успехе, который принесла операция на Бекки, самке шимпанзе, но этим дело не ограничивалось. Мониш полагал, что безумие представляет собой серию мыслей, в буквальном смысле физиологически закрепленных в нервных клетках. Навязчивые идеи гнездились в волокнах, соединяющих передний мозг с таламусом, и если их рассечь, можно было бы избавить пациента от мучительных мыслей и чувств. Как выяснилось, теоретическая схема Мониша было чересчур упрощенной, однако она послужила предшественницей открытий Кандела, который доказал, что память и связанный с ней аффект обитают в нервных сетях.

— Мониш внес значительный вклад, — говорит Кандел.

Это же можно сказать, конечно, и о госпоже М. — ее вкладом оказался ее неправильно функционирующий мозг. 11 ноября 1935 года госпожу М. перевели из психиатрической больницы Маником Бомбарда в неврологическое отделение госпиталя Святой Марии, где ее уже ждал Мониш.

Первая лоботомия была произведена не с помощью скальпеля; госпожу М. уложили на стол, обезболили кожу новокаином и просверлили с двух сторон по крошечному отверстию, через которые Мониш и его ассистент Лима при помощи шприца ввели спирт. Мониш полагал, что инъекция спирта будет безопасным и эффективным способом разрушить нервную ткань. С этой целью он и нажал на поршень.

Через пять часов после операции Мониш записал следующий разговор с выздоравливающей пациенткой:

— Где вы живете?

— На Калкада Дестерио.

— Сколько на руке пальцев?

— Пять. — На этот вопрос госпожа М. ответила после некоторого колебания.

— Сколько вам лет? — На этот раз пауза была долгой. Госпожа М. не была уверена в ответе.

— Что это за госпиталь? — Этого госпожа М. не знала.

— Что вы предпочитаете: молоко или бульон?

— Молоко.

Ответы госпожи М., безусловно, не говорили о явном улучшении ее состояния; скорее можно было отметить определенный умственный регресс, но это Мониша не беспокоило. Он знал, что период замешательства после операции на мозге — явление нормальное. Госпожу М. перевели в палату — у нее наблюдалась легкая лихорадка, — а потом обратно в психиатрическую больницу. Через два месяца один из психиатров сделал следующую оценку состояния госпожи М.:

Пациентка ведет себя нормально. Она спокойна, тревожность не проявляется. Мимика все еще несколько чрезмерна. Хорошо ориентируется. Сознание, интеллект, поведение не затронуты. Настроение несколько пониженное, что оправдано в силу беспокойства о будущем. Адекватная оценка прежнего патологического состояния. Оценка настоящего состояния соответствует действительности. Не наблюдается новых патологических идей или иных симптомов; прежние параноидальные идеи отсутствуют. Следует сказать, что после лечения тревожность и беспокойство резко снизились вместе с выраженным ослаблением проявлений паранойи.

Явный успех.

Только… никто не знает, что случилось с госпожой М. потом: исследования Мониша страдали отсутствием последующих наблюдений за пациентами. Что происходило в мозгу госпожи М. после того, как нервные связи были разрушены? Сохранилось ли улучшение? Не наступил ли рецидив? Как прозвучала бы эта история в ее изложении? Мы не знаем. Связи были разрушены.

После госпожи М. Мониш нашел других пациентов. Он выбирал их по принципу доступности, а не диагноза, и подвергся за это критике. Он использовал людей, как морских свинок, и обходился без применения двойного слепого метода. Впрочем, как бы он мог им воспользоваться? Возможности провести одной группе пациентов фальшивую лоботомию, а другой — настоящую не существует. Что же касается самих пациентов, то действительно, они использовались, как морские свинки. Но нужно учитывать и следующее: многим больным быстро становилось хуже, они находились в состоянии, когда им угрожала полная деградация. Это ни в коей мере не означает, что их не следовало считать людьми, однако соотношение цена — выгода все-таки меняется. Возможно, Мониш думал: «Операция может действительно помочь этим людям, которым уже не на что надеяться, а даже если и нет, хуже им наверняка не станет — хуже просто некуда».

«Я понял, что мой метод безвреден и может принести пользу психически больным», — пишет Мониш.

Так что он продолжал оперировать, находя пациентов, где только мог, просверливая дырочки в черепе, вводя чистый холодный спирт, — а потом, когда алкоголь выжигал ткань интеллекта, наблюдая за жизненными показателями. В мозгу оставались шрамы и пустоши, как при взгляде с самолета на землю, по которой прошел лесной пожар.

Исходный эксперимент Мониша касался двадцати пациентов; сначала использовался спирт, а потом — лейкотом, инструмент с выдвигающимся вбок лезвием, рассекающим нервные волокна. Мониш наблюдал поразительные вещи. Он видел, как люди, всю жизнь страдавшие от тревожности, делаются спокойными; он видел исчезновение навязчивых идей; пациенты, проведшие многие годы в психиатрической больнице, возвращались домой, а некоторые из них были даже способны работать. Мониш сделал лоботомию тридцатишестилетней женщине, которая во время путешествия в Бельгийское Конго в приступе депрессии выбросила за борт всю свою одежду и выпила серную кислоту. После операции члены семьи оценили ее состояние как превосходное: «Она стала такой же, как до возникновения психоза». Сама пациентка через несколько дней после операции говорила: «Все прошло. Я хочу вернуться и жить со своими дочерьми».

