В начале 1970-х годов Дэвид Розенхан решил проверить, насколько хорошо психиатры способны отличить «нормальных» людей от «ненормальных». Психиатрия как область медицины, конечно, основывается на вере в то, что профессионалы знают, как надежно диагностировать отклоняющиеся психические состояния и на основании таких диагнозов принимать решения о пригодности человека к социальному функционированию — исполнению роли родителя, выполнению правил условного осуждения, способности измениться под влиянием тюремного заключения. Розенхан знал о том, в какой огромной степени психиатры осуществляют социальный контроль, и относился к этому критически; поэтому он разработал эксперимент для проверки того, действительно ли их квалификация соответствует их власти. Он привлек восьмерых участников, которые под вымышленными предлогами были помещены в различные психиатрические лечебницы; став пациентами, они вели себя совершенно нормально. Целью эксперимента было выяснить, установят ли психиатры их нормальность или их заключение окажется затуманено заранее сформированным мнением: если человек числится пациентом психиатрической лечебницы, значит, он свихнулся. Эксперимент Розенхана изящно показывает, насколько наше восприятие искажается теми очками, сквозь которые мы смотрим на окружающий мир. Полученные Розенханом данные говорят о том, что мы неистребимо имманентны, погружены в субъективизм; они расширяют наши знания не только в области психиатрии и психологии, но и философии.
Он потерял жену. Он потерял дочь. Он потерял разум в результате нескольких инсультов, и теперь Дэвид Розенхан, почетный профессор психологии и права Стэнфордского университета, едва способен дышать. Несколько месяцев назад он стоял в своей кухне в Пало Альто, когда впервые почувствовал, как по его ногам поднимается онемение. К тому времени, когда он добрался до отделения срочной медицинской помощи, он лишился власти над ногами; затем последовали руки, торс и, наконец, легкие. Врачи были в растерянности, они так и не смогли определить, в чем же дело с этим бунтарем-исследователем, тем самым, который посвятил большую часть своей карьеры опровержению психиатрических диагнозов. И вот теперь он сам находился в клинике и представлял собой загадку для медицины. Лицо Розенхана стало неподвижным. Сейчас, когда я пишу эти строки, он все еще не может произнести большинство слов. Его молчание оставляет дыру в моем рассказе, который сам посвящен дырам, которые Розенхан обнаружил в считавшейся твердой почве психиатрии.
Стоял 1972 год. Томас Заз написал свою книгу «Миф психического заболевания», Р. Д. Лэинг бросил вызов психиатрам, предложив считать шизофрению особой разновидностью поэзии. Только недавно на дулах винтовок развевались флажки, символизируя прекращение военныхдействий во Вьетнаме. Розенхан, обладатель степеней в психологии и юриспруденции, во Вьетнаме не был, но, по свидетельству коллеги, следил за тем, как много призывников использовали психические заболевания в качестве предлога для уклонения от военной службы. Имитировать некоторые симптомы было довольно легко — но насколько легко? Розенхан, обожавший приключения, решил кое-что испробовать.
Подчиняясь импульсу, он позвонил восьмерым своим друзьям и сказал что-то вроде: «Вы очень заняты в будущем месяце? Найдется у вас время под вымышленным предлогом попасть в психиатрическую клинику и посмотреть, что получится, смогут ли там определить, что вы на самом деле здоровы?» Как ни удивительно, у всех восьмерых следующий месяц оказался не слишком занят, и все — трое психологов, один студент-выпускник, врач-педиатр, врач-психиатр, художник и домохозяйка — согласились принять участие в этой уловке вместе с самим Розенханом, который с трудом мог дождаться начала эксперимента.
— Дэвид просто позвонил мне и сказал: «Ты занят в октябре?» — и я ответил: «Конечно, занят», но к концу разговора я рассмеялся и согласился. Я предоставил ему себя на весь октябрь — время, пока длился эксперимент, — рассказывает один из фальшивых пациентов, Мартин Селигман.
Некоторые из лечебниц, которые выбрал Розенхан, были роскошными зданиями из белого кирпича, другие — государственными учреждениями с пахнущими мочой коридорами и разрисованными граффити стенами. Все псевдопациенты должны были явиться туда и сказать следующее: «Я слышу голос. Он произносит „плюх“». Розенхан специально выбрал такую жалобу, потому что нигде в психиатрической литературе не было сообщений о голосах, которые произносили бы столь откровенную карикатурную страшилку.
На все последующие вопросы притворщики-больные должны были отвечать совершенно честно, не называя только своих настоящих имен и профессий. Предполагалось, что никакие другие симптомы симулировать они не будут. Если их госпитализировали, то, оказавшись в лечебнице, они должны были сразу же сказать, что голос исчез и они чувствуют себя нормально. Розенхан преподал своим сообщникам урок: как избегать лечения, как не проглатывать таблеток, пряча их под язык.
— Мне понадобилось на это некоторое время, — говорит Мартин Селигман. — Я не сразу освоил умение управляться с таблетками, и я очень нервничал. Я боялся, что случайно проглочу таблетки, которые меня будут заставлять принимать, и еще больше боялся того, что окажусь жертвой гомосексуального изнасилования.
Несколько дней псевдопациенты осваивались. Такая практика носила, несомненно, пассивный характер: люди просто позволили охватить себя апатии и запахам лечебницы. Их волосы отрасли и спутались, дыхание стало неприятно пахнуть. Они освоили умение прятать таблетки под языком, а потом отворачиваться и незаметно их выплевывать. Стояла осень, и в небе висела круглая луна. По улицам скользили гоблины в ярких накидках, ведьмы разгуливали с мигающими свечами в тыквах. Так что это было — трюк? Или научный эксперимент?
День, когда Розенхан отправился в одну из пенсильванских государственных лечебниц, был великолепным. Небо сияло морозной синевой, деревья казались огромными кистями, которые окунули в банки с красками, а потом вытащили и перевернули, так что они оставались влажными и яркими. Розенхан оставил свою машину на стоянке. Лечебница располагалась в готическом здании, все ее окна были забраны решетками. На территории были видны санитары в голубых халатах.
Когда Розенхан вошел в приемный покой, его проводили в маленькую выкрашенную в белый цвет комнату.
— Что вас беспокоит? — спросил психиатр.
— Я слышу голос, — коротко ответил Розенхан.
— И что этот голос говорит? — спросил психиатр, не зная, что попадается в приготовленную Розенханом западню.
— «Плюх», — сказал Розенхан, и мне кажется, что произнес он это с самодовольным видом.
— «Плюх»? — переспросил психиатр. — Вы сказали «плюх»?
— «Плюх», — подтвердил Розенхан.
Психиатр, должно быть, почесал в затылке. Он был растерян и смущен. Возможно, он отложил ручку и журнал регистрации и секунду смотрел в потолок. Проблема в том, что мы не знаем точно, что происходило в каждом из приемных покоев, потому что Розенхан не потрудился оставить подробные отчеты. Что нам известно — так это что каждый псевдопациент сообщал, что голос принадлежал представителю того же пола, что и он сам, и что он вызывал некоторое беспокойство; каждый также сообщал, что решил обратиться за советом именно сюда, потому что друзья говорили, будто «это хорошая лечебница».
Роберт Спицер, один из самых выдающихся психиатров XX века и суровый критик Розенхана, в 1975 году опубликовал в «Журнале патопсихологии» статью, посвященную полученным Розенханом результатам, где говорилось: «Некоторая пища чрезвычайно вкусна, но оставляет отвратительное послевкусие. Так и с исследованием Розенхана. Мы знаем очень мало о том, как представлялись псевдопациенты и что они говорили». В примечании к статье Спицер добавляет: «Розенхан не назвал лечебницы, в которые обращались испытуемые, из соображений конфиденциальности и опасения нападок. Это делает невозможным получить от персонала лечебниц ни подтверждение, ни опровержение сообщения Розенхана о том, как псевдопациенты себя вели и как были приняты».
