Леон Фестингер родился 8 мая 1919 года в семье русских эмигрантов. Он изучал психологию в Сити-колледже в НьюЙорке, а затем стал студентом университета Айовы, где его учителем был известный немецкий психолог Курт Левин. Впоследствии Левин и Фестингер перешли в Массачусетский технологический институт, а в 1957 году Фестингер опубликовал свою самую известную работу — «Теория когнитивного диссонанса», в которой писал: «Психологическая оппозиция несовместимых идей (познания), одновременно принадлежащих индивиду, создает мотивационную силу, которая, при соответствующих обстоятельствах, ведет к приспособлению представлений человека к его поведению — вместо того чтобы изменять поведение так, чтобы оно соответствовало представлениям (обычно подразумевается именно эта последовательность)».
Фестингер был неутомимым исследователем и экспериментатором. Ради проверки своей гипотезы «несовместимых идей», более известной теперь как «когнитивный диссонанс», он провел серию небольших, стратегически сложных и удивительных экспериментов, которые оказались первыми, осветившими механизмы, с помощью которых человеческий ум осуществляет рационализацию.
Ее звали Марион Кич. Его звали доктор Армстронг. Они жили в Лейк-Сити, в Миннесоте, холодном ветреном месте, где зимы долгие, где из низких туч падает снег, и каждая снежинка — как маленькое послание, нуждающееся в том, чтобы его расшифровали. И вот однажды Марион Кич, обычная домохозяйка, получила письмо от создания по имени Сананда. Оно пришло не в конверте, а в виде вибрации, которая заставила руку Марион Кич нацарапать на странице записной книжки следующие слова: «Поднятие дна Атлантического океана приведет к затоплению прибрежных стран. Франция утонет… Россия превратится в дно огромного моря… Гигантская волна обрушится на Скалистые горы… Земля будет очищена от людей, и возникнет новый порядок». После этого послания стали приходить часто. Они предупреждали о грядущем потопе, который случится в полночь 21 декабря 1954 года. Однако все, кто уверует в божество по имени Сананда, будут спасены.
Марион Кич уверовала. Доктор Армстронг, врач, занимавший престижный пост в расположенном рядом колледже и встречавшийся с миссис Кич в клубе интересующихся «летающими тарелками», также уверовал. Уверовали и Берта, Дон и еще несколько человек. Они образовали секту и занялись приготовлениями. Стоял ноябрь, и ночи наступали рано, темнота окутывала окрестности, как пленка дегтя. Группа уверовавших опубликовала единственное предостережение, но после этого стала избегать публичности, потому что избранных Санандой было немного, а сеять панику было бы жестоко. Тем не менее новость распространилась, и жители Среднего Запада — от Айдахо до Айовы — были заинтересованы и растеряны. Леон Фестингер, тридцатиоднолетний психолог из Миннесотского университета, узнал о секте и решил в нее внедриться. Его интересовало, что произойдет, когда наступит полночь 21 декабря, а никакой космический корабль не приземлится и никакой потоп не начнется. Утратят ли члены секты веру? Фестингер хотел узнать, как люди реагируют на несбывшееся пророчество.
Фестингер привлек несколько участников, которые, притворившись обращенными в веру в Сананду, должны были проникнуть в секту. Они следили, как другие активно готовятся к событиям, назначенным на день зимнего солнцестояния. Китти, одна из уверовавших, уволилась с работы, продала дом и с маленькой дочерью переселилась к Марион Кич. Доктор Армстронг тоже был так убежден в неотвратимом потопе, что поставил под угрозу свою работу: он начал проповедовать в своей приемной, в результате был уволен и остался на мели всего лишь со стетоскопом и молоточком для проверки рефлексов; впрочем, это никакого значения не имело. Земные блага, престижные звания ничего не значили для спасительницы-Сананды и той новой планеты, куда должны были попасть уверовавшие, — далекой, далекой планеты, невидимой с Земли; она лишь изредка вспыхивала на небе, как красная дырочка во мраке космоса, тут же снова затягивавшаяся.
Накануне дня потопа члены секты и пробравшиеся в их число исследователи собрались в гостиной Марион Кич, чтобы получить последние инструкции, которые поступали в виде слов, автоматически записывавшихся рукой Марион Кич, а также телефонных звонков от космонавтов, притворявшихся любителями розыгрышей, но на самом деле передававших закодированные сообщения. Например, один из звонивших сообщил: «Эй, тут у меня в ванной потоп, давайте приезжайте, и мы это отпразднуем!» — таков, ясное дело, был сигнал от тайного помощника Сананды, и собравшиеся выразили восторг. Другое послание прибыло в виде загадочной жестянки, обнаруженной на ковре в гостиной. Жестянка была предостережением: перед тем как войти в космический корабль, который должен был приземлиться на тротуаре перед домом всего через десять минут, всем членам секты следовало избавиться от любых металлических предметов. Женщины лихорадочно принялись избавляться от кнопок на одежде и застежек лифчиков, а мужчины начали отпарывать пуговицы. Одного из исследователей, у которого оказалась металлическая молния на брюках, доктор Армстронг, тяжело дыша и поминутно поглядывая на часы, отвел в уборную и там отхватил ножницами от брюк такой кусок, что в него ворвался холодный западный ветер.