Из первых двадцати пациентов семеро, по сообщению Мониша, излечились полностью; в семи случаях был достигнут частичный успех и шести больным помочь не удалось. Получается, что примерно в семидесяти процентах случаев имела место выраженная ремиссия у давно страдающих неизлечимыми психическими заболеваниями людей; при этом не было сообщений о нежелательных побочных эффектах. Ученые, занимающиеся психохирургией, высказывают сомнения в таких результатах, подчеркивая, что отсутствие длительного наблюдения обесценивает эти ранние данные. Они также отмечают, что утверждение, будто после операции у больных увеличивался коэффициент интеллекта, значит мало, поскольку тесты интеллекта нечувствительны к тем нарушениям мозговой деятельности, которые являются следствием лоботомии. Эта критика, несомненно, обоснована. Тем не менее нельзя считать Мониша и его последователей жестокими чудовищами: ведь среди их пациентов было много таких, чье самочувствие и поведение резко улучшились; эти результаты требуют, чтобы мы отнеслись к психохирургии как к полезному методу в контексте эпохи, когда торазин или прозак еще не появились.

Статью о своем методе Мониш опубликовал в «Америкен джорнал оф Сайкаэтри» в 1937 году, и путь лоботомии в Соединенные Штаты был открыт. Двое хирургов, Уолтер Фримен и Джеймс Уаттс, начали применять ее по эту сторону океана. Они разработали технику, получившую название трансорбитальной лоботомии: острый инструмент вводился над глазным яблоком и рассекал тонкую кость глазницы. Основное различие между этой процедурой и той, которую применял Мониш, заключалось в методе проникновения в мозг. Мониш сверлил отверстия в лобной кости, а Фримен и Уаттс предпочитали более легкий доступ, вводя скальпель над или под открытыми глазами пациента.

Как бы ужасно ни звучало описание такой операции, Фримен и Уаттс получали результаты, сходные с результатами Мониша, если ограничивались пациентами, страдавшими от тревожности и депрессии. Фримен сообщает о женщине из Топеки, Канзас, пребывавшей в состоянии постоянного возбуждения и сделавшей выбор в пользу операции, чтобы не оказаться в психиатрической клинике. Как и в случае с госпожой М., ее накануне остригли, хоть она и оплакивала свои кудри, а утром привезли в операционную с головой гладкой и розовой, как попка младенца. Фримен и Уаттс провели лоботомию, зашили кожу, и женщина, еще лежа на столе, с благоговением сообщила, что все мучившие ее страхи исчезли.

Ф р и м е н . Вы счастливы?

П а ц и е н т к а . Да.

Ф р и м е н . Вы помните, какой возбужденной были, когда попали сюда?

П а ц и е н т к а . Да, ужасно возбужденной, не так ли?

Ф р и м е н . О чем вы тревожились?

П а ц и е н т к а . Не знаю. Похоже, я забыла. Теперь это не кажется важным.

Фримен писал, что были получены необыкновенные результаты: «Здравый смысл и умение оценивать ситуацию явно не уменьшились, а способность получать удовольствие от внешних обстоятельств, несомненно, увеличилась». За последующие шесть недель двое хирургов провели еще пять операций и обнаружили, что все пациенты, страдавшие от беспокойства, плохих предчувствий, бессонницы, нервного напряжения, избавились от тревожности.

Конечно, имелись и отрицательные последствия. Припадки. Смерти. Кровоизлияния. Лезвие, оставшееся в мозгу. Послеоперационные инфекции. Рецидивы. Неустойчивые результаты. Мониш описывал женщину, которая через четыре дня после операции начала выкрикивать непристойности и петь. Другие пациенты впадали в детство — прижимали к себе плюшевых мишек и послушно выполняли распоряжения. Фримен писал: «Из перенесших лоботомию пациентов получаются хорошие граждане»; от этих слов веет холодом, но по сути они не отличаются от того, что вызывает критику современных психотропных препаратов. Среди множества важнейших вопросов был и такой: не ведет ли лоботомия к утрате «жизненной искры»? Большинство подвергшихся операции не цеплялись за игрушки и не выкрикивали непристойностей или по крайней мере делали это недолго, однако наблюдались и непреходящие последствия: многие из них становились менее яркими, как будто они перестали быть самими собой, превратившись в черно-белые ксерокопии, не способные воспроизвести оттенки их личностей.