Позднее в телефонном разговоре со мной Спицер говорит:
— Вся эта затея — «плюх». Розенхан использует полученные данные, чтобы показать, как смешны психиатры потому, что раньше никто из больных не жаловался на слуховые галлюцинации, где звучал бы «плюх». Ну и что? Однажды у меня был пациент, который жаловался на голос, постоянно произносящий «Все о’кей, все о’кей». Сообщений о таком в литературе я не встречал, но это не значит, что человек не был на самом деле болен. — Мне не хочется противоречить Спицеру, но, по-моему, голос, говорящий «все о’кей», — вполне о’кей…
Спицер делает паузу.
— Так как дела у Дэвида? — спрашивает он.
— Не так уж хорошо, — отвечаю я. — Его жена умерла от рака, а дочь Нина погибла в автомобильной катастрофе. Он перенес несколько инсультов и сейчас страдает от болезни, которую врачи не могут определить. Он парализован.
То, что Спицер, услышав эти новости, не выражает особой печали, говорит о том, с какой неприязнью коллеги все еще относятся к полученным Розенханом результатам, даже по прошествии сорока лет.
Розенхана провели подлинному коридору. Ему это не было известно, но в разбросанных по всей стране лечебницах восемь его сподвижников также были госпитализированы. Должно быть, Розенхан испытывал и страх, и возбуждение. Он был журналистом и ученым, достигшим вершины своей карьеры, и он рисковал собственным организмом ради получения знаний. Он не смотрел в микроскоп или в телескоп; он сам запустил себя на орбиту, он ходил по луне. Именно на луне он и оказался: помещения лечебницы были стерильны, и моряки, фальшивые профессора и женщины с опухшими губами плавали там в невесомости собственных видений. Розенхана отвели в палату и велели раздеться. Заметил ли он, что его тело ему больше не принадлежит? Кто-то сунул ему в рот термометр, кто-то надел ему на руку черную манжету для измерения давления, кто-то сосчитал его пульс: все было в норме. Все было в норме, но никто этого не замечал. Розенхан сказал:
— Знаете, голос меня больше не беспокоит, — и доктора в ответ только улыбнулись. — Когда я отсюда выйду? — наверное, спросил Розенхан, и в голосе его прозвучала легкая паника — боже, что он наделал… — Когда я отсюда выйду?
— Когда поправитесь, — ответил ему врач. Но он же здоров: у него все в норме, давление 110/80, пульс 72 — его организм работает, как хорошо смазанная машина. Это не имело значения. Не имело никакого значения то, что его разум совершенно ясен. Ему поставили диагноз «параноидальная шизофрения» и заперли в лечебнице на много дней.
Посредине отделения находилось застекленное помещение, которое Розенхан скоро начал называть «загоном для быков». Там суетились сестры, разливая по пластиковым стаканчикам винно-красное лекарство и раскладывая таблетки — разноцветные, как конфетки, круглые, как горошины, маленькие, словно розовые точки на длинной полоске белой бумаги. Розенхан подчинялся абсолютно всему. Он «принимал» таблетки три раза в день, а потом спешил в туалет, чтобы там их выплюнуть. Розенхан заметил, что так же поступают и все остальные пациенты: получив очередную порцию таблеток, они толпой устремлялись в туалет, и никому до этого не было дела, если люди вели себя смирно…
Пациенты психиатрической клиники «невидимы, недостойны того, чтобы на них обращать внимание», — писал впоследствии Розенхан. Он видел, как сестра, войдя в полную народа общую комнату, расстегнула блузку и стала поправлять бюстгальтер. «Чувства, что она пытается выглядеть соблазнительно, ни у кого не возникло, — продолжал Розенхан. — Она скорее просто нас не замечала». Он видел, как пациентов били; одного из них свирепо наказали просто за то, что тот сказал сестре: «Вы мне нравитесь». Розенхан не описывает длинных ночей, проведенных на узкой койке, когда каждые пятнадцать минут в палату заглядывал санитар с фонариком; яркий золотой луч не освещал ничего, абсолютно ничего. О чем он тогда думал? Тосковал ли он по своей жене Молли? Гадал ли, как идут дела у двух его малышей? Тот мир должен был казаться ему таким далеким, хоть лечебницу от его дома отделяло не больше сотни миль, как говорит нам объективная наука. Осмос — в социальном отношении иллюзия. Мембраны не являются полупроницаемыми: они — сплошные перегородки, разделяющие пространство — ты здесь, я там. Может быть, нас разделяет всего секунда, но что касается предубеждений и ярлыков — это вечность.
Розенхан и его сподвижники получали лечение, и когда они описывали радости и разочарования своей обычной жизни — не забудьте, они говорили чистую правду во всем, за исключением жалобы на «голоса», — обнаружилось, что их прошлое трансформируется так, чтобы соответствовать диагнозу: «Белый мужчина, возраст 39 лет. Выявлена длительная история склонности к резко противоположным эмоциям в отношениях с окружающими. Аффективная стабильность отсутствует. Хотя пациент говорит о наличии у него нескольких близких друзей, эти отношения двусмысленны». В 1973 году Розенхан писал в «Сайнс», одном из самых престижных научных журналов: «Несомненно, значение, приписанное высказываниям пациента, определялось диагнозом: шизофренией. Будь известно, что пациент «нормален», приписанное значение было бы совсем другим».
Странная вещь: другие обитатели психиатрической лечебницы в отличие от докторов, по-видимому, знали, что Розенхан здоров. С другими участниками эксперимента по всей стране происходили те же странности: сумасшедшие лучше выявляли нормальных, чем их врачи. Один молодой человек, подойдя к Розенхану в общей комнате, сказал: «Вы не свихнулись. Вы — журналист или исследователь», а другой пациент предположил: «Вы инспектируете лечебницу».
Находясь на лечении, Розенхан выполнял все распоряжения, требовал себе привилегий, помогал другим пациентам решать их проблемы, давал юридические консультации, вероятно, много играл в пинг-понг и вел подробные записи, что персонал лечебницы квалифицировал как «писательское поведение» и видел в нем проявление параноидальной шизофрении. И вдруг в один прекрасный день по причинам столь же произвольным, как и причины его госпитализации, Розенхан был выписан. Воздух был обжигающе холодным. Розенхан узнал нечто очень тревожное: в психиатрических лечебницах в пациентах не видели людей; психиатрия была психически больна. Во скольких же клиниках по всей стране, гадал он, люди так же, как и он, получают неверный диагноз, ненужное лечение и удерживаются против собственной воли? Может быть, ярлык «безумие» и порождает безумие: диагноз влияет на состояние мозга, а вовсе не наоборот? Может быть, не наш мозг формирует нас? Может быть, это мы формируем свой мозг? Может быть, нас создает этикетка, прикрепленная к нам. Приближалась зима, и падал снег, меняя очертания зданий и автомобилей. Лечебница становилась белой и быстро исчезала из виду, лишившись материальности.
В 1966 году, за годы до приключения Розенхана, двое исследователей, Р. Розенталь и Л. Якобсон, провели эксперимент, предложив ученикам 1–4-х классов тест с искаженным названием: «Гарвардский тест измененного научения». Было объявлено, что данный тест — показатель будущих академических успехов, или «спурта», хотя на самом деле он измерял лишь некоторые невербальные умения. Учителям было сказано, что от тех учеников, кго обнаружил высокие показатели, в течение следующего года можно ожидать беспрецедентных успехов. На самом же деле тест ничего такого предсказать не мог.
Учителям были сообщены не имеющие никакого значения результаты тестирования, и через год Розенталь и Якобсон снова обследовали детей. Выяснилось, что ученики, отнесенные к группе «спурта», добились больших академических успехов, чем остальные. Более того, дети из этой группы показали явный рост коэффициента интеллекта, особенно в 1–2-х классах; это говорило о том, что на данный показатель возможности и ожидания воздействуют так же, как и выявленные способности.
Еще раньше, в начале XX века, другой своего рода «эксперимент» показал влияние ожиданий на интерпретацию событий. Это очень странная история, в которой фигурирует конь по имени Ганс, который, как все думали, умел считать. Если вы задавали Гансу (которого скоро стали называть Умным Гансом) арифметическую задачу, он, топая копытом, сообщал ответ. Люди платили деньги, чтобы посмотреть на Ганса и задать ему задачу, снова и снова экспериментируя с самым большим, несомненно, лабораторным животным, известным психологии.