Было уже 11.50, до посадки оставалось всего десять минут. Люди бросили работу, продали дома, поссорились с членами своих семей — их взнос был велик. Двое часов в доме миссис Кич громко тикали, сначала ровно, как бьющиеся сердца, потом все более зловеще: полночь наступила и миновала. «Тик-так», — говорили часы, как укоризненно цокающие языки, — а с холодных небес так и не упало ни капли, земля снаружи была суха, как пустыня Ханаанская, и погружена во тьму. Некоторые члены секты, потрясенные до глубины души, рыдали. Другие просто лежали на диванах, бессмысленно глядя в пустоту. Некоторые выглядывали в окна: улицу заливал яркий свет, только это были не огни космического корабля, как они надеялись, а фары автомобилей телерепортеров, собравшихся поразвлечь зрителей.
До наступления Великого Момента члены секты воздерживались почти от всякой публичности, за исключением единственного пресс-релиза с предостережением, несмотря на то что новость о приближающейся катастрофе распространилась по Среднему Западу и члены группы получали множество приглашений выступить по телевидению. Теперь, однако, время шло, с неба не падало ни капли, и Фестингер заметил, что начали происходить странные вещи. Члены секты раздвинули занавески, чтобы камеры могли снимать; они любезно и настойчиво приглашали членов съемочной группы вдом, предлагали им чай и печенье. Марион Кич, сидя в кресле в своей гостиной, получила очередное послание от таинственного существа, предписывавшее связаться с как можно большим числом средств массовой информации и сообщить, что потоп не произошел потому, что «маленькая группа, бдевшая всю ночь, испустила так много света, что Бог решил спасти мир от уничтожения». Миссис Кич совершила поворот на сто восемьдесят градусов и стала связываться со всеми телепрограммами и газетами: теперь она хотела говорить. Около четырех часов утра ей позвонил репортер, звонивший за несколько дней до того и с сарказмом приглашавший миссис Кич в свою программу, чтобы отпраздновать конец света; тогда она просто в ярости швырнула трубку. Теперь же, несмотря на насмешку по поводу несбывшегося пророчества, она заявила репортеру: «Приезжайте! Немедленно!» Члены секты звонили в «Лайф», «Тайм», «Ньюсуик» и дали десятки интервью, стараясь убедить общество, что их вера и их действия были не напрасны. Узнав о том, что 21 декабря в Италии произошло землетрясение, члены группы ликовали: «С Земли слезает кожа».
Диссонанс. Миллион рационализаций — обманчивые складки земли, обманчивые извилины мозга и всевозможные попытки их сгладить… Мы можем только попробовать представить себе насмешливое веселье и печаль Фестингера, когда он наблюдал, как люди прибегают к лжи, не обращают внимание на очевидное, отсеивают, сортируют информацию, заполняют пустоты. Для Фестингера удивительный рост числа последователей культа сразу вслед за столь очевидным провалом оказался основанием для построения теории когнитивного диссонанса и проведения экспериментов, эту теорию проверяющих. Благодаря своему внедрению в секту и знакомству со многими свидетельствами историков Фестингер обнаружил, что именно когда верования опровергаются, секта начинает активно вербовать сторонников: срабатывает своего рода защитный механизм. Противоречие между тем, во что человек верит, и фактами — чрезвычайно неприятная вещь, вроде царапанья по стеклу. Утешение может быть достигнуто, только если все больше и больше людей, так сказать, запишутся на полет в космическом корабле, потому что если мы все собрались лететь, значит, мы наверняка правы.
Кажется вполне уместным, что когнитивный диссонанс обнаружил именно такой человек, как Фестингер. Он отличался сварливостью и всех постоянно раздражал.
Эллиот Аронсон был в 1950-е годы, когда бал правил бихевиоризм, студентом Фестингера.
— Фестингер был уродливым человечком, — говорит Аронсон, — и большинство студентов так его боялись, что предпочитали не ходить на его семинары. Однако он в определенной мере излучал тепло. И он был единственным гением, которого я встретил в жизни.
После изучения секты Фестингер и его коллеги приступили к исследованиям когнитивного диссонанса во всех его проявлениях. Во время одного из экспериментов они платили одним своим испытуемым по двадцать долларов за то, что те солгут, а другим — всего один доллар. Обнаружилось, что получавшие один доллар впоследствии с большей вероятностью утверждали, что они в самом деле верят в произнесенную ложь, чем те, кто заработал двадцать долларов. Почему это было так? Фестингер выдвинул гипотезу, согласно которой оправдать свою ложь всего за один доллар трудно: вы ведь в конце концов умный и практичный человек, а умные и практичные люди не совершают нехороших поступков без веской причины. В результате, поскольку вы не можете взять обратно свои слова, а деньги — гроши — уже получили, вы и приводите свои представления в соответствие с поступком, чтобы уменьшить диссонанс между собственным представлением о себе и своим сомнительным поведением. Те же испытуемые, кто получил двадцать долларов, не меняли своих воззрений; они как бы говорили: «Ну да, я солгал, я не верил ни слову из того, что сказал, но мне за это хорошо заплатили». Двадцатидолларовые испытуемые испытывали меньший диссонанс: они могли найти привлекательное оправдание своей выдумке, оправдание в виде двузначной цифры на хрустящей бумажке.
Теория диссонанса взяла американскую психологию штурмом.
— Именно штурмом, — говорит Аронсон. — Это была потрясающая идея — такая элегантная и предлагавшая изящное объяснение непонятному поведению людей.