Впрочем, можно кое-что сказать и в пользу утраты яркости: искра, если она горит чересчур горячо, может обжечь. Один из подвергшихся лоботомии психиатров смог открыть собственную психиатрическую клинику. Другой пациент создал чрезвычайно прибыльный бизнес и управлял собственным самолетом. Так кто может вынести окончательный вердикт? Значение лоботомии не в том, чего с ее помощью удавалось или не удавалось достичь, а в привлечении внимания к медицинской этике: что собой представляет информированное согласие? Этично ли заменять одну форму органической дисфункции мозга на другую? Оправдано ли вмешательство, при котором разрушается здоровая ткань человеческого тела? Не следует ли уважать внутреннюю святость мозга? Не превратятся ли хирурги (и не случилось ли это уже) в длинную руку закона? Есть какая-то ирония в том, что опасения по поводу операции, которая могла лишить человека души, погасить искру, приводят нас в горнило сомнений о том, чего мы готовы лишиться и на насколько сложное лечение будем согласны.

Пресса, никогда особенно не задумывавшаяся о сложностях, подхватила новость и стала рекламировать лоботомию. В 1948 году «Нью-Йорк таймс» писала:

Хирургия для душевнобольных: сообщается об излечении от навязчивых идей. По отзывам, новая техника помогла 65% страдающих психическими заболеваниями, к которым она была применена в качестве последнего средства, однако некоторые ведущие специалисты в области неврологии высказывают большие сомнения.

«Харперс» в 1941 году называл лоботомию революционной техникой. К нему присоединялась «Сэтеди ивнинг пост». Стали появляться свидетельства пациентов, похожие на те, что мы читаем и сегодня: наполовину реклама, наполовину размышления. Один из таких пациентов, Гарри Даннекер, в 1945 году написал статью «Меня излечила психохирургия» для «Коронет мэгэзин». Он описывал свое состояние до операции как безнадежное стремление к самоубийству, когда у него не осталось ничего, ради чего стоило бы жить; после лоботомии он покинул «ужасную темницу больного разума». Гарри Даннекер с гордо поднятой головой окунулся в автомеханический бизнес, где, по его словам, достиг значительных успехов. В своей статье он пишет: «Моя цель проста: воодушевить и придать мужества тем читателям, кто страдает теми же нарушениями, что были у меня, или чьих друзей преследуют мучительные навязчивые идеи».

Почему же тогда мы продолжаем считать лоботомию чистым злом? Ее пороки очевидны: судорожные припадки возникали почти в 30% случаев, а ее американский апостол Фримен, знаменитый ковбой-хирург с высоко поднятым скальпелем, даже не заботился о том, чтобы стерилизовать инструменты или накрывать пациента простыней перед десятиминутной операцией по рассечению нервных волокон. Фримен много сделал для того, чтобы скомпрометировать лоботомию: подобно современным врачам, назначающим антидепрессанты как средство от любого заболевания, он оперировал всех пациентов подряд, хотя потом и проявлял к ним определенное внимание — посылал рождественские поздравления и навещал, путешествуя в грузовике по всей стране.

Несмотря на сообщения о неудачных исходах, несмотря на близорукий подход Фримена, видевшего в скальпеле универсальное лекарство, не приходится сомневаться, что психохирургия помогла многим людям. Образованная в 1970 году комиссия конгресса, имевшая целью законодательно запретить лоботомию, обнаружила, к собственному удивлению, что психохирургия — вполне узаконенная процедура, имеющая «значительную терапевтическую ценность для лечения определенных заболеваний или для облегчения определенных симптомов». Комиссия пошла даже дальше и заявила, что психохирургия — «потенциально благотворный метод лечения». Эллиот Валенстайн, один из самых убежденных критиков лоботомии, пишет: «После лоботомии многие из страдающих тревожностью пациентов испытали выраженное облегчение, избавившись от наиболее мучительных симптомов. В самых лучших случаях наступала нормализация поведения».

Почему же все-таки лоботомия попала в мусорную корзину истории, осталась долгой страшной фазой в развитии соматических методов лечения, опасным отклонением? Может быть, мы так смотрим на лоботомию из-за своего мозга. Может быть, мы запрограммированы на то, чтобы предпочитать черно-белую схему серой. Может быть, мы никогда не преодолеем наивную веру в то, что если один объект плох, то другой обязательно окажется хорош. Мы находим удовольствие в поляризации, в том, чтобы вещи на противоположных концах оси непременно были ясными и, казалось бы, окончательно определенными. Поэтому ради признания общей благотворности современных психиатрических методов лечения мы подчеркиваем варварство того, чем они когда-то были. Тьма и свет. Тогда мы не знали, что делаем, но теперь-то знаем. Мы говорим так, глотая таблетки прозака, глотая таблетки риталина, играя с гормонами и надеясь, что эстроген сделает нас счастливыми. Однако действительно ли наши современные лекарства так уж отличаются от своих прежних собратьев? Лоботомию особенно критиковали за отсутствие специфичности. Хирурги сверлили отверстия, совали в них острые инструменты и рассекали неподатливую ткань сновидений и мысли, не зная, что рассекают. Смутные идеи у них, конечно, были — кое-что насчет таламуса и передних долей, эмоций и интеллекта, но они не представляли себе, какой подлесок в мозгу на самом деле выкорчевывают.