Однако в 1911 году нашелся скептик, человек по имени Оскар Пфунгст, который стал наблюдать за Гансом. Внимательно следя за ним сквозь очки на протяжении многих дней и ночей, он обнаружил, что конь, конечно, считать не умел, но научился стучать копытом, ориентируясь на подсказки со стороны зрителей. Например, когда число ударов копытом достигало правильного значения, зрители неосознанно совершали еле заметные движения — поднимали брови, склоняли голову, — и Ганс останавливался. Вот так-то: никакого отношения к умению считать фокус не имел; конь просто улавливал скрытые сигналы, посылаемые ему окружением. Лошади и люди восприимчивы, так что Гансу оставалось только подтвердить устоявшееся мнение, каким бы абсурдным оно в данном случае ни было; отсюда ясно видно, как далеко мы готовы зайти, чтобы подтвердить то, что нам хочется подтвердить.
Розенхан знал о Розентале и Якобсоне, об Умном Гансе и скептике О. Пфунгсте, спасителе разума, но он знал и о кое-чем еще. Хотя все эти эксперименты демонстрировали силу предубеждений и контекста в восприятии реальности, ни один из них не касался медицины, к которой себя с гордостью относит психиатрия. В пенсильванской государственной лечебнице работали дипломированные врачи, и они совершали очень скверные, хуже того — глупые ошибки. Встретившись со своими сподвижниками после окончания эксперимента, Розенхан узнал, что всем им, за исключением одного, был поставлен диагноз «шизофрения» на основании единственного глупого симптома (тому участнику эксперимента, который оказался исключением, был поставлен диагноз «маниакально-депрессивный психоз» — тоже достаточно тяжелое клеймо). Как выяснилось, средний срок пребывания в лечебнице составил девятнадцать дней (при максимуме в пятьдесят один и минимуме — семь). Розенхан узнал, что все участники потеряли в статусе и, наконец, что все они были выписаны с заключением о ремиссии заболевания, что, конечно, означало, что здравость их рассудка так и не была обнаружена, а психическое здоровье воспринималось как временное явление, так что им предстояло снова и снова подвергаться лечению.
Все это случилось, когда Розенхану было под сорок; он был лысым, могучего сложения мужчиной, известным своими розыгрышами и гостеприимством: на вечеринки у себя дома он приглашал по пятьдесят человек. Он обожал щедрое угощение и в конце концов установил на своей кухне две посудомоечные машины, чтобы не возиться с тарелками.
Приятельница и коллега по Стэнфордскому университету Флоренс Келлер говорит о Розенхане:
— Дэвид — единственный известный мне человек, который расширил свой дом после того, как дети отправились в колледж, — чтобы устраивать более многолюдные вечеринки. — Потом Келлер добавляет: — Он здорово умел управляться со словами, но вы никогда не чувствовали, что в самом деле его знаете. Он всегда оставался в маске.
Да, так оно и было.
Действительно, мы часто стремимся обнаружить в других те самые тенденции, которые чувствуем в себе. Поэтому, должно быть, Розенхан испытывал определенное злорадство, когда в начале 1970-х годов написал статью, описывавшую его эксперимент с псевдопациентами, — статью, взорвавшую, как бомба, мир психиатрии, лишая ее статуса. «Что значит быть нормальным человеком в сумасшедшем доме» была напечатана в престижном научном журнале «Сайнс», что довольно забавно, поскольку Розенхан подвергал сомнению саму достоверность науки, по крайней мере в приложении к психиатрии. В первых же абзацах он высказал свою основополагающую мысль: диагноз связан не с пациентом, а с контекстом, и любой диагностический процесс, столь легко приводящий к многочисленным подобным ошибкам, не может считаться надежным.
«Сайнс», журнал, выходящий по сей день, имеет тираж примерно в шестьдесят тысяч. Обычно, насколько я могу судить, познакомившись к настоящему времени со многими номерами, передовая статья вызывает некоторый анемичный отклик — несколько совершенно беззубых писем. За статьей Розенхана, однако, последовал целый шквал пламенных посланий, содержащих иногда весьма забавные аргументы. Розенхан оскорбил психиатрию как науку и тем самым побудил многих американских психиатров поднапрячься и проявить острый интеллект, скрывающийся за их несколько сомнительными утверждениями. Вот некоторые их высказывания:
Большинство врачей не считают пациентов, обращающихся к ним за помощью, лжецами; поэтому они, конечно, могут быть введены в заблуждение. Было бы возможно провести исследование, при котором пациенты, обученные симулировать признаки инфаркта миокарда, получили бы соответствующее лечение только на основании их слов (поскольку данные электрокардиограммы не дают возможности поставить диагноз), но было бы глупостью из данных такого исследования делать вывод о том, что заболевания как такового не существует, диагноз — ошибочный ярлык, а «болезнь» и «здоровье» — понятия, существующие только в головах врачей.
Псевдопациенты не вели себя нормально в приемном покое. Будь это иначе, они подошли бы к дежурной сестре и сказали: «Понимаете, я здоровый человек, который попытался выяснить, смогу ли я попасть в лечебницу, притворяясь сумасшедшим. У меня получилось, и я был госпитализирован, а теперь я хотел бы, чтобы меня выписали».
А вот отрывок из моего любимого письма:
Если бы я выпил кварту крови, скрыл это и обратился в приемный покой любой больницы с жалобами на кровавую рвоту, поведение персонала было бы совершенно предсказуемым. Если бы мне поставили диагноз «язва желудка» и назначили соответствующее лечение, сомнительно, что я смог бы убедительно утверждать, будто медицина не знает, как диагностировать соответствующее заболевание.
Роберт Спицер, тот самый бодрый психиатр, знаток психоанализа, занимавший престижный пост в Институте биометрии Колумбийского университета, был в числе самых встревоженных статьей Розенхана ученых. Письма в редакцию он писать не стал. Он написал две статьи — тридцать три страницы насыщенной и логичной прозы, — развенчивающие полученные Розенханом результаты.
— Вы читали мои ответы Розенхану? — спрашивает он меня при телефонном разговоре. — Они ведь блестящи, не правда ли?
Спицер говорит о многом, но главное — он защищает достоверность психиатрии и ее диагностики, доказывает ее надежность как научной, медицинской процедуры.
— Я верю в медицинскую модель психиатрии, — говорит он мне; это означает, что он считает психические заболевания в целом такими же, как болезни легких или печени, и нуждающимися в таком же подходе; он полагает, что в один прекрасный день психические отклонения будут поняты в терминах тканей и синапсов и мозг перестанет быть тем черным ящиком, которым является сейчас.
«Так каковы же результаты? — писал Спицер, опровергая оппонента. — По словам Розенхана, все пациенты при выписке получили диагноз «в состоянии ремиссии». Что такое ремиссия, известно: это значит — без признаков заболевания. Таким образом, все психиатры явно признали, что псевдопациенты были, как это называет Розенхан, „нормальны“».