Теория диссонанса, например, объясняла тот долгое время остававшийся загадочным факт, что во время корейской войны китайцы с успехом обращали американских пленных в сторонников коммунизма. Для этого китайцам не нужно было прибегать к пыткам или платить крупные суммы: достаточно было пообещать пленным горсточку риса или шоколадку за то, что те напишут антиамериканское эссе. После того как американцы писали соответствующий текст и получали за это награду, многие приобретали коммунистические убеждения. Это кажется странным, особенно потому, что мы привыкли думать, будто промывание мозгов осуществляется с помощью яростного отскребания с применением каустической соды или благодаря щедрой взятке. Однако теория диссонанса предсказывает, что чем более жалкое вознаграждение человек получает за поведение, несовместимое с его взглядами, тем больше вероятность, что он свои взгляды переменит. В этом есть какой-то извращенный здравый смысл. Если вы продаетесь за шоколадку, или сигарету, или горсть риса, вам лучше придумать убедительную причину такого поступка, чтобы не почувствовать себя просто-напросто тупицей. Если вы не можете забрать обратно написанное эссе или произнесенную ложь, то вы меняете свои представления, чтобы они больше не скреблись и не скрипели, а вы были избавлены от представления о себе как о тупице. Китайцам здорово удалось интуитивно понять когнитивный диссонанс: они держали перед носом у взрослых людей пустяковые подачки, и те изменяли свои оказавшиеся гибкими убеждения.
Фестингер и его студенты выявили несколько различных форм диссонанса. То, что исследователи обнаружили при изучении секты, было названо парадигмой веры/неподкрепления. Данные, полученные при различной оплате произносимой лжи, легли в основу парадигмы недостаточного вознаграждения. Еще одна парадигма, получившая название навязанного соответствия, лучше всего иллюстрируется таким экспериментом: первокурсники, стремившиеся вступить в студенческое братство, должны были пройти через тяжелые или умеренные вступительные обряды. Те, кто прошел через тяжелые обряды, проявляли большую преданность группе, чем те, для кого обряды оказались умеренными.
Этими своими простыми экспериментами Фестингер поставил психологию, особенно Скиннера, с ног на голову. В конце концов, Скиннер ведь утверждал, что поощрение укрепляет, а наказание гасит условный рефлекс, но коротышка Леон несколькими быстрыми действиями показал, что бихевиоризм был неправ. Неправ! Нами движут наказания и ничтожные награды; в центре человеческой вселенной оказался не большой кусок сыра, а какой-то крохотный ломтик, и никаких вам голубей, крыс или ящиков. Существуют только человеческие существа, которыми движут рассудки, стремящиеся к комфорту. Скиннер выкинул на свалку ментализм, оставив нам всего лишь механистические условно-рефлекторные отклики, но тут пришел Леон, чудаковатый и язвительный Леон, вернул нам наш сложный мозг и фактически заявил: «Человеческое повеление не может быть объяснено только теорией поощрений. Люди мыслят. Они занимаются поразительной мысленной гимнастикой — ради того, чтобы оправдать собственное лицемерие».
Фестингер придерживался не слишком оптимистичных взглядов на человеческую природу. Он выкуривал по две пачки «Кэмел» без фильтра в день и умер от рака печени в возрасте шестидесяти девяти лет. Не приходится удивляться, что Фестингера привлекали взгляды экзистенциалистов: Сартра с его полой вселенной, Камю, который полагал, что человек проводит всю жизнь, пытаясь уверить себя, будто она не абсурдна. Человек, считал Фестингер, не рациональное существо, а рационализирующее. Он жил со своей второй женой Труди в сельском коттедже, где, как я себе представляю, в сумерки ярко тлел кончик его сигареты, где вдоль стен кабинета тянулись книжные полки, где к притолоке был прикреплен маленький серебряный свиток с какой-то историей внутри.
Одну историю я знаю. Наверное, она понравилась бы Фестингеру. Недалеко от того места, где я живу, в маленьком городке Ворчестер в Массачусетсе живет настоящее олицетворение рационализации. Ее зовут Линда Санто. Пятнадцать лет назад ее трехлетняя дочь Одри упала в плавательный бассейн, и ее нашли плавающей там лицом вниз. Девочку спасли и откачали, но кора ее головного мозга перестала функционировать, энцефалограмма показывала лишь отдельные электрические импульсы; мозг управлял только сердцебиением и деятельностью потовых желез…
Пятнадцать лет назад Линда Санто, о ком я часто читала и которую много раз показывали по местному телевидению — то ли как героиню, то ли как странный феномен, — пятнадцать лет назад она привезла свою дочку, подключенную к аппаратуре жизнеобеспечения и с трубкой, вставленной в трахею, домой; она купала свое дитя и десять раз на день переворачивала, так что кожа девочки оставалась розовой и не возникло ни единого пролежня; она подкладывала под голову Одри белые шелковые подушки в форме сердца и уставила всю комнату фигурками католических святых, потому что была очень религиозна. Одри лежала в постели, а на полке рядом Иисус протягивал человечеству свое сердце, а Дева Мария смотрела на это в экстазе… Маленькие статуэтки, большие статуэтки, стигматы на фарфоровых ладонях, свекольно-красная кровь.