Вот, например, если взять современный прозак… Его хвалят за предполагаемую специфичность, и нам это нравится. У нас возникает чувство, будто мы знаем, что делаем, направляем снаряды в ясно определенную мишень в мозгу — это ведь не то, что примитивный разрез скальпелем. Однако правда заключается в том, что никто на самом деле не знает, как прозак влияет на мозг, никто не знает механизма его действия.

— Фармакологическая специфичность, — говорит исследователь Гарольд Сакхейм, — это миф.

Как и в случае лоботомии, никто не знает в точности, почему прозак помогает. Это примерно такой же тупой инструмент, как и те, что использовал Мониш. Когда врачи прописывают прозак, они действуют так же, как действовал Мониш, — слепо, но с глубокой верой, с искренним желанием помочь… и опираясь скорее на свои желания, чем на факты.

Лоботомию также критикуют за то, что она не дает возможности вернуться к тому, что было. Впрочем, кто может сказать, не причиняют ли современные таблетки тяжелого и неустранимого вреда, о котором нам только еще предстоит узнать? Психиатр Джозеф Гленмаллен предупреждает, что использование прозака может вызывать появление в мозгу бляшек Альцгеймера; может быть, именно поэтому многие из тех, кто принимает прозак, жалуются на память — они не могут вспомнить не только то, куда положили ключи от машины, но и где машина припаркована. Возможно также, что длительное применение новейших средств приведет к необратимым дискинезиям, так что через двадцать лет положившаяся на прозак нация будет ковылять сквозь беспамятство. Мы все равно принимаем их, эти таблетки, потому что нам плохо, потому что другого выхода нет — но точно так же поступали пациенты, ложившиеся под нож для лоботомии. Теряли ли они после операции свою жизненную искру? Именно это и вызывало самые серьезные возражения общественности: вторгаясь во фронтальные доли, ту часть мозга, которая более всего развита у человека и делается все меньше при движении вниз по филогенетической линии, врачи вторгались в сердцевину души и делали ее пустой.

Так это или нет, представляет для нас меньший интерес, чем то обстоятельство, что те же самые опасения и возражения приложимы и к современным методам лечения. На протяжении всей истории, как только нам предлагали возможность достичь психического благоденствия, мы немедленно начинали опасаться потери дивидендов, которые дает темнота. Рильке не желал прибегнуть к психоанализу из страха перед тем, что выздоровеет и не сможет больше писать стихи. Герой пьесы «Equus», для которого любовь к лошадям — смысл жизни, соглашается на психотерапию и обнаруживает, что оказался лишен своей страсти. Современные романисты, спортсмены, матери, деловые люди жалуются, что маленькие таблеточки делают их «менее интенсивными», «менее креативными».

Стоит обратить внимание на постоянство жалоб на любой вид психиатрического лечения, начинаешь думать о том, что дело не во вмешательстве как таковом, а в нашем сложном отношении к страданию, которое мы ненавидим и одновременно считаем очеловечивающим нас. Уничтожала или нет лоботомия жизненную искру, возможно, те меры, которые мы принимаем сегодня, чтобы лучше себя чувствовать, совершают то же самое. О том, необходима ли жизненная искра для кашей принадлежности к роду человеческому, лучше спросить Гарри Даннекера или госпожу М. Думаю, что они, страдавшие такими тяжелыми заболеваниями, ответили бы: «Кому нужна эта жизненная искра? Главное, избавьте меня от этих мучительных симптомов».

Невыносимое страдание гасит искру… или делает ее несущественной.

— Мы хотим быть избавленными от мучений.

В 1949 году, когда Мониш был награжден Нобелевской премией за изобретение лоботомии, она стала настолько популярной, что только в Соединенных Штатах было проведено двадцать тысяч операций; «Нейшн» писала о том, что возникновение конгломератов граждан страны с поврежденным мозгом вызывает тревогу. По некоторым оценкам, между 1937 и 1978 годами в США лоботомии подверглось тридцать пять тысяч человек; наибольший пик пришелся на момент присуждения Монишу Нобелевской премии, а после 1950 года число операций начало быстро убывать — именно тогда появились первые антипсихотические препараты. В 1950-е годы родилась фармакотерапия психических заболеваний со всеми ее преимуществами, и это, вкупе с постоянным глухим недовольством общества лоботомией, привело к тому, что она стала непопулярна. Лекарства казались гораздо предпочтительнее, пусть и обладали такими побочными действиями, как ступор, потливость, острые моторные нарушения. Мы предпочли добираться до своего мозга через желудок, а не напрямую, точно так же, как мы часто предпочитаем говорить об ужасных истинах, а не действовать.