Спицер приводит еще много доводов в пользу достоверности психиатрии как отрасли медицины. После чтения статей Спицера и писем в ответ на публикацию Розенхана я обнаруживаю, что начинаю колебаться. С одной стороны, исследование не было безупречным. Если бы я выпила кварту крови и меня рвало ею в приемном покое… значит, все-таки психиатрия, должно быть, не так уж отличается от других медицинских направлений. Однако погодите-ка минутку. В случае с кровью меня не продержали бы в клинике пятьдесят один день, да и кровь — это вам не «плюх». Я хочу сказать, кровь — гораздо более убедительное свидетельство; я качаюсь как на качелях: нормальность — ненормальность, достоверность — недостоверность…
В 1976 году, всего через два года после того, как Розенхан опубликовал свои данные, я и в самом деле оказалась пациенткой психиатрической клиники на Восточном побережье, и это, кстати, не было симуляцией. Я, четырнадцатилетняя девчонка, имела кучу симптомов, куда, правда, не входили галлюцинации. Я делала все, что делают четырнадцатилетние девчонки, и еще кое-что. Я обожала драму и воображала себя будущей Вирджинией Вульф. С другой стороны, не все в моем поведении было театральщиной. Даже не говоря о моих собственных симптомах, в «контейнере», как я почти с любовью начала называть клинику, я кое-что повидала. Я видела застекленный сестринский пост, откуда выкатывались хромированные тележки с похожими на конфеты таблетками, видела страдающего манией лунатика со струящимся по лицу потом, видела женщину по имени Роза, которую нашли в ванной с веревкой вокруг шеи. Да, я кое-что повидала. Я видела вещи, явно не родившиеся в головах врачей, вроде той петли на шее, поэтому для меня психические заболевания совершенно реальны. Впрочем, все мы, пациенты, собравшись в общей комнате, где дым стоял такой густой, что можно было топор вешать, играли поставленными нам диагнозами, как дети — разноцветными камешками: «пограничное состояние» было голубым и блестящим, «шизофрения» — алой с белой полоской, «депрессия» — тускло-зеленой и туманной, как катаракта, а потому ценимой невысоко. Одна попытка самоубийства расценивалась как ерунда, три давали вам некоторый статус, а более десяти вызывали мрачное уважение. Как преступники в тюрьме, мы обменивались профессиональными секретами, порожденными, несомненно, присвоенными нам ярлыками и получаемым нами лечением; в какой-то момент становилось трудно определить: мы ли существовали ранее ярлыков или ярлыки сформировали нас… Мое, например, состояние в «контейнере» ухудшилось — как в результате заражения, если в больнице распространяется стафилококковая инфекция. Что же касается утверждения, будто псевдопациенты не вели себя нормально, потому что нормальным было бы подойти и признаться в розыгрыше… ну так я видела прелестную девушку по имени Сара, студентку колледжа Смита, кроткую и спокойную, во всех смыслах образцового поведения, которая каждый день мягко просила ее выписать и каждый день получала отказ. Так разве можно тут судить? По сообщению Розенхана, санитары били пациентов и будили их окриком «Эй ты, вонючий сукин сын!» и так же обращались к ним в присутствии других людей. Я никогда не слышала ругательств от персонала. Нельзя отрицать, что психиатр, в чьем ведении я находилась, уделял мне совсем немного времени; впрочем, я все равно хорошо его помню, потому что он мне очень нравился. Его звали доктор Су, он происходил из какойто другой страны, имел усики и по какой-то странной причине часто носил с собой бейсбольную биту. Мы с ним обычно встречались в его тесном кабинете, где он, наклонившись, рассматривал порезы на моих запястьях, похожие на полураскрытые губы, потому что я постоянно расковыривала их украденными где-нибудь щепками. Взглянув на мои запястья, доктор Су с искренним чувством говорил: «Какой стыд, Лорин. Какой стыд, что ты так мучаешь себя».
Эксперимент Розенхана, как, возможно, любое произведение искусства, фокусирует свет, обладает мощным воздействием и не лишен недостатков. Вы, конечно, можете с этим спорить, как уже делали те, о ком шла речь выше. Только, как по доброте душевной сказал бы доктор Су: «Какой стыд!»
Тем не менее, на мой взгляд, Розенхан обнаружил несколько основополагающих истин. Ярлыки и в самом деле определяют, как мы видим то, что видим. Психиатрия — только что вылупившаяся из яйца наука, если вообще наука, поскольку по сей день она не обладает твердыми знаниями практически о любых физиологических субстратах психических заболеваний, а наука основывается на знаниях о теле, об измеримых вещах. Психиатры и в самом деле делают необоснованные заключения — не все, но многие, и могут быть надутыми индюками, возможно, из-за собственной неуверенности. Как бы то ни было, эксперимент Розенхана избавиться от этой неуверенности им не помог. Его статья вызвала ярость, а потом последовал вызов. «Ладно, — сказала одна психиатрическая клиника, выпячивая свою коллективную грудь, — вы полагаете, мы не знаем, что делаем? Ну так докажите! В следующие три месяца присылайте сколько хотите псевдопациентов в наш приемный покой, и мы их выведем на чистую воду. Вот вам!»
Так Розенхану была брошена перчатка.
Ну, Розенхан, с его боксерским телосложением, подраться любил. Так что он согласился и сказал, что пришлет в названную клинику некоторое число псевдопациентов, а персонал должен решить — проводя своего рода эксперимент Розенхана наоборот, — не кто из них безумен, а кто здоров. Прошел месяц. Прошел второй. По истечении трех месяцев сотрудники клиники сообщили Розенхану, что с высокой степенью уверенности выявили сорок одного из присланных им псевдопациентов. Розенхан же не посылал ни одного. Дело было закрыто, матч проигран. Психиатрии оставалось только повесить голову.
Было время, когда мы верили в психиатрию, как в бога; в тот золотой век — 1930, 40, 50-е годы — в этой области царил психоанализ, который, казалось, знал ответы на все вопросы. История вашей жизни может вас исцелить: свернитесь клубочком и поплачьте. На манию смотрели как на «желание есть, желание быть съеденным и желание уснуть».
Странность заключалась в том, что психоанализ, который настолько слился с психиатрией, что захватил все позиции в этой области, не очень интересовался трудным делом постановки диагноза. Существовал справочник (он и до сих пор существует) «Диагностическое и статистическое руководство по психическим заболеваниям», сокращенно DSM. Первое издание появилось в 1952 году, второе — в 1968-м. Как раз DSM-II и использовался вто время, когда были госпитализированы псевдопациенты. В DSM-II симптомы шизофрении описывались очень туманно, основываясь на понятиях типа «реактивный невроз» и «трудности формирования привязанности»; как указывал Розенхан, чем более двусмыслен язык руководства, тем больше места для ошибок. Именно в этом контексте известный психиатр Адольф Мейер сказал: «Я очень редко ощущаю стремление далеко оторваться от признания неясности ситуации и потребность в окончательном решении, которое само демонстрирует собственную ненужность».
Несмотря на столь очевидно сбивающий с толку язык, психиатрия наслаждалась золотыми денечками, когда люди глубоко в нее верили и в силу этой веры тратили тысячи и тысячи долларов, лежа на кушетках в кабинетах психоаналитиков.
— Дэвид Розенхан, — говорит Флоренс Келлер, — был на самом деле первым, кто тогда объявил: «Знаете что, ребята? А король-то голый». Можно по всей справедливости сказать, что он в одиночку разрушил психиатрию, и она от этого так и не оправилась. — Флоренс Келлер некоторое время молчит. Она — главный психолог клиники в Пало Альто. — Я хочу сказать: посмотрите вокруг. Кто теперь идет в психиатрию? Больше невозможно найти психиатра для клиники. Психиатры перевелись, потому что психиатрия — в значительной мере мертвая область, и она не оживет, пока не появятся весомые данные о патогенезе психических заболеваний, о роли нейронов и химических взаимодействий. Тогда, возможно, психиатрия отвоюет свои позиции.
Спицер с этим не согласен. Так и должно быть: он ведь психиатр. Спицер говорит:
— Я полагаю, в нашей области происходит множество захватывающих событий.
Не был он согласен и в 1973 году, когда Розенхан опубликовал свои данные. Если Розенхан взялся в одиночку разрушать психиатрию, то Спицер тогда в одиночку взялся за то, чтобы ее восстановить. Вместе с группой уважаемых коллег он принялся за то хлипкое руководство по диагностике, которое содержало достаточно неясностей, чтобы позволить Розенхану и его сподвижникам попасть в психиатрическую лечебницу, и хорошенько его переделал. Спицер выполол все эфемерные и субъективные утверждения, которые ему попадались, освободил руководство от наукообразного лепета. Он ужесточил диагностические критерии так, что каждый из них стал основываться на измерениях; теперь для постановки любого диагноза появились очень жесткие указания на то, какие симптомы должны иметь место, как часто и как долго должны они проявляться.