Через несколько месяцев после несчастного случая, как писали газеты, муж оставил Линду. Теперь у нее не было денег, но было трое детей помимо Одри. И фигурки святых вокруг постели девочки начали двигаться. Они по собственной воле поворачивались лицом к больной. Красная кровь стала течь из потрескавшихся ран Христа. По лицам святых потекло какое-то странное масло. А глаза Одри открылись и начала двигаться из стороны в сторону, туда-сюда, туда-сюда, и каждую Пасху она стонала от боли, а на Рождество впадала в глубокий, глубокий сон.
К Одри начали стекаться больные, страдающие рассеянным склерозом, опухолями мозга, сердечными заболеваниями, депрессией. Они приезжали и увозили с собой чудотворное масло, сочащееся из святынь. В доме Санто чудеса следовали одно за другим; пилигримы преклоняли колени у постели девочки и исцелялись, слепые прозревали, а у самой Одри из всех отверстий на теле стала сочиться кровь, словно она страдала за грехи всего мира. Линда утверждала, что для нее ничего загадочного в этом нет; она знала, что ее дочь — святая, что Бог избрал Одри в качестве жертвы: она должна брать на себя боль других людей, чтобы они могли исцелиться. Линда видела это собственными глазами. Более того: Одри утонула в 11.02 9 августа, а за сорок лет до того в 11.02 9 августа США сбросили атомную бомбу на Нагасаки. Это, по словам Линды, покрыло позором человечество, а теперь несчастье Одри должно было очистить его.
История Санто — классический пример фестингеровского когнитивного диссонанса: разум матери превратил ужасную трагедию в инструмент спасения, консонанс был достигнут благодаря серии быстрых рационализаций. Как, интересно, думала я, будет человек, так точно воплощающий открытие Фестингера, реагировать на его объяснение?
По телефону Линда говорит медленно и хрипло. Что-то в ее голосе удивляет меня. Я писательница, говорю я ей, я видела ее по телевизору; я изучаю убеждения и верования, и ученый по имени Фестингер…
— Что вы хотите узнать? — перебивает меня Линда. Может быть, то, что я слышу в ее голосе, — просто усталость знаменитости. Еще одно интервью из тысяч, которые она дала, но она сделает это снова, раз уж должна — ради Одри, чтобы слава ее росла. — Раз вы журналистка, вы, наверное, хотите приехать и сфотографировать мою девочку, но я сразу вас предупреждаю, что вы должны получить разрешение церкви.
— Нет, — говорю я, — я хочу узнать, знаете ли вы о человеке по имени Фестингер и его экспериментах…
— Фестингер, — хмыкает она и больше ничего не говорит.
— Однажды существовала группа людей, — говорю я, — которые верили, что спаситель явится за ними 21 декабря, а психолог Фестингер изучал то, что случилось 21 декабря, когда их никто не спас.
Следует долгая пауза. То, что я делаю, неожиданно начинает казаться мне жестоким. «Когда их никто не спас…» В трубке слышатся непонятные звуки, стук молотка, крик вороны.
— Фестингер, — наконец говорит Линда. — Это еврейское имя?
— Безусловно, — отвечаю я.
— Евреи задают хорошие вопросы, — говорит Линда.
— А католики?
— Мы можем задавать вопросы. Наша вера в Бога, — продолжает Линда, — не всегда абсолютна. Даже если у вас прямая связь по электронной почте с Иисусом, линия иногда отключается. — Линда умолкает; я слышу, как у нее перехватило горло.
— У вас? — спрашиваю я. — Это у вас линия отключилась?
— У меня рак груди, — отвечает Линда. — Он у меня уже лет семь. Я только что узнала, что у меня пятое ухудшение, и должна вам сказать: я устала.
Я касаюсь собственной груди, которая несет следы многочисленных биопсий, и клетки под кожей начинают отчаянно дрожать.
— А не могла бы Одри… Если бы вы попросили ее исцелить…
— Хотите знать правду? — резко перебивает меня Линда. — Хотите вы с Фестингером знать, что к чему? В плохие дни — вот такие, как сегодня — я сомневаюсь, что страдание имеет смысл. Запишите это, — говорит она.
Фестингер писал: поиск консонанса — побудительный стимул. Мы живем, обращая внимание только на ту информацию, которая соответствует нашим собственным убеждениям, мы окружаем себя людьми, которые эти убеждения поддерживают, и игнорируем противоречивую информацию, которая может поставить под вопрос то, что мы построили.
Однако Линда Санто указывает на недостатки этой теории и экспериментов, которые должны были ее подтвердить. Где-то совсем недалеко от меня в эту самую минуту в полутьме сидит женщина, которой не за что ухватиться. Ее рак и неспособность ее дочери его исцелить находятся в диссонансе с ее основополагающей парадигмой, но вместо того чтобы искать консонанс с помощью рационализации, как Фестингер и я вместе с ним предсказывали, Линда, похоже, оказалась в подвешенном состоянии, когда верования ломаются и образуют новые паттерны, разглядеть которые мы не можем. Кто знает, какие новые формы веры возникнут из готовности Линды отказаться от рационализации ради пересмотра взглядов? Фестингер никогда не исследовал этот феномен — как диссонанс ведет к сомнениям, а сомнения — к ясному видению. Не изучал он и то, почему некоторые люди избирают в качестве стратегии рационализацию, а другие — пересмотр взглядов. Я думаю о Линде. Я думаю о других людях. Что позволило Исааку Ньютону заменить руку Бога законом тяготения или Колумбу отправиться в путешествие по миру, который оказался шарообразным и не имеющим границ? На протяжении всей истории встречаются примеры людей, которые, вместо того чтобы зажать уши руками, соглашались терпеть диссонанс и готовы были услышать, что из этого получится. Фестингер на самом деле — один из таких людей. Его идеи и эксперименты находились в явном диссонансе с преобладавшей в те дни мудростью Скиннера. Но он шел дальше. Почему?