Действовали и другие факторы. Нация все с большим подозрением относилась к неконтролируемым медицинским экспериментам. Шоковая машина Стэнли Милграма вызвала этические споры по поводу того, что допустимо в отношении испытуемых; еще больший шум поднялся из-за эксперимента в Таскеги, где врачи отказали нескольким неграм, больным сифилисом, в лечении, чтобы иметь возможность наблюдать за деградацией их мозгов. Возможно, наибольшую роль сыграла пресса, представившая фармакологию, как когда-то лоботомию, в качестве новейшего достижения, так что публика узнала о новом объекте наших надежд и отчаяния.

В 1970-х годах в стране проводилось в год уже меньше двадцати лоботомии, хотя небольшая группа нейрохирургов продолжала совершенствовать технику, так что мозгу причинялся все меньший и меньший урон, а соответственно уменьшалось и число негативных побочных действий. На 1950–1960-е годы пришлось развитие стереотаксического метода: стало возможным вводить в мозг миниатюрный электрод, разрушающий строго определенный небольшой объем ткани — в отличие от более или менее слепого вмешательства скальпеля. Кроме того, хирурги стали уделять больше внимания не фронтальным долям, а лимбической системе, известной также как «эмоциональный мозг». Их мишенью стала определенная область лимбической системы — поясная извилина, — ответственная, как считается, за снижение тревожности. Важно отметить, впрочем, что как в начале эры лоботомии, так и теперь существует существенное расхождение во мнениях по поводу того, какие именно волокна рассекать, и это обстоятельство подчеркивает сохраняющийся экспериментальный характер психохирургии. Разные хирурги проявляют предпочтение к разным мозговым структурам, предпочтение, предшествующее знакомству с пациентом. Некоторые, например, полагают, что амигдалотомия — удаление миндалины, подкорковой структуры, оказывающей влияние на протекание эмоциональных процессов — творит чудеса, в то время как другие продолжают считать наиболее важной поясную извилину, а третьи — хвостатое ядро. Сочетание расхождения во мнениях и довольно мрачной истории предмета делает современную лоботомию, часто скрывающуюся под другим названием, последней соломинкой для самых тяжелых больных, процедурой, которой стыдятся и которую держат в секрете.

Часть вторая

Массачусетский госпиталь находится на Фрут-стрит на окраине Бостона. Его современные здания и сверкающие стеклянные двери контрастируют с булыжными мостовыми и старинными домами, на каждом подоконнике которых в ящиках цветут яркие цветы. Если вы остановитесь всего в квартале от госпиталя, на историческом Бикон-хилл, вы никогда не догадаетесь о том, как близки к одному из самых технически передовых медицинских учреждений в стране.

Подвергнуться психохирургическому вмешательству в США нелегко; в некоторых штатах, включая Калифорнию и Орегон, оно запрещено законом. В СССР, когда он еще существовал, психохирургия отвергалась полностью как не соответствующая павловскому учению. Пациентам, желающим получить такого рода помощь, приходится прилагать большие усилия: они должны доказать, что исчерпали все другие возможности, комитету по этике; только после этого в их головах могут быть просверлены отверстия.

Эмили Эсте из Бруклина в Нью-Йорке всю жизнь страдала от депрессии, но ей не удалось получить согласие комитета по этике, потому что она не испробовала достаточно сеансов электротерапии. Чарли Невиц из Остина в Техасе, напротив, разрешение получил. Он прошел больше тридцати сеансов шоковой терапии и испробовал более двадцати трех препаратов: он может их перечислить, загибая пальцы, — лувокс, целекса, ламиктал, эффексор, литий, депакот, прозак, риспердал, халдол, серзон, золофт, ремерон, велбуртин, цитомел, декседрин, имипрамин, парнат, нортиптилин, торазин… — Чарли декламирует названия лекарств, как поэму собственной жизни, жизни, состоящей из болезни.

Чарли — огромный, как медведь, сорокаоднолетний мужчина с намеком на усы и остекленевшими глазами, которые кажутся затуманенными от всех лекарств, которые в его тело, как в бочку, вливали он сам и его психиатр. Когда Чарли было двадцать два года и он работал в геологоразведочной команде в Техасе, на него как гром с ясного неба свалился психоз навязчивых состояний. Непреодолимое стремление пересчитывать, проверять, отстукивать поглотило его ум, связало ему руки, так что он оказался ни на что не способен — ни работать, ни любить: он словно вмерз в бесконечно повторяющиеся ритуалы.

— Поразительно, как неожиданно это случилось, — говорит Чарли. — Со мной все было в порядке, а на следующий день — уже нет.

Так с тех пор и пошло… Квалифицированный инженер, умевший по внешнему виду скал определить, есть ли под ними нефть, превратился в отшельника, прячущегося в своей жалкой квартире в Далласе и способного только крутиться на одной ноге.