DSM-III (1980) включает очень много таких инструкций: «Пациент должен обнаруживать по крайней мере четыре симптома, соответствующих критерию А, на протяжении по крайней мере двух недель, три, соответствующих критерию В, и один, соответствующий критерию С». DSM-II подобных указаний не содержал. Там были фразы вроде такой: «Главной характеристикой нарушения является тревожность, которая может напрямую ощущаться и выражаться или подсознательно, автоматически контролироваться благодаря использованию различных механизмов защиты». Пожалуй, хватит… Спицер утверждает, что внесенные в DSM-III, который страниц на 200 объемнее DSM-II, инновации являются «защитой медицинской модели применительно к психиатрии». Если пациент соответствует расширенным критериям, то он болен, если нет — то здоров. Двусмысленность, эфемерная, неопределенная тревожность больше не значат ничего.
Со времен Розенхана психиатрия предприняла многочисленные попытки выявить физиологические основы психических заболеваний — по большей части, хотя и не полностью, безрезультатно. В 1980-х годах появился многообещающий новый диагностический метод выявления депрессии, названный тестом подавления дексаметазона: он давал возможность обнаружить в моче страдающих этим заболеванием определенный продукт метаболизма. Открытие было встречено с энтузиазмом. Скоро, очень скоро мы сможем ставить диагноз депрессии так же, как ставим диагноз анемии: пописает пациент в баночку, потом три янтарные капли на предметное стеклышко с мазком препарата — и готово! Сразу ясно, есть депрессия или нет, и спорить тут не о чем.
Этот тест оказался ненадежным, так что сразу отправился в мусорную корзину истории. Попытки психиатров создать другие диагностические тесты тоже особого успеха не принесли. В последнее время появились сообщения о том, что Чарльз Немерофф из университета Эмори продвинулся в нужном направлении: он установил, что гиппокамп у страдающих депрессией примерно на 15% меньше, чем у здоровых, а у крысят, отлученных от матерей, имеется избыток нейротрансмиттеров. Это, конечно, волнующие открытия, но остается неясным, что они дают для понимания причин заболевания.
Если покажется, что сказанное выше не имеет никакого отношения к эксперименту Розенхана, то это не так. Многие современные исследования являются осознанным или неосознанным откликом на брошенный им вызов и результатом сомнений, которые он породил у «мягких» психиатров.
— Новая система классификации, принятая в DSM, является строго научной, — говорит Спицер.
— Ничто так не подчеркивает условный характер психиатрических диагнозов, чем недавнее решение Американской психиатрической ассоциации изъять из DSM гомосексуальность (речь идет о DSM-II, 1968). Каково бы ни было мнение специалистов о природе гомосексуальности, тот факт, что профессиональное сообщество голосованием решало, следует или нет считать гомосексуапьность нарушением, ясно показывает различие как между психическими заболеваниями и тем, что считают таковыми психиатры, так и чувствительность последних к контексту. Изменения в отношении образованной части общества к гомосексуальности произвели соответствующие изменения в восприятии ее психиатрами, — говорит Розенхан.
— Все диагнозы, — возражает на это Спицер, — ставятся на основании разработанной людьми классификации, так что критиковать это смешно. Говорю вам: теперь, когда принята новая диагностическая система, эксперимент Розенхана никогда бы не удался. Его уловка просто не сработала бы. Вас никогда бы не госпитализировали, а в приемном покое вам поставили бы отложенный диагноз. — Термин «отложенный диагноз», кстати, — специальная категория, позволяющая официально не ставить диагноз при недостатке информации. — Нет, — повторяет Спицер, — эксперимент Розенхана никогда не удалось бы успешно повторить. В современных условиях — никогда.
Вот я и решаю попробовать.
Многое сейчас выглядит так же, как и тогда. Небо такой же пронзительной синевы, деревья радуют глаз яркими красками, и алые листья, похожие на раскрытые ладошки, медленно падают на еще зеленую траву лужайки. В лавках скоро появятся пластиковые тыквы, а детишки станут покупать свежие тыквы и вырезать на них страшные рожи ножами, которые еще велики для их рук. Первым делом срезается верхушка, потом вычищается внутренность со всеми семенами и перепутанными волокнами клетчатки, издающими влажный запах осени. Моя собственная дочка еще слишком мала для возни с тыквами: ей только что сравнялось два. Может быть, из-за Розенхана и всех исследований, которые после его разоблачений начались в области «этиологии и патогенеза», я часто беспокоюсь о мозге дочурки, который представляется мне розовым и сморщенным в своем жилище — черепе.
— Ты решила что? — переспрашивает мой муж.
— Я хочу попробовать, — отвечаю я, — в точности повторить эксперимент Розенхана и посмотреть, госпитализируют ли меня.
— Прости, пожалуйста, — говорит он, — а не кажется ли тебе, что нужно подумать и о своей семье?
— Да ничего у меня не получится, — говорю я, вспоминая слова Спицера. — Я через час уже вернусь.
— А если нет?
— Тогда ты приедешь и заберешь меня.
Муж теребит свою бороду, которая, пожалуй, стала слишком длинной. Он носит хакерскую рубашку, в которой синтетики больше, чем хлопка, с роршаховским чернильным пятном на кармане.
— Приеду и заберу? Ты думаешь, мне поверят? Меня просто запрут в соседней палате, — говорит он почти с надеждой. Мой муж родился слишком поздно, чтобы насладиться шестидесятыми годами, и это очень его огорчает. Он молча продолжает теребить бороду. В открытое окно влетает мотылек и начинает отчаянно биться о лампу. Тень, которую он отбрасывает на стену, велика, как птица. Мы следим за мотыльком и вдыхаем запах осени.
— Я тоже с тобой поеду, — наконец говорит муж.
Да нет, не поедет: кому-то же нужно присматривать за дочкой. Я начинаю готовиться: пять дней не принимаю душ. Потом звоню приятельнице, о которой известно, что ее отличает склонность к авантюрам, и спрашиваю, нельзя ли мне воспользоваться ее именем взамен собственного, которое кто-нибудь может узнать. Мой план заключается в том, чтобы назваться ею, а потом попросить ее, предъявив удостоверяющие личность документы, получить истории болезни, чтобы я точно знала, что говорилось в приемном покое. Приятельница, Люси, соглашается. Вот кого на самом деле следовало бы отправить в сумасшедший дом!
— Это так забавно, — говорит она.
Потом я долго практикуюсь перед зеркалом.
— Плюх, — говорю я и начинаю хихикать. — Я… я приехала сюда… — теперь нужно изобразить тревогу, наморщить лоб. — Я приехала сюда, потому что слышу голос, который говорит «плюх». — Каждый раз, сказав это, я, стоя перед большим зеркалом в обвисшей черной бархатной шляпе, начинаю смеяться.
Если я рассмеюсь, я наверняка выдам себя. Ну, если мне все-таки удастся сдержаться, если я буду говорить о себе правду, за исключением этого единственного симптома, как делали Розенхан и компания во время своего эксперимента, что ж, может быть, меня и поместят в палату. Мой сценарий, правда, в одном существенно отличается от замысла Розенхана. Никто из участников его затеи не имел раньше дела с психиатрией; я же, напротив, обладаю солидной историей болезни, включая несколько госпитализаций, хотя сейчас и вполне здорова. Я решаю скрыть это обстоятельство и отрицать какие-либо предшествующие обращения за психиатрической помощью; такая ложь, как мне известно, является радикальным отступлением от исходного протокола эксперимента. Плюх.
Я на прощание целую дочку. Мужа я тоже целую на прощание. Я пять дней не принимала душ. Зубы у меня грязные. Я надела измазанные в краске черные леггинсы и футболку с надписью «Ненавижу свое поколение».
— Как я выгляжу? — спрашиваю я мужа.
— Как всегда, — отвечает он.
Я отправляюсь. Ничто не сравнится с поездкой на автомобиле осенью. Стоит выехать за город, и воздух начинает пахнуть опавшими листьями и урожаем. Посреди поля виден красный амбар, по нему пробегают тени от синих туч, перемежаясь с ярким солнечным светом. Слева от дороги кипит река, покрытая пеной после недавних дождей. Поток встает на дыбы, истерически кидаясь на плоские спины скал, перемешивая ил, тину, гальку — следы туманной древней истории.
Я выбрала лечебницу в нескольких милях от города, в которой есть психиатрическое отделение. Эта лечебница имеет отличную репутацию — учтите на будущее. Здание находится на холме, и к нему ведет извилистая дорога.