— Диссонанс, — говорит Эллиот Аронсон, почетный профессор Калифорнийского университета, ведущий специалист в области диссонанса, — изучать диссонанс на самом деле не значит наблюдать, как люди меняются. Теория просто этим не занимается.
— Вам не кажется, что это — недостаток теории? — спрашиваю я. — Понимание того, почему одни люди творчески разрешают диссонанс, а другие прячут голову в песок, могло бы многое прояснить.
Аронсон отвечает не сразу.
— В Джонстауне, — говорит он, — девятьсот человек убили себя ради разрешения диссонанса. Несколько человек не совершили самоубийства, это верно, но девятьсот-то совершили, и обратить внимание следует именно на такой факт. На этом-то теория и сосредоточивает внимание — на огромном большинстве, которое держится за свои верования даже ценой жизни.
Я не великий психолог в отличие от Фестингера, но после разговора с Линдой у меня сложилось собственное мнение, и сводится оно вот к чему: теория диссонанса немного не попадает в цель, потому что она объясняет только, как мы приспосабливаемся к обстоятельствам, а не как мы пересматриваем свои взгляды. При этом диссонанс представляется как одномерное состояние, что-то вроде бессмысленного звона, хотя на самом деле фальшивый звук может также обострять наш слух и приводить к возникновению новых мелодий.
— Не думаете ли вы, — говорю я Аронсону, — что, не исследовав людей, отвечающих на диссонанс созданием новых парадигм, в которые вписывается новая информация, теория упускает важный аспект человеческого опыта? Почему, по вашему мнению, — спрашиваю я Аронсона, — одни люди прибегают к рационализации, а другие глубоко пересматривают свои взгляды? И еще более важно: как эти люди при столь радикальной смене парадигмы терпят долгие дни, недели, месяцы умственного скрежета, и чему может научить нас эта их способность мириться со столь мучительным состоянием? Может быть, и мы могли бы поступить так же и построить для себя более осмысленную жизнь? Кто-нибудь изучал таких людей второго типа?
— Это касается человеческого развития, — отвечает Аронсон. — Я был бы склонен предположить, что те, кто отвечает на диссонанс честной интроспекцией, обладают обоснованно высокой самооценкой; с другой стороны, самооценка у них может быть низкой, так что им нечего терять, если они скажут: «Боже мой, похоже, что я вложил денежки не в те акции. Я просто недотепа».
— Но проводили ли вы эксперименты, чтобы выявить таких людей? Как они переживают диссонанс? Есть у вас какие-либо данные?
— Данных мы не имеем, — отвечает Аронсон, — потому что не имеем испытуемых. Люди, о которых вы говорите, встречаются очень редко.
Я отправляюсь с визитом к Линде. Ворчестер, штат Массачусетс, находится примерно в часе езды от моего дома. Это старый фабричный городок, дома в нем — бывшие заводские и складские помещения. Если Линда пересмотрит свою историю о дочери-святой, о высшем смысле страданий, с чем она останется? Какая новая выдумка смогла бы принести ей утешение в той ситуации, в которой она оказалась? Я задаюсь вопросом о том, как диссонанс может сделать восприятие человека глубже; однако глубины опасны, там живут осьминоги и щелкают острые зубы акул.
Дом Санто расположен на тихой боковой улочке. Это скромное строение, типичное для ранчо, выкрашенное в цвет парного мяса и с пластиковыми ставнями на окнах. Звонок весело звенит, и изнутри доносится голос:
— Войдите в дверь рядом, в часовню.
Наверное, это голос Линды. Я на секунду прижимаюсь ухом к двери и слышу хриплое дыхание, звяканье горшка. Там Одри. Ей сейчас восемнадцать, и у нее каждый месяц появляется кровь. А мать ее умирает.
Я обнаруживаю часовню — она находится в гараже. Здесь очень сыро и всюду, куда ни глянь, видны статуэтки святых с привязанными под подбородками маленькими чашечками для сбора драгоценного масла. В гараж входит женщина со странно несфокусированными глазами и коробкой ватных шариков в руках.
— Меня зовут Руби, — говорит она. — Я здесь оказываю добровольную помощь. Она прикладывает ватные шарики к влажным щекам святых и каждый шарик убирает в отдельный пластиковый пакетик. — Люди заказывают святое масло. Оно исцеляет почти что угодно.
Мне хочется спросить Руби, как она объясняет тот удивительный факт, что святое масло не может исцелить Линду, мать святой, но я молчу. Я слежу за тем, как Руби обходит помещение, вытирая масло комочками ваты, и все-таки спрашиваю — удержаться выше моих сил:
— Как вы можете быть уверены, что кто-нибудь не приходит сюда ночью и не мажет маслом статуэтки, пока вас тут нет? Руби резко поворачивается ко мне.
— Кто мог бы это делать?
Я пожимаю плечами.
— Я сама все видела, — говорит Руби. — Я вчера стояла рядом с Одри, и один из святых просто начал источать масло… началось что-то вроде масляного кровотечения. Так что я уверена.
Дверь часовни открывается, в полутемное сырое помещение врывается яркий луч послеполуденного солнца, и входит Линда. У нее жесткие, мелко завитые волосы, а большие кольца-серьги странно выглядят рядом с бледным морщинистым лицом.