Чарли считает, что ему не повезло: он оказался одним из тех немногих, кому никакие лекарства, которые прописывал его врач, доктор Робертс, не помогали. В чем-то он прав, в чем-то — нет. Чарли действительно не повезло, но тех, кому лекарства не помогают, не так уж мало, как бы ни стремилась убедить нас в обратном реклама фармацевтических компаний. Психофармакологи гордо утверждают, что открыли прекрасный новый мир лечения психических заболеваний, что таблетки размером с горошину обладают сказочной силой, что они могут избавить нас от груза растерянности и тревоги, могут помочь нам уснуть, дать нам бодрость, сделать нас более или менее чувствительными; в каждой таблетке каждой компании — залежи витаминов и протеинов, благодаря которым мы взлетим до небес…

Таковы утверждения рекламы, но они лгут, и не только потому, что слишком упрощают ситуацию. Они причиняют более глубокий вред. Статистика, которую так любят приводить фармацевтические компании и многие психофармакологи, утверждает, что семидесяти процентам тех, кто принимает лекарства, становится лучше… ну а если тридцати процентам лекарства не помогают, то тревожиться не о чем: у вас очень хороший шанс. Впрочем, если присмотреться внимательнее, открывается совсем другая картина. Действительно, на семьдесят процентов принимающих лекарства они оказывают действие, но только на тридцать — выраженное; для остальных же эффект указывается умеренным или минимальным. По некоторым оценкам, у шестидесяти процентов находящихся на лечении развивается толерантность к препаратам, которая в конце концов делает лекарства бесполезными. Вот и произведите перерасчет. Большинство из тех, кто принимает таблетки, или остаются серьезно больными, или получают некоторое облегчение, а «некоторое облегчение», когда вы ужасно страдаете, — не то, что следует праздновать. Фармакология оказывает помощь, но совершенно недостаточную. Данные статистики должны бы заставить нас задуматься: почему мы одновременно и критикуем психохирургию, и относимся с уважением к ее месту в современной медицине.

Чарли Невиц и доктор Робертс потратили много времени и сил, чтобы добиться разрешения на то, чтобы в Массачусетском госпитале Чарли подвергли психохирургической операции. Проводимая здесь процедура существенно отличается от той, которой пользовался Мониш. Во-первых, применение стереотаксических инструментов позволяет делать разрезы, не разрушающие периферическую мозговую ткань, тем самым минимизируя шанс нежелательных побочных эффектов. Во-вторых, никто теперь не рыщет по палатам, случайным образом отбирая пациентов для лоботомии: в конце XX века Национальным комитетом по безопасности пациентов (тем самым комитетом, надзора которого так не хватало Фримену и Монишу) были выработаны строгие правила применения психохирургии.

15 декабря 1999 года Чарли Невиц и его жена Саша прилетели в Бостон. Там Чарли встретился с хирургом, который должен был его оперировать, и прошел бесконечное тестирование. Все это время Саша, миниатюрная блондинка, говорящая с южным акцентом, выглядела испуганной. Когда двадцатилетняя Саша вышла замуж за Чарли, у того никаких симптомов не было. Потом в один день Чарли стал инвалидом; психоз навязчивых состояний иногда развивается очень быстро, без каких-либо предвестников.

— Я боюсь, — постоянно шепчет Саша, — не станет ли Чарли после операции более тупым? — Она повторяет этот вопрос, обращаясь к врачам; потом она говорит то же самое и самому Чарли, когда мы сидим в пиццерии на Бикон-хилл: — Дорогой, я очень надеюсь, что после операции ты не станешь тупым.

Чарли, который подносит ко рту поджаристый кусок «пепперони», замирает на месте. Пицца повисает в воздухе, потом Чарли кладет ее на тарелку, где капли жира образовали роршаховский рисунок.

— Мое самое большое опасение, — медленно говорит Чарли, касаясь виска, — заключается не в том, что я стану тупым. — Он смотрит на Сашу, а потом переводит взгляд на меня — журналистку, которой позволил присутствовать в своей жизни в этот самый важный момент. — Больше всего я боюсь, что после операции стану несдержанным; я читал, что такое временами случается. Я просто не хочу постоянно выходить из себя. Чарли смотрит на жену, улыбается и берет ее за руку. — Или набрасываться на тебя. — Саша смеется.

Утро следующего дня выдалось холодное и ясное. Солнце на небе похоже на апельсиновый шербет. Булыжник на Биконхилл покрыт опасной корочкой льда, ломающейся под ногами. Так легко упасть… Мы с Сашей и Чарли встречаемся во дворе старинного кирпичного здания, откуда доносятся ужасно ясные и полные предзнаменования звуки рога.

— Вы слышите? — спрашивает Чарли.

Мы мелкими шажками осторожно спускаемся с холма. Несмотря на все, что я успела прочесть, я тоже опасаюсь, что Чарли может оказаться после операции несколько туповатым. Вот сейчас передо мной живой и остроумный Чарли, а всего через несколько часов что-то существенное будет вырезано из его души. Это делает наш спуск с холма почти мифическим, полным значения. В прошлом веке Фримен писал, что психохирургия и в самом деле чего-то лишает пациента, но за дни и годы, следующие за лоботомией, рождается новая, более зрелая личность. Хирург, который будет оперировать Чарли, заверил его, что тот не ощутит никаких интеллектуальных или личностных потерь: процедура теперь так тонко разработана, что коснется только больной ткани. Так или иначе, мы скользим, спускаясь с холма. С крыш свисают блестящие кинжалы льда, и с их концов вниз падают капли.