Чтобы попасть в приемный покой психиатрического отделения, нужно найти соответствующую дверь в огромном белом холле и нажать кнопку звонка. Через интерком доносится голос: «Мы можем вам помочь?», и вы отвечаете: «Да».
— Да, — говорю я.
Двери открываются — похоже, без всякого человеческого участия; за ними обнаруживаются трое полицейских с блестящими серебряными бляхами. На экране стоящего в углу телевизора кто-то стреляет в лошадь — бах! — и пуля рисует звезду на красивом лбу, черную на черной шерсти.
— Имя? — спрашивает сестра, открывая регистрационный журнал.
— Люси Шеллман, — отвечаю я.
— А как пишется Шеллман? — задает сестра вопрос.
Я не сильна в таких вещах и на подобный фонетический экзамен не рассчитывала… Что ж, придется постараться.
— Ш-е-л-м-е-н, — говорю я.
Сестра записывает, с подозрением глядя на буквы.
— Какое странное имя, — говорит она. — Это же множественное число!
— Ну, — объясняю я, — так уж получилось на Эллис-айленде.
Сестра поднимает на меня глаза, потом что-то — чего я не вижу — пишет в журнале. Я начинаю беспокоиться о том, не решит ли она, что у меня бред, связанный с Эллис-айлендом, так что я говорю:
— Я никогда не бывала на Эллис-айленде. Это семейная история.
— Расовая принадлежность? — спрашивает сестра.
— Еврейка, — отвечаю я и начинаю гадать: не следовало ли сказать «протестантка»? На самом деле я еврейка, но тут меня одолевает паранойя (чего обычно не случается): я не хочу, чтобы моя национальность была использована против меня.
Чего я так боюсь? Никто не может подвергнуть меня принудительному лечению. Со времен Розенхана и отчасти в результате его исследования законы, касающиеся принудительного лечения, стали гораздо строже, и до тех пор, пока я отрицаю тягу к убийству или самоубийству, я — свободная женщина. «Ты свободная женщина, Лорин», — говорю я себе, хотя где-то на заднем плане моего сознания река истерии выносит на поверхность ил и мусор.
Я контролирую ситуацию. Я говорю это себе, хотя река все так же бурлит. Я ведь на самом деле не чувствую, что я ситуацию контролирую. В любой момент кто-нибудь может вывести меня на чистую воду. Как только я скажу «плюх», какой-нибудь начитанный психиатр тут же заявит: «Вы — мошенница. Я знаю об этом эксперименте». Остается только молить Бога, чтобы здешние психиатры не оказались начитанными. На это я и делаю ставку.
Этот приемный покой кажется мне странно знакомым. Сестра записывает мое имя, которое не мое, и несуществующий адрес; я придумала название улицы, потому что мне нравится, как это звучит: Ром-роу, 33. Ром-роу, место, где пираты выращивают зелень в своих садах. Приемный покой кажется знакомым потому, что в прошлом я не раз попадала в очень похожие, только тогда у меня были настоящие симптомы психического нарушения… все это было очень давно. Запах заставляет меня вернуться в те дни: пот, свежевыстиранное белье, пустота. Я не ощущаю триумфа, только печаль, потому что где-то рядом таится настоящее страдание, а лошадь с алой звездой на лбу падает на солому. Запах есть запах, сестра есть сестра — ничего не меняется.
Меня отводят в маленькую комнату, где к стене прислонены носилки с черными ремнями.
— Садитесь, — предлагает мне сестра, и в комнату входит мужчина, закрыв за собой дверь.
— Я мистер Грейвер, — говорит он, — старший медбрат, и я сейчас измерю ваш пульс.
Сто ударов в минуту.
— Многовато, — говорит мистер Грейвер. — Я бы сказал — верхняя граница нормы. Конечно, кто не будет нервничать на вашем месте. Здесь ведь приемный покой психиатрического отделения — это кого угодно заставит нервничать. — Он улыбается мне мягкой доброй улыбкой. — Послушайте, не принести ли вам стакан родниковой воды? — И прежде чем я успеваю ответить, он вскакивает, исчезает и тут же возвращается с высоким стаканом, почти элегантным, где в воде плавает бледно-желтый ломтик лимона. Этот ломтик неожиданно кажется мне таким красивым: он играет с желтизной, но никак не может обрести ее, мешает белый цвет, а цедра слишком тоненькая.
Мистер Грейвер вручает мне стакан. Этого я не ожидала — такой доброты, такой услужливости. Розенхан писал о том, что подвергся дегуманизации. Пока что если кто-нибудь и подвергся дегуманизации здесь, так это мистер Грейвер, который быстро превращается в моего собственного личного дворецкого.
Я делаю глоток.
— Большое спасибо, — говорю я.
— Может быть, я еще что-нибудь могу для вас сделать? Вы не голодны?
— О нет, нет, — отвечаю я. — Со мной на самом деле все в порядке.
— Ну, не хочу вас обидеть, но с вами явно не все в порядке, — говорит мистер Грейвер, — иначе вас здесь не было бы. Так что вас тревожит, Люси?
— Я слышу голос, — говорю я.
Он что-то записывает в карточке и понимающе кивает.
— И что голос говорит?
— Плюх.
Он больше не кивает понимающе.
— Плюх? — Это, в конце концов, не то, что обычно произносят голоса. Обычно они оставляют угрожающие сообщения о звездах, змеях, маленьких спрятанных микрофонах.
— Плюх, — повторяю я.
— Так и говорит?
— Так и говорит.
— Это началось постепенно или резко?
— Как с неба свалилось, — отвечаю я и почему-то представляю себе падающий с неба самолет, вошедший в крутое пике, вопли пассажиров… Я и в самом деле начинаю чувствовать себя немножко сумасшедшей. Как трудно отделить разыгрываемую роль от реальности — социальные психологи давно обратили внимание на этот феномен. Я тру виски.
— Когда вы начали слышать голос? — спрашивает мистер Грейвер.
— Три недели назад, — говорю я в подражание Розенхану и его сотоварищам.
Мистер Грейвер спрашивает, хорошо ли я ем и сплю, предшествовали ли появлению голоса какие-нибудь стрессы в моей жизни, были ли у меня травмы. Я отвечаю на все эти вопросы отрицательно: аппетит у меня хороший, сплю я нормально, с работой все в порядке.
— Вы уверены? — спрашивает он.
— Ну, что касается травм, — говорю я, — когда я училась в третьем классе, сосед по имени Блейер упал в свой бассейн и утонул. Я сама ничего не видела, но рассказы об этом были, пожалуй, травмирующими.
Мистер Грейвер грызет кончик ручки, глубоко задумавшись. Я вспоминаю старика Блейера, ортодоксального иудея. Он утонул в субботу, и его синяя бархатная ермолка плавала в бассейне.
— Плюх… — говорит мистер Грейвер. — Ваш сосед плюхнулся в бассейн. Вы теперь слышите «плюх». Может быть, возникло нарушение, связанное с посттравматическим стрессом. Слуховая галлюцинация может быть попыткой вашей памяти справиться с травмой.
— Ну, тогда не было ничего особенного, — говорю я. — Просто…
— Я бы сказал, — в голосе мистера Грейвера начинает звучать уверенность, — что случай с утонувшим соседом был для вас травмирующей потерей. Я приглашу психиатра, чтобы он оценил ваше состояние, но на самом деле я думаю, что мы имеем дело с посттравматическим стрессом. Органическое повреждение мозга, пожалуй, можно исключить — об этом я не стал бы беспокоиться.
Мистер Грейвер уходит: ему нужно пригласить психиатра. Теперь уже мой пульс — не 100 ударов в минуту, а по крайней мере 150: психиатр наверняка разоблачит меня или, еще хуже, окажется кем-нибудь, кого я знаю еще со школьных времен, и как я тогда объясню свою выходку?
В маленькую запертую комнату, где я сижу, входит психиатр. Он одет в ярко-голубой халат и не имеет подбородка. Он пристально смотрит на меня, и я отвожу глаза. Он садится и вздыхает.