— Спасибо, что согласились встретиться со мной, — говорю я. — Я очень благодарна вам за вашу готовность обсудить со мной вашу веру в такой трудной ситуации.
Линда пожимает плечами, садится и начинает болтать ногой, как ребенок.
— Моя вера… — говорит она. — Моя вера началась, когда я еще была в утробе матери. Не имей я веры, я бы сейчас была просто овощем в палате с обитыми войлоком стенами.
— Что означает ваша вера? — спрашиваю я.
— Она означает, — говорит Линда, — она означает, что я должна обращать к Богу все, что вижу, а это трудно: я ведь, как и вы, маленького роста — мы с вами обе наполеоновского типа, — так что трудно… — Линда вдруг хихикает.
Я всматриваюсь в ее лицо. Глаза ее блестят, но за этим блеском скрывается огромное озеро страха.
— Ну, — говорю я, — при телефонном разговоре вы сказали, что, возможно, начинаете сомневаться в своей вере, сомневаться в своем убеждении, что ваша дочь — святая… — Я смущенно умолкаю.
Линда поднимает брови; каждая из них образует совершенную дугу.
— Я не совсем так говорила.
— Вы сказали мне, что испытываете некоторые сомнения, и я хотела поговорить с вами о том, как вы…
— Это не имеет значения, — сердито перебивает меня Линда. — На самом деле никаких сомнений у меня нет.
— Ох… — только и могу я сказать.
— Послушайте, — говорит Линда, — Я знаю, кто я такая, и я знаю, кто такая моя дочь. У Одри прямая линия связи с Богом. Одри обращается к Богу с просьбами больных людей, и Бог избавляет их от болезней. Это не Одри делает их здоровыми, это Бог, но у Одри есть номер его факса, если вы понимаете, о чем я говорю.
Я киваю.
— Позвольте вам сказать, — продолжает Линда, — однажды к Одри приехала женщина после химиотерапии. Через несколько дней Одри вся покрылась красной сыпью и горела как в огне. Откуда могла взяться эта сыпь? Мы вызвали дерматолога. Он еврей, но человек замечательный; вот он и говорит: «Это такая сыпь, как бывает после химиотерапии». Когда мы позвонили той женщине, оказалось, что сыпь у нее прошла. Так что видите, Одри забрала себе мучительную сыпь — вот что делает моя дочь.
Линда рассказывает мне еще одну историю — про женщину с раком яичника, у которой после визита к Одри на снимке стала видна тень ангела на месте опухоли, а рак прошел. Я в эти ее рассказы не верю. Линда подходит к полке, берет чашку, снимает с нее крышку и показывает мне содержимое. Там в масле плавает капля крови.
— Мы отправляли это масло на анализ тридцати разным химикам, — говорит Линда. — И все сказали одно: такая разновидность человечеству неизвестна.
— Но почему, — мягко говорю я, — почему, Линда, не может святое масло или заступничество Одри перед Богом исцелить вас?
Линда молчит. Она молчит очень долго. Я вижу, как ее взгляд уходит куда-то вглубь, в какое-то потаенное место, куда я не могу за ней последовать. Я не знаю, где сейчас Линда, куда унесла ее эта маленькая смерть, не впала ли она в полубессознательное состояние; а может быть, она создает какой-то новый смысл — веретено все крутится и крутится. Линда смотрит в потолок. Руби, которая все еще находится в часовне, тоже смотрит в потолок. Наконец после долгой паузы Линда говорит:
— Рак уже дошел до кости.
— А вот и Иисус начал источать масло, — говорит Руби и показывает на статуэтку, и я действительно вижу две крошечные капли, скатившиеся по гипсовым щекам в складки на шее.
Я смотрю на этот феномен и испытываю собственный маленький когнитивный диссонанс: с одной стороны, я не разделяю католических догматов и не верю в сомнительные чудеса, но, с другой, статуэтка в самом деле плачет, хотя, конечно, возможно, кто-то спрятал в полой голове кусочек сливочного масла, а оно теперь растаяло и потекло, но могу ли я точно это знать? Я заглядываю в свой разум, чтобы проверить: достиг ли он когнитивного равновесия. Масло. Масло. Масло. Согласно теории Фестингера, я уменьшу диссонанс, если найду объяснение. Но на самом деле объяснение мне не нужно. Скорее всего это сливочное масло… но может быть, и нет. Кто может сказать, в чем проявляется воля Бога, какими знамениями, какими символами? Кто может сказать точно? Мы втроем стоим в часовне и смотрим, как Иисус плачет. Из дома доносятся стоны девушки, мозг которой мертв, голос сиделки, и я воображаю себе ужас Линды тогда, пятнадцать лет назад, когда она увидела свою трехлетнюю дочку в бассейне. Не знаю, существует ли причина тому, чтобы подобные вещи случались, и существуют ли святые, для которых небеса — открытая книга, и служит ли боль божественным целям. Я не знаю, почему статуэтка плачет, почему сохраняется капля крови в масле. Я приехала сюда, чтобы узнать, как Линда разрешает диссонанс, но нашла, хоть и очень маленький, собственный диссонанс, и мой ум широко раскрыт, и все, что я могу сделать, это спросить…
— Он уже дошел до кости, — повторяет Линда, — и я не знаю, сколько мне еще осталось.