В госпитале Чарли получает идентификационный браслет и ложится на операционный стол. Ему бреют и протирают спиртом голову. Саша начинает плакать.

— Сколько разрезов вы собираетесь сделать? — спрашивает Чарли.

— Два, — отвечает хирург.

— Нет, — говорит Чарли.

— Я не могу сделать всего один, — возражает хирург. — В этом случае не удастся избавить вас от болезненных симптомов.

— Я это знаю, — говорит Чарли. — Я хочу избавиться от симптомов. Я не хочу, чтобы был сделан один разрез, и не хочу, чтобы их было два. Я хочу, чтобы вы сделали по меньшей мере три.

Хотя современные врачи подчеркивают различия между цингулотомией и лоботомией, на самом деле эти два метода имеют значительное сходство. Ни лоботомия, ни цингулотомия не предполагают удаления явно больных тканей; в обоих случаях рассекается здоровое розовато-серое и белое вещество мозга, переворачивая клятву Гиппократа — «не вредить» — с ног на голову. Конечно, бывают случаи, когда причинение вреда ведет к здоровью, примером чего служат химиотерапия и пластическая хирургия: у пациента отрезается нос, но благодаря этой кровавой процедуре новый нос избавляет человека от мучительной неуверенности в себе.

Впрочем, в процедуре лоботомии и цингулотомии имеются и важные различия. При лоботомии хирург рассекает волокна, соединяющие лобные доли с таламусом; при цингулотомии — нервные пути от лобных долей к поясной извилине, которая, как предполагается, ответственна за тревожность. Когда этот нервный пучок оказывается перерезан, тревожные мысли, навязчивые идеи не могут пройти. Телефонная линия не в порядке.

Сьюзен Коркин, глава департамента психологии Массачусетского технологического института, провела самое длительное в США лонгитюдное изучение пациентов, перенесших цингулотомию; она нашла, что эта операция не отразилась на нормальных эмоциональных реакциях, но уменьшила патологические симптомы. Цингулотомия, обязанная своим рождением, конечно, Монишу, вернула здоровье десяткам безнадежных больных. В отличие от ранних операций цингулотомия ни разу не приводила к смерти, и ни одно лезвие не было потеряно в мозгу.

В операционной голову Чарли помещают в стальной нимб, чтобы обеспечить абсолютную неподвижность во время сверления отверстий. Современнейшая аппаратура передаст на экран излучаемые мозгом Чарли волны. Врач сверлит отверстия над висками Чарли. Потом — разрез вбок, оставляющий за собой белую линию. Эта линия ведет к здоровью, но для Чарли она больше похожа на знак минуса, на монограмму, выжженную в мозгу. Делается еще один разрез. Глаза Чарли широко раскрыты. Хирург смещает электрод, и губы Чарли начинают дергаться, а левая рука подпрыгивает.

— Вы можете моргнуть? Можете ли отсчитать от семи обратно? Я уже заканчиваю. Можете вы назвать свое имя? — говорит хирург.

— Не могу, — говорит привязанный к столу Чарли; голос его звучит хрипло и неотчетливо.

— Вы не знаете, как вас зовут? — спрашивает хирург.

— Не могу… Чарли… Вы знаете, у меня онемел язык.

В 1997 году журнал «Обсервер» опубликовал статью «Лоботомия возвращается». Хотя автор статьи явно воспринял это как тревожную тенденцию, может быть, в некоторых случаях такое развитие событий следовало бы приветствовать. На самом деле возможно, что Мониш был прав, что темное отклонение — это не психохирургия, а психофармакология. Нам не удалось создать лекарство, которое действовало бы с той же специфичностью, что и современная психохирургия. Ни одно лекарство не способно воздействовать только на миллиметровую мишень в поясной извилине; действие лекарства подобно разлитию нефти, и выкинутые на берег гладкие черные птицы — это бессонница и потливость.

Гарольд Сакхейм, специалист в области нейронаук, говорит:

— Не думаете ли вы, что сексуальная дисфункция — это следствие специфичности прозака? Нет, фармакологические средства, несомненно, воздействуют и на другие системы организма. С другой стороны, воздействие, которое может быть нацелено на очень специфический участок ткани, не перегружая всю систему, не вызывая массивные мозговые дисфункции, как это случается при медикаментозном лечении, — это именно то, в чем видится будущее психиатрии.