— Значит, вы слышите «плюх», — говорит он, почесывая свой отсутствующий подбородок. — Так чем же нам вам помочь?
— Я обратилась сюда, потому что хотела бы избавиться от голоса.
— Голос раздается внутри вашей головы или снаружи?
— Снаружи.
— Он когда-нибудь говорит что-нибудь, кроме «плюх», — например, велит вам убить кого-нибудь или покончить с собой?
— Я не хочу ни убивать кого-то, ни кончать с собой.
— Какой сегодня день недели? — спрашивает психиатр.
Тут я сталкиваюсь с новой проблемой. Дело в том, что все это происходит под конец моего отпуска, так что по части дней недели у меня представления не очень четкие. Чувство времени — один из признаков, по которым психиатры судят, нормален человек или нет.
— Суббота, — отвечаю я, молясь в душе, чтобы не ошибиться. Психиатр что-то записывает.
— О’кей, — говорит он. — Значит, вы слышите этот голос, а больше никаких симптомов психического отклонения у вас нет?
— Значит, у меня посттравматический стресс? — спрашиваю я. — Так предположил мистер Грейвер…
— Мы многого не знаем насчет человеческой психики, — говорит доктор, внезапно опечалившись. Он потирает переносицу, на мгновение закрыв глаза. Когда он склоняет голову, я вижу лысину у него на макушке величиной с ермолку старика Блейера, и мне хочется сказать: «Да ладно, ничего страшного. В мире много такого, чего мы не знаем». Но я молчу, а психиатр по-прежнему выглядит растерянным. — Но ведь этот голос вас тревожит…
— Ага, вроде того.
— Я пропишу вам антипсихотическое средство, — говорит доктор, и как только это произносит, перестает быть печальным. Его голос начинает звучать уверенно и властно: появилось что-то, что в его силах сделать. Таблетка ведь не просто таблетка: она — знак препинания, она разрывает длинную невнятную строку. Остановитесь здесь. Начните отсюда. — Я собираюсь назначить вам риспердал, — говорит доктор. — Он снизит активность слуховых центров у вас в мозгу.
— Так вы думаете, что у меня психоз?
— Я считаю, что некоторые признаки психоза у вас имеются, — отвечает психиатр, но у меня возникает чувство, что теперь он и должен так говорить, раз уж назначил мне риспердал: не можете же вы выписывать антипсихотическое средство, если это не подтверждается вашим диагнозом. Мне становится совершенно ясно, что решение определяется назначенным препаратом, а не наоборот. Во времена Розенхана все определяла заранее принятая психоаналитическая схема; в наши дни на смену ей пришла фармакологическая схема, таблетка. В любом случае утверждение Розенхана, что диагноз не зависит от состояния пациента, похоже, остается верным.
— Разве я выгляжу, как психопатка? — спрашиваю я. Доктор смотрит на меня, долго, долго смотрит.
— Немного, — отвечает он наконец.
— Вы шутите! — заявляю я, поправляя шляпу.
— Вы, — говорит психиатр, — явно страдаете депрессией. Депрессия может иметь психопатические проявления, так что я выпишу вам еще и антидепрессант.
— Я страдаю депрессией? — как эхо повторяю я. Это меня беспокоит, потому что депрессия — это то, что со мной уже бывало. Кто знает, может быть, она вернулась снова, и психиатр заметил ее раньше, чем я сама? А может быть, депрессию вызвал затеянный мной эксперимент или я делаю то, что делаю, в бессознательной попытке получить помощь? Весь мир тонет в тумане.
Доктор выписывает рецепты. Весь разговор с ним занял меньше десяти минут. Я выхожу из лечебницы достаточно рано, чтобы успеть пообедать в китайском ресторанчике с настоящей Люси Шеллман, которая мне говорит:
— Тебе следовало сказать «шлеп» или «бум-бум», а не «плюх». Так было бы еще смешнее.
Потом я покупаю прописанные мне лекарства в работающей круглосуточно аптеке и, решив поэкспериментировать, принимаю таблетку риспердала — всего одну маленькую таблеточку. В результате я впадаю в такой глубокий беспробудный сон, что ни единый звук не может проникнуть в мое сознание, и я, лишившись веса, плаваю в каком-то незнакомом мире и вижу смутные тени — деревья, кроликов, ангелов, корабли, — но как ни присматриваюсь, могу только гадать, что это такое.
Довольно забавно входить таким образом в приемные покои и разыгрывать мой маленький спектакль; в следующие восемь дней я проделываю это еще восемь раз — по числу госпитализаций в эксперименте Розенхана. Меня, конечно, каждый раз отказываются госпитализировать: я отрицаю, что представляю для кого-либо угрозу, и заверяю, что способна выполнять свою работу и присматривать за ребенком. Как ни странно, в большинстве случаев мне ставят диагноз «депрессия» с элементами психоза, хотя я совершенно уверена — после тщательной самооценки и выяснения единодушного мнения друзей и брата-врача, — что депрессией я не страдаю. Тут нужно сделать маленькое, но важное замечание: депрессия с элементами психоза не является легким заболеванием; в DSM она числится в разделе тяжелых заболеваний, сопровождаемых выраженными моторными и интеллектуальными расстройствами.
— Нет, ты вовсе не выглядишь настолько больной, ты вообще кажешься здоровой, — в один голос говорят друзья и мой брат. Тем не менее в приемных покоях во мне видят именно это психическое отклонение, как я ни отрицаю всякие симптомы, кроме «плюх», и прописывают лекарства. В целом я получаю рецепты на двадцать пять антипсихотических препаратов и на шестьдесят антидепрессантов. Разговор с психиатром ни разу не продолжается больше двенадцати с половиной минут, хотя в большинстве случаев мне приходится ждать в приемной — в среднем по два с половиной часа. Никто ни разу не спрашивает меня, помимо формальных вопросов о религиозной принадлежности, о том, из какой семьи я происхожу; никто не интересуется тем, мужской или женский голос я слышу; никто не проводит полного психологического обследования (которое включало бы подробные и легко заполняемые опросники, выявляющие нарушения мышления, которые почти всегда сопровождают психоз). Однако везде считают мой пульс.
Я звоню Роберту Спицеру в Колумбийский институт биометрии.
— Что, по вашему мнению, случилось бы, если бы исследователь захотел повторить эксперимент Розенхана в современных условиях? — спрашиваю я его.
— Такой исследователь не был бы госпитализирован, — отвечает Спицер.
— Но был бы ему поставлен диагноз? Что в таком случае предприняли бы врачи?
— Если бы гипотетический пациент говорил только то же самое, что и Розенхан и его сообщники?
— Да, — отвечаю я.
— «Плюх» как единственный симптом? — продолжает допытываться Спицер.
— Да, — отвечаю я.
— Тогда ему поставили бы «отсроченный диагноз». Я предсказываю, что именно так и случится, потому что «плюх» как единственный симптом не дает достаточной информации.
— Прекрасно, — говорю я, — тогда позвольте вам сказать, что я попробовала провести такой эксперимент.
— Вы? — переспрашивает он и на некоторое время умолкает. — Вы меня разыгрываете! — Интересно, слышит ли он сам, что в голосе его появились оборонительные нотки? — Так что же произошло?
Я рассказываю ему о своих посещениях лечебниц. Я говорю ему, что мне не поставили «отсроченный диагноз», но почти каждый раз обнаруживали у меня депрессию с элементами психоза и выписали кучу таблеток.
— Что за таблетки? — спрашивает он.
— Антидепрессанты и антипсихотические препараты.
— Какие именно антипсихотические средства?
— Риспердал, — отвечаю я.
— Ну… — говорит Спицер, и я почти вижу, как он постукивает ручкой по столу, — это очень легкий препарат, знаете ли.
— Легкий, — соглашаюсь я. — Фармакологический аналог обезжиренного молока?
— Вы предубеждены, — говорит мне Спицер, — как в свое время Розенхан. Вы начали эксперимент, уже имея предвзятое мнение, и нашли то, что искали.
— Я обратилась с единственной жалобой — на «плюх», и на этом одном слове была выстроена целая схема и назначено лечение, несмотря на то что никто на самом деле не знает, как эти таблетки действуют и достаточно ли они безопасны.