— Вы же ее мать, — говорю я. — Вы восемнадцать лет заботитесь о ней. Она исцелила тысячи и тысячи страдальцев. Она должна исцелить и вас.
Линда печально улыбается.
— Лорин, — говорит она, — Одри не исцелила меня потому, что я ее об этом никогда не просила. И никогда не попрошу. Может быть, она и святая, но она же моя маленькая девочка, моя крошка. Я никогда не попрошу ее и никогда не позволю ей взять мою боль. Мать не может попросить о таком свое дитя. Мать не дарит страдание, она его утишает.
Женщины уходят. Линда сообщает мне, что скоро отправляется в Слоан-Кеттеринговский онкологический центр. Я еще некоторое время сижу в часовне в одиночестве. Ясно: те сомнения, что Линда выражала по телефону, были такими мимолетными, что она едва в них признается. А мне теперь хочется молиться, но молитвы на ум не приходят. «Мать не может попросить о таком свое дитя, — сказала Линда. — Мать не дарит страдание, она его утишает». Может быть, это и рационализация, способ, которым Линда избегает признания в неспособности дочери ее исцелить; раз она не просит Одри о помощи, придуманная ею история остается непоколебленной. Но тут есть и что-то большее. Это — акт глубокой любви. Из дома теперь до меня доносится ласковый голос Линды и ответные звуки, какое-то бульканье… уже почти два десятилетия, день за днем проявляется эта любовь и забота. Не задумывался ли Фестингер о том, что наши рационализации спасают не только нас самих, но и других тоже? Задумывался ли он о том, как тесно переплетены ложь и любовь?
Я уезжаю от Линды. День сегодня необычный, как будто среди зимы вернулось лето, и зарытые в землю луковицы высовывают ростки, как свернутые зеленые флаги.
Когда я изучала психологию в университете, я некоторое время работала в неврологическом отделении большого госпиталя. Там было несколько пациентов, таких же как Одри, погруженных в глубокую кому, с неподвижными холодными конечностями. Иногда я останавливалась около них — особенно мне запомнился один мальчик — и начинала произносить вслух алфавит, гадая, не найдут ли буквы дороги к их разуму, нет ли в самых глубинах какой-то части, которая бодрствует и из своей темницы следит за происходящим в мире.
Еще студенткой я узнала, что некоторые ученые исследуют нейронный базис теории диссонанса. B. C. Рамачандран, один из самых известных современных неврологов, изучает нервные субстраты, ответственные за отрицание и пересмотр взглядов. Он утверждает, что где-то в левом полушарии скрыта структура, играющая роль адвоката дьявола. Адвокат дьявола поднимает среди нейронов тревогу, как только обнаруживает, что по нашей системе убеждений наносится удар, и именно это позволяет нам испытывать когнитивный диссонанс. В правом же полушарии обитает состоящая из синапсов и клеток Шехерезада, добрая рассказчица, которая часто побеждает своего рогатого оппонента.
— Но не всякий мозг, — говорит Мэтью Либерман, старший преподаватель психологии Калифорнийского университета из Лос-Анджелеса, — не всякий мозг склонен к рационализациям, к интенсивному однонаправленному восприятию. — Либерман повторил эксперимент Фестингера с однодолларовыми и двадцатидолларовыми поощрениями, используя в качестве испытуемых жителей Восточной Азии. — Азиаты реже прибегают к рационализациям, чем американцы. — Либерман практически уверен, что мозг представителей азиатских народностей, воспитанных на столетних традициях дзен-буддизма или просто выросших в культуре, более толерантной к парадоксам (как звучит хлопок одной рукой?), обладает иной «нервной подписью», чем мозг американцев. — Дело не в том, что азиаты не испытывают когнитивного диссонанса, — говорит Либерман, — они просто испытывают меньшую потребность разрешить его, может быть, потому, что структуры, стремящиеся к линейным мысленным паттернам, у них изменены благодаря опыту медитаций. — Либерман предполагает, что передняя поясная извилина служит «детектором аномалий» или «адвокатом дьявола» и что у азиатов эта мозговая структура обладает меньшим числом связей с префронтальной корой, где происходит планирование. — Если это так, — говорит Либерман, — то азиаты испытывают не меньше когнитивных диссонансов, чем мы, но чувствуют меньше потребности разрешать их. — Другими словами, жители Восточной Азии, возможно, чаще сидят, держа в сложенных ладонях бессмысленные предметы — рыбу без воды, дерево без корней, красивую девушку с мертвым мозгом.
Меня тревожит погода. Сегодня 3 декабря, а температура воздуха — шестьдесят два градуса. Облака на небе выглядят подтаявшими, а в нашем саду наблюдается апокалиптическое явление — цветет роза. Мой муж выносит дочку в сад, увязая в мокрой земле, и они срывают розу и приносят мне. Фестингер с иронией отмечал, что тревога может оказаться способом уменьшения когнитивного диссонанса. Вы чувствуете беспричинный страх — и придумываете причину, которая сделает ваш страх оправданным. Как отличить правду от оправдания? Может быть, если бы я родилась в Восточной Азии, я даже и не пыталась бы. Но факт остается фактом: климат на нашей планете теплеет. Вот сейчас начало декабря, а тепло, и ветер пахнет гнилью; я нахожу на земле жука, он машет в теплом воздухе мохнатыми лапками.