Сакхейм работает в расположенном в старом кирпичном здании Нью-Йоркском психиатрическом институте. Он верит в эффективность современной психохирургии; он также верит в то, что когда Мониш просверлил отверстие в черепе госпожи М., он открыл бойницу, из которой можно стрелять больше чем по одной цели. Хирургический эксперимент заложил основу для самых многообещающих психиатрических подходов, и таблетка больше не рассматривается как таковой. Цингулотомия — такая, как перенесенная Чарли — метод, оставляющий точный белый разрез, — это и есть искомый метод. Более того: Сакхейм говорит о волнующих новых технологиях — транскраниальной магнитной стимуляции, при которой магнитные поля смогут вернуть к норме потерявший равновесие мозг; гамма-хирургии, когда гамма-лучи будут направляться в «горячие точки» мозга; глубокой стимуляции мозга, что звучит почти как курортное лечение извилин. Глубокая стимуляция мозга уже одобрена Администрацией по контролю за пищевыми продуктами и лекарствами для лечения болезни Паркинсона, и Сакхейм предсказывает, что в ближайшие несколько лет она будет применяться и в борьбе с психическими заболеваниями. Эта процедура требует билатеральной имплантации двух миниатюрных электродов, которые стимулируют определенные области мозга, области, ответственные, скажем, за постоянные страхи, или буйство, или невроз навязчивых состояний, или глубокую меланхолию. Согласно теории, как объяснил мне Сакхейм, которого я посетила перед операцией Чарли, «известны нервные цепи, специфические ткани, задействованные в определенных когнитивных состояниях. Поэтому возможно провести позитронно-эмиссионную томографию, найти нужный участок и имплантировать электрод, который, постоянно стимулируя соответствующую нервную цепь, эффективно ее выключит».

Что касается обвинений в том, что психохирургия и ее ответвления вроде глубокой стимуляции мозга повреждают здоровые ткани, то Сакхейм решительно и почти сердито отвечает на них:

— Депрессия повреждает здоровые ткани мозга. Существует множество свидетельств того, что депрессия и стресс обладают нейротоксичным, некротическим действием; у страдающих депрессией гиппокамп на пятнадцать процентов меньше, чем у здоровых людей. — Сакхейм показывает мне тонкую щель между большим и указательным пальцами — как раз такой ширины, чтобы в нее прошел скальпель.

Наше излечение зависит от нашего мужества.

Операция Чарли закончена, на голове у него большая белая повязка. Его перевозят в палату. Увидев Чарли, его жена шепчет:

— Дорогой?..

Чарли устрашающе причмокивает, прикладывает палец к носу, но тут же смеется.

— Я просто шучу, — говорит он. — У меня все прекрасно. Хочется мороженого.

По-видимому, с юмором у него все в порядке, ну а уж если юмор — не проявление той самой жизненной искры, то и не знаю, что еще может им являться. Через пять дней Чарли возвращается в Техас. Я жду несколько дней, прежде чем позвонить ему. Когда я наконец звоню, он говорит:

— Психоз навязчивых состояний исчез. Это невероятно!

— Исчез… — повторяю за ним я.

— Или уменьшился до такого уровня, что уже не беспокоит.

В Техасе сухая жаркая погода. У Чарли ясная голова, а два маленьких отверстия затянулись тонкой кожицей. Прикасается ли к ним его жена? Чарли хорошо себя чувствует, и две дырочки у него в голове чудесным или ужасным образом говорят одновременной о чудесах техники, и о чем-то совершенно примитивном; они указывают на будущее, хотя и являются связью с прошлым.

— Психоз навязчивых состояний исчез, но я чувствую некоторое уныние, — говорит Чарли.

Невозможно определить, чувствует ли он уныние потому, что лишился чего-то, что одновременно мучило и возбуждало его, или из-за того, что операция привела к некоторой депрессии, или потому, что просто испытывает то, что Фрейд называл неизбежным страданием нормальной жизни. От операции память Чарли не пострадала, как это иногда случается, а недавнее тестирование показало, что коэффициент интеллекта у него выше, чем до операции.

— Вы рады, что пошли на это? — спрашиваю я.

— Я был бы готов все повторить, — отвечает Чарли. — До чего здорово! У меня больше нет навязчивых состояний. Нет навязчивых состояний! Если депрессия не исчезнет, я вернусь в госпиталь. Пусть сделают еще один разрез.

Боже мой! Врачи увеличивают дозы лекарств. Врачи делают новые разрезы в ткани мозга. Каковы бы ни были факты, как бы настойчиво они ни указывали на возможную эффективность психохирургии и неэффективность медикаментозного лечения, все равно остается отношение к этому килограммовому морщинистому ореху как к чему-то святому. Может быть, по мере того как врачи будут прямыми и непрямыми методами углубляться все дальше, мы привыкнем к отверстиям в черепе и начнет показывать их так же, как другие хирургические шрамы, — что удаление груди, что удаление мозга, какая разница? Впрочем, в этом я сомневаюсь. Мониш указал нам путь прочь от фармакологии, он дал нам процедуру, которая привела к появлению других, столь же маленьких и аккуратных, как микрочип. Нужно его за это поблагодарить. Однако он дал и кое-что еще, мне кажется. Из всех великих экспериментов XX века его операция оставила нам, на мой взгляд, определенное бережно сохраняемое нежелание отказаться от веры в то, что мозг свят, хоть это и не остановит нас в наших все более дальних хирургических путешествиях.