Спицер, в своей биометрической лаборатории в Колумбийском университете, молчит. Мне становится интересно, что биометрическая лаборатория собой представляет. До сих пор я не задумывалась, что может значить такое название и что там делает психиатр. Биометрия, измерение жизни. Я представляю себе Спицера в окружении мензурок и пробирок, каждая из которых содержит разноцветные субстанции — синюю депрессию, зеленую манию, самое обычное счастье — сиреневый туман.
Спицер все еще молчит. Мне хочется спросить его: «Чем именно вы занимаетесь, какова ваша повседневная работа?», но тут он откашливается и говорит:
— Я разочарован. — Мне кажется, что я слышу в его голосе поражение, вижу, как поникают его плечи, как он кладет ручку. — Думаю, — медленно продолжает Спицер, и теперь в его голосе звучит горькая честность, — думаю, врачи просто не любят говорить «Я не знаю».
— Вы правы, — отвечаю я. Рвение выписывать лекарства в наши дни определяет диагноз, так же как во времена Розенхана его определяло рвение обнаруживать патологию, но и то и другое едва ли можно считать чем-то, кроме моды, преходящего увлечения.
Я думаю вот о чем: в 1970-е годы американские врачи ставили своим пациентам диагноз «шизофрения» во много раз чаще, чем английские психиатры. По эту сторону океана шизофрения была в моде. Теперь же, в двадцать первом веке, отмечается драматический рост таких диагнозов, как депрессия, посттравматический стресс и гиперактивность с дефицитом внимания. Получается, таким образом, что не только частота определенных диагнозов увеличивается или уменьшается в зависимости от восприятия заболеваемости обществом, но и врачи, присваивающие ярлыки, делают это без достаточной оглядки на критерии DSM, те самые критерии, которые должны были бы предохранять от необоснованных догадок, те самые критерии, на которых должен основываться план лечения, прогноз, оценка прошлого пациента и его возможного будущего.
Так вот какие различия по сравнению с экспериментом Розенхана я обнаружила. Меня не госпитализировали — это очень значительная перемена; никому даже в голову это не пришло. Мне поставили неправильный диагноз, но не заперли в сумасшедшем доме. И вот еще одно различие: все врачи без исключения были со мной доброжелательны. Розенхан и его сподвижники чувствовали себя униженными поставленным им диагнозом; со мной же, какова бы ни была причина этого, обходились с явной добротой. Один из психиатров погладил меня по руке. Другой сказал: «Послушайте, я знаю, как вам страшно — как же иначе, раз вы слышите голос, но я в самом деле думаю, что риспердал вам сразу поможет». В его словах мне слышится собственный голос, фразы, которые я как психолог часто говорю своим пациентам: «У вас то-то и то-то. Лечение поможет вам в том-то и том-то». Я говорю это не для того, чтобы продемонстрировать власть, но чтобы сделать хоть что-то, принести хоть какое-то утешение. Если мы способны только нащупать место, где скрывается тайна — синяя депрессия, туман счастья, — и тем наметить границы континуума, если мы способны ухватить их лишь на тот краткий миг, который требуется нейрону для единственной пульсации, то, может быть, нам все-таки удастся воздействовать на эмоции пациента, придать им форму, несущую облегчение. Я верю в то, что именно надежда на это, а вовсе не ограниченность двигала психиатрами, с которыми я встречалась. Один из них, вручая мне рецепты, сказал: «Не исчезайте, Люси. Мы хотим увидеть вас через два дня и узнать, как у вас дела. И помните: мы тут двадцать четыре часа в сутки, если вам что-нибудь понадобится. Мы окажем вам любую помощь — я говорю именно о любой помощи».
Я тогда была так тронута, почувствовала себя такой виноватой…
— Большое вам спасибо, — сказала я. — Я и выразить не могу, как много для меня значит ваша доброта.
— Выздоравливайте, — сказал он мне на прощание, исчезая за вращающимися дверями, а я вышла в ночь, под звезды, которые смотрели на меня осуждающе. Они были похожи на монетки, рассыпанные по черной жести, а окна приемного покоя сияли ярким светом. Потом раздался пронзительный крик — человеческая боль имеет так много форм, и человеку хочется избавиться от одиночества, хочется, чтобы кто-то был рядом и принес стакан воды с ломтиком лимона… Такова человеческая сторона психиатрии, и нам следует отдать ей должное.
Прошло три недели после моего последнего визита в лечебницу, и тут непонятно откуда у моей дочурки возникло увлечение полосками лейкопластыря. У ее кукол появились многочисленные порезы, невидимые для человеческого глаза. Приходя домой после работы, я обнаруживаю, что полосками лейкопластыря заклеены доски пола, дверцы кухонных шкафчиков, даже стены. Наш дом старый, должно быть, у него много ран. Ночью он скрипит. Моя дочурка ночами плачет, и иногда кажется, что плачет без причины; только я подозреваю, что есть какие-то «плюхи», которых мы, взрослые, не улавливаем. Малышка это чувствует, падает на пол и кричит: «Хочу в зоопарк!» Я утешаю ее при помощи полосок лейкопластыря: одна тебе, одна — мне, пока мы обе не оказываемся сплошь ими обклеены. Дочке очень нравится смотреть, как я вынимаю их из коробки, зубами разрываю упаковку и тут же снимаю пластиковую пленку, обнажая клейкий слой и полоску бинта в середине. Я прикладываю пластырь к ее коже, и это помогает моей дочурке, хоть мы и не знаем, где она поранена.
Розенхан использовал результаты своего эксперимента для того, чтобы дискредитировать психиатрию как медицинскую специальность. Однако разве в разнообразных больницах нашей страны, онкологических центрах, детских клиниках не встречаются случаи многих, многих заболеваний, этиология, патогенез и само название которых туманны? Что у этой женщины — фибромиалгия или заражение вирусом Эпштейна-Барра? А у того больного эпилепсия или опухоль в мозгу, слишком маленькая, чтобы ее можно было обнаружить? Розенхан ведь и сам оказался жертвой загадочной болезни, которой разные врачи давали разные названия. Нам известно, что он не мог говорить и не мог дышать без аппарата искусственного дыхания. Чего мы не знаем — так это почему и как это случилось (ведь у тела миллион способов выйти из-под контроля), как его вылечить или хотя бы немного помочь.
Мне очень хотелось бы помочь Розенхану, который, когда я пишу эти строки, все еще находится в госпитале на Западном побережье, парализованный, лишившийся способности говорить. Его приятельница Флоренс Келлер говорит мне:
— Он пережил столько трагедий. Три года назад его жена Молли умерла от рака легких. Потом два года назад его дочь Нина погибла в автомобильной аварии в Англии. Для него этого оказалось слишком много.
Вот мне и хотелось бы сказать Розенхану, что я повторила его эксперимент и получила от этого массу удовольствия: мне кажется, что ему было бы приятно об этом услышать. Сейчас ему семьдесят девять и он скоро совершит свой величайший эксперимент — шаг в другой мир, эксперимент, результаты которого никогда, никогда не становятся известны.
Мне хотелось бы посетить Розенхана.
— Не думаю, что сейчас подходящее время, — говорит его сын, Джек. — Он не может говорить, и он очень слаб.
Но ведь разговор с Розенханом мне и не нужен. Мне просто хотелось бы увидеть его. Я представляю себе, как сестра умывает его, а я раскладываю то, что принесла: возможно, это эссе, мой экземпляр журнала «Сайнс» с его статьей, где я подчеркнула многие фразы — чтобы показать ему, как наши труды сохраняются в мире, устремленном в будущее. Я не знакома с Розенханом, но почему-то испытываю к нему теплое чувство. Я всегда была неравнодушна к шутникам, авантюристам, к тем, кто страдает от боли. Побывав пациенткой психиатрической лечебницы, я ценю всех, кто пытается разобраться в сложностях того странного мира. Поэтому я принесла бы Розенхану подарки: это эссе, яблоко, часы с таким большим циферблатом, что на нем видно, как бежит время, а еще, от моей дочки, коробку с полосками лейкопластыря.