Линда побывала в онкологическом центре и теперь уже должна была вернуться домой. С тех пор как я неделю назад съездила к ней, я много о ней думаю — или, возможно, следует сказать, что о ней много думает моя передняя поясная извилина. Я провела небольшое расследование, и выяснилось, что некоторые серьезные медицинские эксперты считают случай Одри удивительным. Еврей-дерматолог сказал:
— Я не могу объяснить состояние ее кожи иначе, как следствием химиотерапии, а ее мать говорит, что химиотерапии она никогда не подвергалась.
Наблюдающий за Одри педиатр говорит:
— Не могу понять. Я видел кресты у нее на ладонях, кровавые кресты, то, что называют стигматами, но они — под кожей, так что это не порезы. Не знаю… Медицина стремится вставлять круглые предметы в круглые отверстия, а случай Одри — квадратный, он не соответствует…
Недавно, по словам Линды, католическая церковь начала официальное рассмотрение возможности причисления Одри к лику святых.
— Ох, я так надеюсь, что ее признают святой, — говорит мне Руби, как руководительница группы поддержки.
Я звоню Линде Санто. Она перенесла операцию и должна теперь поправляться. Голос ее звучит слабо и дрожит.
— Четвертая стадия, — говорит она мне. — Мне отняли грудь и повсюду, повсюду нашли метастазы.
Я представляю себе рака — черного, как угорь, как тот жук на земле. Его вырезали. Теперь Линда дома, она еле ковыляет; у нее на руках двое нуждающихся в уходе — она сама и ее маленькая святая.
Я снова еду повидаться с Линдой. Скоро наступит зимнее солнцестояние; солнце уже садится рано, и моя черная тень далеко тянется по золотистой земле. Пятьдесят лет назад Марион Кич, доктор Армстронг, Берта, Дон и все остальные ждали явления Сананды и серебряных дождей, а когда ничего этого не случилось, нашли способ объяснить несбывшееся пророчество. Пятнадцать лет назад Одри упала в бассейн, и когда сознание не вернулось к ней, этому тоже нашли объяснение. Подъехав к дому Санто, я не иду ни к двери в дом, ни в часовню; я обхожу дом сбоку и заглядываю в одно из окон. Тогда я и вижу ее, саму Одри, лежащую в светлой розовой спальне. Ее волосы, длинные и блестящие, струятся по шелковым подушкам и сплошной черной волной падают на пол. Ее глаза открыты и неподвижны. Девушка выглядит прекрасно, если не считать тонкой струйки слюны, текущей из уголка рта.
Сказать по правде, я не знаю, зачем я сюда приехала. Я хотела увидеть, как Линда, столкнувшись с диссонансом, создает новую парадигму, но этого не произошло. Вместо этого она цепляется за свои оправдания, свои рационализации, но она полна такой любви! Может быть, именно любовь и привлекает меня, любовь матери и дочери, связанных годами теплого дыхания и нежных прикосновений? А может быть, меня сюда привел мой собственный диссонанс, тот факт, что странные вещи, происходящие здесь, противоречат моим представлениям о том, как работает мир, и я хочу разобраться? Я замечаю слева какую-то тень и оборачиваюсь. Могу поклясться: в сумерках этого зимнего дня со мной рядом стоит сам Фестингер, недовольный и одновременно похожий на лукавого эльфа. Что он сказал бы по поводу чудес в доме Санто? Он, наверное, напомнил бы мне, что все христианство — результат когнитивного диссонанса и последующих рационализации. Как он писал в своей книге «Когда пророчество не сбывается», считалось, что мессия не может «страдать от боли», так что последователи испытали сильную растерянность, когда увидели страдания Иисуса на кресте. Именно в этот момент, полагает Фестингер, последователи начали разрешать свои сомнения, проповедуя новую религию.
Мне представление о христианстве как о когнитивном диссонансе кажется забавным и довольно печальным. Оно говорит только об ограниченности, об ищущих защиты людях с шорами на глазах. Но, с другой стороны, христианство было открытием, дверью, сквозь которую хлынули миллионы и миллионы…
Я звоню в дверь, а потом жду Линду в часовне. Там темно и пахнет маслом, старой одеждой и ладаном. Я подхожу к полке и заглядываю под крышку чашки; в ней оказывается масло с каплей крови в середине — в точности как и раньше. Кто будет заботиться об Одри, если Линда умрет? Когда Линда умрет? Я касаюсь крошечного худого лица Иисуса, и мои пальцы становятся блестящими и влажными. Уже совсем стемнело, дни теперь такие короткие, но моя рука блестит от масла. Я задираю штанину и втираю масло в царапину, которую получила накануне. Моя кожа впитывает масло, и царапина закрывается… или сейчас просто темно и ничего не видно? Может быть, мне просто мерещится, но что именно мерещится, я определить не могу. Кто знает, возможно, Бог являет себя через дешевую пластиковую статуэтку в доме на окраине. Я в самом деле ничего не могу сказать наверняка. Я оказалась между двумя историями, между парадигмами, не имея ни оправдания, ни рационализации, в каком-то просторном, предлагающем богатые возможности месте. Здесь и сейчас я вишу между диссонансом и консонансом. Мне спокойно. Вот этого-то и не открыли эксперименты Фестингера — каково попасть в дыру между диссонансом и консонансом, где формируются новые теории, рождаются новые верования; здесь оказывается нечто гораздо меньшее, всего лишь человек, всего лишь я, с моими протянутыми руками и широко раскрытыми глазами, которые не видят конца дороги.